|
||||
|
Раздел 3 «СИЛЫ СОЗИДАНИЯ» НАРОДОВ Сравнивая две главных концепции возникновения этнических общностей (примордиализм и конструктивизм), мы вскользь говорили, под влиянием каких условий и при участии каких социальных сил и общественных институтов складываются эти общности и превращаются в народы и нации. Здесь рассмотрим главные условия и силы подробнее. В описании процесса «созидания» народов конкурирующие концепции расходятся мало, огромный массив фактического материала в них структурирован примерно одинаково. Расхождения по поводу того, какие силы запускают этногенез — удар космического бича и рожденный им пассионарный толчок или решение монарха с его рыцарями — здесь выносятся за рамки модели. Перед обсуждением главных составляющих этого массива фактов надо сделать пару общих замечаний. Первое состоит в том, что этничность мы воспринимаем как комбинацию большого числа признаков. Ни один из них не является монопольной принадлежностью какой-то одной общности. Поэтому действие какого-то фактора, порождающего тот или иной этнический признак, не выделяет какой-то один этнос из числа всех «иных». Он лишь делит общности на большие классы. Превращая всю совокупность условий и факторов, созидающих этничность, в небольшой перечень факторов, вырванных из их системного контекста, мы говорим о классах, подтверждая мысль примерами индивидуальностей. При обсуждении одного фактора мы, строго говоря, должны были бы описать его действие во всем многообразии условий. Это невозможно, и авторы обычно прибегают к примерам — полагая, что читатель в уме прикинет несколько аналогичных, но слегка иных ситуаций. Такое усилие надо делать, иначе метод «примеров» применять нельзя — сразу находится пример, отличный от того, который привел автор. Разное восприятие пространства рождает разные этнические черты у славян Киевской Руси и их соседей половцев. Но на деле мы говорим в данном случае не о славянах и половцах, а о двух классах этносов — оседлых и кочевых. Последовательное деление на классы по разным признакам приводит к появлению на нашей «карте» индивидуальных этносов. Второе замечание состоит в том, что разнообразие ситуаций, в которых действуют силы созидания этничности, столь велико, что выявление жестких закономерностей почти невозможно — всегда находятся примеры, которые в данную закономерность не укладываются. Поэтому любая большая книга по этнологии полна видимых противоречий. Когда автор говорит о действии какого-либо фактора, повлиявшего на образование этноса, ему всегда приходится прибегать к абстракции, заостряя внимание на роли именно этого фактора, иначе рассуждение утонет в оговорках. В другом разделе и в другом контексте тот же автор приводит пример, как будто опровергающий сделанный ранее вывод, и читатель оказывается в затруднении. Ничего не поделать, этногенез — система, обладающая большим разнообразием связей и очень динамичная. Любая этнологическая концепция указывает лишь на структуру ядра системы, хотя очень подвижная и противоречивая «периферия» в конкретных ситуациях может маскировать это ядро. Иными словами, говоря о действии какого-то одного фактора в созидании этнических связей, приходится прибегать к абстракции, предполагая, что действие (или бездействие) этого фактора происходит при прочих равных условиях. Предположение это заведомо неверное, поскольку и прочие условия всегда не равны. Этот метод мысленного эксперимента сложен — надо в уме держать всю систему и быстро «пробегать» разные комбинации, чтобы представить себе роль именно того фактора, который мы в данный момент обсуждаем. При изучении таких объектов особое внимание надо обращать на те факты, не согласующиеся с общим выводом, которые имеют жесткий характер и задают ограничение для всей концепции. Надо стараться выделить, как говорят, условие sine qua non — то, без выполнения которого теорию нельзя принять никак. Примером служит факт отсутствия этничности у новорожденного ребенка и возможности приобретения им любых этнических черт в зависимости от воспитывающей его среды. Радикальный генетический примордиализм обходит этот факт молчанием или даже отрицает его, поскольку это — не просто слабое место концепции. Она с этим фактом несовместима в принципе, абсолютно. Если новорожденные этничности не имеют, значит, она не передается через генетический аппарат, а «навязывается» после рождения. Здесь мы будем говорить именно о ядре проблемы, лишь вскользь упоминая о фактах, когда обсуждаемая сила созидания бездействует. Глава 9 ЭТНИЗИРУЮЩИЕ «ДРУГИЕ» И примордиалисты, и конструктивисты выделяют в качестве очевидного условия для этнизации людей их контакт с другим (как говорят, этносы — категория сопоставительная). Иными словами, силой (или условием) созидания этноса всегда является иная этническая общность. Для появления самой ситуации, в которой возникает проблема своей этнической идентификации, требуется (наяву или в мыслях) внешний стандарт, особая система координат, чтобы определиться. В одной недавней дискуссии писатель Андрей Столяров говорит об этом с точки зрения обыденного опыта: «У идентичности, в том числе национальной, есть странное свойство. Она существует лишь по отношению к соответствующему аналогу. Пока она не названа — ее как будто и нет. Но стоит лишь ее предъявить, стоит лишь назвать себя русским, евреем или татарином, как все остальные также вспоминают о своих национальных особенностях. То есть, идентичность по своей природе конфликтна. Проявление этнической идентичности одной стороной провоцирует такое же проявление и с другой» [1]. Видимо, слово «конфликт» здесь понимается в широком смысле, как оппозиция образов (этот подход в исследованиях этничности и называется оппозиционизм) Дж. Комарофф (представитель конструктивизма) пишет: «Процесс становления любой конкретной формы этнического самоосознания происходит в условиях повседневных контактов между теми, кто этнизирует, и теми, кого этнизируют. Признаки этнизации регистрируются одновременно на экономическом и эстетическом уровнях. Они связаны с одновременным же и вполне земным процессом производства объектов и субъектов, знаков и стилей. Столь же обычно на них отражается принадлежность к мужскому или женскому полу, причем очень часто главными носителями различий выступают женщины, их тело и одежда. Строительным материалом для этих признаков служит множество вечно изменяющихся символов, ценностей и значений, составляющих живую, историческую культуру» [2, с. 43]. Л.Н. Гумилев (который следовал принципам примордиализма) также представляет контакт с иными необходимым условием самоосознания: «Соприкасаясь с другой нормой поведения в другом этносе, каждый член данного этноса удивляется, теряется и пытается рассказать своим соплеменникам о чудачестве другого народа». Еврейский поэт А. Межиров так сказал о евреях и русских как двух народах, служащих друг другу «зеркалом» для познания самих себя: Они всегда, как в зеркале, друг в друге Важные для этнического самоосознания «значимые иные» меняются в зависимости от исторических обстоятельств. Так, для немцев в 20-е годы XX в. главными «иными» были англичане, которые воспринимались как основные победители в войне. В 30-е годы на первый план вышли евреи, из которых фашистская пропаганда сделала виновников всех национальных бед, а также славяне (прежде всего русские), которых предполагалось превратить во «внешний пролетариат» для немецкого национал-социализма. Понятно, что выполнять роль этнизирующей силы, то есть той, которая побуждает к выработке тех или иных сторон собственной этнической идентичности, могут не всякие иные. Это должны быть те общности, стереотипы поведения которых прямо влияют на жизнь этнизируемых. Русским, живущим на Дальнем Востоке, приходится вырабатывать и воспроизводить свою этничность, соотнося себя с китайцами и корейцами, но стереотипы этнического поведения китайцев пока что не оказывают влияния на этногенез русских на Северном Кавказе. Мой дед, семиреченский казак, рассказывая мне о своей жизни, постоянно поминал киргизов, с образом жизни и хозяйственной деятельности которых постоянно соотносили себя казаки их станицы Лепсинской. Когда в 1867 г. было учреждено Семиреченское казачье войско и туда переселили с Алтая часть сибирских (бийских) казаков, эта небольшая общность русских казаков переживала быстрый процесс этногенеза — в новой природной и этнической среде. Прошло всего 30 лет, и семиреченские казаки приобрели новые специфические этнические (культурные) черты, приспособленные к активной и полноценной жизни в этой новой среде. В целом для русских как большого народа (нации) некоторые этнологи дают такую историческую «карту» важных для их этногенеза других: «Существенным для исследования русской нации как историко-политического и культурного конструкта было бы описание исторических метаморфоз и констант образов немцев в русском сознании. Для того чтобы понять, «что значит быть русским», необходимо вычленить те ключевые исторические сюжеты, символические ситуации, набор ключевых контрагентов, в контексте взаимодействия с которыми русское сознание определяет самое себя. Можно выявить, как различаются «референтные» группы (нации, этнические общности) для различных пластов русской общественной жизни и действующих здесь социальных акторов… В русской культуре было несколько доминантных контрагентов, несколько «исторически значимых Других», определяя которые, конструируя их узнаваемые образы, формировалась собственная русская идентичность. В этнокультурной картографии значимых для русского восприятия Других — сходящие на нет былые, исторически доминантные контрагенты татар и поляков; сильное присутствие французов, хотя оно исторически неустойчиво и разновесно для разных социальных страт русского общества; сильное «сквозное» присутствие еврейства. Но, вероятно, основным, определяющим контрагентом для русского восприятия еще с петровской эпохи являются немцы. Определения следуют как реакции вслед за некоторым историческим (культурным или военным) вызовом. Именно европеец в исконном или в американском исполнении — и сегодня составляет главный вызов для русского исторического сознания. Так что и сегодня русскость в качестве «особого национального характера» преимущественно определяется в соотнесении с европейским контрагентом» [3]. Здесь отмечена главная причина того, что «европеец» является стандартом, от которого отталкивается самоидентификация русских — именно он (в том числе в американском исполнении) составляет для них главный вызов. И вызов этот уже с XVI века стал очевидным практически для всех (а в XIII веке решение Александра Невского, оказавшегося перед угрозой двух одновременных нашествий — монголов и тевтонов — было очень смелым и далеко не очевидным). Причем вызов Запада проявлялся не только в военных нашествиях или их угрозе, но и в периодических волнах модернизации, проводимой по западным шаблонам с привлечением западных «экспертов». И. Аксаков так писал о программе модернизации, начатой Петром: «Русская земля подверглась внезапно страшному внешнему и внутреннему насилованию. Рукой палача совлекался с русского человека образ русский и напяливалось подобие общеевропейца. Кровью поливались спешно, без критики, на веру выписанные из-за границы семена цивилизации. Все, что только носило на себе печать народности, было предано осмеянию, поруганию, гонению; одежда, обычай, нравы, самый язык — все было искажено, изуродовано, изувечено… Умственное рабство перед европеизмом и собственная народная безличность провозглашены руководящим началом развития…» [4]. Уже с начала XVI века Запад стал особой цивилизацией, для существования которой была необходима экспансия. Он «вышел из берегов» и предстал перед почти всеми народами мира — в качестве путешественников, миссионеров и завоевателей. Западные европейцы стали для других народов этнизирующими иными. При этом и они сами сплачивались, этнизировались как европейцы, противопоставляя себя иным. Важным средством для этого стали всякого рода фобии — страхи и ненависть к иным. Прежде всего, к тем, от которых исходил вызов, и к тем, кого Запад подавлял и угнетал — и потому ожидал угрозы, которая до поры до времени таится под маской покорности. Например, когда Россия возродилась после татарского ига в виде Московского царства, на Западе началась программа выработки интеллектуальных и художественных оснований русофобии. О ней надо помнить без эмоций, хладнокровно — ведь так европейцы защищали свою идентичность, боялись соблазна русскости. Но и игнорировать этот их способ защиты нельзя. Прежде всего, русских представляли жителями восточной и мифологической страны. В первой половине шестнадцатого века Рабле ставил в один ряд «московитов, индейцев, персов и троглодитов». Все непонятное внушает страх и неприязнь — даже если иной обладает непонятными свойствами, которые вызывают уважение. В апреле 1942 г., еще не веря в неизбежность поражения, Геббельс писал: «Если бы в восточном походе мы имели дело с цивилизованным народом, он бы уже давно потерпел крах. Но русские в этом и других отношениях совершенно не поддаются расчету. Они показывают такую способность переносить страдания, какая у других народов была бы совершенно невозможной» (цит. по [5]). Ненависть к русской революции, ненависть «крестового похода» Гитлера, ненависть «холодной войны», да и нынешняя «оранжевая» ненависть — это железный занавес, которым западные европейцы (также и в лице американцев) защищают их этническую самость от вирусов русской мировоззренческой матрицы. Это история уже пяти веков. Дж. Грей пишет об этом: «Рефлекторная враждебность Запада по отношению к русскому национализму… имеет долгую историю, в свете которой советский коммунизм воспринимается многими в Восточной и Западной Европе как тирания Московии, выступающая под новым флагом, как выражение деспотической по своей природе культуры русских» [6, с. 71]. Вызов исламского мира, который к тому же европейцы в XIX веке решились колонизовать, породил на Западе целое культурное и интеллектуальное течение — ориентализм, — которое представляло арабов (и вообще жителей «Востока») экзотическими, странными существами. Египетский историк и философ Самир Амин замечает: «В XIX веке искомая неполноценность семитов Востока конструируется на базе их гипотетической «аномальной сексуальности» (впоследствии этот тезис был перенесен на негритянские народы). Сегодня с использованием психоанализа те же самые дефекты восточных народов объясняются… их крайней «сексуальной подавленностью»!» [7, с. 92]. Во время колониальных захватов — для очистки земли от туземцев, работорговли и жестокой эксплуатации — требовалось создание идеологии расизма, выводящей туземных иных за рамки принятых в западном гражданском обществе представлений о человеке и его правах. Одновременно свои повязывались круговой порукой этнической солидарности. Идеологи жадно хватались за любую научную теорию, манипулируя которой можно было «рационально» подтвердить расистские представления о «цветных» как не вполне людях. Историк генетики Ч. Розенберг отмечает: «С принятием дарвинизма гипотетические атрибуты нервной системы цивилизованного человека получили верительную грамоту эволюционизма… Считалось, буквально, что примитивные народы были более примитивными, менее сложными в отношении развития головного мозга» [8, с. 291]. Сейчас, когда гражданское общество западных стран оказалось неспособно к поддержанию «цивилизованных» межэтнических отношений с массой дешевой рабочей силы, завезенных из бывших колоний, сплочение своих опять достигается с помощью архаических фобий. Европейцы снова денационализируются и этнизируются у себя дома — и тем этнизируют иммигрантов. Этнонационалисты Ле Пена завоевывают электорат Франции. В. Малахов пишет: «Повседневный опыт свидетельствует, что мигранты неевропейского происхождения становятся жертвами нападений расистов независимо от того, являются они французскими гражданами или нет (как в известном анекдоте советских времен: «Бьют по морде, а не по паспорту»). Не спасает «цветных» мигрантов от расистского насилия и акультурация: в глазах активистов «Национального фронта» и ему подобных организаций темнокожие по определению не могут быть французами, сколь бы хорошо они ни владели французским языком и сколь бы глубоко они ни усвоили основные ценности французской культуры. Получается, что даже тем мигрантам, кто ради интеграции готов пойти на полную культурную конформность, вход в гражданское сообщество заказан. Тем самым они объективно подталкиваются к этнической консолидации и, соответственно, к сохранению культурной идентичности, отличной от культуры «господствующего этноса» [9]. Более того, особым случаем воздействия «иных», активизирующего этногенез, надо считать глубокий конфликт внутри самого этноса, приводящий к его расщеплению. Возникают субэтносы, которые в дальнейшем могут разойтись как разные народы. Примерами таких конфликтов могут служить большие религиозные расколы, как Реформация в Европе, разделение мусульман на шиитов и суннитов, раскол православных в России в XVII веке. Этот раскол породил значительный по величине субэтнос русского народа — старообрядцев, с их особым укладом жизни, особым распространением по территории России, своей особой системой коммуникаций и стереотипами поведения. Это не привело к разделению на народы, но в других случаях доходило и до этого (как, например, в случае разделения одного большого народа на сербов, хорватов и боснийских мусульман).40 В настоящее время, когда значительная часть русских после развала СССР оказалась отделенной от основной массы своего народа государственными границами, когда этническая структура населения русских городов резко усложняется вследствие вызванной кризисом интенсивной миграции, практически важным становится накопленное в науке знание о способах межэтнического общения и даже способах изучения иных. В основном эти способы осваиваются на опыте, но «наука сокращает нам опыты быстротекущей жизни». Говоря о прикладном значении конструктивизма, А.Г. Здравомыслов и А.А. Цуциев приводят такое соображение: «Конструктивизм описывает веер социальных стратегий и через них выходит к «реалиям», «контекстам», где пытается показать, какие переменные и каким образом влияют на вероятность и силу этих стратегий. В одном из интересных исследований, посвященных постсоветской ситуации, описываются вероятные траектории развития идентичности русских, оставшихся в качестве диаспоры в новом зарубежье [10]. Норвежский исследователь Пол Колсте вычленяет не только возможные типы эволюции идентичности (как истинный конструктивист, он предпочитает говорить о «формировании идентичностей»), но рассматривает набор факторов, которые делают одни из типов более вероятными, нежели другие. Основной тезис П. Колсте состоит в том, что эти факторы «действуют весьма различно в разных нерусских государствах-преемниках, и нет оснований полагать, что у всех русских, живущих вне пределов Российской Федерации, будет формироваться одна и та же идентичность. Напротив, скорее следует ожидать, что в итоге значительное число этих русских обретет идентичность, отделяющую их от русского ядра» [3]. Глава 10 ВЫЗОВ И УГРОЗЫ Важным фактором этногенеза, сплачивающим людей в народ, является осознанная угроза его существованию или утраты благоприятных условий существования — вызов. Необходимость сопротивления, оппозиции вызову, создает сильные связи солидарности, вплоть до соединения народа в подобие военного ополчения. Русский народ испытывал угрозы военных нашествий практически все время своего существования, что и предопределило очень многие специфические черты его культуры и национальной организации. Историк С.М. Соловьев насчитал за период с 1055 по 1462 г. 245 нашествий на Русь и внешних столкновений. А на период с 1240 по 1462 г. из этих 245 пришлось 200 — война почти каждый год. И.Л. Солоневич пишет: «Перед Россией со времен Олега до времен Сталина история непрерывно ставила вопрос «быть или не быть»? «Съедят или не съедят»? И даже не столько в смысле «национального суверенитета», сколько в смысле каждой национальной спины: при Кончаках времен Рюриковичей, при Батыях времен Москвы, при Гитлерах времен коммунизма, социализма и прочих научных систем дело шло об одном и том же: придет сволочь и заберет в рабство. Причем ни одна последующая сволочь не вынесет никаких уроков из живого и грустного опыта всей предшествующей сволочи. Тысячелетний «прогресс человечества» сказался в этом отношении только в вопросах техники: Кончаки налетали на конях, Гитлеры — на самолетах. Морально политические основы всех этих налетов остались по-прежнему на уровне Кончаков и Батыев. Ничего не изменил даже и тот факт, что на идейном вооружении Кончаков и Батыев не было ни Гегеля, ни Маркса» [11, с. 263]. В нашей истории с момента, когда завершалось формирование русского народа, то есть после освобождения от татарского ига, возникло общее ощущение того исторического вызова, которым служила для него экспансия Запада после разделения христианства в XI веке. Рыцарские ордена, наступавшие на русские земли под знаменами Крестовых походов, угрожали восточным славянам ассимиляцией и окатоличиванием — поэтому Александр Невский стал одним из главных святых для русского народа. Соответственно, и для народов Западной Европы существование русских (а затем возникновение и укрепление России) стало восприниматься как исторический вызов. Как писал Н.Я. Данилевский, «каковы бы ни были разделяющие Европу интересы, все они соединяются в общем враждебном чувстве к России». С Запада для русских исходила главная опасность военной угрозы. Таким было и состояние советского народа во время Великой Отечественной войны — по историческим меркам совсем недавно. Война — это крайний случай. Любая необходимость сплочения людей для того, чтобы срочно разрешить общую проблему, может быть представлена как вызов народу. Для этого разрешение проблемы должно быть истолковано как борьба. А значит, должен быть создан образ врага, от которого исходит угроза народу как целому. На нашей памяти была проведена целая серия больших кампаний всенародной борьбы, в которых шаг за шагом достигалось сплочение советского народа. Проект НЭП, в целом представленный как борьба с разрухой после непрерывной семилетней войны, включал в себя ряд больших программ ответа на исторические вызовы. Они затрагивали разные срезы сознания всех социальных слоев. Можно вспомнить программу борьбы с неграмотностью, в которую была вовлечена значительная часть интеллигенции на национальной основе, большие программы борьбы с массовыми заболеваниями и причинами массовой детской смертности, в которую включились медицинские работники, прежде служившие в белой армии, — тоже как в общенациональное дело. Программа ГОЭЛРО вовлекла русскую техническую интеллигенцию. Борьба с пьянством — контингент бывших земских работников. Все такие программы были организованы как общее дело, символический способ соединения людей, которому в общинной культуре народов России придавался смысл именно коллективного ответа на вызовы и угрозы. Одновременное ведение нескольких подобных программ на большой части территории страны связывало людей в народ. Огромной программой такого типа стала и индустриализация 30-х годов. Она изначально была истолкована как всенародный ответ на исторический вызов России — пройти за десять лет тот путь, который Запад прошел за сто лет, иначе нас сомнут. Понятно, что сплачивающее народ воздействие могут иметь лишь программы, отвечающие на реальные вызовы и адекватные состоянию мировоззренческой матрицы общества. Несоответствие этих условий не дает возникнуть мобилизующей системе, и этого нельзя компенсировать интенсивностью и даже искусством пропаганды. Эффект может стать даже разлагающим. Так произошло с программой Хрущева (борьба с «культом личности», потом гонка за США «по мясу и молоку»), так же произошло с программой Горбачева («борьба за демократию и возврат в цивилизацию»). Пока что под вопросом и сплачивающий потенциал «национальных проектов» В.В. Путина — нет осознанного образа врага, нет исторического вызова и национального характера проектов. Другой тип вызовов — это те, которые воспринимаются более узко, не «всенародно», а именно этнически. Они обычно действуют подспудно, «молекулярно». Чаще всего такому усилению этнического сознания и солидарности способствует неравенство социальных условий существования общности. Это проявляется в политизации этничности. Мобилизация этнического сознания побуждает людей к участию в борьбе, пробуждает простые и понятные чувства, не требующие сложной идеологической подготовки. Этнолог Дж. Ротшильд понимает эту мобилизацию как процесс «превращения этничности из психологического, культурного или социального фактора в собственно политическую силу с целью изменения или стабилизации сложившихся в обществе конкретных систем неравенства среди этнических групп» [12, с. 2]. Методы такой мобилизации этничности вырабатывались с глубокой древности, а в период национально-освободительных войн стали предметом интенсивной интеллектуальной и культурной деятельности почти во всех частях света. Соответственно, вырабатывались и методы нейтрализации этого механизма этногенеза, разрушения связей солидарности, порождаемых общей для этноса угрозой. Уже приводились слова Сунь Ятсена о том, что в начале XX века китайцы не осознавали той угрозы их национальному существованию, которую представляла собой экспансия Запада в Китае. Точно так же сегодня не осознают аналогичной (хотя во многом и новой) угрозы русские — и все попытки националистов мобилизовать этническое сознание русского народа оказываются безуспешными. Средства, с помощью которых эти попытки блокируются, а этническая солидарность русских разрушается, оказываются более эффективными и совершенными. Не вдаваясь здесь в подробное обсуждение, можно заметить, что сильным и изощренным средством является провоцирование театральной ксенофобии (с организацией псевдофашистских групп и эксцессов с насилием на этнической почве), которая загоняет русское национальное чувство в тупик и потому блокируется самой русской культурой. Сплачивающее воздействие вызова определяется не им самим, а его взаимодействием со сложной системой социальных, культурных и организационных факторов в самой общности, этнизируемой вызовом. Все эти факторы вместе представляют собой синергическую систему с сильными кооперативными эффектами, так что предсказать ее ответ на вызов теоретически невозможно — систему надо знать и чувствовать. В некоторых условиях русские быстро мобилизовались как народ, даже выступая под лозунгами интернационализма, а в других обстоятельствах были равнодушны к призывам националистов даже при господстве официальной православной и державной риторики. М. Агурский в книге «Идеология национал-большевизма» пишет с оттенком удивления: «Особенно резкий подъем красного патриотизма вызвала война с Польшей в 1920 г. и военные действия Японии на Дальнем Востоке в 1920-1922 гг. Война с Польшей и Японией рассматривалась как национально-русская, несмотря на все коммунистические лозунги. Один из организаторов партизанской борьбы на Дальнем Востоке, Петр Парфенов, впоследствии председатель Госплана РСФСР, утверждал, что «военные действия партизан на Дальнем Востоке носили характер «русско-японской» войны! Это не случайная оговорка для Парфенова» [13]. Благодаря кооперативным эффектам, ответ на вызов мобилизованной этничности часто кажется иррациональным и по силе несоизмеримым вызову. Это и придает убедительность объяснениям этих явлений с позиции примордиализма. На деле, однако, анализ конкретных ситуаций указывает, скорее, на правоту методологии конструктивизма. Чтобы угроза или вызов проявили свою сплачивающую силу, всегда требуется точная интенсивная работа небольших групп или личностей, организующих цепную реакцию ответа. Иногда эта реакция выходит из-под контроля или даже принимает направление, не предусмотренное в проекте. Но для ее запуска и выведения в режим самовоспроизводства, тем более с ускорением, требуются слаженные действия. Этнолог С. Лурье описывает две ситуации, которые могут служить хорошим учебным материалом. Первая из них — возникновение в Ленинграде новой сплоченной этнической общности проживающих там армян, соединенных начавшейся войной в Нагорном Карабахе. Мобилизация была проведена небольшой творческой группой интеллигенции. Это была почти экспериментальная ситуация быстрого этногенеза с последующей «разборкой» возникшей этнической общности, когда вызов был пережит и лишился своей мобилизующей силы. С. Лурье, которая близко наблюдала этот процесс, пишет: «Их связала не столько этничность как таковая, сколько война, не столько эйфория «этнической мобилизации», сколько депрессия и ощущение безвыходности. Они все в этот период имели личную связь с Арменией и тонко ощущали происходящее там. Их объединяла не национальность как таковая, а наличие пережитого важного культурного опыта, который у них у всех приблизительно совпадал. И они выработали специфическую манеру поведения членов общины, если угодно, собственную символику и собственный код, зачастую другим членам общины не вполне понятный. Для них не была особенно значима национальная культура, тем более в ее этнографическом аспекте, не значим был и язык — говорили по-русски, но целью их было служить не локальным интересам этнической группы, а интересам Армении. В своем роде они были большими националистами, чем «профессиональные армяне», хотя в отличие от «профессиональных армян» никогда не были настроены антирусски, и они опять «стали русскими», когда кризис миновал. Остаются вопросы: каким образом люди, давно отошедшие от этнической жизни, так быстро выработали новую армянскую символику (кстати, отличавшуюся от той, которая была распространена в Армении), связанную с партизанским движением в Турецкой Армении конца XIX века, на время вытеснив традиционную, связанную с древней армянской историей и пережитым Геноцидом? Как они так молниеносно выбрали наиболее адекватную линию поведения, связанную с сегодняшними общеэтническими интересами? И, наконец, почему, когда их роль была сыграна, не стали дальше «эксплуатировать» свою этничность, не перешли в «профессиональные армяне», а просто перестали интересоваться жизнью общины?» [14]. Этнологи, изучавшие процесс этнической мобилизации под воздействием сильной угрозы, отмечают это важное явление демобилизации, происходящей под влиянием нейтрализующих факторов внутри самой общности — материал конфликта «выгорает». К. Янг цитирует Ральфа Премдаса: «Я полагаю, что достаточно продолжительные этнические конфликты могут породить такой уровень солидарности, который окажется избыточным для ее носителей. После достижения определенного уровня [этой солидарности] начнет проявляться новый набор противоположных эффектов, отрицающих исходную ценность идеи группового единства… Это — «порог коллективного безумия». Как только групповое сознание достигает… определенной критической массы, оно уничтожает самих его носителей» (см. [15, с. 86]). Другую ситуацию, которую описывает С. Лурье, все мы наблюдали совсем недавно. Речь идет о том, как провокация в западной прессе была воспринята как вызов исламскому миру, на который был дан взвешенный и организованный ответ, так что вся операция послужила укреплению национального чувства. История вкратце такова. Осенью 2005 г. в датской газете были опубликованы карикатуры, оскорбившие религиозные чувства мусульман. Началось с детской книжки про ислам, иллюстрации для которой пригласили сделать карикатуристов. Карикатуры и напечатали в газете, с именем авторов. Датская мусульманская община подала на редакцию в суд, суд ее иск не удовлетворил. Датские мусульмане послали своих представителей в несколько исламских стран, где и обсудили ответные меры. Решение о начале компании было принято в январе 2006 г. на саммите глав 57 мусульманских государств в Мекке. Было решено показать всему миру согласованные действия мусульман. Такое произошло впервые: о совместных действиях договорились сунниты, шииты и представители разных мусульманских сект, арабы, персы, турки, малайзийцы и индонезийцы. Во всем мусульманском мире прошли антиевропейские демонстрации. Европейские приверженцы ислама в большинстве своем не вышли на улицы, но и не дистанцировались от антизападных лозунгов и призывов к джихаду. Митинги, демонстрации, погромы посольств проходили организованно, без лишних эмоций, все по сценарию. Не был убит и даже ранен ни один европеец. Все действия происходили на символическом уровне. «Ответ» был организован так, что представители всех религий, включая иудаизм, осудили публикации карикатур. Благодаря этому президент Ирана смог заявить, что те, кто высмеивают пророка, — это не христиане или иудеи, а люди, отрицающие Бога. И вот важный вывод британской газеты «Таймс»: «Эти погромы предстают теперь в несколько ином свете — не просто спонтанным выбросом давно копившихся эмоций, но новонайденной технологией, сильным психологическим оружием мусульманского мира в его отношениях с миром немусульманским. Оружием, которое пока вызывает у Запада лишь растерянность и шок» [16]. Из этого описания видно, что эффективное использование провокационного вызова западных идеологических служб исламскому миру для мобилизации национальной идентичности самих мусульман стало возможным благодаря хорошей коммуникации и организационным усилиям политических, религиозных и культурных деятелей многих стран. Был запущен крупномасштабный процесс политизации этничности, направленный на четко обозначенные цели, и этот процесс нигде не вышел из-под контроля и не был перехвачен силами противника. Эпизод с «карикатурами» показывает, какую роль в мобилизации этничности может сыграть чисто символическая сторона вызова. Подобные эпизоды происходят непрерывно. Например, в ходе операции «Возвращение надежды» в Сомали в 1993 г. американские и европейские военные вели себя слишком вольно и вызвали такой подъем этнического чувства, какого никто не ожидал от задавленного кризисом населения. «Возвращающие надежду» были изгнаны из бедной африканской страны с позором, трупы забитых палками морских пехотинцев США волокли по улицам сомалийских городков при стечении всех жителей. Как впоследствии показало разбирательство (в бельгийском суде), солдаты развлекались тем, что заставляли сомалийцев под дулом автомата есть свинину и иногда, вдобавок к этому, мочиться на тела погибших партизан.41 Но этот эффект не возникает самопроизвольно, он не является реакцией каких-то «примордиально» заложенных в человеке духовных структур. Чтобы его вызвать и соответствующим образом направить, в общности должны быть люди или организации, способные выработать и осуществить целевую программу, большую или малую, по превращению культурного фактора в мобилизующую силу. В историю вошло восстание сипаев (солдат-индусов в английской армии) в Индии в 1857-1859 гг. Поводом послужила мелочь, представленная как оскорбление религиозных чувств (причин для борьбы с англичанами было более чем достаточно, но необходима искра). Англичане ввели тогда новые ружейные патроны, смазанные жиром. Индуистам агитаторы сказали, что это жир священной коровы, а мусульманам — что это свиной жир. Патроны нужно было скусывать зубами. Солдаты отказывались это делать, англичане начали сурово расправляться с ними — 80 сипаев были приговорены к каторге. Кончилось это трехлетней резней с крайними жестокостями с обеих сторон. Восстание сипаев стало важной вехой в формировании национального сознания и развитии антиколониальной борьбы в Индии. Красноречива ситуация противоположного типа. И реальные, и символические вызовы, перед которыми оказался русский народ с конца 80-х годов XX века, не привели к мобилизации его этнического самосознания. Оскорбления национальных символов русских доходили в некоторые моменты до крайности, что даже наводило на мысль об использовании этих оскорблений для экспериментального измерения «порога» национальной чувствительности. На эти демонстративные действия не было ответа не только адекватного, но и мало-мальски заметного. Попытки русских националистов апеллировать к национальному самолюбию не находили отклика. Это явление, видимо, интенсивно изучается этнологами и социологами, однако в открытой печати результатов не публикуется. Очевидно, однако, что те культурные средства, которые пытаются применить для мобилизации этнического чувства националисты, неадекватны духовным структурам современного русского общества. Глава 11 РОЛЬ ЗЕМЛИ (ТЕРРИТОРИИ, ЛАНДШАФТА) Этнологи всех направлений подчеркивают роль земли в этногенезе. Одни говорят о «почве» (отсюда название одного из течений в национализме — почвенники), другие о территории, третьи, по-научному, о биогеоценозе. На обыденном языке мы говорим «родная земля», имея в виду не тот населенный пункт, где родились мы лично, а землю, породившую наш народ. Родная земля часто приобретает этнически окрашенный облик: «О, русская земля, ты уже за холмом». В главной книге Л.Н. Гумилева есть раздел под названием «У народов есть родины!» Обсуждая значение территории на ранней стадии этногенеза, он пишет: «Не только у отдельных людей, но и у этносов есть родина. Родиной этноса является сочетание ландшафтов, где он впервые сложился в новую систему. И с этой точки зрения березовые рощи, ополья, тихие реки Волго-Окского междуречья были такими же элементами складывавшегося в XIII-XIV вв. великорусского этноса, как и угро-славянская и татаро-славянская метисация, принесенная из Византии архитектура храмов, былинный эпос и сказки о волшебных волках и лисицах. И куда бы ни забрасывала судьба русского человека, он знал, что у него есть «свое место» — Родина» [17, с. 180].42 Много говорят о роли пространства в формировании народа и его культуры философы. Н. Бердяев писал: «Русская литература, как и русская культура вообще, соответствовала огромности России, она могла возникнуть лишь в огромной стране с необъятными горизонтами… Была необъятная русская земля, была огромная, могущественная стихия русского народа» [18]. Рассматривая этнос как биосоциальное явление, часть биосферы, Л.Н. Гумилев придавал ландшафту решающее значение в формировании этничности. Он писал: «Прямое и косвенное воздействие ландшафта на этнос не вызывает сомнений, но на глобальное саморазвитие — общественную форму движения материи оно не оказывает решающего влияния. Зато на этнические процессы ландшафт влияет принудительно. Все народы, селившиеся в Италии: этруски, латины, галлы, греки, сирийцы, лангобарды, арабы, норманны, швабы, французы, — постепенно, за два-три поколения, теряли прежний облик и сливались в массу итальянцев, своеобразный, хотя и мозаичный этнос со специфическими чертами характера, поведения и структурой, эволюционизировавшей в историческом времени» [17, с. 173]. Здесь, впрочем, Л.Н. Гумилев противоречит другому своему примеру — образованию и существованию в одном и том же ландшафте большого числа разных племен, которые не сливались в один народ и сохраняли свою самобытность. Он пишет: «Начиная с IX в. до н.э. и до XVIII в. н.э. в евразийской степи бытовал один способ производства — кочевое скотоводство. Если применить общую закономерность без поправок, то мы должны полагать, что все кочевые общества были устроены единообразно и чужды всякому прогрессу настолько, что их можно охарактеризовать суммарно, а детали отнести за счет племенных различий. Такое мнение действительно считалось в XIX и начале XX в. аксиомой, но накопление фактического материала позволяет его отвергнуть» [17, с. 170]. Связь ландшафта с культурой достаточно очевидна. Природные условия во многом определяют тип хозяйства, а значит, и человеческих отношений и организации общества. Например, в Англии в конце XVIII века рабочая лошадь получала в год 120-130 пудов овса (примерно 5,7 кг в день), а в России в то же время лошадь получала 1,4-1,65 кг овса в сутки. Крестьянские лошади были мелкими, слабосильными и весной буквально падали от бескормицы. В 1912 г. в 50 губерниях страны был уже 31% безлошадных хозяйств [19, с. 275]. Понятно, что вести индивидуальное хозяйство на хуторе русским крестьянам было рискованно, они жили в деревнях и берегли общину. Таким образом, ландшафт сильно влияет на этногенез, но не предопределяет его ход. Обладание «своей землей», территориальная целостность — условие возникновения этноса, но она вовсе не является условием его существования. Многие этнологи вообще отвергают географический детерминизм Л.Н. Гумилева, и доводы их убедительны. Помимо самой земли (ландшафта и территории) влияние на этногенез оказывает и такая символическая вещь, как граница. Граница территории уже в самых древних государствах приобретала священный смысл — она определяла пространство родной земли и часто становилась этнической границей. Внутри нее живет наш народ. Некоторые этнологи считают, что граница — это превращенный в часть культуры присущий животным инстинкт гнезда, норы (в общем, «периметра безопасности»). Замкнутая ограда, даже символическая, есть условие «морального и физического комфорта» — как для отдельной семьи, так и для народа. Согласно легенде, император Цинь Шихуанди, объединивший китайские царства, первым делом объехал границу нового государства. П.Б. Уваров пишет: «Главной функцией монарха (и власти как таковой) является прямое, буквальное создание пространства определенности. Монарх, как верховный легитиматор, берет на себя обязанность установления порядка, т.е. состояния определенного соотношения элементов действительности, соответствующих Истине… При этом монарх выступает в качестве верховного легитиматора как социального, так и физического пространства. В деятельности традиционных правителей эти два пространства легитимации неразрывно взаимосвязаны, что, собственно говоря, вполне соответствует «фундаментальному императиву относительного единства управленческих институтов» Т. Парсонса: «Осуществление нормативного порядка среди коллективно организованного населения влечет за собой контроль над территорией» [20, с. 94-95]. Для формирования американской нации из европейских иммигрантов очень важным был образ фронтира — подвижной границы между цивилизацией и дикостью, образ завоеванного пионерами у индейцев пространства. Позже этот образ вошел в культуру для обозначения подвижных границ в зонах взаимодействия между культурами и цивилизациями. В связи с границами, особенно в зонах межцивилизационного контакта, в некоторых случаях возникали устойчивые фобии — страх перед иными народами, якобы представляющими угрозу целостности «своего» пространства. К числу таких укорененных страхов относится и русофобия Западной Европы, иррациональное представление русских как «варвара на пороге». Она сформировалась как большой идеологический миф четыре с лишним века назад, когда складывалось ощущение восточной границы Запада. А. Филюшкин пишет: «Время появления этого пропагандистского мифа в европейской мысли эпохи Возрождения фиксируется очень четко: середина — вторая половина XVI в. Это время первой войны России и Европы, получившей в историографии название Ливонской войны (1558-1583)… Как мировые войны в конечном итоге очерчивали границы мира, так и Ливонская война окончательно обозначила для западного человека восточные пределы Европы. Теперь последняя кончалась за рекой Нарвой и Псковским озером» [21]. Если вернуться к начальным стадиям этногенеза, то можно сказать, что пространство и этнос создавали друг друга. Этносы складывались, коллективно думая (рефлектируя) о своем пространстве и пространстве значимых иных. Это уже было не безучастное физическое пространство, а пространство человеческое. Как говорят, происходила доместикация (одомашнивание, приручение) пространства. Французский антрополог А. Леруа-Гуран пишет, что на развитие племен и народов повлияли два разных типа восприятия пространства — динамический и статический. В первом случае человек осознавал пространство как «маршрут», двигаясь через него. Для охотника и собирателя значение имеет не поверхность, а маршрут — по тропе, вдоль сопки, через перевал. Охотники могут осваивать таким образом огромные пространства. Как говорят эвенки, «старики ездили везде». У охотничьих народов возникает также фокусное (точечное) восприятие пространства. Территория представляется им в виде «точек» — особенно благоприятных для охоты мест (угодий). В связи с определением «права» на их использование возникали межэтнические контакты — переговоры, споры, конфликты. В другом случае, у земледельческих народов, пространство воспринимается как серия концентрических кругов, затухающих к границам неведомого. В центре находится дом (деревня) человека, дальше пояс полей и выгонов, еще дальше лесные угодья общины. За ними — дальние пространства. Отношение этнического сознания к пространству — предмет исследования многих этнографов (они изучают, как говорят, «этническое пространство культуры»). Отечественная литература в этой области обширна. В интересном обзоре В.А. Тишков отмечает труды по анализу пространства и времени в традиционной культуре монголов, обширное исследование мировоззрения тюркских народов Южной Сибири, включая проблему пространства и времени, этнического пространства в культуре народов Кавказа [22]. В мифологии и сказках отражены разные типы восприятия пространства, но при разделении хозяйства на кочевое и оседлое начинает превалировать или один, или другой тип, что влияет на мировоззренческую систему и этнические стереотипы. Разным типам восприятия пространства соответствуют разные формы, в которых его представляет себе человек, рождаются разные ритмы пространства и разные связанные с ним ценности (вспомним стихи Блока и его образы пространства России в момент, когда она оказалась перед историческим выбором). А. Леруа-Гуран относит образы пространства к числу главных этнических символов и пишет: «Этнический стиль можно определить как свойственную данному коллективу манеру принимать и отмечать формы, ценности и ритм» [23]. В.А. Тишков пишет: «Потрясающий контраст мною наблюдался в Иерусалиме, где совсем по-разному организовано уличное пространство и его использование в еврейской и арабской частях города» [22]. Европеец Средневековья сочетал в своем мироощущении локальное пространство, от которого почти не удалялся на расстояние более 25 миль (в город на ярмарку, в церковь, в замок феодала), и широкое пространство Христианского мира, в какой-то из столиц которого обитал его король (или даже император). Между Центром и деревней нет маршрутов, нет путешествий, сакрально-пространственная картина мира воссоздается через библейские сюжеты. Движение русских землепроходцев связывают с «островным богословием» православия, с поиском «Преображения», при котором земное странствие связано с теозисом (обожествлением мира). Так было с движением на Север, как говорят, идея Преображения была для русских «центральным символом-иконой исторического освоения просторов полуночных стран». Еще в большей степени этот мотив был важен в освоении Америки, которая находилась «за морями и океанами» и понималась как «остров Спасения» [25]. Большое изменение в ощущении пространства европейцами началось в эпоху Возрождения и сопровождалось интенсивным этногенезом. Пространство стало терять «святость», стало открываться людям как профанная реальность. В живописи была открыта перспектива, что было важным шагом к смене мировоззрения. Человек стал созерцать мир, ощущая себя внешним наблюдателем. Возникли отношения человека с миром как субъекта к объекту — стал рушиться Космос. Начались Великие географические открытия, и путешествие, преодоление пространства стало частью сознания. Происходила та великая пересборка народов Европы, из которой и выросли нации. Возникновению современных наций в Европе предшествовало новое изменение чувства пространства. В новое время эта Европа распалась на национальные государства средних размеров. В их столицах появились «свои» национальные короли, которые прочертили национальные границы и вели из-за них длительные споры и войны. Нации стали создавать новое пространство — подвластное, точно измеримое, прямоугольное. Это замечательно видно из сравнения планов Москвы и Нью-Йорка. Но вернемся назад. При развитии этносы перемещаются по территории, осваивают новые ландшафты и новые способы ведения хозяйства, сами изменяются. Л.Н. Гумилев пишет: «Подавляющее большинство этносов, без учета их численности, обитает или обитало на определенных территориях, входя в биоценоз данного ландшафта и составляя вместе с ним своего рода «замкнутую систему». Другие, развиваясь и размножаясь, распространяются за пределы своего биохора, но это расширение оканчивается тем, что они превращаются в этносы первого типа на вновь освоенной, но стабилизированной области приспособления» [17, с. 307]. Но хотя люди знают, что в историческом времени связь народов с землей была очень подвижной и народы перемещались по земле (иногда даже происходили их массовые «переселения»), в актуальном времени связь этноса с «его» землей стала настолько привычной, что воспринимается как нечто естественное, природное. Народы, оторвавшиеся от родной земли, вызывают интерес и недоверие. Дж. Комарофф пишет: «Именно благодаря акценту на принцип территориальности такие экстерриториальные группы, как евреи и цыгане (и немцы в бывшем СССР) воспринимаются столь аномальными в современной Европе: они кажутся обладающими всеми характеристиками наций, но не обладают территориальной целостностью. Подобно многим другим, Бауман (1989) усматривает причинную связь между антисемитизмом и этой аномалией: еврейские группы, отмечает он, занимают «лишающий спокойствия статус внутренних иностранцев, перешагивающих ту жизненно важную границу, которая должна… сохраняться в строгой целостности и быть непроницаемой» [2, с. 68]. Судьба «родной земли» затрагивает самые глубокие структуры этнического чувства, и экономические критерии здесь почти не играют роли (этого как будто не понимают российские реформаторы). Всего десять лет назад не удалось ни за какие деньги выкупить землю у индейского племени в Чили для постройки ГЭС. За два года до этого, летом 1993 г., наемными бандитами были полностью расстреляны два племени — одно в Бразилии, другое в Перу — по какой-то сходной причине. Леви-Стросс пишет об отношении к земле «между народами, называемыми «примитивными», что «это та почва, на которой человек может надеяться вступить в контакт с предками, с духами и богами». Это отношение чрезвычайно устойчиво, хотя корни его у современного человека едва ли сознаются. Леви-Стросс пишет: «Именно в этом смысле надо интерпретировать отвращение к купле-продаже недвижимости, а не как непосредственное следствие экономических причин или коллективной собственности на землю. Когда, например, беднейшие индейские общины в Соединенных Штатах, едва насчитывающие несколько десятков семей, бунтуют против планов экспроприации, которая сопровождается компенсацией в сотни тысяч, а то и миллионы долларов, то это, по заявлениям самих заинтересованных в сделке деятелей, происходит потому, что жалкий клочок земли понимается ими как «мать», от которой нельзя ни избавляться, ни выгодно менять… Это знала в прошлом и наша цивилизация, и это иногда выходит на поверхность в моменты кризисов или сомнений, но в обществах, называемых «примитивными», это представляет собой очень прочно установленную систему верований и практики» [26, с. 301-302]. В течение десяти лет перестройки и реформы социологи, философы и поэты на все лады убеждали советского человека в том, что он жил в «примитивном» обществе. Наконец убедили, и этот человек согласился с разрушением «внешних» конструкций — государства, идеологии, социальной системы. Но затем к этому «примитивному» человеку пристали с требованием, чтобы он добровольно признал, что купля-продажа земли есть благо. Ну где же логика? Ведь в сознании «примитивного» человека отрицание этого «блага» есть элемент его этнической идентичности. Такие вещи по приказу не отменяются. Значит, на деле в вопросе о земле «реформаторы» ведут войну, причем войну не социальную, а этническую. Но это — войны на уничтожение. Сильнейшее потрясение для этнического чувства «незападных» народов вызывает иностранная оккупация их земли. Объяснить это истинному европейцу непросто. Например, французы из наполеоновской армии искренне не понимали, почему их с такой яростью режут испанские крестьяне, монахи и даже старухи. Ведь они несли им прогресс! В Россию они пришли уже настороже, но и тут, думаю, не смогли понять «загадочную русскую душу». Именно это чувство было точно выражено в главном лозунге Великой Отечественной войны: «Смерть немецким оккупантам!» В нем было указано главное зло — оккупация родной земли и главный в этом контексте признак злодея — этнический. Не буржуй и не фашист оккупирует нашу родную землю, а немец. Буржуй бы завладел землей как средством производства, фашист — как идеологический враг советской власти. А немец оккупировал русскую землю и землю братских русскому народов. А эту землю «не смеет враг топтать». Такое потрясение испытывают люди с развитым этническим чувством даже при малейших поползновениях на родную землю, при самых слабых признаках. Эти признаки появились во время перестройки, и быстрее всех почуяли их крестьяне. С осени 1991 г. у меня было четыре аспиранта из Испании. Их приятель по общежитию, из Калужской области, пригласил их посетить его колхоз. Рано утром они пошли погулять за околицу деревни, навстречу им попалась старуха. Она их спросила, довольно мрачным голосом: «Вы почему ходите по нашей территории?» Они ответили, что гуляют. Она сказала: «Гуляйте по американской территории, а здесь русская». Испанцы рассказали мне это с большим удовольствием, потому что в 80-е годы эта проблема возникла и у них дома. После смерти Франко Испания либерализовалась, и много земли там стали скупать немцы. В прибрежных районах их там стало много, повсюду бродили здоровенные краснолицые пенсионеры в шортах, заходили с голыми конопатыми ногами в бары и магазины, в дни своих праздников громко галдели с пивными кружками в руках и даже поднимали немецкий флаг. Но в Испании частная собственность уже была священна, и таких старух, как в калужской глубинке, там не водилось. Огромное значение образу земли — и как «жизненному пространству», и как «почве» — придавали немецкие фашисты в программе конструирования народа Третьего Рейха. Были созданы целые мифологические системы и даже квазинаучные концепции «кормящего ландшафта» и расовой экологии. Гитлер внушал, по-новому этнизируя население Германии: «Чем для Англии была Индия, тем для нас станет восточное пространство. Ах, если бы я мог довести до сознания немецкого народа, сколь велико значение этого пространства для будущего!» (см. [27]). Один из идеологов фашизма, Дарре, писал о биологической взаимосвязи тотемных животных с расовыми характеристиками народов (в 1933 г. он выпустил книгу «Свинья как критерий у нордических народов и семитов»). Подробнее об этой теме см. [28]. Роль территории в этногенезе наглядно проявилась совсем недавно, в ходе освободительной борьбы колониальных стран, особенно в Латинской Америке и Африке. Когда-то нарезанные произвольно куски территории, границы между которыми определялись на переговорах где-то в европейских столицах, стали восприниматься их населением как «родные страны», захваченные иностранными поработителями, а их границы как нечто данное свыше. Так из заморских провинций Испании возникли страны с придуманными названиями (Аргентина, Колумбия), а в них — настоящие народы. Уже в XX веке так же пошел процесс в Африке. Проблема границ наглядно показывает, что в образованном человеке неминуемо должны сочетаться оба представления о его народе — примордиализм и конструктивизм. Первое из них лежит в сфере религиозного чувства — мой народ, моя родная земля и ее границы обладают святостью, они даны изначально и содержат в себе высший (божественный или физический) смысл. А конструктивизм холодно напоминает, что и народ, и границы родной земли — творение культуры и человеческих отношений. Они непрерывно создаются и изменяются в ходе истории. Их сотворение, сохранение и изменение требуют знаний, ума и воли. Если народ не способен организоваться для защиты своей земли и ее границ, они будут изменены не в его пользу. В.А. Тишков приводит слова географа А. Бикбова: «Производящий территорию принцип заключен не в физических свойствах самой территории, а в политической борьбе и вписанных в нее военных победах и поражениях. С изменением политического баланса сил изменяются географические границы или, по крайней мере, возникает повод к их пересмотру. Иными словами, пространственные границы — это социальные деления, которые принимают форму физических» (см. [22]). К. Янг иллюстрирует эту сущность границ на материале антиколониальной борьбы XIX-XX веков: «Само административное устройство империй послужило той территориальной матрицей, в которой формировались требования самоопределения. В качестве «наций», от имени которых выражалось это право, в силу тактической необходимости должны были выступать те самые административные единицы, которые были созданы самими колонизаторами… Победоносная борьба против отмиравшего колониального порядка велась под прославленными знаменами национализма. В обыденной речи национализм назывался «африканским» или «азиатским», но на полях сражений он принимал форму территориальности. После победы те же самые территории, которые в ходе борьбы были, вероятно, всего лишь удобными подразделениями [колониального пространства], оказывались перед необходимостью совершения коллективного акта исторического мифотворчества, что требовалось для соответствия статусу нации» [15, с. 94, 97].43 Более того, даже границы штатов, прочерченные отцами-основателями США буквально по линейке и изначально населенные пестрыми контингентами иммигрантов, постепенно обрели смысл национальных границ, выраженный не слишком резко, но вполне отчетливо. Произошла этнизация населения разных штатов, возник патриотизм, чувство «мы—они», носящее этнический оттенок. Б. Андерсон в своей главной книге «Воображенные общности» пишет, что эта история США открывает этнологам целую область исследований: «Для того, чтобы проследить, как проходил во времени этот процесс, в результате которого административные границы стали восприниматься как отечества, необходимо рассмотреть, как административные организации создают значения» (см. [15, с. 94]). Какое значение приобрели эти границы, которые в СССР были чистой формальностью и которых никто не принимал всерьез, все мы увидели после 1991 г. Процесс этногенеза давно, казалось бы, «подавленных» и лишенных голоса народов на землях, захваченных европейцами, привел в последние десятилетия к неожиданным проблемам территориального характера. В государствах, основная часть населения которых имеет переселенческое происхождение — в Америке, Австралии, ряде других мест, вдруг заявили свои права «коренные народы». Они получили такую возможность потому, что понятие «коренные народы» вошло в международное право, а также выросла образованная элита, которая обрела этническое сознание. К. Янг пишет: «Призывы к перестройке, если не к разрушению, Канады, выдвинутые Квебеком, оказались подхваченными общинами эскимосов и алгонкинов Северной Канады. В политическую повестку будущего войдут такие вопросы, как ныне оспариваемое содержание «внутреннего суверенитета» общин американских индейцев в Соединенных Штатах, требования самоопределения для коренных гавайцев, не включенных в договорные отношения, а также права маори в Новой Зеландии и аборигенных общин в Австралии. Там, где иммигрантское население представлено в меньших пропорциях, «права коренного населения» превращаются в требования политического предпочтения в пользу бумипутра (сынов земли) в Малайзии, на Фиджи и в Новой Каледонии» [15, с. 112]. Этнические проблемы в территориальном аспекте актуальны и для России. К числу важных трудов по этой проблеме называют работу политического географа Р. Кайзера «География национализма в России и СССР» (Принстон, 1994). Р. Кайзер обсуждает роль «территориальной составляющей» в формировании протонаций и национализма нерусских этнических групп в России (см. [3]). Особое обострение чувства территории и границы вызывает нынешняя волна глобализации. Во всем комплексе угроз, которые она несет странам, народам и культурам, этнологи выделяют как особый срез этой системы ощущение угрозы самому существованию этносов. Резкое ослабление защитной силы национальных границ несет для народов опасность утраты контроля не только над землей («почвой»), но и над ее недрами. Идеологи глобализации представляют человечество как конгломерат индивидов, «человеческую пыль». Во втором докладе Римскому клубу (Месарович) это выражается в полном исключении понятия народ и вообще этнических коллективных общностей как субъектов права. Как отмечал социолог из ФРГ Э. Гэртнер, «народы как действующая сила представляют собой для Римского клуба, для Киссинджера и для «Трехсторонней комиссии» только источник опасности, угрожающий их мировой системе». Глобализация открыто декларируется как переход контроля над естественными и природными ресурсами Земли в руки финансовой элиты мира (доступ к этим ресурсам будет определять «мировой рынок»). Уже программа ООН по экономическому и социальному развитию на 1990-е годы не содержала установок на неотъемлемый суверенитет народов над их естественными и природными богатствами. Эти установки были четко сформулированы в аналогичных программах в 60-е и 70-е годы. Как говорили в конце 80-х годов дипломаты, следовало избежать риска «разбазаривания» сырья по национальным «квартирам». Эта утрата недр «родной земли» имеет не только экономическое, но и символическое значение. Глобализация вообще меняет привычную связь этноса с «его» территорией. Существенная часть «Турции» сегодня территориально находится в Германии, а часть земли США опять «топчут» (и обрабатывают) мексиканцы. Национальная граница была тем символическим барьером, в рамках которого личная безопасность определялась четкими понятиями легитимного и преступного насилия. От преступника тебя защищало государство, но оно и само могло покарать тебя. В каждом конкретном обществе обе угрозы были предсказуемы и, таким образом, «укрощены». Глобализация, даже до созревания ее заманчивых плодов, привела к транснационализации насилия. Первые декларации и акции также имели символическое значение. Было заявлено право единственной оставшейся после Горбачева супердержавы (США) «изымать» граждан других государств с их территории для суда над ними на территории США. Так в декабре 1989 г. было совершенно военное нападение на Панаму, чтобы арестовать ее президента Норьегу, подозреваемого в преступлениях (в ходе этой операции погибло, по данным западной прессы, 7 тыс. граждан Панамы). В том же 1989 г. аятолла Хомейни вынес смертный приговор писателю Салману Рушди и призвал к его исполнению на территории Англии. Принципиальным моментом здесь было именно отрицание юридических границ законодательства Великобритании — именно это потрясло жителей Западной Европы. Их жители стали объектом неизвестного им судопроизводства по неизвестным для них законам иных стран.44 Именно этим символическим изменением, а не уровнем реальной угрозы для жизни обывателя объясняется тот мистический страх перед международным терроризмом, который овладел европейцами и американцами. «Международный» террорист, который устраняет национальные границы, обрушил один из важных устоев того национального государства, которое западная цивилизация три века выстраивала для защиты своих наций от «варваров».45 Глава 12 ГОСУДАРСТВО Мы привычно соотносим понятия народ, страна и государство. Можно сказать, что народ и страна — две ипостаси одной большой системы, а государство — жесткая несущая конструкция, обеспечивающая их бытие и воспроизводство. По Гегелю, государство «есть непосредственная действительность отдельного и по своим природным свойствам определенного народа» (см. [29]). Государство играет в этногенезе и «собирании» народов и наций исключительную роль. Это видно уже из того, какое значение имеют для этого процесса границы (даже не только государственные, а и административные, также устанавливаемые государственной властью). Но для становления этноса важны границы не только территориальные. Этот вопрос обсуждался в связи с проблемой этнических границ. Анализ множества эмпирических данных приводит к выводу, что строго очерченная этническая целостность (народ) возникает лишь на зрелой стадии политического развития и формируется там, где есть специализированное центральное руководство и идеология, защищающая его авторитет и неприкосновенность. Это и есть государство. Там, где оно еще не сложилось, этнические границы размыты [30, с. 20-22]. В собирании народа государственная власть выполняет не только политическую, но и культурную миссию. Чтобы властвовать, она должна завоевать «культурную гегемонию», то есть авторитет среди подданных или граждан. Для этого власть прилагает большие усилия, чтобы сформировалось культурное ядро общности и сосредоточенные в нем ценности «автоматически» поддерживали достаточный уровень «благожелательного согласия» с властью. Это культурное ядро необходимо охранять от разрушительного воздействия внутренних политических противников и разного рода «информационно-психологических войн» внешних врагов. Иными словами, государство обязано охранять и границу информационного пространства своего народа, а это требует интенсивной культурной деятельности. Только государство может обеспечить достаточно длительную политическую стабильность, необходимую для созревания большой этнической общности. А. Леруа-Гуран писал: «Чтобы конституироваться как чистый народ с полным параллелизмом всех его элементов, требуется длительная политическая стабильность, тем более продолжительная, чем более велик сам народ» [23, с. 197].46 Государство выступает и той организующей силой, которая мобилизует общность на преодоление угроз. Эта его роль проявляется уже на ранних стадиях этногенеза, причем стимулирующую этногенез функцию могут играть государственные структуры и соседних этносов, создающих угрозы. Л.С. Васильев пишет, опираясь на историю древних азиатских народов: «Конституирующий протогосударственную структуру импульс становится устойчивым, если угроза общности извне оказывается постоянной, — именно в этом случае возникает племя как структура во главе со своим вождем. Но для того чтобы такого рода процесс кристаллизации общности произошел, чтобы аморфная общность превратилась в племя, требовалось существование рядом с ней сильного соседа, в котором все эти процессы уже прошли» [31]. Одним из важнейших типов связей, собирающих людей в народ, являются связи информационные. В создании единой информационной системы государство играет главную роль. Оно организует информационное пространство этнической общности, создает регулярные потоки информации (например, через централизованный государственный аппарат), «сгустки» информационной активности. Такими средоточиями обмена информацией бывают, например, большие общественные работы — строительство оросительных систем или укреплений вроде Великой Китайской стены (поистине всенародная стройка), мобилизация большого войска или ополчения и пр.47 Когда организация информационного пространства становится неадекватной потребностям общества, это выражается в политических конфликтах и часто представляется на неадекватном языке как проблема гражданских прав («свободы слова»). За этими конфликтами может стоять более глубокое противоречие — народ «болеет» из-за деформации соединяющих этническую общность связей. Вот, например, что было сказано в принятом 31 июля 1905 г. приговоре Прямухинского волостного схода Новоторжского уезда Тверской губ.: «Мы лишены права открыто говорить о своих нуждах, мы не можем читать правдивое слово о нуждах народа. Не желая дольше быть безгласными рабами, мы требуем: свободы слова, печати, собраний» [32, т. 2, с. 254]. Для формирования больших современных наций, уже в XVIII-XIX вв., огромное значение имело появление газет, распространение которых могло организовать только государство с его почтовыми и транспортными ведомствами. В то же время дальнейшее развитие СМИ создало для государства трудности в охране границ национального информационного пространства. Дж. Комарофф пишет: «Бенедикт Андерсон придает большое значение тому факту, что средства массовой информации дали важнейший механизм для формирования представлений о национальной общности и тем самым создали «глубинное горизонтальное чувство товарищества». Действительно, Андерсон связывает подъем наций с рождением так называемого «печатного капитализма». Если он прав, то из этого следует, что развитие транснациональных средств массовой информации должно создавать важнейшую угрозу национальному государству» [2, с. 66]. Конструктивная роль государства в этногенезе выражается в организации и содержании систем и институтов, которые непосредственно воспроизводят народ. К ним относятся, например, армия и народное образование (школа). Так, превращение народов и народностей традиционного общества средневековой Европы в современные «буржуазные» нации потребовало создания школы совершенно нового типа, с новой организацией учебного процесса, новым типом программ и учебников. Французские социологи образования К. Бодло и Р. Эстабль пишут об этой деятельности государства после Великой французской революции: «Республика бесплатно раздавала миллионы книг нескольким поколениям учителей и учеников. Эти книги стали скелетом новой системы обучения… Эти книги были подготовлены с особой тщательностью в отношении идеологии бригадой блестящих, относительно молодых ученых, абсолютных энтузиастов капиталистического реформизма. Штат элитарных авторов подбирался в национальном масштабе, и противодействовать им не могли ни педагоги, ни разрозненные ученые, ни религиозные деятели. Отныне знание в начальную школу могло поступать только через Сорбонну и Эколь Нормаль… Ясность, сжатость и эффективность идеологического воздействия сделали эти книги образцом дидактического жанра» [33]. Государство собирает и сохраняет народ и как человеческую популяцию — осуществляет над ней, как теперь говорят, биовласть. Оно с самого начала вело учет населения, осуществляло ту или иную демографическую политику. До того, как на Западе возникло представление о человеке как индивиде, имеющем тело в своей собственности, тела подданных (и их здоровье) были, в определенном смысле, достоянием государства. Например, убийство было преступлением не против личности, а против монарха — убийца посягнул на жизнь его «любезного сына». Так же и в советское время убийство было государственным преступлением. Очень велика роль государства, даже в рыночном обществе, в организации здравоохранения. Изменения в отношении государства к здоровью граждан имеет огромный мировоззренческий смысл. Например, попытка радикального отказа государства от охраны народного здоровья в РФ в начале 90-х годов воспринималось именно как знак того, что народ рассыпается, что здоровье человека теперь никому не нужно. Большое значение в характере соединения людей в народ имеет политика государства в отношении семьи и брака. Драматические столкновения на этой почве, которые происходили в процессе становления советского народа в 20-30-е годы, были вызваны принципиальными различиями в доктринах строительства новой нации. Очевидно, например, значение быстрого увеличения в СССР числа межэтнических браков. Ведь смешанные браки — один из главных инструментов формирования новых этносов (наглядным примером является Латинская Америка) и ассимиляции одного этноса другим, сборки больших наций. В 1925 г. русские мужчины в европейской части РСФСР заключили 99,1% однонациональных браков, мужчины-белорусы в БССР 90%, украинцы в УССР 96,9%, татары и башкиры в РСФСР 97,9%. А уже в 1959 г. семьи с супругами разной национальности составляли в СССР 10,2%, а в 1970 г. 14% (в Латвии, Казахстане и на Украине 18-20%) [34, с. 201]. У нас перед глазами красноречивый «эксперимент». Изменение политики государств Восточной Европы после 1989 г. выразилось, в частности, в резком изменении режима естественного воспроизводства их народов. Это отражалось в его формальных параметрах — рождаемости, динамике браков и разводов, числе детей, рожденных вне брака (и даже в добровольной стерилизации женщин). Государства бывшего СЭВ и даже СССР, переориентируясь от союза с Россией (СССР) на Запад, стали трансформировать и демографический тип своих народов с «советского» на западный. Государство «собирает» нацию, регулируя, часто жестким образом, отношения между разными входящими в нее этносами. Это наглядно проявляется, например, в действиях государства США по конструированию «иммиграционной» нации. Эта работа по «сплавлению» иммигрантов с самого начала считалась одной из главных задач государства. Государство при канцлере Бисмарке сконструировало и немецкую нацию — после объединения разных земель, жители которых считали себя самостоятельными народами. Таким образом, мы можем исходить из того, что государство есть и продукт, и создатель народа. О том, что первично, — государство или народ — издавна идет спор (примерно как о курице и яйце). Примордиалисты, считающие этнос «явлением природы», логично считают его первичным, ибо государство — продукт социального и культурного процесса. Л.Н. Гумилев писал: «Этнос, обретая социальные формы, создает политические институты, которые не являются природными феноменами» [17, с. 236].48 Маркс высказался гораздо более жестко. Если Л.Н. Гумилев употребил общий термин «этнос», под которым могла подразумеваться и этническая общность в самой начальной стадии развития, то Маркс прямо говорит о народе: «Подобно тому как не религия создает человека, а человек создает религию, — подобно этому не государственный строй создает народ, а народ создает государственный строй» [35, с. 252]. Обе части утверждения Маркса — жесткая абстракция, с которой трудно согласиться. Но если еще как-то можно представить себе условного примитивного человека, который «создает религию», а затем испытывает на себе ее нравственное воздействие и становится вполне человеком разумным, то народа, который бы возник без государства, представить себе нельзя. Уже для создания племенных союзов требуется государственная власть (хотя бы в виде князей и дружин). Например, единое государство возникло в Англии в XI в., но этнические различия между англосаксами и франкоязычными нормандцами сгладились только к XIV веку. Все осознали себя англичанами, и английский язык стал государственным. Бывает, что толчок процессу создания народа дает государство, которое затем гибнет, но созревание народа продолжается уже без своей независимой государственности. Так, хорваты имели независимую государственность с IX по XII в., потом до XVI в. были под властью венгерских королей, а затем Габсбургов и частично турок. Но процесс формирования народа уже не прерывался. Аналогично, чехи как народ начали консолидироваться в своем государстве в X-XI вв., но в XVII в. потеряли независимость, которую вновь обрели лишь в XX в. Но даже три века онемечивания не рассыпали народ. Бывали и случаи, когда государство уже сложившегося народа терпело полный крах и исчезало, а народ оставался — в рассеянии или под сенью другого государства, но не встречалось сведений о том, как без государственных структур сложился народ.49 Нам близок случай Киевской Руси. На этой территории в течение многих веков проживали различные племена, большинство которых исчезло без следа. Но образование древнерусского государства позволило собрать родственные племена в союз, принять и утвердить государственную религию и положить начало процессу формирования русского народа. В лоне этого государства стали формироваться и некоторые нерусские народы, соединившие свою судьбу с русскими — государство не обязательно должно быть «титульно своим». В.О. Ключевский пишет в «Курсе русской истории» о Киевской Руси: «Разноплеменное население, занимавшее всю эту территорию, вошло в состав великого княжества Киевского, или Русского государства. Но это Русское государство еще не было государством русского народа, потому что еще не существовало самого этого народа: к половине XI в. были готовы только этнографические элементы, из которых потом долгим и трудным процессом выработается русская народность. Все эти разноплеменные элементы пока были соединены чисто механически; связь нравственная, христианство, распространялось медленно и не успело еще захватить даже всех славянских племен Русской земли: так, вятичи не были христианами еще в начале XII в. Главной механической связью частей населения Русской земли была княжеская администрация с ее посадниками, данями и пошлинами. Во главе этой администрации стоял великий князь киевский» [139]. Понятно, что когда в обществе господствуют примордиалистские представления, обладание древней государственностью становится весомым политическим ресурсом. Из него вытекает, что этнос, создавший это государство, является еще более древним. А значит, он раньше других этносов занял и освоил данную территорию, что это именно его «родная земля», что именно он и является коренным народом на этой земле и имеет на нее особые права. Спор об исторической государственности в некоторые моменты становится предметом острых разногласий. В.А. Шнирельман пишет, что одним из проявлений обострения межэтнических отношений на Северном Кавказе стали «высокоэмоциональные споры местных интеллектуалов о том, чьи предки раньше поселились на Северном Кавказе, создали там высокую культуру, развили раннюю государственность и были введены в лоно христианской церкви. Одним из главных полей, на которых разгораются нешуточные баталии, является наследие раннесредневековых алан и их государственность. Вовсе не случайно Республика Северная Осетия прибавила к своему названию имя Алании. Однако право на аланскую идентичность у осетин оспаривают, с одной стороны, соседние балкарцы и карачаевцы, а с другой, ингуши и чеченцы, рассматривающие ее как очень важный политический ресурс» [36]. Такое представление о взаимосвязи между народом и государством, было общепринятым в российской интеллигенции. С.Н. Булгаков, опираясь на романтическую немецкую философию, также считал, что государства создаются уже «готовыми» народами, хотя и не поясняет, в каких же социальных условиях созрели эти народы. Он пишет: «Нации не существуют без исторического покрова, или облегающей их скорлупы. Эта скорлупа есть государство. Конечно, есть нации, не имеющие своего государства; нация в этом смысле первичнее государства. Именно она родит государство, как необходимую для себя оболочку. Национальный дух ищет своего воплощения в государстве, согласно красивому выражению Лассаля в речи о Фихте (употребленному в применении к германскому народу). В высшей степени знаменателен тот факт, что государства создаются не договором космополитических общечеловеков и не классовыми или групповыми интересами, но самоутверждающимися национальностями, ищущими самостоятельного исторического бытия. Государства национальны в своем происхождении и в своем ядре, — вот факт, на котором неизбежно останавливается мысль. Даже те государства, которые в своем окончательном виде состоят из многих племен и народностей, возникли в результате государствообразующей деятельности одного народа, который и является в этом смысле «господствующим» или державным» [37, с. 183]. Утверждение о том, что в отсутствие государства может сложиться державный народ, который своей государствообразующей деятельностью порождает государство, кажется слишком романтическим — трудно представить себе такую ситуацию и найти ей историческое подтверждение. Например, Л.Н. Гумилев говорит, что великорусский этнос стал складываться в XIII-XIV веках. Но к этому времени составившие его ядро славянские племенные союзы уже много веков имели развитую государственность. Русские государства были способны вести большие сложные войны на больших территориях (упомянем хотя бы разгром Хазарской империи войсками Святослава или войну Александра Невского против рыцарей-крестоносцев). В общем, в конструктивизме принята определенная формула: именно государство является системообразующим фактором формирования народа (нации). В этом подходе на первое место ставят именно созидательную роль государства, именно оно строит народ. Более того, государство строит народ в соответствии с теми принципами, которые были заложены в конструкцию этого государства. По одному строили свой народ отцы-основатели США, по другому китайские императоры, по третьему Российская империя и Советское государство. И речь во всех случаях идет о целенаправленной, сознательной программе — в чем-то правильной, в чем-то ошибочной. О Китае, который много раз за свою историю переживал глубокие кризисы, но всегда находил способы их преодоления, К. Янг пишет: «В Китае государство, история которого насчитывает уже три тысячелетия, создало мощную культурную идеологию: уникальным образом процесс конструирования китайского народа из различных по происхождению групп несет на себе отпечаток «Срединного Царства». Глубоко знаменательный этноним «китайцы (хань)» символизирует этногенез: самая первая из продолжительных по времени объединявших и строивших государство династий продолжает свое существование в этом широко распространенном определении» [15, с. 122]. А относительно механизма собирания народа в советское государство Ленин писал в сентябре 1916 г.: «Мы в своей гражданской войне против буржуазии будем соединять и сливать народы не силой рубля, не силой дубья, не насилием, а добровольным согласием, солидарностью трудящихся против эксплуататоров. Провозглашение равных прав всех наций для буржуазии стало обманом, для нас оно будет правдой, которая облегчит и ускорит привлечение на нашу сторону всех наций. Без демократической организации отношения между нациями на деле, — а следовательно, и без свободы государственного отделения — гражданская война рабочих и трудящихся масс всех наций против буржуазии невозможна» [38]. В XIX веке, когда началась большая волна западной экспансии (империализм), перед странами, которые пытались защититься от этой экспансии, встала задача модернизации — обновлении своих институтов с тем, чтобы они могли противостоять западным технологиям. Это касалось и способа организации народов — начался период нациестроительства исходя из опыта западных национальных государств. Примером такого успешного строительства служит модернизация Японии. Этот процесс стал еще интенсивнее после Второй мировой войны, когда рассыпалась мировая колониальная система и возникло много новых государств. Дж. Комарофф обращает внимание и на противоположно направленный процесс этногенеза, порождаемый слабостью государства, невыполнением его функций. Это процесс этнического самоосознания, ведущий к сепаратизму, к распаду большого народа или нации, к подчеркнутой демонстрации своей инаковости от ядра, от «государствообразующего» народа. Он пишет: «Ничто так не побуждает людей к отстаиванию (или даже к изобретению) своих различий, как осознание ими равнодушного отношения к их трудностям со стороны государства… И совсем не сложно понять, почему, столкнувшись с таким безразличием, меньшинствам столь свойственно подчеркивать и играть на своем культурном своеобразии в поиске средств преодоления собственного бесправного положения» [2, с. 57]. Уже с конца 80-х годов в результате общего кризиса и ослабления государства мы наблюдаем это явление — сначала в СССР, а затем и в РФ. В.А. Шнирельман подчеркивает, что изменения в государственности и статусе этноса в государстве даже регионального масштаба вызывают почти моментальные сдвиги в этническом сознании: «В XX в. народы Северного Кавказа прошли через несколько кардинальных политических трансформаций — от Горской Республики 1918 г. и затем начала 1920-х гг. через этапы местных автономий в 1920-1930-х гг., депортации во второй половине 1940-1950-х гг., дискриминации в 1960-1980-х гг. вплоть до постсоветских республик в 1990-е гг. Все эти трансформации сопровождались формированием новых идентичностей» [36]. Таким образом, существует прямая связь между народом и государством, между этническим чувством и государственным. Государство собирает и «держит» народ, а «собранный» народ «держит» государство. Лишь в таком состоянии оно оказывается легитимным. Это — совсем не то же, что законность (легальность) государственной власти, т.е. формальное соответствие законам страны. Формально законная власть еще должна приобрести легитимность, обеспечить свою легитимизацию, то есть «превращение власти в авторитет». Как же определяют, в двух словах, суть легитимности ведущие ученые в этой области? Примерно так: это убежденность большинства общества в том, что данная власть действует во благо народу и обеспечивает его спасение, гарантирует сохранение главных его ценностей, которые и связывают отдельных людей в народ. Ослабление государства и «рассыпание» народа (на враждующие классы, субкультуры, этносы, религиозные группы и т.д.) — процесс взаимоускоряющийся. Он может привести к катастрофе непостижимо быстрой, совершенно неожиданной. М.М. Пришвин пишет о днях Февральской революции 1917 г.: «У развалин сгоревшего Литовского замка лежит оборванный кабель, проволока у конца его расширилась, как паучиные лапы, и мешает идти по тротуару. Со страхом обходят ее прохожие, боятся, как бы не ударило электричество, но ток уже выключен, и силы в проводе нет. — Вот так и власть царская, — говорит мой спутник, старик купец, — оборвалась проволока к народу, и нет силы в царе» [39]. Глубокий кризис этнических связей большого народа вызывает кризис легитимности государства и в международном измерении. Распад народа (нации), возникновение межэтнических конфликтов и сепаратистских движений сразу ставили под вопрос легитимность государства и его суверенные права. Это показал опыт не только слабых африканских государств, но и европейской Югославии, а также те проблемы, с которыми сталкивалась РФ в Евросоюзе из-за войны в Чечне. Под предлогом наведения порядка в ходе этих кризисов Запад даже пытался получить формальное право на «гуманитарные интервенции» (а де-факто стал совершать такие интервенции, просто отбросив нормы международного права). Люди, обладающие этническим чувством, всегда боятся ослабления государственности как угрозы своему именно национальному существованию. Этими опасениями были проникнуты наказы и приговоры сельских сходов русских крестьян во время революции 1905-1907 гг. Их требования и предложения направлены не на разрушение, а именно укрепление государства посредством обновления его дефектных блоков и возрождение гражданского чувства у населения. О себе они говорят именно как о народе, ответственном за страну. Вот пара примеров. Наказ крестьян с. Никольского Орловского уезда и губ. в I Госдуму (июнь 1906 г.) гласит: «Если депутаты не истребуют от правительства исполнения народной воли, то народ сам найдет средства и силы завоевать свое счастье, но тогда вина, что родина временно впадет в пучину бедствий, ляжет не на народ, а на само слепое правительство и на бессильную думу, взявшую на свою совесть и страх действовать от имени народа». А из Ливенского уезда Орловской губ. В Госдуму пришел такой приговор: «Государственная дума в нашем представлении есть святыня и заступница всего угнетенного народа… Требуйте, мужайтесь, иначе и не возвращайтесь к нам» [32, т. 2, с. 271]. Сейчас, после краха советской государственности, постсоветское пространство испытывает сильный нажим извне с целью «пересборки» и образовавшихся на месте СССР государств, и их народов по программе, заданной правящими кругами стран Запада, торопящихся построить «Новый мировой порядок». Красноречивой иллюстрацией этих усилий послужили «оранжевые» революции [40]. При этом формат новой государственности и мировоззренческая матрица для «собирания» нового народа вырабатывались в едином системном контексте. Опыт Украины очень важен для нашей темы. Глава 13 МИРОВОЗЗРЕНИЕ Представления о пространстве и времени, о природе и человеке, об обществе и государстве, о добре и зле — все то, что мы относим к мировоззрению, — служат той духовной основой, на которой люди собираются в народ, различая «своих» и «чужих». Мировоззрение — ядро огромной системы знаний и убеждений человека, в него входят наиболее важные элементы этой системы, укорененные глубоко в сознании. К этому ядру примыкает мироощущение — эмоционально окрашенная сторона мировоззрения. Представления, входящие в мировоззрение, отвечают на главные вопросы бытия. Эти вопросы человек ставил себе с момента своего становления как вида, как только в нем пробудился разум. Этот важный для нашей темы факт был вытеснен из нашего обыденного сознания идеологиями, проникнутыми прогрессизмом — уверенностью, будто в прошлом человек был интеллектуально и духовно менее развит, чем современный цивилизованный индивид. Классики марксизма предполагали, что в развитии человека разумного имелся длительный, чуть ли не до Нового времени, период зверского состояния, когда мировоззренческих вопросов человек просто не мог перед собой ставить. Энгельс пишет в «Анти-Дюринге»: «Нельзя отрицать того факта, что человек, бывший вначале зверем, нуждался для своего развития в варварских, почти зверских средствах, чтобы вырваться из варварского состояния» [41, с. 186]. Это неверно, «человека-зверя» не было уже в первобытных общинах охотников и собирателей. Маркс тоже считает, что на ранней стадии развития человек имеет «баранье, или племенное» сознание, которое «получает свое дальнейшее развитие благодаря росту производительности, росту потребностей и лежащему в основе того и другого росту населения. Вместе с этим развивается и разделение труда, которое вначале было лишь разделением труда в половом акте…» [42, с. 30]. Антропологи и социологи, напротив, считают, что человек с самого начала вынужден был размышлять именно о природе мира в целом, то есть ставил перед собой вопросы мировоззрения. П.А. Сорокин отмечал, как крайне важную, «человеческую потребность в правильной ориентации во вселенной и правильного понимания самой вселенной» [43, с. 485]. Историк М.А. Барг пишет: «Поразительно, до чего схожи были от одной эпохи к другой вопросы, волновавшие человеческий ум, и до какой степени различались дававшиеся на них ответы… О вопросах, над которыми задумывались племена — создатели петроглифов — наскальных изображений (примерно 5000 лет тому назад) в районе р. Амур, академик А.П. Окладников писал: «Вдумайтесь только, какими вопросами интересовались герои их преданий: как образовалась Вселенная? Как появились люди на Земле, в чем смысл их жизни?» [44, с. 3, 8]. М.А. Барг считал, что структура «исторического сознания» в каждую эпоху состоит из «совокупности ответов» на главные вопросы о природе бытия. Иными словами, любая человеческая общность во все времена имела упорядоченную, структурированную систему мировоззрения. Один из основателей социологии К. Манхейм тоже подчеркивал это важное положение: «Как бы ни различались между собой люди разных эпох, они задают себе одни и те же вопросы, касающиеся их самих, — им хочется знать, как думать о себе, чтобы действовать. Какое-то представление о мире и о себе, пусть и несформулированное, сопровождает каждое наше движение. Вопрос «Кто мы такие?» — задавался всегда, но всегда опосредованно, в связи с различными проблемами, в силу которых такие вопросы и возникают» [45, с. 95]. Такое представление о способности первобытного человека к выработке целостного мировоззрения подтверждается мнением специалистов в главных гуманитарных областях. В послесловии к книге М. Элиаде «Космос и история» В.А. Чаликова приводит краткие замечания ряда видных ученых. Английский антрополог М. Дуглас: «Примитивы — не Аладины с волшебной лампой… а своего рода интеллектуалы, и ритуалы их символичны». Антрополог К. Леви-Стросс, изучавший структуру мифов индейских племен в Бразилии, писал: «Задача мифа — создать логическую модель для преодоления противоречий». Заканчивая свой обзор, он с горечью добавил: «Так что же я узнал от философов, которых читал… от самой науки, которой так гордится Запад? Один-два урока, соединив которые, можно стать на уровень дикаря, сидящего в безмолвном созерцании под деревом» [46, с. 263-268]. Все это кардинально расходится с той концепцией человека на стадии зарождения этнических общностей, которая составляет одно из оснований антропологии марксизма. В этой концепции первобытный человек выглядит животным, которым движет примитивная потребность. Если так, то на этой стадии сознание и нравственность не могут играть организующей общность роли. Чтобы хоть частично нейтрализовать воздействие этого стереотипа, Л.Н. Гумилев напоминает, уже в самом начале своей книги об этногенезе: «Мы постоянно забываем, что люди, жившие несколько тысяч лет назад, обладали таким же сознанием, способностями и стремлением к истине и знанию, как и наши современники» [17, с. 62]. Из этого представления исходят этнологи разных направлений. Н.Н. Чебоксаров и С.А. Арутюнов, предложившие информационную концепцию этноса, считают этничность неразрывно связанной с мировоззренческим ядром («картиной мира»). Мировоззрение, на ранних стадиях имевшее форму мифов, вырабатывалось сообща в местных сообществах. Явлениям природы давались местные названия, потусторонним сущностям, воплощающим космические силы, давались местные имена. Те, кто говорил на этом языке, и становились «своими». Н.Н. Чебоксаров и С.А. Арутюнов пишут: «Человек воспринимает мир не как хаотический поток образов, символов и понятий. Вся информация из внешнего мира проходит через картину мира, представляющую собой систему понятий и символов, достаточно жестко зафиксированную в нашем сознании. Эта схема-картина пропускает только ту информацию, которая предусмотрена ею. Ту информацию, о которой у нас нет представления, для которой нет соответствующего термина (названия), мы просто не замечаем. Весь остальной поток информации структурируется картиной мира: отбрасывается незначительное с ее точки зрения, фиксируется внимание на важном. Основу картины мира составляют этнические ценности, поэтому важность информации оценивается с этнических позиций. Таким образом, этничность выступает в роли информационного фильтра, сужая спектр допустимых и желаемых реакций человека на ту или иную жизненную ситуацию» (см. [20, с. 60]). Второй важный стереотип, который мы восприняли из марксизма (а западные культуры и из либерализма), сводится к тому, что на ранних стадиях развития человека его сознание было пассивным и лишь отражало действительность, служа вспомогательным инструментом в производственной деятельности. Маркс и Энгельс пишут: «Даже туманные образования в мозгу людей, и те являются необходимыми продуктами, своего рода испарениями их материального жизненного процесса… Таким образом, мораль, религия, метафизика и прочие виды идеологии и соответствующие им формы сознания утрачивают видимость самостоятельности. У них нет истории, у них нет развития: люди, развивающие свое материальное производство и свое материальное общение, изменяют вместе с этой своей действительностью также свое мышление и продукты своего мышления. Не сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание» [42, с. 25]. В таком состоянии мировоззрение, конечно, представлялось гораздо более слабым фактором соединения людей в общности, чем производство. Роль же производства в возникновении этничности в эпоху собирательства и охоты (а это сотни тысяч лет) обосновать трудно. Но это представление о мировоззрении давно преодолено наукой. Сознание первобытного человека вовсе не пассивно отражало мир и не было «испарениями» материального производства. Оно воображало мир, создавало его образ, картину мира — а затем проецировало эту картину на действительную природу, причем это ни в коей мере не было, как выражался Энгельс, «животным осознанием природы». Оно было в высшей степени творческим. Тем более творческим было создание картины мира у народов, которые уже находились в стадии цивилизации. Из того, насколько разными были самые фундаментальные мировоззренческие категории у разных народов, видно, что они не были отражением объективной реальности, а сложились на той мировоззренческой матрице, которая возникла на ранних стадиях этногенеза. Так, в 5 веке до н.э. высокого уровня достигли системы знаний о мире у древних греков и у китайцев. Но совершенно разными были у них представления о движении. Физика Аристотеля не только не знала понятия инерции, но и отвергала как абсурдную саму идею движения, которое продолжалось бы без действия силы. В Европе принцип инерции открыл через две тысячи лет Галилей. Немного раньше Аристотеля китайский философ писал: «Прекращение движения происходит под действием противоположно направленной силы. Если нет противоположно направленной силы, то движение никогда не прекратится». Для китайца это было очевидно. Вслед за этим своим утверждением он приписал: «Это так же верно, как то, что корова не является лошадью». Ж. Пиаже разбирает этот случай в своем исследовании генезиса категорий и понятий — сравнивает исходные мировоззренческие матрицы греков и китайцев. У греков «естественным состоянием» вещей был покой (если их не двигали боги, как они двигали звезды). Любое движение было для греков «насилием» над вещью, поэтому оно могло происходить только под действием силы. Инерция была в такой картине мира явлением немыслимым. Китайцы, напротив, видели мир в постоянном движении, для них оно было естественным состоянием всех вещей во вселенной. Поэтому движение для китайцев не требовало объяснения, объяснять требовалось изменение движения и особенно покой. Тут-то и приходилось предположить действие силы. Как писал философ Ян Синь (20 г. до н.э.), «все вещи порождены внутренними импульсами; только их ослабление или деградация частично происходят извне». Так в двух больших этнических группах возникли разные идеи движения, а на них надстроились существенно разные картины мироздания — и то, что считалось очевидным у одних, было абсурдным у других. В XVII веке инерция была открыта в ходе Научной революции, в XIX веке стала очевидным и тривиальным явлением (студент, которому явление инерции не казалось очевидным, считался умственно отсталым) [47, с. 232-233]. Это изменение картины мира сопровождали быстрый этногенез европейцев — становление современного Запада.50 П.Б. Уваров пишет о роли мировоззрения в скреплении этнического сознания, что «человек воплощает в мир, который его окружает, не свою случайную субъективность, а результат экзистенциального выбора, воплощенный в образ истинности… Постулатом «проекционизма» может быть положение о том, что выбор сознания формирует реальность» [20, с. 64]. И это было человеку настолько необходимо, что он тратил на это строительство монументальных символов своего мировоззрения большую часть своих сил, материальных средств и времени. Уваров приводит такое суждение на этот счет историка А.Я. Гуревича: «Если рассматривать историю человечества в плане материальном, технического прогресса, то, по-видимому, можно предположить, что люди должны были более или менее сознательно стараться улучшать условия своего материального существования, производить больше продуктов питания для того, чтобы обеспечивать себя и свои семьи, поддерживать государственную власть и т.д. Казалось бы, это бесспорно и вместе с тем мы видим, что в традиционных цивилизациях колоссальное количество силы и материальных средств расходовалось часто вовсе неразумно: не на производство и развитие техники, а, напротив, — с точки зрения технического прогресса — иррационально, деструктивно. На что в Египте больше всего тратилось силы и рабочих средств? На повышение урожайности? На постройку плотин? На строительство жилых домов? Нет! На постройку колоссальных усыпальниц для фараонов…! Не знаю, в какой мере Шартрский собор или Тадж-Махал свидетельствуют о техническом прогрессе, но эти знаменитые сооружения говорят нам о том, что люди распоряжаются материальными средствами далеко не так просто, как это представляется «экономическому материалисту», который полагает, что главная цель развития любого общества — создание так называемого материально-технического базиса» (цит. в [20, с. 65]). Те, кто видел в Сирии или Ливане культовые сооружения доантичной эпохи — храмы Ваала площадью в несколько тысяч квадратных метров, сложенные из гранитных блоков весом по 50-80 т, позже застроенные храмами Юпитера и Венеры с их огромными колоннадами, согласятся, что эти постройки, удовлетворявшие сугубо духовные потребности людей, немыслимы для современного общества с его колоссальными техническими возможностями и приматом экономической эффективности. Совокупность духовных ценностей и символов, которые заставляли людей строить такие сооружения, называют по-разному: центральная мировоззренческая матрица, культурное ядро, образ истинности. Периферийные знания и представления человека, окружающие это ядро, Уваров называет «рабочим образом действительности». Он пишет: «Главным отличием образа истинности от рабочего образа действительности является высокий уровень осознанности норм использования его в социальной реальности (отрефлексирован в понятиях «принципы», «кредо», «правила», «нормы» и т.д.). Отличительными чертами образа истинности являются: а) устойчивость; б) низкая пластичность (т.е. сниженная способность к трансформациям и деформациям); в) относительная независимость от самой действительности… Уровень исторического становления, связанный с кристаллизацией образа истинности как историко-социальной значимости, отмечен закреплением его именно в элементарном социальном общении (семья, родственные, соседские, дружеские отношения и т.д.)… Все это означает, что для выживания и судеб и отдельного человека, и общества в целом главное значение имеет картина мира, а остальное вторично» [20, с. 59]. Из этого следует, что этот образ истинности и служит главной матрицей, на которой происходит «сборка» этноса, народа. Когда Гумилев в приведенной выше выдержке объясняет различие тех типов связей, которые собирали людей в народы древних китайцев, индусов, персов и монголов, он говорит именно о различии их центральных мировоззренческих матриц. Остальные различия, а их множество, являются вторичными по отношению к этому ядру. Уваров, завершая обзор этой проблемы, пишет: «Экономика, политика, социальные отношения, культура и т.д. являются только отдельными частными, специализированными формами коммуникации, играющими подчиненную роль в достижении ее главной цели — воплощения в действительности того или иного «образа истинности»… Установление социальной коммуникации, овладение ее техникой и приемами неизбежно предшествует каким-либо экономическим, политическим или социальным манипуляциям» [20, с. 66]. При рассуждениях об этносе, народе, нации надо учесть, что в мировоззренческих структурах, на которых базируются эти рассуждения, всегда важное место занимает миф. Уже само выделение общности, разделение на «своих» и «чужих» происходит в логике мифа, которой присущи бинарные оппозиции. На это указывал Леви-Стросс. Миф стал способом упорядочивания реальности в этнических представлениях (и эта его роль сохраняется вплоть до современных национальных идеологий). Тем более важно мифологическое восприятие этнических общностей в переломные моменты, когда различия «должного» и «сущего» стираются. Именно миф становится основой для интерпретации происходящих событий — будь это миф об общей «крови и почве» или миф о «загадочной русской душе». Таким переломным моментом, в который происходила «пересборка» народов Западной Европы, было становление буржуазного общества. Антрополог М. Салинс говорит о роли мифологии в этом процессе: «Гоббсово видение человека в естественном состоянии является исходным мифом западного капитализма… В сравнении с исходными мифами всех иных обществ миф Гоббса обладает совершенно необычной структурой, которая воздействует на наше представление о нас самих. Насколько я знаю, мы — единственное общество на Земле, которое считает, что возникло из дикости, ассоциирующейся с безжалостной природой. Все остальные общества верят, что произошли от богов… Судя по социальной практике, это вполне может рассматриваться как непредвзятое признание различий, которые существуют между нами и остальным человечеством» [49, с. 131]. Философы пишут о социогенной роли мировоззренческого ядра и всей коллективной деятельности по его строительству, сохранению, передаче последующим поколениям и соблюдению норм общественной жизни, отвечающих сформулированным в этом «образе истинности» заветам. В выполнение этой социогенной роли входит, конечно, не только создание и сохранение этнических связей, а и всех других связей, соединяющих людей в общество. Но в большинстве случаев речь прежде всего идет об этничности как системе наиболее сильных и наименее осознанных (почти «естественных») связей. Из этого становится очевидным, что и разрушение или повреждение (сознательное или непредвиденное) мировоззренческого ядра народа приводит к ослаблению системы этнических связей и «рассыпанию» народа. Это и называется Смутой. Глава 14 РЕЛИГИЯ Особой, ключевой частью центральной мировоззренческой матрицы, на которой собирается народ, является религия (шире — религиозное мировоззрение). Если на ранних стадиях этногенеза (возникновение племени) мировоззрение складывалось в основном в рамках мифологического сознания, то собирание больших этнических общностей со сложной социальной структурой и государственностью (племен и народов) происходило уже под воздействием религий. Предметом научного рассмотрения это стало в важном труде французского социолога Э. Дюркгейма «Элементарные формы религиозной жизни, тотемическая система в Австралии». Он показал, что самоосознание этнической общности проявляется в создании религиозного символа, олицетворяющего дух этой общности. На самых разных стадиях это были тотемы — представленная в образах растений или животных вечная сила рода, она же бог. Думая о себе, о своей общности и ее выражении в тотеме, изучая ее структуру, первобытные люди упорядочивали и классифицировали явления и вещи природного мира по принципу их родства. В этих классификациях выражались представления людей об их этнической общности. Дюркгейм изучил классификации австралийцев, а позже оказалось, что по тому же принципу, но со своей спецификой, построены классификации индейцев Северной Америки или классификации, отраженные в древнекитайской философии. Моделью для них служила общественная структура, сложившаяся в данной человеческой общности [50, с. 213]. Для России (СССР), где над умами интеллигенции долгое время господствовал марксизм и позднее он же был положен в основу официальной идеологии, было и остается актуальным представление о религии именно в этом обществоведческом учении. Установки Маркса и Энгельса в отношении религии входят в ядро «миросозерцания марксизма». Эти установки таковы, что они исключают саму мысль о конструктивной роли религии в создании и сохранении народов. Поэтому здесь мы должны остановиться и первым делом устранить это препятствие. Религия — один из главных предметов всего учения Маркса, а обсуждение религии — один из главных его методов, даже инструментов. Структура и функции религии Марксу казались настолько очевидными и понятными, что многие явления и в хозяйственной жизни, и в политике (например, товарный фетишизм и государство) он объяснял, проводя аналогии с религией как формой общественного сознания. Маркс утверждал как постулат: «Критика религии — предпосылка всякой другой критики» [35, с. 414]. Если учесть, что все составные части марксизма проникнуты именно критическим пафосом, то можно сказать, что «критика религии — предпосылка всего учения Маркса». Но мы из всего свода представлений о религии рассмотрим только те, которые касаются проблемы созидания этничности, соединения людей в этнические общности и народы. Маркс пишет о религии вообще: «Ее сущность выражает уже не общность, а различие. Религия стала выражением отделения человека от той общности, к которой он принадлежит, от себя самого и других людей, — чем и была первоначально. Она является всего только абстрактным исповеданием особой превратности, частной прихоти, произвола. Так, бесконечное дробление религии в Северной Америке даже внешним образом придает религии форму чисто индивидуального дела. Она низвергнута в сферу всех прочих частных интересов и изгнана из политической общности как таковой» [51, с. 392]. Это представление религии не соответствует знаниям об этногенезе. В общем случае религия никоим образом не становится «абстрактным исповеданием частной прихоти» и «чисто индивидуальным делом», не отделяет человека от общности, а совсем наоборот — соединяет его с нею.51 Отвергая активную связывающую людей роль религии, Маркс представляет ее как производную от материальных отношений. Он пишет: «Уже с самого начала обнаруживается материалистическая связь людей между собой, связь, которая обусловлена потребностями и способом производства и так же стара, как сами люди, — связь, которая принимает все новые формы и, следовательно, представляет собой «историю», вовсе не нуждаясь в существовании какой-либо политической или религиозной нелепости, которая еще сверх того соединяла бы людей» [42, с. 28-29]. Это противоречит опыту всех времен, вплоть до современных исследований в этнологии, причем в отношении роли религии не только как средства господства («вертикальные» связи), но и как силы, связывающей людей в «горизонтальные» общности (этносы). Уваров пишет: «Одновременно с «вертикальной» связанностью религия осуществляет и связанность «горизонтальную», социальную, являясь ведущим фактором внутрисоциумного интегрирования. Эта функция веры не ставилась под сомнение даже на пороге Нового времени. Например, в своей работе «Опыты, или Наставления нравственные и политические» Ф. Бэкон называл ее «главной связующей силой общества» [20, с. 80]. При этом религия вовсе не является производной от «производственных отношений». М. Вебер специально подчеркивает: «Религиозные идеи не могут быть просто дедуцированы из экономики. Они в свою очередь, и это совершенно бесспорно, являются важными пластическими элементами «национального характера», полностью сохраняющими автономность своей внутренней закономерности и свою значимость в качестве движущей силы» [52, с. 266]. Именно в социологии религии возникло важнейшее понятие коллективных представлений (Дюркгейм, М. Мосс). Религиозные представления не выводятся из личного опыта, они вырабатываются только в совместных размышлениях и становятся первой в истории человека формой общественного сознания. Религиозное мышление социоцентрично. Именно поэтому первобытные религиозные представления и играют ключевую роль в этногенезе. Как пишут об этих представлениях этнологи, даже самая примитивная религия является символическим выражением социальной реальности — посредством нее люди осмысливают свое общество как нечто большее, чем они сами. Более того, будучи коллективным делом локальной общности, возникшие в общем сознании религиозные представления и символы становятся главным средством этнической идентификации при контактах с другими общностями. Религия становится одной из первых мощных сил, соединяющих людей в этнос. Она же порождает специфические для каждого этноса культурные нормы и запреты — табу. Одновременно в рамках религиозных представлений вырабатываются и понятия о нарушении запретов (концепция греховности). Все это и связывает людей в этническую общность. Ведь именно присущие каждой такой общности моральные (шире — культурные) ценности и придают им определенность, выражают ее идентичность, неповторимый стиль. Маркс и Энгельс считают религиозную составляющую общественного сознания его низшим типом, даже относят его к категории животного «сознания» (само слово сознание здесь не вполне подходит, поскольку выражает атрибут животного). В их совместном труде «Немецкая идеология» сказано: «Сознание… уже с самого начала есть общественный продукт и остается им, пока вообще существуют люди. Сознание, конечно, вначале есть всего лишь осознание ближайшей чувственно воспринимаемой среды… в то же время оно — осознание природы, которая первоначально противостоит людям как совершенно чуждая, всемогущая и неприступная сила, к которой люди относятся совершенно по-животному и власти которой они подчиняются, как скот; следовательно, это — чисто животное осознание природы (обожествление природы)» [42, с. 28-29].52 Обожествление как специфическая операция человеческого сознания трактуется Марксом и Энгельсом как «чисто животное осознание». Это метафора, поскольку никаких признаков религиозного сознания у животных, насколько известно, обнаружить не удалось. Эта метафора есть оценочная характеристика — не научная, а идеологическая. Так же, как и утверждение, будто первобытный человек подчиняется власти природы, «как скот». Появление проблесков сознания у первобытного человека было разрывом непрерывности, озарением. Обожествление, которое именно не «есть всего лишь осознание ближайшей чувственно воспринимаемой среды», представляет собой скачкообразный переход от животного состояния к человеческому. Хотя отношение к мироощущению первобытного человека как «скотскому» марксисты считают проявлением «материалистического понимания истории», оно является как раз внеисторическим. Это — биологизация человеческого общества, перенесение на него эволюционистских представлений, развитых Дарвином для животного мира. Энгельс пишет: «Религия возникла в самые первобытные времена из самых невежественных, темных, первобытных представлений людей о своей собственной и об окружающей их внешней природе» [53, с. 313]. Каковы основания, чтобы так считать? Никаких. Даже наоборот, духовный и интеллектуальный подвиг первобытного человека, сразу создавшего в своем воображении сложный религиозный образ мироздания, следовало бы поставить выше подвига Вольтера — как окультуривание растений или приручение лошади следует поставить выше создания атомной бомбы. Получив возможность «коллективно мыслить» с помощью языка, ритмов, искусства и ритуалов, человек сделал огромное открытие для познания мира, равноценное открытию науки, — он разделил видимый реальный мир и невидимый «потусторонний». Оба они составляли неделимый Космос, оба были необходимы для понимания целого, для превращения хаоса в упорядоченную систему символов, делающих мир домом человека. Причем эта функция религиозного сознания не теряет своего значения от самого зарождения человека до наших дней — об этом говорит М. Вебер в своем труде «Протестантская этика и дух капитализма». Обожествление природы не преследовало никаких «скотских» производственных целей, это был творческий процесс, отвечающий духовным потребностям. Сложность и интеллектуальное «качество» мысленных построений «примитивных» людей при создании ими божественной картины мира поражали и поражают ученых, ведущих полевые исследования. Исследователь мифологии О.М. Фрейденберг отметила в своих лекциях в Ленинградском университете (1939/1940 г.): «Нет такой ранней поры, когда человечество питалось бы обрывками или отдельными кусками представлений… Как в области материальной, так и в общественной и духовной первобытный человек с самого начала системен» [46, с. 265]. Эту же мысль подчеркнул В.В. Иванов (1986 г.): «Все, что мы знаем о тщательности классификации животных, растений, минералов, небесных светил у древнего и первобытного человека, согласуется с представлением о том, что идея внесения организованности («космоса») в казалось бы неупорядоченный материал природы («хаос») возникает чрезвычайно рано» [там же, с. 266]. Такие же взгляды выразил А. Леруа-Гуран, автор фундаментальных трудов о роли технической деятельности и символов в возникновении этнических общностей. Он сказал: «Мышление африканца или древнего галла совершенно эквивалентно с моим мышлением». Ценные сведения дали и проведенные в 60-70-е годы полевые исследования в племенах Западной Африки. За многие годы изучения этнологом М. Гриолем племени догонов старейшины и жрецы изложили ему принятые у них религиозные представления о мире. Их публикация произвела большое впечатление, это была настолько сложная и изощренная религиозно-философская система, что возникли даже подозрения в мистификации. Вехой в этно-философии стала и книга В. Дюпре (1975) о религиозно-мифологических представлениях охотников и собирателей из племен африканских пигмеев [54]. А К. Леви-Стросс подчеркивал смысл тотемизма как способа классификации явлений природы и считал, что средневековая наука (и даже в некоторой степени современная) продолжала использовать принципы тотемической классификации. Он также указывал (в книге 1962 г. «Мышление дикаря») на связь между структурой этнической общности, тотемизмом и классификацией природных явлений: «Тотемизм устанавливает логическую эквивалентность между обществом естественных видов и миром социальных групп» К. Леви-Стросс считал, что мифологическое мышление древних основано на тех же интеллектуальных операциях, что и наука («Неолитический человек был наследником долгой научной традиции»). Первобытный человек оперирует множеством абстрактных понятий, применяет к явлениям природы сложную классификацию, включающую сотни видов. В «Структурной антропологии» Леви-Стросс показывает, что первобытные религиозные верования представляли собой сильное интеллектуальное орудие освоения мира человеком, сравнимое с позитивной наукой. Он пишет: «Разница здесь не столько в качестве логических операций, сколько в самой природе явлений, подвергаемых логическому анализу… Прогресс произошел не в мышлении, а в том мире, в котором жило человечество» [54]. Первобытная религия связывает в этническую общность людей, которые коллективно выработали ее образы и символы, не только общей мировоззренческой матрицей и общими культурными ценностями. Огромное значение как механизм сплочения общности имеет и ритуал — древнейший компонент религии, который связывает космологию с социальной организацией. Связи ритуала с жизнью этноса очень многообразны, этнологи определяют его как «символический способ социальной коммуникации». Его первостепенная функция — укрепление солидарности этнической общности. Ритуал представляет в символической форме действие космических сил, в котором принимают участие все члены общности. Через него религия выполняет одну из главных своих функций — психологическую защиту общества. Духи предков и боги становятся помощниками и защитниками людей, указывают, что и как надо делать. Во время ритуального общения преодолевается одиночество людей, чувство отчужденности, укрепляется ощущение принадлежности к группе. Через религиозный ритуал компенсируются неудовлетворенные желания людей, разрешается внутренний конфликт между желаниями и запретами. Как говорят, «ритуал обеспечивает общество психологически здоровыми членами». Антропологи считают даже, что именно поэтому в традиционных обществах, следующих издавна установленным ритуалам, не встречается шизофрения. Ее даже называют «этническим психозом западного мира».53 При этом ритуал — это та часть культуры, которая обладает ярко выраженными этническими особенностями. Ритуальные танцы и ритмы барабанов африканских племен имеют точную племенную принадлежность, ритуал мятежа у масаев не встречается ни у какого другого племени. В разных общностях по-разному достигается вхождение участников ритуала в транс. Все это — специфическое культурное наследие этноса. По данным антропологов, собранных в «Этнографическом атласе» Мердока, из 488 описанных этнических сообществ 90% практикуют религиозные ритуалы, при которых возникает состояние транса, не являющееся патологией. У североамериканских индейцев 97% племен имеют такие ритуалы [55].54 Таким образом, религиозные ритуалы, будучи продуктом коллективной творческой работы сообщества, в то же время создают это сообщество, придают ему неповторимые этнические черты. Болезненным подтверждением этого тезиса служит наблюдающийся в крупных западных городах, в среде атомизированного «среднего класса» возникновение субкультур, которые в поисках способа преодолеть отчуждение и сплотиться как сообщество, осваивает мистические культы и этнические религиозные ритуалы восточных, африканских и других культур. Возникают секты и коммуны, которые проводят бдения и коллективные медитации (часто с применением наркотиков) — и эти группы приобретают черты этнических обществ, со своими этническими маркерами и границами, стереотипами поведения и групповой солидарностью. Это — реакция на технократическое безрелигиозное бытие, не удовлетворяющее неосознанные духовные запросы человека. Завершая обсуждение роли религиозных воззрений на ранних стадиях этногенеза, надо сделать одно уточнение. Строго говоря, первобытную религию правильнее было бы называть «системой космологических верований» или «космологией». Религия, как специфическая часть мировоззрения и форма общественного сознания, отличается от мифологических культов древних. Как пишут специалисты по религиеведению (В.А. Чаликова в послесловии к книге М. Элиаде «Космос и история»), в современной западной гуманитарной традиции принято «научное представление о религии как об уникальном мировоззрении и мирочувствии, возникшем в нескольких местах Земли приблизительно в одно и то же время и сменившем предрелигиозные воззрения, обозначаемые обычно понятием «магия»… Авторитетнейшая на Западе формула Макса Вебера указывает не на структурный, а на функциональный признак религии как уникального исторического явления. Этот признак — рационализация человеческих отношений к божественному, то есть приведение этих отношений в систему, освобождение их от всего случайного» [46, с. 253-254]. Хотя религиозное сознание вобрало в себя очень много структур сознания мифологического (то есть дорелигиозного), возникновение религии — не продукт «эволюции» мифологического сознания, а скачок в развитии мировоззрения, разрыв непрерывности.55 М. Элиаде проводит важное различение языческих культов и религий. У примитивного человека время сакрально, он в нем живет постоянно, все вещи имеют для него символический священный смысл. Религия же — качественно иной тип сознания, в ней осуществляется разделение сакрального и профанного (земного) времени. Это — введение истории в жизнь человека. По словам Элиаде, убегать от профанного времени, от «ужаса истории», христианин может лишь в момент богослужения и молитвы (а современный человек — в театре) [46]. Таким образом, уже более ста лет религия рассматривается в науке как уникальное историческое явление, возникшее как разрыв непрерывности — подобно науке. Религия вовсе не «выросла» из предрелигиозных воззрений, как и наука не выросла из натурфилософии Возрождения. И функцией религии, вопреки представлениям Маркса и Энгельса, является вовсе не утверждение невежественных представлений, а рационализация человеческого отношения к божественному. При этом «рационализация отношения к божественному» мобилизует и присущие каждому этническому сознанию видение истории и художественное сознание. Возникает духовная структура, занимающая исключительно важное место в центральной мировоззренческой матрице народа. Тютчев писал о православных обрядах: «В этих обрядах, столь глубоко исторических, в этом русско-византийском мире, где жизнь и обрядность сливаются, и который столь древен, что даже сам Рим, сравнительно с ним, представляется нововведением, — во всем этом для тех, у кого есть чутье к подобным явлениям, открывается величие несравненной поэзии… Ибо к чувству столь древнего прошлого неизбежно присоединяется предчувствие неизмеримого будущего» (см. [56, с. 277]). Маркс различает разные типы религиозных воззрений («первобытные» и «мировые» религии) лишь по степени их сложности, соответствующей сложности производственных отношений. В этой абстрактной модели связи, соединяющие людей в этнические общности, вообще не видны, как не видна и роль религии в их создании. Религия предстает просто как инструмент «общественно-производственных организмов», которые или выбирают наиболее подходящее для них орудие из имеющихся в наличии, или быстренько производят его, как неандерталец производил каменный топор. Маркс пишет о капиталистической формации: «Для общества товаропроизводителей… наиболее подходящей формой религии является христианство с его культом абстрактного человека, в особенности в своих буржуазных разновидностях, каковы протестантизм, деизм и т. д.» [57, с. 89]. Совсем другое дело — докапиталистические формации с их общинностью и внеэкономическим принуждением. Им, по мнению Маркса, соответствуют язычество, кикиморы и лешие. Вот как видит дело Маркс: «Древние общественно-производственные организмы несравненно более просты и ясны, чем буржуазный, но они покоятся или на незрелости индивидуального человека, еще не оторвавшегося от пуповины естественнородовых связей с другими людьми, или на непосредственных отношениях господства и подчинения. Условие их существования — низкая ступень развития производительных сил труда и соответственная ограниченность отношений людей рамками материального процесса производства жизни, а значит, ограниченность всех их отношений друг к другу и к природе. Эта действительная ограниченность отражается идеально в древних религиях, обожествляющих природу, и народных верованиях» [57, с. 89-90]. С этим никак нельзя согласиться. Какая пуповина, какая «ограниченность отношений людей рамками материального процесса производства жизни»! В ходе собирания русского народа за тысячу лет сменилось множество формаций, уже по второму кругу начали сменяться — от социализма к капитализму — и все при христианстве. А в просвещенной Литве ухитрились до XV века сохранять свои «древние религии и народные верования». Куда убедительнее диалектическая модель взаимодействия производственных отношений, этногенеза и религии, предложенная Максом Вебером. Маркс писал свои главные труды на материале Запада и для Запада. Поэтому и рассуждения на темы религии проникнуты евро-центризмом. Даже когда речь у него идет о религии вообще, неявно имеется в виду именно христианство. Маркс прилагает к нему «формационный» подход, постулируя существование некоего правильного пути развития. Протестантская Реформация выглядит необходимой «формацией» в развитии религии (подобно тому, как капитализм оказывается необходимой стадией развития производительных сил и производственных отношений). По мнению Энгельса, протестантизм является даже высшей формацией христианства. Он пишет, выделяя курсивом всю эту фразу: «Немецкий протестантизм — единственная современная форма христианства, которая достойна критики» [58, с. 578]. Для нас важно, что христианство во всех его ветвях сыграло важнейшую роль в этногенезе почти всех европейских народов, включая народы России. Можно полагать, что марксизм, став с конца XIX в. наиболее авторитетным для российской интеллигенции обществоведческим учением, а затем и основой официальной идеологии СССР, сильно повлиял и на наши представления об этничности, в том числе и на представления о роли религии в ее формировании, угасании, мобилизации и т.д. Это должно было повлиять и на политику в сфере национальных отношений. Здесь снова надо вернуться к мысли Маркса о том, что религия является продуктом производственных отношений, поэтому активной роли в становлении человека как члена этнической общности играть не может. Он пишет: «Религия, семья, государство, право, мораль, наука, искусство и т. д. суть лишь особые виды производства и подчиняются его всеобщему закону» [59, с. 117]. Более того, по мнению Маркса религия не оказывает активного влияния и на становление человека как личности, даже вне зависимости от его этнического сознания. В разных вариантах он повторяет тезис: «не религия создает человека, а человек создает религию» [35, с. 252]. Это положение — одно из оснований всей его философии, пафосом которой является критика. Во введении к большому труду «К критике гегелевской философии права» он пишет: «Основа иррелигиозной критики такова: человек создает религию, религия же не создает человека» [35, с. 414]. В рамках нашей темы это положение принять нельзя. Человек немыслим вне общественного сознания, но ведь религия есть первая и особая форма общественного сознания, которая в течение тысячелетий была господствующей формой. Как же она могла не «создавать человека»? Реальный человек всегда погружен в национальную культуру, развитие которой во многом предопределено религией. Русский человек «создан православием», как араб-мусульманин «создан» исламом.56 В зависимости от того, как происходило обращение племен в мировую религию или как осуществлялось изменение религиозного ядра народа, предопределялся ход истории на века. Раскол на суннитов и шиитов на раннем этапе становления ислама до сих пор во многом предопределяет состояние арабского мира. Последствия религиозных войн, порожденных Реформацией в Европе, не изжиты до сих пор. Глубоко повлиял на ход истории России и раскол русской Православной церкви в XVII веке. Напротив, осторожное и бережное введение христианства как государственной религии в Киевской Руси было важным условием для собирания большого русского народа. Как отмечает Б.А. Рыбаков, при христианизации Руси «существенных, принципиальных отличий нового от старого не было: и в язычестве и в христианстве одинаково признавался единый владыка Вселенной, и там и здесь существовали невидимые силы низших разрядов; и там и здесь производились моления — богослужения и магические обряды с заклинаниями-молитвами: там и здесь каркасом годичного цикла празднеств были солнечные фазы; там и здесь существовало понятие «души» и ее бессмертия, ее существования в загробном мире. Поэтому перемена веры расценивалась внутренне не как смена убеждений, а как перемена формы обрядности и замена имен божеств» [60, с. 774]. Религия во все времена, вплоть до настоящего времени, оказывала огромное прямое и косвенное влияние на искусство. Если рассматривать искусство как особую форму представления и осмысления мира и человека в художественных образах, то становится очевидным, какую оно играет роль в собирании и соединении людей в этнические общности — племена, народы, нации. Песни и былины, иконы и картины, архитектура и театр — все это сплачивает людей одного народа общим эстетическим чувством, общим невыражаемым переживанием красоты. М. Вебер, когда писал о значении религиозных представлений для формирования специфических форм хозяйства, отмечал и эту сторону дела. Общество, ведущее тот или иной тип хозяйства, создается и национальным искусством, а оно складывается буквально под диктатом религии. Он писал о том, как изменялся характер англо-саксонских народов Западной Европы в Новое время под влиянием протестантизма: «В сочетании с жестким учением об абсолютной трансцендентности Бога и ничтожности всего сотворенного внутренняя изолированность человека служит причиной негативного отношения пуританизма ко всем чувственно-эмоциональным элементам культуры… а тем самым и причиной принципиального отказа его от всей чувственной культуры вообще» [52, с. 143-144]. Позиция Маркса и Энгельса в отношении к религии и церкви («гадине», которую надо раздавить) выросла из представлений Просвещения (конкретнее, вольтеровских представлений). Эту генетическую связь можно принять как факт — вплоть до семантического сходства (метафора религии как опиума была использована до Маркса Вольтером, Руссо, Кантом, Б.Бауэром и Фейербахом). Предметом представлений Вольтера было именно христианство. По его словам, христианство основано на переплетении «самых пошлых обманов, сочиненных подлейшей сволочью». Энгельс пишет о христианстве: «С религией, которая подчинила себе римскую мировую империю и в течение 1800 лет господствовала над значительнейшей частью цивилизованного человечества, нельзя разделаться, просто объявив ее состряпанной обманщиками бессмыслицей… Ведь здесь надо решить вопрос, как это случилось, что народные массы Римской империи предпочли всем другим религиям эту бессмыслицу, проповедуемую к тому же рабами и угнетенными» [61, с. 307]. Здесь, противореча прежним тезисам о подчиненной роли религии, Энгельс приходит к преувеличению ее роли в формировании общественного сознания даже зрелого буржуазного общества середины XIX века. Он считает возможным само это общество считать теологией: «Это лицемерие [современного христианского миропорядка] мы также относим за счет религии, первое слово которой есть ложь — разве религия не начинает с того, что, показав нам нечто человеческое, выдает его за нечто сверхчеловеческое, божественное? Но так как мы знаем, что вся эта ложь и безнравственность проистекает из религии, что религиозное лицемерие, теология, является прототипом всякой другой лжи и лицемерия, то мы вправе распространить название теологии на всю неправду и лицемерие нашего времени» [62, с. 591]. Такое же полное отрицание имеет место и когда речь идет об отношении между религией и социальными противоречиями. Маркс пишет: «На социальных принципах христианства лежит печать пронырливости и ханжества, пролетариат же — революционен» [63, с. 205]. Обе части утверждения не подтверждаются ни исторически, ни логически. Никакой печати пронырливости на социальных принципах христианства найти нельзя — достаточно прочитать Евангелие и писания отцов Церкви, а также энциклики пап Римских и недавно принятую социальную доктрину Православной церкви. В чем пронырливость Томаса Мюнцера и всей крестьянской войны в Германии, которая шла под знаменем «истинного христианства»? В чем видна пронырливость русских крестьян, революция которых вызревала под влиянием «народного православия» (по выражению Вебера, «архаического крестьянского коммунизма»)? Разве утверждение «Земля — Божья!» является выражением ханжества? Пронырливости нельзя найти и в «Философии хозяйства» С. Булгакова, как и вообще в его трудах, где он обсуждает социальные принципы христианства. Где признаки пронырливости в теологии освобождения в Латинской Америке? Мнение о революционности западного пролетариата, противопоставленной предполагаемому ханжеству социальных принципов христианства, ничем не подкреплено. Все революции, окрашенные христианством, всегда имели социальное измерение, а вот классовая борьба западного пролетариата в большинстве случаев сводилась к борьбе за более выгодные условия продажи рабочей силы, что с гораздо большим основанием можно назвать пронырливостью. Содержательные описания множества ситуаций, в которых наблюдалось воздействие религий на формирование этнического и национального сознания, противоречат философским установкам Маркса и Энгельса по этой проблеме. С.Н. Булгаков (прежде «надежда русского марксизма») писал о прямой связи между религиозным и национальным сознанием: «Национальная идея опирается не только на этнографические и исторические основания, но прежде всего на религиозно-культурные, она основывается на религиозно-культурном мессианизме, в который с необходимостью отливается всякое сознательное национальное чувство… Стремление к национальной автономии, к сохранению национальности, ее защите есть только отрицательное выражение этой идеи, имеющее цену лишь в связи с подразумеваемым положительным ее содержанием. Так именно понимали национальную идею крупнейшие выразители нашего народного самосознания — Достоевский, славянофилы, Вл. Соловьев, связывавшие ее с мировыми задачами русской церкви или русской культуры» [37, с. 171-172]. Становление всех больших исторических народов происходило в активном взаимодействии с религией.57 Более того, религия была созидателем и человечества как системы народов. Укрупнение народов происходило прежде всего под влиянием мировых религий. Так и возникла грандиозная устойчивая структура человечества, включающая в себя ядро больших народов и «облако» малых народов. В начале 80-х годов XX века около половины численности человечества составляли всего 11 народов. На огромное число небольших народов (численностью до 100 тыс. человек) приходится менее 1% населения Земли. На земле около 1500 языков (из них 730 — в Африке), но 50% человечества говорят всего на 7 языках (75% — на 22 языках). Нынешняя «массовая ретрайбализация», то есть обратный процесс расщепления народов на расходящиеся этнические общности с возрождением признаков племенного сознания, вызван ослаблением всей системы связей, сплачивающих людей в народы, и не в последнюю очередь с ослаблением интегрирующей силы религии. Религия сыграла и важную роль во взаимоотношениях этничности и государственности. Гумилев отмечал: «Например, византийцем мог быть только православный христианин, и все православные считались подданными константинопольского императора и «своими». Однако это нарушилось, как только крещеные болгары затеяли войну с греками, а принявшая православие Русь и не думала подчиняться Царьграду. Такой же принцип единомыслия был провозглашен халифами, преемниками Мухаммеда, и не выдержал соперничества с живой жизнью: внутри единства ислама опять возникли этносы… Как только уроженец Индостана переходил в мусульманство, он переставал быть индусом, ибо для своих соотечественников он становился отщепенцем и попадал в разряд неприкасаемых» [17, с. 53, 62]. Из этих примеров видно, что роль религии как фактора созидания народа менялась в разные моменты его жизненного цикла. Но во многих случаях сплочение большого этноса, необходимое для ответа на исторический вызов, происходило именно под воздействием религии, которая делала возможным и соответствующие моменту социальные преобразования. Гумилев пишет о таком случае: «Пример конфессионального самоутверждения этноса — сикхи, сектанты индийского происхождения. Установленная в Индии система каст считалась обязательной для всех индусов. Это была особая структура этноса. Быть индусом — значило быть членом касты, пусть даже самой низшей, из разряда неприкасаемых, а все прочие ставились ниже животных, в том числе захваченные в плен англичане… В XVI в. там [в Пенджабе] появилось учение, провозгласившее сначала непротивление злу, а потом поставившее целью войну с мусульманами. Система каст была аннулирована, чем сикхи (название адептов новой веры) отделили себя от индусов. Они обособились от индийской целостности путем эндогамии, выработали свой стереотип поведения и установили структуру своей общины. По принятому нами принципу, сикхов надо рассматривать как возникший этнос, противопоставивший себя индусам. Так воспринимают себя они сами. Религиозная концепция стала для них символом, а для нас индикатором этнической дивергенции» [17, с. 53-54]. Подобные случаи «пересборки» больших народов мы наблюдаем в разных частях мира. Уже почти в наши дни (в конце 70-х годов XX века) в Иране, государственность которого строилась с опорой на персидские исторические корни, кризис привел к революции, которая свергла древнюю персидскую монархию и учредила теократическую республику, внедрившую в массовое сознание идеологический миф об исламских корнях иранского государства. Однако созданная в ходе революции иранская теократия есть результат сложного творческого синтеза религиозно-национальной идентичности. Легитимация нового государства Ирана, опираясь на Бога, предполагает наличие «посредника» — народа (как носителя мировоззрения). Именно народ должен определять судьбу страны, поэтому власть шаха нелегитимна, она должна быть выборной, а общественный строй корректироваться каждым поколением. Хомейни обозначал понятие народ словом, по смыслу идентичным понятию нация. Более того, Хомейни встраивал понятие народа Ирана в контекст человечества, его «Завещание» есть наставление народу Ирана и угнетенным всего мира. В философском и религиозном смысле народ представлен здесь как носитель мировоззрения, которое и порождает цивилизацию. В исламской республике Иран он — «транслятор» божественной воли, наследник пророков. В концепции, развитой президентом Хатами, именно народ — активный творец истории, ход которой определяется кризисами цивилизаций. Кризисы рождения и кризисы гибели порождаются сдвигами в мировоззрении [136]. Эта концепция народа (причем отнюдь не ограниченная рамками ислама) обладает большой сплачивающей силой, и в последние 30 лет мы наблюдаем процесс формирования в Иране мощной гражданской нации, центральная мировоззренческая матрица которой имеет большой потенциал развития. В Европе глубокая религиозная революции (Реформация) привела к изменению всех главных условий, определяющих процесс этногенеза, — мировоззрения и культуры в целом, представлений о человеке, об обществе и государстве, о собственности и хозяйстве. Это привело к глубоким изменениям в том, что мы метафорически называем «национальным характером» тех народов, которые перешли из католичества и протестантскую веру (а также и тех, кто сохранил свою веру в жесткой Контрреформации, например, испанцев). М. Вебер пишет: «Верой, во имя которой в XVI и XVII вв. в наиболее развитых капиталистических странах — в Нидерландах, Англии, Франции — велась ожесточенная политическая и идеологическая борьба и которой мы именно поэтому в первую очередь уделяем наше внимание, был кальвинизм. Наиболее важным для этого учения догматом считалось обычно (и считается, в общем, по сей день) учение об избранности к спасению… Это учение в своей патетической бесчеловечности должно было иметь для поколений, покорившихся его грандиозной последовательности, прежде всего один результат: ощущение неслыханного дотоле внутреннего одиночества отдельного индивида. В решающей для человека эпохи Реформации жизненной проблеме — вечном блаженстве — он был обречен одиноко брести своим путем навстречу от века предначертанной ему судьбе» [52, с. 139, 142]. Новое время, порожденное чередой религиозных, научных и социальных революций, означало глубокое изменение в основаниях «сборки» народов Запада. Как писал немецкий богослов Р. Гвардини, одним из главных изменений было угасание религиозной восприимчивости. Он поясняет: «Под нею мы разумеем не веру в христианское Откровение или решимость вести сообразную ему жизнь, а непосредственный контакт с религиозным содержанием вещей, когда человека подхватывает тайное мировое течение, — способность, существовавшая во все времена и у всех народов. Но это означает, что человек нового времени не просто утрачивает веру в христианское Откровение; у него начинает атрофироваться естественный религиозный орган, и мир предстает ему как профанная действительность» [64]. Гвардини писал это после опыта немецкого фашизма. Он обратил внимание на то, что атрофия религиозного чувства («естественного религиозного органа») приводит к мировоззренческому кризису. В это же время опыт немецкого фашизма изучал другой, православный религиозный мыслитель — С.Н. Булгаков, который изложил свои выводы в трактате «Расизм и христианство». Для нашей темы важен тот отмеченный им факт, что в своем проекте «сборки» совершенно нового, необычного народа фашистов оказалось необходимым «создать суррогат религии, в прямом и сознательном отвержении всего христианского духа и учения». Расизм фашистов, по словам Булгакова, «есть философия истории, но, прежде всего, это есть религиозное мироощущение, которое должно быть понято в отношении к христианству». Чтобы сплотить немцев новыми, ранее им не присущими, этническими связями, недостаточно было ни рациональных доводов, ни идеологии. Требовалась религиозная проповедь, претендующая встать вровень с христианством. С.Н. Булгаков, анализируя тексты теоретика нацистов Розенберга, пишет о фашизме: «Здесь наличествуют все основные элементы антихристианства: безбожие, вытекающее из натурализма, миф расы и крови с полной посюсторонностью религиозного сознания, демонизм национальной гордости («чести»), отвержение христианской любви с подменой ее, и — первое и последнее — отрицание Библии, как Ветхого (особенно), так и Нового Завета и всего церковного христианства. Розенберг договаривает последнее слово человекобожия и натурализма в марксизме и гуманизме: не отвлеченное человечество, как сумма атомов, и не класс, как сумма социально-экономически объединенных индивидов, но кровно-биологический комплекс расы является новым богом религии расизма… Расизм в религиозном своем самоопределении представляет собой острейшую форму антихристианства, злее которой вообще не бывало в истории христианского мира (ветхозаветная эпоха знает только прообразы ее и предварения, см., главным образом, в книге пророка Даниила)… Это есть не столько гонение — и даже менее всего прямое гонение, сколько соперничающее антихристианство, «лжецерковь» (получающая кличку «немецкой национальной церкви»). Религия расизма победно заняла место христианского универсализма» [65]. Вот типичные высказывания Розенберга, приводимые Булгаковым: «Не жертвенный агнец иудейских пророчеств, не распятый есть теперь действительный идеал, который светит нам из Евангелий. А если он не может светить, то и Евангелия умерли… Теперь пробуждается новая вера: миф крови, вера вместе с кровью вообще защищает и божественное существо человека. Вера, воплощенная в яснейшее знание, что северная кровь представляет собою то таинство, которое заменило и преодолело древние таинства… Старая вера церквей: какова вера, таков и человек; северно-европейское же сознание: каков человек, такова и вера». Здесь, кстати, видны философские различия двух тоталитаризмов, которые столкнулись в мировой войне — фашистского и советского. Когда в СССР потребовалось максимально укрепить связи этнической солидарности русского народа, государство не стало создавать суррогата религии, как это сделали в свое время якобинцы, а теперь фашисты, а обратилось за помощью именно к традиционной для русских православной церкви. В 1943 г. Сталин встречался с церковной иерархией, и церкви было дано новое, национальное название — Русская православная церковь (до 1927 г. она называлась Российской). В 1945 г. на средства правительства было организовано пышное проведение собора с участием греческих иерархов. После войны число церковных приходов увеличилось с двух до двадцати двух тысяч. Поэтому развернутая с 1954 г. Н.С. Хрущевым антицерковная пропаганда была одновременно и антинационалистической, имея целью пресечь одну из последних программ сталинизма. Это стало важным моментом в процессе демонтажа советского народа (см. [66]). Наконец, другая близкая для нас история — становление русского народа (великорусского этноса). Во всей системе факторов, которые определили ход этого процесса, православие сыграло ключевую роль. Это отразилось во всех летописях и текстах XI-XV веков. В тесной связи наполнялись смыслом два важнейших для собирания народа понятий — русской земли и христианской веры. Это показывает изучение текстов «Куликовского цикла». А. Ужанков цитирует «Задонщину» (конец XIV — начало XV в.): «…Царь Мамай пришел на Рускую землю… Князи и бояря и удалые люди, иже оставиша вся домы своя и богачество, жены и дети и скот, честь и славу мира сего получивши, главы своя положиша за землю Рускую и за веру християньскую… И положили есте головы своя за святыя церькви, за землю за Рускую и за веру крестьяньскую». В этих текстах, как и вообще в этнической мифологии, рождение народа относится к глубокой древности, к Сотворению мира. Русские представлены народом библейским, причастным к ходу истории, определяемому Богом, но в то же время «народом новым» — христианским. Во вступлении «Задонщины» сказано: «Пойдем, брате, тамо в полунощную страну — жребия Афетова, сына Ноева, от него же родися русь православная. Взыдем на горы Киевския и посмотрим славного Непра и посмотрим по всей земли Руской. И оттоля на восточную страну — жребий Симова, сына Ноева, от него же родися хиновя — поганыя татаровя, бусормановя. Те бо на реке на Каяле одолеша родъ Афетов. И оттоля Руская земля седить невесела…» Как подчеркивает А. Ужанков, автор «Задонщины» использует рефрен «за землю за Рускую и за веру крестьяньскую»: в сознании русского человека XV в. понятие Русская земля было неразрывно связано с христианской (православной) верой [67]. Становление русского государства в XIV в. и формирование великорусского этноса ускорялось тем, что Московская Русь «вбирала» в себя и приспосабливала к своим нуждам структуры Золотой Орды. Это стало возможным и потому, что значительную часть татарской военной знати составляли христиане. Гумилев пишет: «Они (татары-христиане) бежали на Русь, в Москву, где и собралась военная элита Золотой Орды. Татары-золотоордынцы на московской службе составили костяк русского конного войска» [68]. В дальнейшем все кризисы Русской православной церкви приводили и к кризису этнического сознания с расколами и ослаблением связности народа. Этот процесс ускорился в начале XX века, что воспринималось как угроза для сохранения народа даже на уровне массового сознания. Так, сход крестьян дер. Суховерово Кологривского уезда Костромской губ. записал в апреле 1907 г. в наказе во II Государственную думу: «Назначить духовенству определенное жалованье от казны, чтобы прекратились всяческие поборы духовенства, так как подобными поборами развращается народ и падает религия» [32, т. 1, с. 203]. Особые проблемы возникают между идеологией и религией на стадии нациестроительства — превращения народов в политическую (гражданскую) нацию, в которой составляющие ее народы должны «приглушить» свою этничность. Этим объясняют, например, антиклерикализм Великой французской революции, которая производила сборку нации граждан. И. Чернышевский предлагает такую схему: «Любой народ, активно заботящийся о собственном будущем (т. е. соразмеряющий свои действия с Большим временем), уже можно считать «нацией». В таком случае, что же нового было изобретено в Европе в XVII-XVIII веках, помимо появления самого слова «нация»? Ответ таков: было совершено своего рода переоткрытие национализма — а именно он был впервые в истории реализован в поле политики. Здесь вступает в силу конструктивизм: для того чтобы соединить две «естественные» вещи (Большое время жизни народа и «малое» время жизни конкретного человека) требуется нечто искусственное — т. е. «националистическая машина», которая систематически транслирует первое во второе. «Национализм» есть особый общественный институт (наподобие «церкви», «правовой системы» и так далее). Самая известная проекция Большого времени на человеческую жизнь осуществляется не национализмом, а религией. Поэтому очень не случайно, что Великая французская революция была одновременно и националистической, и антиклерикальной: именно последнее обстоятельство сделало возможным формирование «французской нации». За исключением особого случая иудаизма, в котором «национальная» и «религиозная» проекции совпадают, монотеистические религии являются конкурирующими с национализмом системами проекций. Они позволяют индивиду вписать свою жизнь в Большое время помимо «дел народа» — например, через участие в «работе спасения», как индивидуального, так и всеобщего» [69]. Русская революция также была проникнута пафосом национализма в двух его версиях — буржуазно-либерального (гражданского) у кадетов и общинно-державного (имперского) у большевиков, у которых пролетарский интернационализм был идеологической формой мессианизма. И в этой революции мы наблюдали столкновение идеологии и религии как в массовом сознании, так и в отношениях между государством и церковью. Стабилизировались они только после гражданской войны, к 1924 г. После советского периода, во время которого народ был скреплен квазирелигиозной верой в коммунизм, вся система связей, соединяющих людей в народ, опять переживает кризис, в преодолении или углублении которого религии снова предоставлена важная роль. В данный момент проблематика этничности присутствует, в том или ином виде (в том числе в виде антинационализма), в идеологических построениях практически всех политических сил в РФ. И практически все они трактуют ту или иную религию в качестве одного из атрибутов этничности (впрочем, некоторые политические активисты привлекают и язычество). Уровень религиозной грамотности у постсоветской интеллигенции очень невысок, и политики обычно смешивают религиозные и клерикальные понятия, смешивая религиозную составляющую мировоззрения с политической ролью церкви. Когда политики, включая деятелей марксистско-ленинских партий, говорят о проблемах русского народа, то вставить в свои политические представления «немножко православия» стало почти обязательной нормой. Обозреватели отмечают, что Межрелигиозный совет России «де-факто выступает за однозначную связь этнической и религиозной идентичности» [70]. Православными называют себя и большинство русских националистов (хотя среди них есть неоязычники, отвергающие христианство). Нынешние представления РПЦ о соотнесении религии с этничностью изложены в официальной доктрине «Основы социальной концепции РПЦ», принятой в 2000 г. В ней сказано: «Когда нация, гражданская или этническая, является полностью или по преимуществу моноконфессиональным православным сообществом, она в некотором смысле может восприниматься как единая община веры — православный народ» [71]. Это — общее определение, поскольку и гражданская, и этническая нации в РФ находятся еще в процессе становления. Однако в массовом сознании православие четко выступает как защитник русской этнической идентичности. Это стало важным фактором всего политического процесса в нынешней России. Глава 15 ЯЗЫК И ИМЯ Язык есть один из важнейших факторов как формирования этноса, так и его развития. Язык создает образ этнического «мы» в противопоставлении с образом «они». Язык — это одно из главных средств соединения «своих» и отграничения от «чужих». Это в то же время один из главных этнических маркеров. Даже явно чужой, но говорящий на твоем родном языке, сразу становится гораздо ближе. Проблема языка нередко превращается в инструмент национализма и ведет к этнолингвистической напряженности или даже к конфликтам в многонациональных странах. Язык не только служит средством коммуникации внутри этнической общности, он формирует ее «языковое сознание», задает общий набор понятий, общий арсенал мышления. А.С. Хомяков писал (1857): «Бесконечно воздействие слова на мысль. Это одно из проявлений умственной опеки народа над человеком». Когда сионисты решили возродить государство Израиль и собрать государственную еврейскую нацию, им пришлось даже заново создать современный язык на основе древнего иврита. Это была в значительной мере «лабораторная» работа, и ее автор, отец выдающегося современного лингвиста Ноама Хомского, был включен в число ста знаменитых евреев всех времен. Антрополог К. Клакхон пишет: «Каждый язык есть также особый способ мировоззрения и интерпретации опыта. В структуре любого языка кроется целый набор неосознаваемых представлений о мире и жизни в нем». Антропологи-лингвисты обнаружили, что общие представления человека о реальности не вполне «заданы» внешними событиями (объективной действительностью). Человек видит и слышит лишь то, к чему его делает чувствительным грамматическая система его языка. Иными словами, сигналы от органов чувств перерабатываются языком в материал для размышлений [72, с 190]. Говорят даже, что язык определяет коллективное бессознательное этноса. Архетипы «записаны» словами-стимулами, которые порождают ассоциации и «вызывают» целые блоки мироощущения.58 Сотворение языка и письменности становится частью этнического предания, мифические или реальные создатели причисляются к лику святых как прародители народа. Русские чтят болгарских монахов Кирилла и Мефодия, создавших алфавит (кириллицу), который способствовал собиранию славян. Создание алфавита — священная тема для многих армян. При обсуждении этой темы на интернет-форуме один участник-армянин взволнованно объяснял русским: «Создателя алфавита церковь признала святым. За полтысячелетия до того, как признали святым создателя вашего алфавита. То, что армяне сделали в сфере культуры в 405 г н.э. и в течение 100 лет после этого, русские не сделали за последние полтысячи лет своей истории, несмотря на то, что у них было несравнимо больше ресурсов… Вот уже более полуторатысячелетия армяне празднуют праздник переводчика. Наша церковь сохранила за свою историю более 15 тысяч древних манускриптов».59 Практически все «будители», занимавшиеся в XIX веке собиранием народов южных и восточных славян, были филологами и словесниками (см. гл. 4). Напротив, все сепаратисты, ставящие целью отделить свой регион от большой страны и ослабить связи своего населения с большой нацией, всегда начинают с языка — политическими средствами сокращают сферу применения прежнего общего языка на своей территории, прекращают его преподавание в школах, иногда даже доходят до смены алфавита своего этнического языка.60 Освоение частью этнической общности чужого языка может запустить процесс формирования особой народности. Как пример приводят язык долган, небольшой народности в Красноярском крае (5,1 тыс. человек). Он сложился в XVI веке в результате распространения якутского языка (тюркской семьи) в среде эвенков, язык которых относится к тунгусо-манчжурским. Так возник новый язык и говорящая на нем народность [138]. Есть небольшие народы, которые сохранились в течение длительного времени в иноэтнической среде благодаря своему языку (практикуя двуязычие). Таковы сорбы (сербы или серболужичане) — маленький (около 100 тыс. человек) славянский народ, живущий в Германии к востоку от Дрездена. Помимо немецкого, они говорят и на своем языке, который относится к западнославянским. Серболужичане упоминаются в исторических источниках с 651 г. В каких-то поколениях знание своего языка перестает быть престижным, уровень владения им среди молодежи снижается — это говорит об угасании чувства этнической принадлежности (такова, по данным языковедов, ситуация для сванского языка — все больше сванов называют своим родным языком грузинский). Значение языка так велико, что сведения о нем приходится мифологизировать. Э. Кисс пишет: «Важным аспектом национального пробуждения явилось переписывание истории с целью перенесения национального самоосознания в далекую древность. Точно так же как каждый английский школьник убежден, что Вильгельм Завоеватель [король Англии с 1066 г.] говорил по-английски, хотя этого языка тогда не существовало… так и каждый венгерский школьник уверен, что Янош Хуньяди — это великий венгерский герой и такой же венгр, как и они сами; в действительности же он был хорватом, который, как и большинство венгерской знати того времени, говорил на латыни. Поиски славного прошлого вели и к прямым подделкам, как это было в случае чешского эпоса десятого века, созданного архивистом Вацлавом Ганкой на поддельном пергаменте» [73, с. 147-150]. В межнациональных отношениях языковые конфликты являются нередко самой острой и наглядной частью столкновений, вызванных другими, более основательными причинами. Притеснение родного языка, который воспринимается как воплощение культуры народа, накаляет страсти и становится средством мобилизации политизированной этничности. Классическим примером является роль языка в сплочении ирландцев в их борьбе против колонизации англичанами. Литературный ирландский язык, не отражавший ни один из диалектов, существовал с VIII века. Этот язык соединял элиту множества мелких королевств, но его развитие было нарушено вторжением англичан и покорением Ирландии. Вплоть до XVII века борьба за родной язык была одной из самых важных сторон политической борьбы ирландцев, но затем английский язык одержал верх.61 Как показала перепись 1891 г., из тысячи ирландцев только 8 не могли говорить по-английски и 145 были двуязычными. 855 человек совсем не владели ирландским. Публикация этих данных побудила в 1893 г. учредить Гэльскую лигу, которая поставила цель возродить ирландский язык. Число ее отделений во всех районах Ирландии достигло к 1904 году 593. Эта литературно-филологическая организация и стала центром кристаллизации сил, начавших борьбу за национальное освобождение Ирландии (Гэльская лига была запрещена английским правительством в 1919 г.). Борьба за возрождение ирландского языка оказалась важнейшим инструментом сплочения для борьбы за политическую и социально-экономическую независимость. Когда независимость была завоевана (1949 г.), ирландский язык стал государственным, его знание обязательно для учителей и госслужащих, но сфера его применения сужается — он свою роль сыграл. В середине 80-х годов XX в. лишь около 15% ирландцев владели ирландским и английским языками, остальные пользовались только английским [138]. Роль языка как средства сплочения этноса и межэтнического общения менялась по мере развития техники его использования. До изобретения печатного станка язык был тесно привязан к этничности, так что само слово язык долго было синонимом слова народ. Философы и сейчас называют туземными те языки, которые выросли за века и корнями уходят в толщу культуры данного народа — в отличие от языка, созданного индустриальным обществом и воспринятого идеологией. Русский словесник и педагог середины XIX века Ф.И. Буслаев писал о «туземном» языке (1844): «Все, что развивается в языке органически, само из себя, есть выражение народного ума и быта и потому удобопонятно само по себе; занесенное же и насильственно изобретенное умствующим рассудком содержит в себе, подобно монете, только условное значение. Слова заимствованные, как поддельные цветы, не коренятся в языке, ибо народ не знает ни роду их, ни племени, не сочувствует корню, от которого они происходят; стоят они, как сироты, не будучи окружены производными от себя или же сродными по корню» [74]. С книгопечатанием устный язык личных отношений был потеснен получением информации через книгу. На массовой книге строилась и новая школа западного буржуазного общества. Главной ее задачей стало искоренение «туземного» языка своих народов. Этот туземный язык, которому ребенок обучался в семье, на улице, на базаре, стал планомерно заменяться «правильным» языком, которому теперь обучали платные профессионалы через школу и СМИ — языком газеты, радио и телевидения. Долгое время на язык смотрели через призму примордиализма, как на дар Божий. Французский философ, изучающий роль языка в обществе, Иван Иллич пишет, что в 1492 г., когда Колумб уже отбыл «открывать» Америку, кастильский ученый дон Элио де Небриха вручил королеве свой труд — первую грамматику испанского языка. Он объяснил, что только «правильный» язык, которому будут обучать дипломированные профессора, сможет соединить колонии в империю, а подданных в один народ — одна лишь шпага солдата с этим не справится. «Правильный» язык (артефакт, artificio) есть инструмент, он должен изучаться по строгим правилам везде и всегда в будущем — и вытеснять «туземные» языки. Небриха написал королеве много верных и важных вещей, но эти мысли казались необычными. Королева ответила: «Я изумлена бессмысленностью труда Небрихи, которому он посвятил столько лет. Грамматика — это инструмент для изучения языка, но я не вижу, почему надо было бы учить людей языку. В наших королевствах каждый подданный возник естественным образом и, вырастая, прекрасно овладевает своим языком. Не дело короля вторгаться в это Царство». Прошло немного времени, и испанская корона учредила Академию, которая строго следила за обучением и применением кастильского языка, который на три века соединил огромную империю и послужил инструментом для создания множества наций и народов Латинской Америки. Позже французский философ-консерватор Ж. де Местр писал: «Язык не может быть изобретен, он когда-то был дан народу свыше» (см. [75]). А в это время Лавуазье совершил почти богоборческое дело — создал первый искусственный язык, язык химии. Обычно говорят о том, что он совершил революцию в химии, превратил ее в настоящую науку. Но значение его опыта по созданию языка далеко выходит за рамки только лишь химии. Это была революция в культуре. Лавуазье создал словарь, грамматику, морфологию слов (корень, приставки, суффиксы и окончания), систему знаков — и благодаря этому быстро собрался «народ» химиков. Язык конструируется, это не примордиальная данность. Каждый крупный общественный сдвиг ускоряет этногенез и усиливает словотворчество. Превращение народов средневековой Европы в нации привело к созданию принципиально нового языка с «онаученным» словарем. Язык в буржуазном обществе стал товаром и распределяется по законам рынка. Иван Иллич пишет: «В наше время слова стали одним из самых крупных товаров на рынке, определяющих валовой национальный продукт. Именно деньги определяют, что будет сказано, кто это скажет и тип людей, которым это будет сказано. У богатых наций язык превратился в подобие губки, которая впитывает невероятные суммы». В отличие от «туземного» языка, язык, превращенный в капитал, стал продуктом производства, со своей технологией и научными разработками. Теперь слова стали рациональными, они были очищены от множества уходящих в глубь веков смыслов. Они потеряли святость и ценность (приобретя взамен цену). Это «онаучивание» языка было, как выражается Иллич, одной из форм колонизации собственных народов буржуазным обществом. Оно же стало и средством «пересборки» этих народов на новой основе. Создание новых «бескорневых» слов (слов-амеб) стало способом ослабления связующей силы национальных языков и инструментом атомизации общества, необходимой для сборки западных гражданских наций.62 Это был разрыв во всей истории человечества. Ведь раньше язык, как выразился М. Хайдеггер, для народа «был самой священной из всех ценностей». Подводя после войны итог этим своим мыслям, Хайдеггер писал (в «Письме о гуманизме»): «Язык под господством новоевропейской метафизики субъективности почти неудержимо выпадает из своей стихии. Язык все еще не выдает нам своей сути: того, что он — дом истины Бытия. Язык, наоборот, поддается нашей голой воле и активности и служит орудием нашего господства над сущим» [76, с. 318]. Гумилев, отстаивая свою примордиалистскую концепцию этноса как порождения ландшафта и космических сил (этнического поля), принижает роль целенаправленной деятельности государства и языка в собирании народов. Но многочисленные примеры, которые он приводит, говорят об обратном — эта роль велика. Он так излагает, например, историю создания мощной нации турок: «Последние образовались на глазах историков путем смешения орды туркмен, пришедших в Малую Азию с Эргогрулом, газиев — добровольных борцов за ислам, в числе которых были курды, сельджуки, татары и черкесы, славянских юношей, забираемых в янычары, греков, итальянцев, арабов, киприотов и т.п., поступавших на флот, ренегатов-французов и немцев, искавших карьеру и фортуну, и огромного количества грузинок, украинок и полек, продаваемых татарами на невольничьих базарах. Тюркским был только язык, потому что он был принят в армии. И эта мешанина в течение XV-XVI вв. слилась в монолитный народ, присвоивший себе название «турк» в память тех степных богатырей, которые 1000 лет назад стяжали себе славу на равнинах Центральной Азии и погибли, не оставив потомства. Опять этноним отражает не истинное положение дел, а традиции и претензии» [17, с. 76]. В этом изложении создателями «монолитного народа» из этнической «мешанины» как раз выступают государство с его армией и язык. Огромное значение для этнической идентификации имеет имя этноса (этноним). О его истории и древнем смысле спорят идеологи. Откуда взялось имя славяне? Что такое Русь? Где и в каком тысячелетии до нашей эры обитали древние укры, от которых якобы и пошли нынешние украинцы? Все это оказывает на этническое сознание в момент его возбуждения магическое мобилизующее действие. За древнее имя идет борьба, иногда многовековая. Гумилев рассказывает, какие народы претендовали на обладание этнонимом римляне. «Ромеи [византийцы] считали «римлянами» именно себя, а не население Италии, где феодалами стали лангобарды, горожанами — сирийские семиты, заселявшие в I-III вв. пустевшую Италию, а крестьянами — бывшие колоны из военнопленных всех народов, когда-либо побежденных римлянами Империи. Зато флорентийцы, генуэзцы, венецианцы и другие жители Италии считали «римлянами» себя, а не греков, и на этом основании утверждали приоритет Рима, в котором от античного города оставались только руины… Третья ветвь этнонима «римляне» возникла на Дунае, где после римского завоевания Дакии было место ссылки. Здесь отбывали наказание за восстания против римского господства… все восточные подданные Римской империи. Чтобы понимать друг друга, они объяснялись на общеизвестном латинском языке. Когда римские легионы ушли из Дакии, потомки ссыльнопоселенцев остались и образовали этнос, который в XIX в. принял название «румыны», т.е. «римляне» [17, с. 75]. Иногда зрелые этносы перенимали, по политическим причинам, чужое имя и много веков с гордостью носили его, при этом не забывая о старом имени и ведя о нем споры. Так, волжские тюрки взяли себе («в знак лояльности к хану Золотой Орды») имя татары, которое в тот момент было в Восточной Европе синонимом слова монгол. Как пишет о дальнейшем Гумилев, «европейские ученые в XVIII в. называли всех кочевников «les Tartars», а в XIX в., когда вошли в моду лингвистические классификации, присвоили название «тюрок» определенной группе языков. Таким образом, в разряд «тюрок» попали многие народы, которые в древности в их состав не входили, например якуты, чуваши и турки-османы» [17, с. 76]. Замечательна судьба этнонима «болгары». Его принесли на Балканы тюрки, которые в VII в. подчинили здешних славян. Эти тюрки полностью растворились в славянском населении, но оно взяло себе самоназвание «болгары». Независимо от реальной истории происхождения имени этноса, оно служит важным символом и незаменимым этническим маркером. Такую же важную роль играют географические названия — имена местностей, рек и гор родной земли, имена священных животных и богов, имена всех символических для этнического сознания сущностей. Обвиняя современных либералов в нечувствительности к этой стороне сознания, Дж. Грей пишет: «Масаи, когда они были вытеснены со своей исторической родины в резервацию в Кении, где они сейчас проживают, взяли с собой имена окружающих холмов, рек и равнин и дали их холмам, рекам и равнинам своей новой страны. Именно такие уловки консерватизма позволяют человеку или народу, вынужденным переживать глубокие перемены, спастись от угрозы вымирания… С помощью такой же уловки вышли из положения шаманы с озера Байкал, которым советский коммунистический режим не позволял молиться прежним богам, и тогда они дали своим богам имена парижских коммунаров, предотвратив угасание собственной религии и разрушение самой своей идентичности» [6, с. 208].63 Важное место занимает этноним и в истории украинского национализма. В геополитическом противостоянии Запада с Россией было использовано политизированное этническое самосознание части населения Украины. О его формировании в начале XX века пишет в книге «Происхождение украинского сепаратизма» (Нью-Йорк, 1966) историк-эмигрант Н.И. Ульянов [77]. Он рассказывает, что в конце XIX века в Галиции, которая была провинцией Австро-Венгрии, народность русинов (или рутенов, как их называли австрийцы) насчитывала около двух миллионов человек, которые жили вперемешку с поляками. В самой Галиции «ни народ, ни власти слыхом не слыхивали про Украину. Именовать ее так начала кучка интеллигентов в конце XIX века». Впервые термин «украинский» был употреблен в письме императора Франца-Иосифа 5 июня 1912 г. В 1915 г. австрийскому правительству был вручен «Меморандум о необходимости исключительного употребления названия украинец». Но до этого борьба вокруг языка как инструмента политики, внутрироссийской и международной, уже велась полвека. Важную роль в ней сыграла поддержка антирусского движения в Галиции со стороны либеральных российских интеллигентов, начиная с Н.Г. Чернышевского. Как пишет Ульянов, сам факт издания русинских газет на русском языке они считали «реакционным» — они требовали, чтобы эти газеты выходили на малороссийском языке. «Либералы, такие, как Мордовцев в «СПб. ведомостях», Пыпин в «Вестнике Европы», защищали этот язык и все самостийничество больше, чем сами сепаратисты. «Вестник Европы» выглядел украинофильским журналом», — пишет Ульянов [77]. В целом в Новое время процессом создания и употребления языка стало управлять государство, что позволило приглушать этничность населения отдельных местностей и собирать его в большие народы и нации. В середине XX века в мире было всего 13 языков, для которых число говорящих превышало 50 млн. человек.64 Важным нововведением стало утверждение государственного языка. Эта прерогатива государства и сегодня является одним из важных инструментом национальной политики и предметом межэтнических противоречий и конфликтов. Опыт многих народов показывает, однако, что придание языку статуса государственного вовсе не является гарантией его сохранения — гораздо важнее отношение к нему самого населения, определяемое множеством факторов. Глава 16 ГУМАНИТАРНОЕ СОЗНАНИЕ: ИСТОРИЯ Человек «возникал», сразу соединяясь в этнические общности, никогда не образуя «стадо». Его первые мысли были о мироздании, о пространстве и времени, о потустороннем мире. Все это соединялось в систему космологических представлений, выраженных в структуре и на языке мифа. Важной частью мифологических представлений было предание о происхождении народа. Это предание было историей народа. Во всей системе связей, соединяющих людей в племя, народ или нацию, общая история, передающаяся из поколения в поколение, занимала и занимает очень важное место. Национальная история, сплачивающая народ общим прошлым, составленная несколькими поколениями выдающихся интеллектуалов, сплошь и рядом оказывается «изобретенной традицией». Способствовать выработке этой традиции, ее передаче из поколения в поколение и защищать ее от диверсий информационно-психологических войн — одна из функций государства. Здесь соединяется много необходимых условий. Достаточно напомнить, что первая попытка создания целостной германской истории была предпринята Г. фон Трейчке только после того, как Германия при Бисмарке обрела свои единые государственные границы. История требуется и народам, и нациям для обоснования своего права на существование. «Безродным» на земле места нет. Чем древнее корень народа, тем больше у него моральных прав, их недостаток не всегда можно компенсировать даже силой. Поэтому над поисками корней в мире трудится огромная армия археологов, историков, писателей. И даже бедные страны не жалеют денег на устройство роскошных этнографических музеев. В коллективной памяти народов очень сильны принципы традиционного, обычного права. Из них следует, что «все то, что было, имеет тем самым право на существование». При этом более древнее прошлое имело больше прав, поскольку «дурными обычаями» считались те, что введены недавно. Даже в Западной Европе, где уже с конца XI века начали вводить римское право, даже в XIII веке практически нет тяжб о собственности, в судах разбирали тяжбы о «сейзине» — владении, узаконенном временем. М. Блок в «Апологии истории» поясняет: «Предположим, что два тяжущихся спорят о поле или судейской должности. Кем бы ни был нынешний обладатель, победу одержит тот, кто сумеет доказать, что он возделывал эту землю или вершил суд в течение предыдущих лет, или, что еще лучше — докажет, что его отцы делали то же еще до него. Для этого он… будет ссылаться на «человеческую память, насколько она уходит в прошлое»… Стоило дать доказательство длительного пользования, и никто уже не считал нужным доказывать что-либо еще» [78, с. 174-177]. Проблематика этнической истории ставит много вопросов, на которые нет готовых ответов, тут открытое поле для исследований. По выражению В.А. Шнирельмана, этнологи спрашивают: почему многие националисты так высоко ценят именно отдаленное прошлое и этнические корни? Чего они ожидают в самом начале истории, что заставляет их без устали углубляться в ее все более ранние слои? Чем объясняется такое тяготение к «вечному возвращению»? Что за «вдохновляющий архетип» люди ищут в истоках истории? Почему их привлекают одни представления о прошлом и не привлекают другие и при каких условиях? Возможно ли присвоение чужого прошлого? Почему люди вообще апеллируют к прошлому, если связи с ним давно утрачены? В.А. Шнирельман объясняет это так: «Чем привлекает миф о далеких предках? Почему ему иной раз удается оказывать на людей более сильное воздействие, чем мифам о недавнем прошлом? Недавнее прошлое достаточно хорошо освещено документами, в нем действуют известные люди со всеми их достоинствами и недостатками, и этих людей нелегко идеализировать. Кроме того, общественные взаимоотношения недавнего прошлого отягощены социальными барьерами, и такое общество трудно представить органическим единством. Зато общества отдаленного прошлого, обезличенные разрушительным действием времени, много легче изобразить в виде культурных целостностей и наделить их единой волей, превратив в коллективных былинных богатырей, культурных героев. Наконец, в глазах народа и его соседей многовековая преемственность придает особый престиж культуре и заставляет считаться с ее носителями» [36]. В новое время историю народов полагается творить с опорой на авторитет науки. Но под защитой этого авторитета здесь создается особый тип знания — предание, становящееся частью национальной идеологии. Это ни в коем случае не принижает его места в системе знания и тем более не снижает требований к качеству текстов и образов. А если учесть, что эти тексты и образы всегда находятся под угрозой диверсии в условиях непрерывно ведущейся в мире информационно-психологической войны, то сама их охрана становится общенародным делом. Ввиду наличия многих угроз и необходимости постоянной адаптации к быстро меняющимся международным условиям, история народа представляет собой сложный предмет интеллектуальной и творческой деятельности. Виднейший западный культуролог и философ Эрнест Ренан заметил, например, что формирование нации требует амнезии — отключения исторической памяти или даже сознательного искажения истории. Так и поступали и умные цари, и мудрые народы. «Кто старое помянет, тому глаз вон», — говорилось при заключении мира с бывшим смертельным врагом. А для сохранения народа, которого «растворяет» большая нация, его история важна как связующая сила. Ю.В. Бромлей пишет: «Этническая история человечества знает бесконечное число случаев, когда тот или иной этнос (или его часть), восприняв ряд детерминирующих свойств другого этноса, казалось бы, сохраняет свое прежнее сознание этнической принадлежности лишь благодаря одному представлению об особых исторических судьбах» [34, с. 192]. При этом память о трагических моментах истории, о поражениях и утратах иногда играет не менее важную роль в становлении народа, нежели память о «золотом веке» далекого прошлого. Говоря о национальном мировоззрении немцев, Маркс цитирует Гейне: Французам и русским досталась земля, В древние времена историческое предание складывалось, вызревало, оттачивалось и систематизировалось трудами сказителей, певцов, жрецов. Составленные так эпосы записывались, иногда им присваивалось авторство (возможно, само оно становилось частью мифа), иногда тексты оставались безымянными. Гомера все знают, а кто донес до исторического времени предание о бегстве евреев из Египта (книга Исход Ветхого Завета), неизвестно. Неизвестно даже, кто написал «Слово о полку Игореве». В некоторых случаях записанные предания оказывались фальсификацией. Но даже разоблачение не лишало их объединительной силы. Сам этот факт важен для понимания той функции, какую играет для жизни народа наличие его истории. Например, и сегодня французские дети растут и воспитываются на подвигах полумифического Верцингеторига, вождя восстания галлов против Рима в 52 г. до н.э. Попытка начать кампанию по разоблачению или дискредитации этого героя древности была бы воспринята во Франции как антинациональная диверсия — совершенно независимо от достоверности аргументов. В период глубоких политических и социальных перемен всегда происходит перестройка и представлений о прошлом. В многонациональном обществе это сразу сказывается на этнической или национальной политике. В.А. Шнирельман отмечает даже диагностическое значение повышенного интереса к истории своего народа. Этот интерес говорит о наличии глубоких «действующих» противоречий, а быстрое изменение интенсивности дебатов на исторические темы — о грядущем кризисе. Он пишет: «В ходе детальных интервью выяснилось, что черные американцы и американские индейцы в гораздо большей степени, чем белые американцы, связывают свои семейные истории с историей расы или племени. Например, среди черных американцев оказалось в семь раз больше, чем среди белых, тех, кто придавал основополагающее значение фактам своей этнорасовой истории. А среди индейцев-сиу таковых оказалось даже в десять раз больше… Заметные сдвиги в этническом самосознании и самоидентификации свидетельствуют о происходящих или о близящихся социальных и политических изменениях» [36]. В моменты кризиса, особенно в зоне сложных межэтнических отношений, возникает политическая необходимость в срочном «создании» или в переделке истории. Как показывают исследования таких ситуаций, при оценке этой гуманитарной продукции является несущественным вопрос, насколько адекватно она описывает прошлое. Важно не «соответствие воспоминаний прошлой реальности, а то, почему участники событий именно так, а не иначе конструируют в данный момент свои воспоминания». Важно, чтобы люди считали эти истории истинными. История народа, «сконструированная» жрецами и сказителями и передаваемая из поколения в поколение, необходима людям как связующая сила, обеспечивающая воспроизводство народа в Большом времени. Всякое покушение на эту общую ценность воспринимается чрезвычайно болезненно. Дж. Грей пишет: «Человеческие существа, какими мы их видим… принадлежат к определенным культурам. Именно из этих культур они черпают свою идентичность, определенность, которая не есть определенность человеческого рода вообще, а нечто, обусловленное конкретным, не выбираемым ими наследием истории и языка… Сам смысл жизни человека постигается посредством знания, носителем которого выступает местное сообщество, поэтому величайшей бедой, что только может выпасть на долю общности, было бы обесценивание традиционных верований — мифов, ритуалов, легенд и всего прочего, наделяющего смыслом жизни ее членов, — в ходе слишком стремительных или огульных культурных преобразований» [6, с. 207-208]. Обычно такие «стремительные культурные преобразования» производятся именно с целью сломать или испортить механизм, связывающий людей в народ, чтобы ослабить этот народ ради каких-то политических целей. В этих случаях навязанная обществу история служит инструментом демонтажа народа. Но это — отдельная тема, в данном разделе речь идет о силах созидания народов. Укрепление, обновление и «ремонт» собственной истории должен непрерывно и ответственно вестись каждым народом, как и «защита» своей истории должна быть частью работы всей системы национальной безопасности. В этом отношении поучителен пример Западной Европы. Здесь выработка «предания» и его внедрение в массовое сознание никогда не пускались на самотек, и любая перестройка системы исторических мифов была под внимательным контролем элиты. Изъятие, по каким-то причинам, какой-то части предания, сразу приводило к мобилизации крупных интеллектуальных и художественных сил, которые быстро заполняли прореху новым, мастерски сфабрикованным блоком. Так, становление современного Запада происходило в XVI-XVII веках в условиях религиозной революции (Реформации), при высоком накале христианского фундаментализма: католическую церковь, якобы погрязшую в роскоши и пороках, обвиняли в забвении истоков, в предательстве чистоты и аскетизма ранних христиан. Ранний современный капитализм стоял на духовной основе кальвинизма, предприниматели были аскетами, их стяжательство было формой служения Богу. Запад, в отличие от Востока, был представлен в его истории христианским — даже Россия считалась «испорченной». Сейчас мы слышим в идеологии Запада примерно те же мотивы (только теперь говорят об иудео-христианской культуре Запада). Но в промежутке между XVII и XX веками был особый период — Просвещение, два века политических революций, когда лозунгом было «раздавить гадину!», то есть христианскую церковь. Универсализм Просвещения выражался, в частности, в идее полной ликвидации этнических различий в общем шествии человечества по столбовой дороге цивилизации. Политическое масонство, ставшее интеллектуальным штабом по выработке этой доктрины, по необходимости было радикально антихристианским. Как же было в тот период «отремонтировано» историческое предание о происхождении Запада? Самир Амин пишет: «Европейская буржуазия в течение долгого времени с недоверием и даже презрением относилась к христианству и поэтому раздувала «греческий миф»… Согласно этому мифу, Греция была матерью рациональной философии, в то время как «Восток» никогда не смог преодолеть метафизики… Эта конструкция совершенно мистифицирована. Мартин Бернал показал это, описав историю того, как, по его выражению, «фабриковалась Древняя Греция». Он напоминает, что греки прекрасно осознавали свою принадлежность к культурному ареалу древнего Востока. Они не только высоко ценили то, чему обучились у египтян и финикийцев, но и не считали себя «анти-Востоком», каковым представляет евроцентризм греческий мир. Напротив, греки считали своими предками египтян, быть может, мифическими, но это не важно. Бернал показывает, что «эллиномания» XIX века была инспирирована расизмом романтического движения, архитекторами которого часто были те, кто инспирировал и «ориентализм» [7, с. 95]. Иными словами, история Запада как христианской цивилизации была переписана так, что истоки Запада оказались перенесенными в более древние времена, в античную Грецию, а христианские корни были на время удалены в тень. Кстати, «сфабрикованная Древняя Греция» была перенесена и в российское образование, а в комбинации с вольтеровским антихристианством укоренилась и в марксизме. Осознание себя как «держателя» ценностей античной цивилизации и имперского духа Рима сплачивает и народ США — страны-авангарда, «более Европы, чем сама Европа». Здесь мессианский имперский дух Запада выражен сильнее, чем где бы то ни было (за исключением краткого периода немецкого фашизма). В известной речи сенатора А. Бевериджа (1900) так говорится о народе США: «Бог сотворил нас господами и устроителями мира, водворяющими порядок в царстве хаоса. Он осенил нас духом прогресса, сокрушающим силы реакции по всей земле. Он сделал нас сведущими в управлении, чтобы мы могли править дикими и дряхлыми народами. Кроме нас, нет иной мощи, способной удержать мир от возвращения в тьму варварства. Из всех рас Он сделал Американский народ Своим избранным народом, поручив нам руководить обновлением мира. Такова божественная миссия Америки» [79]. Сложившись как цивилизация мессианская, с сильными внутренними побуждениями к экспансии, что проявилось уже в походах Карла Великого и Крестовых походах, Запад придавал большое значение созданию и укреплению этнической границы и постоянной работе над образами иных. Здесь было развито старое понятие о цивилизации и варварах, которые ее окружают и ей угрожают. Это противостояние стало важной частью той истории, в которой с детства воспитываются граждане этой цивилизации. Образ угрожающего народу Европы варвара обладал на Западе такой мобилизующей способностью, что в моменты внутренних конфликтов европейцы даже своих соседей представляли варварами (французы англичан, англичане немцев и т.п.). В отношении русских образ «варвара на пороге» использовался постоянно в течение пяти веков.65 Европеец был убежден, что его народу приходилось издавна жить бок о бок с варваром непредсказуемым, ход мыслей которого недоступен для логического анализа. В предисловии к книге Л. Вульфа «Изобретая Восточную Европу» А. Нойман пишет о том, как менялась эта трактовка России в разные исторические периоды: «Неопределенным был ее христианский статус в XVI и XVII веках, неопределенной была ее способность усвоить то, чему она научилась у Европы, в XVIII веке, неопределенными были ее военные намерения в XIX и военно-политические в XX веке, теперь неопределенным снова выглядит ее потенциал как ученика — всюду эта неизменная неопределенность» [80]. Уверенность в том, что Россия всегда стремилась покорить Европу и увековечить свое «монгольское господство над современным обществом», стала важной частью общего исторического сознания Запада. Страх и ненависть по отношению к России культивировались в западном сознании даже в среде просвещенной революционной интеллигенции. Даже Маркс, который постоянно подчеркивал научный характер своего учения, сформулировал на этот счет целую концепцию. Свою работу «Разоблачения дипломатической истории XVIII века» (1856-1857) Маркс завершает так: «Московия была воспитана и выросла в ужасной и гнусной школе монгольского рабства. Она усилилась только благодаря тому, что стала virtuoso в искусстве рабства. Даже после своего освобождения Московия продолжала играть свою традиционную роль раба, ставшего господином. Впоследствии Петр Великий сочетал политическое искусство монгольского раба с гордыми стремлениями монгольского властелина, которому Чингисхан завещал осуществить свой план завоевания мира… Так же как она поступила с Золотой Ордой, Россия теперь ведет дело с Западом. Чтобы стать господином над монголами, Московия должна была татаризоваться. Чтобы стать господином над Западом, она должна цивилизоваться… оставаясь Рабом, то есть придав русским тот внешний налет цивилизации, который подготовил бы их к восприятию техники западных народов, не заражая их идеями последних» [81]. Коллективная историческая память, соединяющая этническую общность, хранит в себе всякие «отпечатки прошлого» — и о травмирующих, и о вдохновляющих моментах и событиях. Какие из них выводить на передний план, а какие уводить в тень или даже предавать забвению, зависит от целей и тактики тех групп, которые в данный момент конструируют, мобилизуют или демонтируют этническое сознание. Это — предмет политической борьбы. Если политическая элита берет курс на ослабление этничности и усиление общегражданской солидарности, то в школе, СМИ, художественном творчестве разными способами приглушается роль исторических личностей, которые олицетворяли расколы и особенно межнациональные конфликты. Если же требуется этническая мобилизация, то массовое сознание всеми способами привлекается именно к этим именам-символам. В.А. Шнирельман приводит такое сравнение: «Вспоминая об исторической личности, оказавшей на них наибольшее влияние, американцы сплошь и рядом говорят о каком-либо родственнике, тогда как северокавказцы неизменно называют имя Шамиля» [36]. Если национальному сознанию придается конфронтационный характер, то важным образом Предания становится «герой национального возрождения», наделяемый чертами «спасителя» и «искупителя». Таким стал, например, образ Тараса Шевченко в украинской националистической истории (попытки сделать такими же героями Мазепу и Грушевского, кажется, особого успеха не имели). Столь же целенаправленно отбираются в истории события, на которых концентрируется внимание общества в процессе конструирования этнического сознания. Сейчас зоной интенсивного воздействия на этническое сознание стал Северный Кавказ. По словам историка Л. Гатаговой, «на Кавказе расцвела и молчаливо поощрялась местными властями практика создания «оригинальных» версий прошлого своего народа — с непременным возвеличиванием его роли за счет соседних этносов». В этом политическом использовании истории силен и антироссийский мотив (как развитие навязанного во время перестройки антисоветского мотива). В.А. Шнирельман пишет: «Для делегитимизации советской власти и «российского владычества» одни народы (балкарцы, карачаевцы, ингуши, чеченцы) делали акцент на депортации 1943-1944 гг., а другие обращались к еще более глубоким пластам памяти и вспоминали о движении Шамиля (чеченцы, дагестанцы) или о массовом выселении в Турцию после Кавказской войны (адыги). Правда, как настаивают некоторые кабардинские авторы, для адыгов акцент на геноциде XIX в. служил аргументом не в пользу независимости, а для уравновешивания эффекта актуализации балкарской памяти о депортации» [36]. То есть между народами возникла конкуренция за политический капитал, который в условиях кризиса представляет собой историческая память о бедствиях. Важнейшую роль в применении истории для этнической мобилизации играет гуманитарная интеллигенция — ученые, учителя, работники СМИ. Как отмечают северокавказские этнологи, «историческая память как компонент личной и групповой идентичности в современных условиях не столько складывается на основании межпоколенной трансляции или традиций, сколько внедряется в сознание в виде квазинаучных интерпретаций, отражающих идеологию и политические интересы соответствующих групп» (см. [36]). Пик этого кризиса на Северном Кавказе, как и всего российского кризиса, пришелся, видимо, на вторую половину 90-х годов XX века. Те годы стали большим испытанием для всех сторон общественного бытия многих народов, но запаса прочности хватило, чтобы не дать радикальному этнонационализму выйти в режим расширенного воспроизводства. На всероссийской конференции во Владикавказе в июне 1995 г. кабардинский ученый говорил: «К сожалению, сейчас на страницах журналов, газет под флагом возрождения национального самосознания провозглашаются идеи откровенно националистического толка, тенденциозно искажающие исторические факты, предъявляющие огульные обвинения целым народам, и тем самым создаются предпосылки к искусственному нагнетанию напряженности в сфере межнациональных отношений. Эти статьи с картами, которые были опубликованы на страницах республиканских газет Северного Кавказа, противоречат географической, этнической и исторической логике. Такие публикации являются рассадниками исторической лжи и не способствуют стабилизации межнациональных отношений… Во многих публикациях между учеными усиленно идет соревнование по удревнению истории, возвеличиванию заслуги своего народа в создании духовно-нравственных ценностей» [82]. Историк Л. Гатагова высказывает в 1999 г. ту же мысль еще более определенно, она считает, что на Северном Кавказе «многие современные этноконфликты зародились на страницах исторических работ, преимущественно по древности и средневековью». Надо думать, сейчас идет осмысление уроков тех критических лет. Для успеха необходимо, чтобы хоть какая-то часть национальной интеллигенции вводила в реактор этнического сознания охлаждающие стержни здравого смысла и напоминала людям фундаментальный критерий: «Ищи, кому выгодно». Этнолог П. Брасс подчеркивает, что «именно соперничество между элитами приводит в определенных условиях к этническому конфликту, возникающему из-за политических и экономических разногласий, а вовсе не из-за различия культурных ценностей вовлеченных в него этнических групп» (см. [36]). Хорошим учебным материалом служит большая современная программа по сотворению новой украинской нации, отколовшейся от России и даже враждебной ей. Эта программа в разных формах ведется уже более ста лет, и новый ее виток был начат во время перестройки. «Оранжевая» революция стала и промежуточным результатом, и этапом в выполнении этой программы. Здесь мы отметим тот факт, что для формирования новой этнической солидарности «конструкторы» выбрали типичный прием этнонационализма — соединение людей памятью о преступлениях «колонизаторов». В качестве главного преступления «москалей» взят голод во время коллективизации зимой 1932/33 г. Стремясь скрепить «новый» народ на основе национальной вражды, антироссийские политики на Украине пишут «новую» историю. Здесь мы не вдаемся в оценку подлинности, правдивости и даже целесообразности этой и других подобных историй, мы лишь говорим о роли этой части гуманитарного знания в скреплении людей общим этническим сознанием. При этом последующая демистификация этнического мифа или даже грубая фальсификация истории очень часто не оказывают никакого эффекта. Если матрица сборки народа или нации успела сложиться, людей уже не интересуют те инструменты, которые были использованы при ее строительстве — эти истории можно даже убрать, как убирают строительные леса от законченного здания. Глава 17 ГУМАНИТАРНОЕ СОЗНАНИЕ: ГЕОГРАФИЯ В создании народов и наций история выполняет свою роль рука об руку с географией — представлением о том, как соотносится наша земля с землями других народов и наций. В определенном смысле сами понятия народ и нация привязаны к географическому понятию страны. Французы — это те, кто живут во Франции. Вот ее границы, здесь Франция, а там, за рекой, Германия, там немцы.66 Для этнического сплочения людей важен и образ «малой родины», части страны — местности. Сибиряки, поморы, псковские («скобари») — это земляки, части русского народа, имеющие определенную региональную идентичность. Она может то угасать, то быть мобилизованной. П. Сорокин писал: «Из всех связей, которые соединяют людей между собой, связи по местности являются самыми сильными. Одно и то же местожительство порождает в людях общность стремлений и интересов» (см. [133]). В своей национальной идентификации люди придают большое значение и образу пространства, большего, чем страна — такому условному географическому понятию, как континент. Мы — европейцы, а там, за рекой — азиаты. За определение географических признаков ведется ожесточенная идеологическая борьба. Объединяющее народ географическое видение мира — это «сплав поэзии и мифа». Австрийский канцлер Меттерних говорил: «Азия начинается за Ландштрассе», то есть австрийцы-немцы живут в прифронтовой полосе Европы. Отправляясь из Вены в Прагу, Моцарт считал, что едет на Восток, к славянам (хотя Прага находится западнее Вены). Другое измерение пространства связано с формированием мировоззрения этнической общности и отражает космогонические представления. Это как бы взгляд на ее территорию «с неба». Этот взгляд — обязательная часть мифологических представлений, в которых земное (социальное) пространство отражает строение космоса. Устройство города красноречиво говорит о мировоззрении племени, народа и даже нации. Например, христианский город представляет микрокосм с центром, в котором находится храм, соединяющий его с небом. А. Леруа-Гуран помещает в своей книге план Москвы как города, отражающего облик всего мира. Представления древних греков о пространстве выражены в строгом географическом строении полиса. Обыденное пространство здесь однородно, не имеет иерархии. Политическое пространство (Агора) отделено от сакрального (Акрополь) и противостоит ему. Центр соединяет все три пространства, все они преодолимы. Как говорят, античная мифология «ложится» на географическое пространство полиса, и его жители все время чувствуют свою причастность ко всем трем измерениям [24]. Самоосознание и сплочение народа через общее представление о том, как видится его земля «с небес», присущи не только мифологическому сознанию, но и космическому чувству человека мировых религий (и вообще человека, обладающего «естественным религиозным органом»). Это представление стремились высказать поэты, наверное, всех народов. У русских середины XIX в. его выразил Тютчев в трех строфах: Эти бедные селенья, Для этнического самосознания важно представление о заселенности родной земли, о ее связности через сеть городов. В начале XX века среднее расстояние между городскими центрами в центральных районах Европейской части России составляло 60-85 км, на Урале — 150 км, а в Сибири 500 км. К настоящему моменту эти расстояния сократились в два раза — страна заселилась более равномерно. Но насколько иначе ощущает пространство житель Западной Европы, где уже пять веков назад сложилась сеть городов, отстоящих друг от друга на 10-20 км. Эта разница предопределила различия и в системе хозяйства — расстояние до рынка сбыта есть один из главных факторов многих производств (как и самой возможности «рыночной» экономики). По словам В.А. Тишкова, «центры появляются и существуют в среде человеческих сообществ как своего рода метафизические необходимости: они являются узлами связей, местами защиты и управления, они формируют каркас обитаемой территории, придают ей определенную конфигурацию». Характер сети городов по-разному формирует и разное восприятие столицы, символического центра страны. Тишков отмечает, что в России распространено указание на положение места от Москвы, но трудно себе представить, чтобы то или иное место в США или Англии обозначалось как «расположен в 1500 километрах от Нью-Йорка или в 500 километрах от Лондона» [22]. Географические образы служили инструментом этногенеза всегда — и в древние времена, и в наше время. Так, для сплочения «народа Третьего рейха» в фашистской Германии большое значение имела идея жизненного пространства — территории, которую надо отвоевать для немцев у восточных народов. Генеральный план «Ост» сначала предполагал «выселить» в течение 30 лет 31 млн. человек с территории Польши и западных областей Советского Союза и поселить немцев-колонистов. Но директивой от 27 апреля 1942 г. было предписано планировать «переселение» 46-51 млн. человек. На Нюрнбергском процессе выяснилось, что под термином «переселение» подразумевалось истребление [83]. Здесь география смыкается с мировоззрением, историей и проектом будущего. Огромное воздействие на национальное сознание человека оказывают географические карты. Это — зрительный образ родной земли в контексте мирового пространства. Роль обоих этих образов (родной и чужой земли) в этническом самосознании обсуждалась выше. Карты служат не только для того, чтобы достоверно изображать географическое пространство. Они передают сложную информацию на языке образов, формирующих в этнической общности свою картину мира и представления о значимых иных. Географические образы, опирающиеся на карту, создают общие представления о реальности, в которой существует племя или народ, скрепляют его этими общими представлениями. Каждая культура вырабатывает свои карты и свои пространственные образы, иногда уникальные. Это ее неотъемлемая часть. Расшифровке этих образов посвящены большие усилия антропологов. Создание карт, формирующих национальное чувство, уже в древности стало важным делом правящей элиты (или оппозиционных сил).67 Изобретение карты, соединяющей в себе два главных языка — знаковый (цифра, буква) и иконический (визуальный образ, картина), — важная веха в развитии культуры. Можно даже сказать, что географическая карта — это особый язык, один из языков, на которых говорит народ. Этот смысл карты был понят давно. Николай Кузанский сказал: «Язык относится к реальности, как карта к местности». В начале Нового времени были выработаны способы проекции пространства на карты и некоторые из них стали доминировать — возник общий картографический язык. Но на эти карты наслаивается много смыслов, которые выражаются в разных знаковых системах. Например, во время колониальных захватов образы будущих колоний на британских картах представляли эти территории как «пустые пространства». Англичане, глядя на эти карты, чувствовали себя народом-открывателем, имеющим право завладеть этими землями и заполнить эти пятна на карте образами своей цивилизации. Карта — инструмент творчества, так же, как картина талантливого художника, которую зритель «додумывает», дополняет своим знанием и чувством, становясь соавтором художника. Она имеет не вполне еще объясненное свойство — «вступает в диалог» с человеком. Карта мобилизует пласты неявного знания глядящего в нее человека и обладает почти мистической эффективностью. Она мобилизует подсознание, гнездящиеся в нем иррациональные установки и предрассудки — надо только умело подтолкнуть человека на нужный путь работы мысли и чувства. Как мутное и потрескавшееся волшебное зеркало, карта открывает все новые и новые черты образа по мере того, как в нее вглядывается человек. При этом возможности создать в воображении человека именно тот образ, который нужен идеологам, огромны. Ведь карта — не отражение видимой реальности, как, например, кадр аэрофотосъемки. Это визуальное выражение представления о реальности, переработанного соответственно той или иной теории, той или иной идеологии. В то же время карта воспринимается как продукт уважаемой старой науки и воздействует на сознание человека всем авторитетом научного знания. Для человека, пропущенного через систему современного европейского образования, этот авторитет столь же непререкаем, как авторитет священных текстов для религиозного фанатика. Уже с начала XX века (точнее, с зарождением геополитики) карты стали интенсивно использоваться для манипуляции национальным сознанием. Первыми предприняли крупномасштабное использование географических карт для сплочения своего «нового народа» немецкие фашисты. Они не скупились на средства, так что карты, которые оправдывали геополитические планы нацистов, стали шедеврами картографического издательского дела. Эти карты заполнили учебники, журналы, книги. В 80-90-е годы XX века фабрикация географических карт (особенно в историческом разрезе) стала излюбленным средством для разжигания национального психоза при подготовке этнических конфликтов. Наглядная, красивая, «научно» сделанная карта былого расселения народа, утраченных исконных земель и т.д. воздействует на подогретые национальные чувства безотказно. При этом человек, глядящий на карту, совершенно беззащитен против того текста, которым сопровождают карту идеологи. Карта его завораживает, хотя он, как правило, даже не пытается в ней разобраться. Еще важнее, чем изображенные на бумаге или пергаменте карты, для национального самосознания т.н. «ментальные карты» — бытующие в обыденном сознании представления о расположении стран и границ. Проблемами «воображаемой географии» географы занялись совместно с психологами в 70-е годы XX века. Понятие «ментальная карта» определяют как созданное воображением человека строение части окружающего пространства. Это субъективное внутреннее представление человека о территории и морях, о расположении на земле народов и стран, культур и цивилизаций — представление часто искаженное, но эффективно действующее. Так, вплоть до XX века в самосознании русских важную роль играл географический образ Византии (и центр ее — Царьград, Константинополь). В нем образно выражалось цивилизационное чувство русских, их принадлежность к православной цивилизации. И чувство это было сильно и устойчиво. Сейчас оно уже мало кому понятно, а 150 лет назад Тютчев, трезвый дипломат и не славянофил, верил, что Царьград опять станет столицей православия и одним из центров «Великой Греко-Российской Восточной Державы». О Царьграде говорили во время русско-турецкой войны 1877 г., о Константинополе — во время Первой мировой войны.68 Но еще до крещения Руси славянские племена, начавшие складываться в русский народ, ощущали свою землю как географический образ — «путь из варяг в греки».69 Этот образ, сыгравший важную роль в выработке самосознания «проторусских» племен, Д.С. Лихачев предложил называть Скандовизантия (в 1995 г. был введен и второй важный для становления Руси образ — Славотюркика) [24]. В этих образах выражается самоосознание русских, как народа, соединяющего миры, а страны русских, как страны-моста. В разных исторических ситуациях это чувство выражается в разных художественных и геополитических образах, которые становятся частью той матрицы, на которой в каждый период «собирался» народ. В конце XIX века Менделеев, предвидя великие противостояния XX века, говорил, что русские живут «между молотом Запада и наковальней Востока». В 20-30-е годы XX века русские ученые в эмиграции, размышляя о судьбах России уже в облике СССР, создали целостный и хорошо проработанный историко-географический образ Евразии — особого континента, в котором закономерно уместились русские и связанные с ними общей судьбой народы. Этот образ обладал мощным духовным и творческим потенциалом и сыграл важную роль в сборке советского народа. Новые возможности включения этого образа в мировоззренческую матрицу постсоветских народов для их консолидации в преодолении кризиса, интенсивно изучаются и в РФ, и в азиатских республиках. Он же лежит в основе ряда больших проектов, внешне очищенных от мировоззрения — транспортных и экономических. Большую роль в судьбе русских и России в целом сыграл за последние два века географический образ России-как-Европы, созданный «западниками». Он заключает в себе сильную идеологическую и политическую концепцию, которая не раз была (и сегодня является) предметом острых общественных конфликтов. Для обозначения подобных конфликтов предложено понятие образно-географической драмы. Такие драмы иногда превращаются в события истории, привлекающие внимание массовых слоев общества и оказывающие сильное воздействие на самосознание народа. В этот момент происходят резкие, порой неожиданные изменения и в самих географических образах, и в системе связей, соединяющих людей в народ. Сами эти драмы, постановкой которых бывают заняты талантливые «режиссеры», оказываются инструментами целенаправленного этногенеза. Географические образы (как и другие элементы мировоззренческой матрицы) не даются племенам, народам и нациям изначально. Они конструируются и внедряются в сознание в жесткой борьбе с конкурирующими образами. Для любого народа важно не только сообща чувствовать образ своей земли, но и знать то, что происходит в системе таких образов тех народов, которые могут повлиять на судьбу этой самой «своей земли». В настоящий момент во многих частях мира происходит интенсивная перестройка географических образов и связанная с нею «пересборка» многих народов. Если этого не знать, то и влиять на этот процесс невозможно. Что происходит в географическом сознании американцев и европейцев? Каковы сейчас географические образы Афганистана, Ирана и Ирака — и в сознании их народов, и в сознании западной элиты? Как видят пространство турки? Что такое доктрина Великого Турана и как в ней представляется место российского Поволжья и Урала? Какие образы сталкиваются сегодня в возбужденном сознании украинцев? Какие подспудные дебаты о географическом образе прибайкальской Сибири, Алтая и Монголии идут в среде бурят? Все это — невидимая часть айсберга географии, которая является и частью фундамента национального сознания. Проблему «ментальных» карт географического расположения цивилизаций изложил в очень актуальной для новейшей истории России плоскости английский историк Л. Вульф в интересной книге «Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения» [80]. В книге изложена драматическая история того, как в больших народах Восточной Европы в течение почти трех веков складывалось ложное национальное самосознание, которое влияло и на судьбу этих народов, и на ход европейской и мировой истории (в том числе сыграло важную роль в поражении СССР в холодной войне). Суть в том, что элита Польши, Чехии, Венгрии и других стран Восточной Европы считала свои страны частью Запада и добивалась признания этой зоны Центральной Европой. Эта идея питала русофобию влиятельной части политиков этих стран, поскольку Россия и в прошлом, и в советское время считала, что все эти страны образуют вместе с нею Восточную Европу. Страдания «оторванных от Запада» поляков и чехов в части общества с возбужденным национальным сознанием стали нестерпимыми, когда после Второй мировой войны возник «советский блок», в который были включены страны Восточной Европы. Чешский писатель Милан Кундера, один из самых радикальных проповедников русофобии, писал, что страны Центральной Европы, будучи частью Запада, оказались в результате его предательства в Ялте отданы на растерзание советскому режиму, который является естественным продолжением российской цивилизации, чуждой Европе. На эту тему он написал много трактатов, часть которых с удовольствием перепечатывалась в Москве во времена перестройки. Ключевая статья даже называлась «Похищенный Запад». Л. Вульф объясняет: «Кундера, как и многие его братья-восточноевропейцы, стал жертвой геополитической истины, придуманной на Западе, а именно концепции разделения Европы на Восток и Запад». В представлениях Запада Россия, Польша, Венгрия, Чехия принадлежали к одному «цивилизационному ареалу» Восточной Европы, так что Сталин в Ялте вовсе не «крал» их у Запада, а Черчилль с Рузвельтом не предавали Центральную Европу уже потому, что таковой просто не было. В книге изложен смысл той линии, по которой прошел «железный занавес» — об этом мы в советское время, к несчастью, не знали и не думали. Черчилль в своей речи в Фултоне в 1946 г. сказал: «От Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике железный занавес опустился через весь Континент». Эта линия на карте Европы совпала с делением континента, глубоко укорененным в западной мысли на протяжении двух столетий. Вот драма истории — поляки и чехи были уверены, что их похитили, они рвались в свой родной дом, а в доме их за своих никогда не считали. Такие выверты этнического сознания дорого обходятся народам. В политических целях, для развала СССР эту национальную иллюзию поддерживали идеологи холодной войны. Она была важной частью доктрины «бархатных революций» конца 80-х годов. Народы Восточной Европы «приняты» в Запад (как, возможно, вскоре будут приняты и турки), но на таких условиях, что их этническая идентичность должна будет размываться — они принимаются как человеческий материал. Эта травма, видимо, будет компенсирована с помощью экономических инструментов и идеологического воздействия. Но 90-е годы переживались тяжело. Н. Коровицына пишет, основываясь на выводах социологов этих стран: «Проблема самосохранения народов в условиях, соответствующих начальной стадии развития капитализма, приобрела особую остроту… В большинстве посткоммунистических стран (несмотря на проникновение туда западных стандартов потребления и культурных образцов, несмотря на включение их в мировую информационную сеть и влияние процессов глобализации) базисные ценности населения переживали динамику противоположного странам Запада рода. Вектор культурной эволюции капиталистических и бывших социалистических стран теперь действительно кардинально различался. Решающее значение в формировании этого вектора… играла утеря восточноевропейцами ощущения экзистенциальной безопасности» [84, с. 166-167]. Как сказано в предисловии к книге Л. Вульфа, метафора «железного занавеса» смогла так легко подчинить себе западное сознание потому, что была основана на долгой интеллектуальной традиции. Проведенная Черчиллем линия «от Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике» была нанесена на карту и осмыслена еще два столетия назад, но тот период интеллектуальной истории был почти забыт или намеренно затушевывался. Этот раскол возник не в силу естественных причин, а был продуктом культуры. Запад в эпоху Просвещения изобрел Восточную Европу как свою вспомогательную половину. «Цивилизованная» Европа «обнаружила» на том же самом континенте, в сумеречном краю варварства, своего полудвойника, полупротивоположность. В XVIII веке понятие «скифы» еще включало в себя все восточноевропейские народы, пока Гердер не позаимствовал у варваров древности имя «славяне», благодаря чему Восточная Европа обрела образ славянского края. Эта живучая концепция точно наложилась на риторику «холодной войны». Автор считает, что она переживет и распад советского блока, «оставаясь и в нашей культуре, и на тех картах, которые мы носим в своем сознании». Но хотя с XVIII века на Западе сложилось это определенное представление о Восточной Европе как своей вспомогательной, периферийной зоне, еще важнее был для него исторический и географический образ того мира, что лежит за этой буферной зоной — России. Этот мир постоянно присутствовал в сознании европейца и этнизировал его как важный и таящий в себе вызов иной. Соответственно, столь же сильное этнизирующее воздействие оказывал образ Запада на русских. О. Шпенглер писал: «Я до сих пор умалчивал о России; намеренно, так как здесь есть различие не двух народов, но двух миров. Русские вообще не представляют собой народа, как немецкий или английский. В них заложены возможности многих народов будущего, как в германцах времен Каролингов. Русский дух знаменует собой обещание грядущей культуры, между тем как вечерние тени на Западе становятся все длиннее и длиннее. Разницу между русским и западным духом необходимо подчеркивать самым решительным образом. Как бы глубоко ни было душевное и, следовательно, религиозное, политическое и хозяйственное противоречие между англичанами, немцами, американцами и французами, но перед русским началом они немедленно смыкаются в один замкнутый мир. Нас обманывает впечатление от некоторых, принявших западную окраску, жителей русских городов. Настоящий русский нам внутренне столь же чужд, как римлянин эпохи царей и китаец времен задолго до Конфуция, если бы они внезапно появились среди нас. Он сам это всегда сознавал, проводя разграничительную черту между «матушкой Россией» и «Европой» [85, с. 147-148]. Глава 18 ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ ОТНОШЕНИЯ Л.Н. Гумилев писал, что этничность проявляется в поведении человека (стереотипах, то есть устойчивых формах поведения). Чтобы избежать оттенка эссенциализма, то есть представления об этничности как скрытой сущности, которая лишь проявляется в той или иной форме, скажем лучше, что поведение — это и есть один из важных срезов этничности как большой системы. Поведение складывается из всех элементов этничности — мировоззрения и типа сознания, хозяйственных отношений и чувства пространства. Существование этнических различий в поведении людей при отношениях друг с другом очевидно. Говорят, что англичанин окружен почти видимой границей, защищающей его личное пространство, вторгаться в которое постороннему недопустимо. Подойти и в знак симпатии тронуть его за плечо было бы бестактностью. Испанцы, народ «евразийский», более открыты, но и их поражают манеры русских. В 1991 г. в Москву приехали в аспирантуру четверо испанцев. Первое, что их удивило и о чем они с волнением мне рассказывали, это то, что к ним на улице посторонние люди запросто подходили попросить «огонька» — прикурить. Они щелкали зажигалкой (не догадывались, что можно дать прикурить от своей сигареты). А прохожий, чтобы огонек не задуло, складывал свои ладони и ставил их им на руки! Здесь обсудим одну из сил, которая, особым образом зародившись в возникающей этнической общности, затем сама служит средством ее сплочения, создает ее своеобразные маркеры и отграничивает от иных. Эту силу можно назвать человеческие отношения. Они познаются в сравнении — на уровне личности, семьи, социальных групп и народов. Их этническое измерение трудно охватить взглядом, если, проведя жизнь «среди своих», не сравнивать стереотипы своего народа и иных. Многое дают и «записки путешественников» («мы о них» и «они о нас»), многое — специальные книги антропологов. Ценнейший источник — наблюдения военных, накопившиеся во время больших войн. Например, для нас очень полезны изданные в последние годы книги, в которых собраны записки немецких солдат и офицеров о поведении русских, а также наблюдения немецких военнопленных. Это — концентрированное описание именно этнических особенностей нашего человеческого общежития, которые бросались в глаза немцам. Замечательный антрополог К. Лоренц, пробывший три года в советском плену, подметил много важных для нашего самосознания вещей (он писал, например, о разных типах отношения к пленным — у русских, французов и американцев). Многое дают и наблюдения русских эмигрантов, ведь их чувства обострены, они наконец-то начинают понимать те свойства человеческих отношений на родине, которых раньше не замечали или которыми даже тяготились. Русский историк и философ Г.П. Федотов, который эмигрировал в 1925 г., писал: «На чужбине мы начинаем любить и раздражавшее прежде, казавшееся безвольным и бессмысленным, начало народной стихии. Среди формальной строгости европейского быта не хватало нам привычной простоты и доброты, удивительной мягкости и легкости человеческих отношений, которая возможна только в России. Здесь чужие в минутной встрече могут почувствовать себя близкими, здесь нет чужих, где каждый друг другу «дядя», «брат» или «отец». Родовые начала славянского быта глубоко срослись с христианской культурой сердца в земле, которую «всю исходил Христос», и в этой светлой человечности отношений, которую мы можем противопоставить рыцарской «куртуазности» Запада, наши величайшие люди сродни последнему мужику «темной» деревни» [86]. Вот первая сторона человеческих отношений, в которой наблюдаются различия между народами — степень сближения. На одном конце спектра — человек как идеальный атом, индивид, на другом — человек как член большой семьи, где все друг другу «дяди», «братья» и т.д. Понятно, что массы людей со столь разными установками должны связываться в народы посредством разных механизмов. Например, русских сильно связывает друг с другом ощущение родства, за которым стоит идея православного религиозного братства и тысячелетний опыт крестьянской общины. Англичане, прошедшие через огонь Реформации и раскрестьянивания, связываются уважением прав другого. Оба эти механизма дееспособны, с обоими надо уметь обращаться. Когда во время перестройки вдруг начали со всех трибун проклинать якобы «рабскую» душу русских и требовать от них стать «свободными индивидами» и соединиться в «правовое общество», это в действительности было требованием отказаться от важной стороны этнической идентичности русских. Под идеологическим давлением часть русских, особенно молодежи, пыталась изжить традиционный тип человеческих отношений, но утрата собственных этнических черт вовсе не приводила сама по себе к приобретению правового сознания англичан. Единственным результатом становилось разрыхление связей русского народа (в даже появление прослойки людей, порвавших с нормами русского общежития — изгоев и отщепенцев). Мы сравниваем современные народы, их тип поведения сформировался в Новое время. На Западе «интимизация» культуры, ее обращение к индивиду произошло в XVII-XVIII веках. Это отразилось в европейских языках (например, впервые появилось немыслимое ранее словосочетание «мое тело» — естественная частная собственность индивида). И.С. Кон приводит такие примеры: «Староанглийский язык насчитывал всего тринадцать слов с приставкой self (сам), причем половина из них обозначала объективные отношения. Количество таких слов (самолюбие, самоуважение, самопознание и так далее) резко возрастает начиная со второй половины XVI в., после Реформации… В XVII в. появляется слово «характер», относящееся к человеческой индивидуальности… В том же направлении эволюционировали и другие языки. Так, во французском языке в XVII в. впервые появляется современное слово «интимность» (intimite)… В XVIII в. появляется существительное individualite (индивидуальность)» (цит. по [20, с. 125]). Переломным моментом стала Реформация — разрыв с идеей коллективного спасения души (а значит, и с идеей религиозного братства). Возникла совершенно новая этика человеческих отношений — протестантская этика. Французский философ Жозеф де Местр («предтеча Чаадаева») писал о демонтаже «старого» народа во время Великой Французской революции. Для него Реформация — первый акт бунта против сообщества, власти и религии, смена отношения к своим близким. Философия Просвещения, по его словам, «заменила народные догматы индивидуальным разумом… Философия уничтожила силу, соединявшую людей». Другой консерватор, Ламеннэ, добавил, что Франция тогда превратилась «в собрание 30 млн. индивидуумов». Немецкий философ В. Шубарт так писал о значении Реформации: «Она знаменует собой рождение нового мироощущения, которое я называю «точечным» чувством. Новый человек впервые переживает не Все, и не Бога, а себя, временную личность, не целое, а часть, бренный осколок… Для него надежно существует только свое собственное Я. Он — метафизический пессимист, озабоченный лишь тем, чтобы справиться с окружающей его эмпирической действительностью» [87]. Согласно мироощущению русских, людей связывают в народ любовь к ближнему, добрые дела, которые мы оказываем другим и можем надеяться, что кто-то сделает доброе дело и для нас. Это — очень сильная связь. Достоевский писал: «Основные нравственные сокровища духа, в основной сущности своей по крайней мере, не зависят от экономической силы. Наша нищая неурядная земля, кроме высшего слоя своего, вся сплошь как один человек. Все восемьдесят миллионов ее населения представляют собою такое духовное единение, какого, конечно, в Европе нет нигде и не может быть…» [88]. Здесь дана восторженная оценка русскому типу человеческих отношений. Мы к ней присоединяемся — но про себя. Наше дело — не спорить о вкусах, а убедиться в том, что тот или иной тип отношений выражает этничность, он — особый срез всей совокупности этнических свойств народа. В кальвинизме, который дал религиозное оправдание рыночной экономике, люди изначально разделены на избранных и отверженных. Одни спасутся от геенны, другие нет (а кто конкретно, неизвестно). Их соединяет не любовь и сострадание, а ненависть и стыд. Вебер поясняет, что дарованная избранным милость требовала от них «не снисходительности к грешнику и готовности помочь ближнему… а ненависти и презрения к нему как к врагу Господню» [52, с. 157]. Кажется, как могут такие страсти связать людей? Но мы видим, что и немцы, и голландцы, и англичане собраны в крепко сбитые народы. Однако для этого им не требуются такие средства, как любовь к ближнему или добрые дела. М. Вебер специально обращает внимание: «Это выражено в цитированном у Плитта ответе на вопрос: «Нужны ли добрые дела для спасения?» Ответ гласит: «Не нужны и даже вредны; если же спасение даровано, то нужны лишь постольку, поскольку тот, кто их не совершает, не может еще считать себя спасенным». И здесь, следовательно, не реальная необходимость, а лишь способ установить факт» [52, с. 237]. Зато очень сильной связью здесь оказывается расчетливость в отношениях между людьми, у русских в этой роли даже порицаемая. Вебер продолжает: «Пуританизм «преобразовал эту «расчетливость» [«calculating spirit»], в самом деле являющуюся важным компонентом капитализма, из средства ведения хозяйства в принцип всего жизненного поведения» [52, с. 250]. Так принципы рыночной экономики разрывают связи любви и солидарности, раньше связывающие народ, но соединяют их связями расчета и выгоды. Это тоже сильные связи, но даже самые радикальные философы рынка видят, что и их надо укреплять солидарностью. Ф. фон Хайек, идейный основатель современного неолиберализма, писал: «Всенародная солидарность со всеобъемлющим этическим кодексом или с единой системой ценностей, скрыто присутствующей в любом экономическом плане, — вещь неведомая в свободном обществе. Ее придется создавать с нуля» [89]. Выходит, на Западе, по мнению философов неолиберализма, «довели всенародную солидарность до нуля» — а теперь ее придется «создавать с нуля». Это очень трудно. У нас, в России, эта «всенародная солидарность со всеобъемлющим этическим кодексом» была и еще есть — но ее реформаторы стараются довести до нуля. Стараются «рассыпать» народ, а потом производить его пересборку, как во время Реформации. Русского человека связывает с его согражданами (с «миром») долг совести. Как писал в XVIII веке Татищев, «истинное благополучие — спокойность души и совести» (знакомое явление кающегося дворянина — особенность чисто русская). Иными нормами отношений связывает людей протестантская этика. Вебер приводит пословицу американских пуритан: «Из скота добывают сало, из людей — деньги». [Это] своеобразный идеал «философии скупости». Идеал ее — кредитоспособный добропорядочный человек, долг которого рассматривать приумножение своего капитала как самоцель. Суть дела заключается в том, что здесь проповедуются не просто правила житейского поведения, а излагается своеобразная «этика», отступление от которой рассматривается не только как глупость, но и как своего рода нарушение долга» [52, с. 73]. Поскольку эта этика является нормативной в общественном сознании, человек, честно выполняющий свой долг приумножения капитала, становится уважаемым. И такое уважение служит связями, соединяющими людей в народ. Символы, которые соединяют людей, различны даже у народов, принадлежащих к одной цивилизации. О. Шпенглер сравнивает англичан и немцев: «Для истинного англичанина слушаться приказаний человека неимущего так же невозможно, как для истинного пруссака преклоняться перед одним лишь богатством. И даже сознательный в классовом отношении рабочий из прежней партии Бебеля подчинялся партийному вождю с той же верностью инстинкту, с какой английский рабочий почитает миллионера как более счастливое и явно отмеченное Богом существо. Такие глубоко коренящиеся в душе различия пролетарская классовая борьба совершенно не может затронуть» [85, с. 73.]. Сильнейшим объединяющим символом для западных народов стала общая верность идее прогресса. Эта идея оправдала и разрыв традиционных общинных отношений, включая «любовь к отеческим гробам», и вытеснение чувства сострадания. Страстный идеолог прогресса Ницше поставил вопрос о замене этики «любви к ближнему» этикой «любви к дальнему». Исследователь Ницше русский философ С.Л. Франк пишет: «Любовь к дальнему, стремление воплотить это «дальнее» в жизнь имеет своим непременным условием разрыв с ближним. Этика любви к дальнему ввиду того, что всякое «дальнее» для своего осуществления, для своего «приближения» к реальной жизни требует времени и может произойти только в будущем, есть этика прогресса… Всякое же стремление к прогрессу основано на отрицании настоящего положения вещей и на полноте нравственной отчужденности от него. «Чужды и презренны мне люди настоящего, к которым еще так недавно влекло меня мое сердце; изгнан я из страны отцов и матерей моих»… Радикализм Ницше — его ненависть к существующему и его неутомимая жажда «разрушать могилы, сдвигать с места пограничные столбы и сбрасывать в крутые обрывы разбитые скрижали» — делает его близким и понятным для всякого, кто хоть когда-либо и в каком-либо отношении испытывал такие же желания» [90, с. 18]. Когда во время перестройки ее идеологи начали говорить буквально на языке Ницше, «разрушать могилы, сдвигать с места пограничные столбы и сбрасывать в крутые обрывы разбитые скрижали», речь шла об атаке на тип человеческих связей, сплачивающих советский народ, но в данном случае они полностью совпадали и со связями, сплачивающими этнических русских. Например, важный ницшеанский манифест известного ученого, депутата Н. Амосова (1988) был несовместим с теми представлениями о человеке, на которых был собран русский народ. Амосов требовал проведения, в целях «научного» управления обществом, «крупномасштабного психосоциологического изучения граждан, принадлежащих к разным социальным группам» с целью распределения их на два типа: «сильных» и «слабых». Он писал: «Неравенство является сильным стимулом прогресса, но в то же время служит источником недовольства слабых… Лидерство, жадность, немного сопереживания и любопытства при значительной воспитуемости — вот естество человека» [91]. На уровне рационального знания эти национальные особенности человеческих отношений от нас скрывал исторический материализм. Маркс, создавая материалистическую модель истории, отталкивался от реальности протестантской буржуазной Англии и видел в этой реальности универсальную суть. В то же время он фактически признает, что народное сознание не может принять этой модели людей как расчетливых индивидов, ибо реальность народного бытия основана на бесчисленном множестве связей, образованных добрыми делами, милостью, благодарностью и совестью, в том числе связями между поколениями, между отцами и детьми. Он пишет: «Какое-нибудь существо является в своих глазах самостоятельным лишь тогда, когда оно стоит на своих собственных ногах, а на своих собственных ногах оно стоит лишь тогда, когда оно обязано своим существованием самому себе. Человек, живущий милостью другого, считает себя зависимым существом. Но я живу целиком милостью другого, если я обязан ему не только поддержанием моей жизни, но сверх того еще и тем, что он мою жизнь создал, что он — источник моей жизни; а моя жизнь непременно имеет такую причину вне себя, если она не есть мое собственное творение… Народному сознанию непонятно чрез-себя-бытие природы и человека, потому что это чрез-себя-бытие противоречит всем осязательным фактам практической жизни» [59, с. 125]. Таким образом, Маркс считает идеальным состоянием «чрез-себя-бытие», когда вся жизнь человека есть «его собственное творение», когда он никому не обязан участием в создании его жизни. Это — идеальное представление об индивиде, человеке-атоме, существе вненациональном. Народному сознанию такое видение человека чуждо, потому что «народ» и есть продукт всеобщего соучастия в создании жизни каждого. «Чрез-себя-бытие» независимого индивида чуждо общности. Даже когда такие индивиды собираются в гражданское общество (ассоциации по расчету, для защиты своих интересов), то это ассоциации меньшинств. Вебер цитирует авторитетного автора пуританского богословия: «Слава Богу — мы не принадлежим к большинству» [52, с. 228.]. Наоборот, человек традиционного общества стремится быть «со всеми»: «Без меня народ неполный» (А. Платонов). М.М. Пришвин записал в дневнике 30 октября 1919 г.: «Был митинг, и некоторые наши рабочие прониклись мыслью, что нельзя быть посередине. Я сказал одному, что это легче — быть с теми или другими. «А как же, — сказал он, — быть ни с теми, ни с другими, как?» — «С самим собою». — «Так это вне общественности!» — ответил таким тоном, что о существовании вне общественности он не хочет ничего и слышать» [92]. Позиция этого рабочего нам понятна и привычна, как нечто естественное. На самом деле это — продукт своеобразной культуры, в данном случае русской. Она непонятна и противна человеку, проникнутому индивидуалистической культурой (например, английской). Вот, Энгельс пишет в 1893 г. о русской армии: «Русский солдат, несомненно, очень храбр… Весь его жизненный опыт приучил его крепко держаться своих товарищей. В деревне — еще полукоммунистическая община, в городе — кооперированный труд артели, повсюду — krugovaja poruka — то есть взаимная ответственность товарищей друг за друга; словом, сам общественный уклад наглядно показывает, с одной стороны, что в сплоченности все спасенье, а с другой стороны, что обособленный, предоставленный своей собственной инициативе индивидуум обречен на полную беспомощность… Теперь каждый солдат должен уметь самостоятельно сделать то, что требует момент, не теряя при этом связи со всем подразделением. Это такая связь, которая становится возможной не благодаря примитивному стадному инстинкту русского солдата, а лишь в результате умственного развития каждого человека в отдельности; предпосылки для этого мы встречаем только на ступени более высокого «индивидуалистического» развития, как это имеет место у капиталистических наций Запада» [93, с. 403]. Описанный Энгельсом тип товарищеских отношений стягивал людей в самобытный русский народ, «созидал» его, воспроизводил его в каждом новом поколении. А в другой культуре народ может быть прочно собран из расчетливых индивидов, чья культура изжила «примитивный стадный инстинкт», дружбу и «взаимную ответственность товарищей друг за друга». Вебер приводит выдержки из канонических текстов кальвинистов. Бейли (1724) советует каждое утро, выходя из дому, представлять себе, что тебя ждет дикая чаща, полная опасностей. Шпангенберг настойчиво напоминает о словах пророка Иеремии (17, 5): «Проклят человек, который надеется на человека» (1779). Вебер пишет: «Для того чтобы полностью понять всю своеобразность человеконенавистничества этого мировоззрения, следует обратиться к толкованию Хорнбека о завете любви к врагам: «Мы тем сильнее отомстим, если, не свершив отмщения, предадим ближнего в руки мстителя-Бога… Чем сильнее будет месть обиженного, тем слабее будет месть Божья» (1666)» [52, с. 214]. Люди с высоким уровнем «индивидуалистического» развития стягиваются в нации другими типами отношений, например, благодаря их рациональной деятельности по организации социальной помощи и благотворительности — даже если это делается не из любви, а из расчета и права. За полвека до этого по другому расчету и по другим законам отправляли бедняков в работные дома, благотворительность запрещалась. А в старой России «Домострой» учил: «И нищих, и малоимущих, и бедных, и страдающих приглашай в дом свой и как можешь накорми, напои, согрей, милостыню дай». Модернизация лишь придала этому порядку слабый европейский оттенок: Александр I в указе 1809 г. повелел бродяг отправлять к месту жительства «безо всякого стеснения и огорчения» — самим бродягам. В северных деревнях дома даже имели специальные приспособления в виде желоба. Нищий стучал клюкой в стену, подставлял мешок, и по желобу ему сбрасывали еду. Устройство находилось на тыльной стороне дома, вдали от окон — «чтобы бедный не стыдился, а богатый не гордился» (см. [94, с. 267]. Вебер пишет о рациональности протестантских народов: «Человечность» в отношении к «ближнему» как бы отмирает. И это находит свое выражение в ряде самых разнообразных явлений. Так, для того чтобы ощутить атмосферу этого вероучения, приведем в качестве иллюстрации прославленного — в известном отношении не без оснований — реформатского милосердия (charitas) следующий пример: торжественное шествие в церковь приютских детей Амстердама в их шутовском наряде, состоявшем из двух цветов — черного и красного или красного и зеленого (наряд этот сохранялся еще в XX в.), — в прошлом воспринималось, вероятно, как весьма назидательное зрелище, и в самом деле оно служило во славу Божью именно в той мере, в какой оно должно было оскорблять «человеческое» чувство, основанное на личном отношении к отдельному индивиду» [52, с. 217]. Взамен человечности в отношениях начинает доминировать право (точнее сказать, право, основанное на законе). Право гражданского общества основано на концепции естественного человека, представленного как эгоистичного свободного индивида, от природы склонного к экспроприации и подавлению более слабых. Гегель утверждал: «Естественное право есть… наличное бытие силы и придание решающего значения насилию». Это представление отражает специфическое мировоззрение, которое формирует соответствующую культуру. Во время перестройки одним из важных обвинений русскому народу как раз и было то, что он, якобы, собран на неправовых отношениях. А.Н. Яковлев сказал в своем выступлении на заседании Президиума РАН 16 ноября 1999 г.: «На мой взгляд, коренная причина того, что происходит в России, заключается в том, что она тысячу лет живет под властью людей, а не законов. Вот отсюда все идет, и в этом все коренится. Станем подчиняться закону, избавимся от мифологизации наших руководителей, власти и т.д., все пойдет, по-моему, более или менее нормально» [95]. Эту же мысль он не раз повторял в интервью. Этот взгляд не просто евроцентричен, он и антиисторичен.70 Резкое расширение масштабов внедрения юридических норм (законов) в ткань человеческих отношений произошло на Западе в Новое время именно потому, что Реформация и атомизирующее воздействие рыночного хозяйства разорвали множество связей, которые действовали в предыдущий период. Законы — очень дорогостоящая и не всегда эффективная замена связей совести и любви. В русском народе до настоящего времени такой крупномасштабной замены просто не требовалось. Вплоть до нынешней рыночной реформы в России господствовала установка на упрощение законодательства, его сближение с господствующими в обыденном сознании представлениями и традиционной моралью — так, чтобы Закон был понятен человеку и в общем делал бы излишним большое профессиональное сообщество адвокатов. В повестях Гоголя упоминается зерцало — трехгранная призма, которая ставилась на видном месте в присутственных местах. На ней были тексты главных законов, для постоянного напоминания их публике. Поначалу на зерцалах выставлялись указы Петра I. Это устройство было не просто символом правосудия, оно давало ощущение близости, доступности законов. Это ощущение действительно присутствовало в восприятии человеческих отношений и в советское время — очень часто люди, столкнувшись с правовой проблемой, тут же покупали в магазине тоненькую книжку с соответствующим кодексом и вполне в нем разбирались. Более продвинутые покупали книжку потолще — комментарии к кодексу. И. Солоневич писал: «Французский моралист Вовенарг, современник Вольтера, сказал: «Тот, кто боится людей, любит законы». Русское мировоззрение отличается от всех прочих большим доверием к людям и меньшей любовью к законам. Доверие к людям сплетается из того русского оптимизма, о котором писал профессор Шубарт, по моей формулировке, — из православного мироощущения… Отсюда идет доверие к человеку, как к той частице бесконечной любви и бесконечного добра, которая вложена Творцом в каждую человеческую душу» [11, с. 480]. Одни считают достоинством, другие признаком отсталости уживчивость русских, их отвращение к сутяжничеству, к обращению в суд для разбирательства своих конфликтов. Это свойство не прирожденное, оно настойчиво формировалось — и государством, и церковью, и общиной. Этой стороне русского общежития много внимания уделили наши писатели. Гоголь писал, что любой суд должен быть «двойным» — по-человечески надо оправдать правого и осудить виноватого, а по-Божески осудить и правого, и виноватого. За то, что не сумели примириться. Гоголь ссылается и на Пушкина: «Весьма здраво поступила комендантша в повести Пушкина «Капитанская дочка», которая, пославши поручика рассудить городового солдата с бабой, подравшихся в бане за деревянную шайку, снабдила его такой инструкцией: «Разбери, кто прав, кто виноват, да обоих и накажи» [96, с. 123]. Важным учреждением был в России Совестной суд, который просуществовал почти сто лет (1775-1862 гг.). «Подобного ему не знаю в других государствах», — писал Гоголь. В этом суде разбирали дело «не по закону, а по совести», что безусловно было важным элементом всей системы правовых отношений. Гоголь пишет: «По моему мнению, это верх человеколюбия, мудрости и познанья душевного. Все те случаи, где тяжело и жестоко прикосновенье закона; все дела, относящиеся до малолетних, умалишенных; все, что может решить одна только совесть человека и где может быть несправедлив справедливейший закон; все, что должно быть кончено полюбовно и миролюбиво в высоком христианском смысле, без проволочек по высшим инстанциям, — есть уже его предмет» [96, с. 136]. Историки отмечают, что высокая степень юридической оформленности человеческих отношений является специфическим качеством культуры народов Западной Европы. Культ закона возник в Древнем Риме на языческой основе, с ориентацией на «естественные» права человека, не ограниченные христианской моралью. «Юридическими» стали прежде всего отношения римлян с их богами — в отличие от «очеловеченных» греческих богов римские воспринимались как абстрактные сущности, партнеры по договору. Как пишут, римское право было «средством богообщения» и носило сакральный характер. Оно и формировало правосознание римлян в течение шести веков. Римское право оказало сильное влияние и на католическую церковь, которая придала отношениям человека с Богом юридическую трактовку. Так, согласно учению об индульгенциях, человек мог спасти свою душу, совершив определенное количество добрых дел. Речь шла о сделке, и человек, выполнив свою часть контракта, был вправе требовать «товар». Если добрых дел не хватало, он мог покрыть недочет, «прикупив» благодати из сокровищницы святых — в буквальном смысле слова [97]. С XII века нормы римского права стали широко внедряться в сознание западного общества через университеты и множество курсов. Статус юридически оформленных законов вообще был низок в традиционных незападных обществах. В.В. Малявин так характеризует отношение к закону в традиционном китайском обществе: «Примечательно, что предание приписывало изобретение законов не мудрым царям древности и даже не китайцам, а южным варварам, которые по причине своей дикости были вынуждены поддерживать порядок в своих землях при помощи законов (наказаний). Истинно же возвышенные мужи, по представлениям китайцев, в законах не нуждаются, ибо они «знают ритуал» [20, с. 124]. Немецкий писатель и философ Г. Гессе в своем исследовании смысла образов Достоевского (1925) дал такое определение «аморализму» русской души: это «совесть, способность человека держать ответ перед богом». Он объясняет свою мысль так: «Эта совесть не имеет ничего общего с моралью, с законом, она может быть с ними в самом страшном, смертельном разладе, и все же она бесконечно сильна, она сильнее косности, сильнее корыстолюбия, сильнее тщеславия» (см. [98]). Как считает Уваров, возникновение «правового» общества вряд ли можно считать культурным достижением. Скорее, это вынужденное состояние общества, утратившего именно нравственные регуляторы внутреннего взаимодействия. Философ права Ю.В. Тихонравов пишет об этом следующее: «Право есть итог прогресса цивилизации и деградации культуры, оно есть предельная уступка духа реальности… Дух через последовательность кризисов движется по цепочке «религия — мораль — обычай — право», теряя при этом свою ясность и силу… Когда же ни одно из этих оснований не может эффективно воздействовать на поведение людей, из них выделяется система норм, поддерживаемых реальной властью. Это и есть право» (см. [20, с. 124]). И Маркс, и его антисоветские последователи во время перестройки, считали «религию, мораль и обычай» архаическими связями, следствием «незрелости индивидуального человека, еще не оторвавшегося от пуповины естественнородовых связей с другими людьми». От нас требовали порвать эту пуповину, заменить ее отношениями выгоды и законом. Такое натуралистическое представление о человеке традиционного общества ложно. Ничего естественнородового в связях религии, морали и обычая нет. Уже в самых первых своих общностях человек, возникнув из природы, стал жестко разделять сферы Природы и Общества и накладывать запреты на пересечение границы между ними. Примером служит табу на инцест. За этим разделением естественного и культурного и за нормами их «соединения» следили «небесные силы». Племена и народы сплачивались общим представлением об этих нормах и о «небесных силах». В своем антирелигиозном максимализме основатели марксизма теряют из виду целые срезы человеческих отношений, связывающих людей в этнические общности. Энгельс пишет: «Религия по существу своему есть выхолащивание из человека и природы всего их содержания, перенесение этого содержания на фантом потустороннего бога, который затем из милости возвращает людям и природе частицу щедрот своих» [62, с. 590]. Утверждение нелогично (сам же Энгельс в нем описывает вовсе не выхолащивание содержания, а его качественное изменение, сакрализацию и переход к высокому уровню абстракции), но главное — вывод. Выходит, совместная духовная деятельность (выработка коллективных религиозных представлений), которая и формирует этническую общность, в концепции Энгельса не порождает нравственность, а наоборот, выхолащивает ее, возвращает человека к животному состоянию. Энгельс писал Каутскому (2 марта 1883 г.): «Где существует общность — будь то общность земли или жен, или чего бы то ни было, — там она непременно является первобытной, перенесенной из животного мира. Все дальнейшее развитие заключается в постепенном отмирании этой первобытной общности; никогда и нигде мы не находим такого случая, чтобы из первоначального частного владения развивалась в качестве вторичного явления общность» [99]. Поясняет он такое влияние общности тем, что соглашается с утверждением Каутского, будто «внутри племени господствовала полная половая свобода». Так, исходя из ложного идеологического постулата, Энгельс и Каутский теряют из виду важный факт антропологии: коллективные религиозные представления дали начало нравственности, формирующей общность, и первым делом культуры было введение табу на инцест — устранение «полной половой свободы» в племени. Благодаря этому и возникло само племя, а затем стало перерастать в народ. Общая секуляризация и ослабление религиозности, а за нею и нравственности, требовали постоянного обновления и «ремонта» скрепляющего механизма. Как известно, народы Запада пошли по пути усиления правовых норм (законов). Законотворчество считалось вынужденным средством обуздания (приручения, одомашнивания) социального мира, вышедшего из-под власти религии и утратившего ясное различение природы и общества. Законы и государственная власть обеспечивали порядок там, где иначе возник бы хаос. Мы регулярно сталкиваемся с ситуациями, в которых выявляются поломки или слабости механизмов, разделяющих природу и общество и скрепляющих людей в общности, в том числе этнические. Например, во многих странах церковь отступила и стала освящать своим авторитетом однополые браки. Законы, как выяснилось, таким бракам не препятствовали. Возникла прореха в связях, соединяющих людей в национальные общности. Например, в Испании этот факт вызвал ощутимый культурный кризис, который обсуждался в терминах национальной идентичности, как угроза воспроизводства народа. А вот в июне 2001 г. новый случай, во Франции. Женщина 62 лет рожает ребенка. Отец — ее родной брат, зачатие произведено в пробирке с яйцеклеткой от другой женщины. Имплантация оплодотворенной яйцеклетки произведена в частной клинике в Лос-Анджелесе, законы Калифорнии этому не препятствовали. Законы Франции тоже не обнаружили инцеста, т.к. имелся посредник в лице другой женщины. Юридические проблемы наследства также разрешены — факт рождения налицо [100]. Всем очевидно, что в этом случае грубо нарушены традиции и обычаи, которые соединяют французов в нацию с общим мировоззрением и представлениями о человеке и о природе. Значит, надо ремонтировать механизм, заменять устаревшие, неработающие блоки, приводить в соответствие мораль и законы и т.д. Просто ожидать, что вдруг заработают старые архетипы, а небесные силы покарают нарушителей табу, бесполезно. Надо по возможности раньше распознавать признаки назревающих кризисов и творчески искать альтернативные способы ответа на их вызовы. Но и юридическое оформление человеческих отношений происходит в соответствии с нормами национальной культуры, даже если предмет права, понятия и термины у разных народов внешне схожи. В России европейское образование элиты не раз приводило к утрате понимания тех представлений о праве, которые были укоренены в массовой культуре народа. Профессор Манчестерского университета Теодор Шанин вспоминает: «В свое время я работал над общинным правом России. В 1860-е годы общинное право стало законом, применявшимся в волостных судах. Судили в них по традиции, поскольку общинное право — традиционное право. И когда пошли апелляции в Сенат, то оказалось, что в нем не знали, что делать с этими апелляциями, ибо не вполне представляли, каковы законы общинного права. На места были посланы сотни молодых правоведов, чтобы собрать эти традиционные нормы и затем кодифицировать их. Была собрана масса материалов, и вот вспоминается один интересный документ. Это протокол, который вел один из таких молодых правоведов в волостном суде, слушавшем дело о земельной тяжбе между двумя сторонами. Посоветовавшись, суд объявил: этот прав, этот не прав; этому — две трети спорного участка земли, этому — одну треть. Правовед, конечно, вскинулся: что это такое — если этот прав, то он должен получить всю землю, а другой вообще не имеет права на нее. На что волостные судьи ответили: «Земля — это только земля, а им придется жить в одном селе всю жизнь». Возможно, эта русская крестьянская мудрость волостных судей важна и для современной России» [101]. Непонимание этой «русской крестьянской мудрости» лежало и лежит в основе важных конфликтов. В начале XX века дворяне и политики исходили из западных представлений о частной собственности. Требования крестьян о национализации земли выглядели в их глазах преступными посягательствами на чужую собственность. Консервативный экономист-аграрник А. Салтыков писал в 1906 г.: «Само понятие права состоит в непримиримом противоречии с мыслью о принудительном отчуждении. Это отчуждение есть прямое и решительное отрицание права собственности, того права, на котором стоит вся современная жизнь и вся мировая культура». На деле две части русского народа уже существовали в разных системах права и не понимали друг друга, считая право другой стороны «бесправием». Такое «двоеправие» было признаком кризиса, который снова стал актуальным в России. Как говорят юристы, на Западе издавна сложилась двойственная структура «право — бесправие», в ее рамках мыслил культурный слой России и начала XX века, и сейчас, в начале XXI века. Но рядом с этим в русской культуре жила и живет более сложная система: «официальное право — обычное право — бесправие». Обычное право для «западника» кажется или бесправием, или полной нелепицей. Видимо, сотни молодых правоведов, которые, по словам Т. Шанина, разъехались по России изучать общинное право, все же не смогли донести до правящих классов традиционные понятия о праве. Это пытались сделать народники, говоря о сохранении в среде крестьянства основ старого обычного права — трудового. Оно было давно изжито на Западе и не отражалось в его правовых системах. Право на землю в сознании русских крестьян было тесно связано с правом на труд. Оба эти права имели под собой религиозные корни и опирались на православную антропологию — понимание сущности человека и его прав. Очень важным этнизирующим типом отношения к людям является расизм. В основе его лежит представление о том, что человеческий род не един, а делится на подвиды — высшие и низшие. Основания для такого деления могут быть различны, но они укрепляют друг друга. Самоосознание евреев как богоизбранного народа может преломляться и в чисто земных (например, хозяйственных отношениях). Оно совмещается с представлением кальвинистов о делении людей на избранных и отверженных (вплоть до ощущения себя богоизбранным народом в сектах «британского Израиля»). В США этот расизм был использован как средство сплочения европейских иммигрантов как нового мессианского народа. А. Тойнби пишет: «Это было большим несчастьем для человечества, ибо протестантский темперамент, установки и поведение относительно других рас, как и во многих других жизненных вопросах, в основном вдохновляются Ветхим заветом; а в вопросе о расе изречения древнего сирийского пророка весьма прозрачны и крайне дики» [102, с. 96]. Это несчастье было усугублено тем, что расизм совместился с идеологией евроцентризма, т.е. убежденности в том, что Запад — единственная «правильная» цивилизация.71 Самир Амин пишет: «Современная господствующая культура выражает претензии на то, что основой ее является гуманистический универсализм. Но евроцентризм несет в самом себе разрушение народов и цивилизаций, сопротивляющихся экспансии западной модели. В этом смысле нацизм, будучи далеко не частной аберрацией, всегда присутствует в латентной форме. Ибо он — лишь крайнее выражение евроцентристских тезисов. Если и существует тупик, то это тот, в который загоняет современное человечество евроцентризм» [7, с. 109]. Расизм определяет не только отношение к тем «иным», которые рассматриваются как низшая раса. Он — важная часть мировоззрения и потому неминуемо влияет и на характер человеческих отношений и внутри самого «высшего» этноса. Например, социальный расизм, который выражался в отношении к бедным, а затем к пролетариям («расе рабочих»), прямо вытекал из расизма этнического. Социальным расизмом проникнуты и основополагающие труды либерализма. Маркс приводит рассуждение Адама Смита: «Умственные способности и развитие большой части людей необходимо складываются в соответствии с их обычными занятиями. Человек, вся жизнь которого проходит в выполнении немногих простых операций… не имеет случая и необходимости изощрять свои умственные способности или упражнять свою сообразительность… становится таким тупым и невежественным, каким только может стать человеческое существо… Его ловкость и умение в его специальной профессии представляются, таким образом, приобретенными за счет его умственных, социальных и военных качеств. Но в каждом развитом цивилизованном обществе в такое именно состояние должны неизбежно впадать трудящиеся бедняки, т. е. основная масса народа» [57, с. 374-375]. Такое представление о трудящихся в течение целого исторического периода было частью национального мировоззрения англичан, которое сплачивало нацию. Оно не соответствовало реальности, а было продуктом идеологии (ложного сознания). Даже напротив, по наблюдениям видного антрополога Боаса, привилегированные слои населения (элита) чаще всего являются силой, враждебной общественному прогрессу, ибо руководствуются групповыми, классовыми интересами. Напротив, непривилегированная масса трудящихся более открыта для общественных идеалов. Поэтому, писал он, когда речь идет о делах общегражданских, следует больше прислушиваться к голосу народных масс, чем к мнению «интеллектуалов» (см. [50, с. 257]). Расизм западных народов укреплялся длительными интенсивными контактами с «иными», в том числе прямо обращенными в рабство. В хозяйственной системе Запада рабство долгое время было одним из важнейших элементов. Мы как-то не представляли себе масштабы рабства и его влияние на человеческие отношения в целом. Между тем вот данные за 1803 г.: В 1790 г. в английской Вест-Индии на 1 свободного приходилось 10 рабов, во французской — 14, в голландской — 23. Маркс пишет в «Капитале»: «Ливерпуль вырос на торговле рабами. Последняя является его методом первоначального накопления… В 1730 г. Ливерпуль использовал для торговли рабами 15 кораблей, в 1751 г. — 53 корабля, в 1760 г. — 74, в 1770 г. — 96 и в 1792 г. — 132 корабля. Хлопчатобумажная промышленность, введя в Англии рабство детей, в то же время дала толчок к превращению рабского хозяйства Соединенных Штатов, раньше более или менее патриархального, в коммерческую систему эксплуатации. Вообще для скрытого рабства наемных рабочих в Европе нужно было в качестве фундамента рабство sans phrase [без оговорок] в Новом свете» [57, с 769]. Преодоление социального расизма, свойственного рабовладельческому античному обществу, связано с распространением христианства. Но уже на излете Средних веков в Западной Европе стало возрождаться осознание себя как наследника Рима и восстанавливаться в правах рабство. Возродили работорговлю варяги, посредниками у них были фризы, через Турцию в Средиземноморье поступали на европейские невольничьи рынки угнанные крымскими татарами славяне. Ф. Бродель писал о Средиземноморье конца XVI в.: «Особенность средиземноморских обществ: несмотря на их продвинутость, они остаются рабовладельческими как на востоке, так и на западе… Рабовладение было одной из реалий средиземноморского общества с его беспощадностью к бедным… В первой половине XVI века в Сицилии или Неаполе раба можно было купить в среднем за тридцать дукатов; после 1550 года цена удваивается» [104, с. 136, 571-572].72 В Лиссабоне в 1633 г. при общей численности населения около 100 тыс. человек только черных рабов насчитывалось более 15 тысяч [105, с. 457]. Влияние расизма и рабовладельчества на формирование европейских народов Нового времени — большая и больная тема. Изживание расизма идет с большим трудом и регулярными рецидивами. Дело в том, что расизм — не следствие невежества какой-то маргинальной социальной группы, а элемент центральной мировоззренческой матрицы Запада. Ведь даже Иммануил Кант писал, что «у африканских негров по природе отсутствуют чувства, за исключением самых незначительных» и что фундаментальное различие между людьми белой и черной расы, «похоже, гораздо больше касается их ментальных способностей, чем цвета кожи». Латентный бессознательный расизм активизируется при любом обострении отношений с незападными народами. Он ярко проявился в кампании по «сатанизации» сербов, в нынешней русофобии и в отношении к арабам. И дело не в политической конфронтации, а в иррациональной реакции на образ «враждебного иного». Как известно, США совершили агрессию против Ирака под предлогом уничтожения оружия массового поражения, которым, как утверждалось, стал обладать Ирак. Несмотря на все старания оккупационных частей США, такого оружия там найдено не было, что и было официально заявлено. Тем не менее в конце 2003 г. большинство американцев поддерживали агрессию, а треть была абсолютно уверена, что оружие массового поражения в Ираке имеется. В массовое сознание американского общества вера в прирожденные злодейские качества некоторых народов внедряется очень легко. Этот расизм — часть магического, «племенного» сознания современных западных наций. Факты и логика против него бессильны. Этот неоязыческий расизм и явно наступающий ренессанс рабства — важная этнологическая проблема современного Запада, для нас очень актуальная. Ее вывели из интеллектуального пространства, настойчиво уравнивая с рабством другие формы внеэкономического принуждения — прежде всего, крепостное право в России. Мол, речь идет о необходимом этапе на пути прогресса, суть одна, а формы различаются нюансами. Эта мысль настойчиво проводится Марксом в его теории трудовой стоимости. Таким образом нас отвлекли от изучения политэкономической сути этих двух способов подневольного труда, что очень ослабило наши возможности этнического самоосознания. Но хотя бы сейчас полезно было бы вникнуть в важную и интересную работу А.В. Чаянова «К вопросу о теории некапиталистических систем хозяйства» (1924) [106].73 Он показывает, что капиталистическое хозяйство в политэкономическом смысле генетически родственно рабовладельческому хозяйству Древнего Рима. Напротив, крепостное русское хозяйство имеет совершенно иную природу. Оброчное хозяйство организовано в обычной для трудового крестьянского хозяйства форме, хотя и отдает владельцу определенную часть произведенной стоимости как крепостную ренту. Чаянов подчеркивает: «Хозяйство крепостного оброчного крестьянина ни в чем не отличается по своей внутренней частнохозяйственной структуре от обычной и уже известной формы семейного трудового хозяйства» [106, с. 131]. Барщина отличалась от оброка тем, что крепостную ренту крестьянин платил своим трудом на поле помещика в течение определенного времени, но при этом организатором помещичьего хозяйства не являлся и за результаты хозяйствования ответственности не нес. Мы не можем углубляться здесь в сравнительный анализ влияния капиталистического рабства или крепостного права на характер человеческих отношений в США и России, но надо признать, что различия очень велики. В обоих случаях это влияние долгосрочное, для его преодоления требовались и требуются большие усилия и в социальной, и в культурной сферах. Одно лишь заметим: наследием этого периода у англо-саксонских народов стала мягкая форма расизма — социал-дарвинизм. Напротив, русская культура социал-дарвинизм отвергла (как и его учение-предшественник, мальтузианство). В.В. Розанов заметил: «Ницше почтили потому, что он был немец, и притом — страдающий (болезнь). Но если бы русский и от себя заговорил бы в духе: «Падающего еще толкни», — его бы назвали мерзавцем и вовсе не стали бы читать» [137, с. 49]. Н. Бердяев писал в 1946 г., незадолго до смерти, о народнике Н. Михайловском: «Он обнаружил очень большую проницательность, когда обличал реакционный характер натурализма в социологии и восставал против применения дарвиновской идеи борьбы за существование к жизни общества. Немецкий расизм есть натурализм в социологии. Михайловский защищал русскую идею, обличая ложь этого натурализма… Есть два понимания общества: или общество понимается как природа, или общество понимается как дух. Если общество есть природа, то оправдывается насилие сильного над слабым, подбор сильных и приспособленных, воля к могуществу, господство человека над человеком, рабство и неравенство, человек человеку волк. Если общество есть дух, то утверждается высшая ценность человека, права человека, свобода, равенство и братство… Это есть различие между русской и немецкой идеей, между Достоевским и Гегелем, между Л. Толстым и Ницше» [18]. Таким образом, различные идеологические представления о человеке и обществе имеют ярко выраженную национальную окраску и, в свою очередь, формируют соответствующий тип отношений. В фундаментальной «Истории технологии» сказано: «Интеллектуальный климат конца XIX в., интенсивно окрашенный социал-дарвинизмом, способствовал европейской экспансии. Социал-дарвинизм основывался на приложении, по аналогии, биологических открытий Чарльза Дарвина к интерпретации общества. Таким образом, общество превратилось в широкую арену, где «более способная» нация или личность «выживала» в неизбежной борьбе за существование. Согласно социал-дарвинизму, эта конкуренция, военная или экономическая, уничтожала слабых и обеспечивала длительное существование лучше приспособленной нации, расы, личности или коммерческой фирмы» [107, с. 783]. Основные представления марксизма о человеческом обществе, которые вырабатывались на материале Англии, были проникнуты социал-дарвинизмом. Маркс пишет Энгельсу о «Происхождении видов» Дарвина: «Это — гоббсова bellum omnium contra omnes, и это напоминает Гегеля в «Феноменологии», где гражданское общество предстает как «духовное животное царство», тогда как у Дарвина животное царство выступает как гражданское общество» [108, с. 204]. В другом письме, Ф. Лассалю, Маркс пишет о сходстве, по его мнению, классовой борьбы с борьбой за существование в животном мире: «Очень значительна работа Дарвина, она годится мне как естественнонаучная основа понимания исторической борьбы классов» [108, с. 475]. Главной задачей «вульгаризации марксизма» в советское время как раз и было если не изъятие, то хотя бы маскировка этой стороны учения, которое пришлось взять за основу официальной идеологии. Попытка идеологов нынешних рыночных реформ в России внедрить в общественное сознание главные идеи социал-дарвинизма наносит сильный удар по той мировоззренческой матрице, на которой воспроизводятся народы России. Наконец, важной сферой человеческих отношений в культуре любого народа являются отношения к близким людям, членам семьи. Говорят, семья — ячейка общества. Но в еще большей степени семья — ячейка народа. Народ в нашем сознании и есть большая семья, «воображаемое родство». Его идеальный образ и построен по типу семьи — с царем-батюшкой или «отцами нации». От соплеменников все мы ожидаем особых, родственных отношений.74 Отношения в семье, как и другие отношения между людьми, также выстраиваются в соответствии с господствующими представлениями о человеке, о добре и зле, о собственности и хозяйстве, о долге и совести. В этой сфере различия этнических культур очень велики, поэтому волны модернизации, а тем более имитации типа семейных отношений, сложившихся у народов Запада, прямо затрагивают самые интимные и сокровенные стороны жизни практически каждого человека и народа в целом. Как неприятно слышать сегодня в России по телевидению или радио настойчивые советы заключать перед свадьбой брачный контракт, оговаривая заранее условия раздела имущества в случае развода. Для нас важны различия между типом этих отношений, выработанных в России, и тех, которые господствуют у англо-саксонских народов, составляющих сейчас «авангард» западной цивилизации. В плане культуры трансформацию семейных отношений на этапе становления современного западного капитализма рассматривал М. Вебер, а в плане исторического материализма — Маркс. Они представили модельные, идеальные установки, которые, конечно, в чистом виде на практике не реализуются, но для нас и важен прежде всего вектор этих установок. В соответствии с главной догмой исторического материализма, семья в марксизме прежде всего представлена как сгусток производственных отношений. Энгельс пишет в предисловии к «Происхождению частной собственности, семьи и государства»: «Согласно материалистическому пониманию, определяющим моментом в истории является в конечном счете производство и воспроизводство непосредственной жизни. Но само оно, опять-таки, бывает двоякого рода. С одной стороны — производство средств к жизни: предметов питания, одежды, жилища и необходимых для этого орудий; с другой — производство самого человека, продолжение рода. Общественные порядки, при которых живут люди определенной исторической эпохи и определенной страны, обусловливаются обоими видами производства: ступенью развития, с одной стороны, труда, с другой — семьи» [109, с. 25-26]. Маркс и Энгельс видят в отношениях мужчины и женщины в семье зародыш разделения труда — первым его проявлением они считают половой акт. Разделение труда, по их мнению, ведет к появлению частной собственности. Первым предметом собственности и стали в семье женщина и дети, они — рабы мужчины. Основатели марксизма пишут в «Немецкой идеологии»: «Вместе с разделением труда… покоящимся на естественно возникшем разделении труда в семье и на распадении общества на отдельные, противостоящие друг другу семьи, — вместе с этим разделением труда дано в то же время и распределение, являющееся притом — как количественно, так и качественно — неравным распределением труда и его продуктов; следовательно, дана и собственность, зародыш и первоначальная форма которой имеются уже в семье, где жена и дети — рабы мужчины. Рабство в семье — правда, еще очень примитивное и скрытое — есть первая собственность, которая, впрочем, уже и в этой форме вполне соответствует определению современных экономистов, согласно которому собственность есть распоряжение чужой рабочей силой. Впрочем, разделение труда и частная собственность, это — тождественные выражения» [42, с. 31]. Представления о том, что родители — скрытые рабовладельцы, у Маркса является не метафорой, а рабочим термином. Он считает, что капитализм сбросил покровы с этих отношений, очистил их сущность, фарисейски скрытую ранее религией и моралью. Он пишет в «Капитале»: «Машины революционизируют также до основания формальное выражение капиталистического отношения, договор между рабочим и капиталистом. На базисе товарообмена предполагалось прежде всего, что капиталист и рабочий противостоят друг другу как свободные личности, как независимые товаровладельцы: один — как владелец денег и средств производства, другой — как владелец рабочей силы. Но теперь капитал покупает несовершеннолетних или малолетних. Раньше рабочий продавал свою собственную рабочую силу, которой он располагал как формально свободная личность. Теперь он продает жену и детей. Он становится работорговцем… Зарождение [крупной промышленности] ознаменовано колоссальным иродовым похищением детей. Фабрики рекрутируют своих рабочих, как и королевский флот своих матросов, посредством насилия» [57, с. 407, 767]. В сноске Маркс ссылается на то, что «самые недавние отчеты Комиссии по обследованию условий детского труда отмечают поистине возмутительные и вполне достойные работорговцев черты рабочих-родителей в том, что касается торгашества детьми». Трудно нам в это поверить как в общее, социальное явление, но именно так виделось в Англии это несчастье бедноты. Мы все читали в школе рассказ Чехова про Ваньку Жукова, который писал «на деревню дедушке», но мысль назвать этого дедушку работорговцем всем показалась бы дикой. Маркс видит в этом детском труде, несмотря на все невзгоды ребенка, признак общественного прогресса и путь к высшей форме семьи. Он пишет: «Как ни ужасно и ни отвратительно разложение старой семьи при капиталистической системе, тем не менее крупная промышленность, отводя решающую роль в общественно организованном процессе производства вне сферы домашнего очага женщинам, подросткам и детям обоего пола, создает новую экономическую основу для высшей формы семьи и отношения между полами… Очевидно, что составление комбинированного рабочего персонала из лиц обоего пола и различного возраста, будучи в своей стихийной, грубой, капиталистической форме, когда рабочий существует для процесса производства, а не процесс производства для рабочего, зачумленным источником гибели и рабства, при соответствующих условиях должно превратиться, наоборот, в источник гуманного развития» [57, с. 500-501]. Думаю, большинству русских трудно понять, при каких «соответствующих условиях» станет полезно работать на фабрике «детям обоего пола»? Труд (а не «трудовое воспитание»), тем более на фабрике, вреден для детского организма и детской психики. Это известно всем, у кого детям приходилось действительно трудиться. Разве можно желать детям такого «гуманного развития»! Например, русские крестьяне в начале XX в. стали глубоко переживать тот факт, что их детям приходилось в раннем возрасте выполнять тяжелую полевую работу. В заявлении крестьян д. Виткулово Горбатовского уезда Нижегородской губ. в Комитет по землеустроительным делам (8 января 1906 г.) сказано: «Наши дети в самом нежном возрасте 9-10 лет уже обречены на непосильный труд вместе с нами. У них нет времени быть детьми. Вечная каторжная работа из-за насущного хлеба отнимает у них возможность посещать школу даже в продолжение трех зим, а полученные в школе знания о боге и его мире забываются благодаря той же нужде» [32, т. 2, с. 221]. В своем представлении трудящегося человека в кругу семьи Маркс делает упор или на экономической функции (разделение труда, рабство), или на животной. В чистом виде, которого достигли семейные отношения при капитализме, это выглядит у него так: «Человек (рабочий) чувствует себя свободно действующим только при выполнении своих животных функций — при еде, питье, в половом акте, в лучшем случае еще расположась у себя в жилище, украшая себя и т.д., — а в своих человеческих функциях он чувствует себя только лишь животным. То, что присуще животному, становится уделом человека, а человеческое превращается в то, что присуще животному. Правда, еда, питье, половой акт и т.д. тоже суть подлинно человеческие функции. Но в абстракции, отрывающей их от круга прочей человеческой деятельности и превращающей их в последние и единственные конечные цели, они носят животный характер» [59, с. 91]. Конечно, это абстрактная модель семейных отношений. Но хоть какую-то связь с реальностью эта модель должна же была иметь! Подобного представления нельзя найти у русских философов, историков, даже писателей. Соединение животной и экономической сущности приводит Маркса к метафоре проституции. Она приобретает у него фундаментальное значение. Сама семья в буржуазном обществе предстает у него как разновидность проституции (в отличие от прежнего рабства), но зато и сама проституция превращается в разновидность всеобъемлющего рынка труда. Он пишет: «Проституция является лишь некоторым особым выражением всеобщего проституирования рабочего, а так как это проституирование представляет собой такое отношение, в которое попадает не только проституируемый, но и проституирующий, причем гнусность последнего еще гораздо больше, то и капиталист и т. д. подпадает под эту категорию» [59, с. 114]. Таким образом, в марксизме семейные отношения лишены их народообразующего смысла. Они — часть всего механизма отчуждения человека и приобретут свое гуманное значение лишь с победой пролетариата, который освободится от прежних цепей, связывающих его с женой и детьми. В «Коммунистическом Манифесте» сказано: «Его [пролетария] отношение к жене и детям не имеет более ничего общего с буржуазными семейными отношениями… Законы, мораль, религия — все это для него не более как буржуазные предрассудки, за которыми скрываются буржуазные интересы» [110, с. 435]. Это видение настолько не вяжется с русской культурой, что из «вульгарного советского марксизма» тема семейных отношений была практически изъята. Сейчас этой темы нам полезно коснуться, т.к. ее трактовка в марксизме является хотя и кривым, но зеркалом сознания существенной части западного общества. Французские социологи пишут о неповиновении учеников и частых на Западе приступах насилия в школах, дебошах с разгромом школьного имущества. Их вывод состоит в том, что это — стихийная классовая борьба детей, которые видят в школе инструмент их подавления именно как эксплуатируемого класса. А более поздние модели антропологов, которые представляют классовые отношения как отношения колонизаторов к подчиненной враждебной нации, позволяют увидеть в стихийном протесте школьников неорганизованный бунт против национального угнетения [33]. М. Вебер, в отличие от Маркса, видит проблему через призму культуры и ставит акцент на том пессимистическом индивидуализме, которым окрашена протестантская этика и в сфере семейных отношений. Он пишет: «Общение кальвиниста с его Богом происходило в атмосфере полного духовного одиночества. Каждый, кто хочет ощутить специфическое воздействие этой своеобразной атмосферы, может обратиться к книге Беньяна «Pilgrim's progress» («Путешествие пилигрима»), получившей едва ли не самое широкое распространение из всех произведений пуританской литературы. В ней описывается, как некий «христианин», осознав, что он находится в «городе, осужденном на гибель», услышал голос, призывающий его немедля совершить паломничество в град небесный. Жена и дети цеплялись за него, но он мчался, зажав уши, не разбирая дороги и восклицая: «Life, eternal life!» («Жизнь! Вечная жизнь!»). И только после того, как паломник почувствовал себя в безопасности, у него возникла мысль, что неплохо бы соединиться со своей семьей» [52, с. 145]. Совершенно другой тип семейных отношений мы видим у японцев. Одной из главных тем в творчестве писателя Акутагавы было мироощущение японских христиан в краткий период конца XV — начала XVI века. Это был важный опыт контакта культур. В рассказе «О-Гин» (1922) он излагает такую легенду. У крестьянской девушки о-Гин умерли родители-буддисты. Она обратилась в христианство и стала приемной дочерью у четы тайных христиан в другой деревне. Когда они собирались тайно праздновать Рождество, их схватила стража. После месяца пыток их повели на казнь. Готовясь к сожжению, они блаженствовали, уверенные, что вот-вот окажутся в раю. В последний раз им предложили отречься от христианства. Вдруг о-Гин сказала: «Я отрекаюсь от Святого учения». Вдали она увидела сосны кладбища, где были похоронены ее отец и мать — и решила последовать за ними в ад. Она стала умолять приемных родителей: «Отец! Пойдем в ад! И мать, и меня, и того отца, и ту мать — всех нас унесет дьявол». И старики тоже отреклись — чтобы вместе пойти в ад. Акутагава завершает: «Из столь многих в нашей стране преданий о мучениях ревнителей веры этот рассказ дошел до нас как пример самого постыдного падения… И, как говорит предание, дьявол от чрезмерной радости всю ночь, обратившись огромной книгой, летал над местом казни. Впрочем, был ли это успех, достойный столь безрассудного ликования, автор сильно сомневается». Как далеки от таких отношений взгляды европейских кальвинистов того же времени, видно из замечания Вебера: «Достаточно обратиться к знаменитому письму герцогини Ренаты д'Эсте, матери Леоноры, к Кальвину, где она среди прочего пишет, что «возненавидела» бы отца или мужа, если бы удостоверилась в том, что они принадлежат к числу отверженных… одновременно это письмо служит иллюстрацией того, что выше говорилось о внутреннем освобождении индивида от «естественных» уз благодаря учению об избранности» [52, с. 228]. Необычным для русского мироощущения является и присущее кальвинизму представление о греховности супружеских отношений и даже деторождения. При этом, наоборот, оправданной оказывается как раз проституция. М. Вебер пишет: «Половое влечение, сопутствующее деторождению, греховно и в браке… Некоторые пиетистские течения видят высшую форму брака в сохранении девственности супругов… Пуританский и гигиенический рационализм идут различными путями, однако в этом пункте они мгновенно понимают друг друга. Так, один рьяный сторонник «гигиенической проституции» мотивировал моральную допустимость внебрачных связей (в качестве гигиенически полезных) — речь шла о домах терпимости и их регламентации — ссылкой на Фауста и Маргариту как на поэтическое воплощение его идеи. Восприятие Маргариты в качестве проститутки и отождествление бури человеческих страстей с необходимыми для здоровья половыми сношениями вполне соответствуют духу пуританизма» [52, с. 252-253]. Более того, греховными при таком мироощущения предстают и сами дети, зачатые «во грехе». Эта изначальная греховность ребенка изживается суровым воспитанием, постепенной победой над дьяволом. Некоторые педагоги этим объясняют сохранение в английских школах, почти поныне, телесных наказаний. Это — совершенно иной взгляд на ребенка, нежели в культуре, выросшей из православия. Более того, у нас любой ребенок изначально невинен, независимо от грехов родителей («сын за отца не ответчик»), а кальвинисты доходили до отлучения от церкви новорожденных. Вебер пишет: «Строгие пуритане — английские и шотландские индепенденты — смогли возвести в принцип требование не допускать к крещению детей заведомо отвергнутых Богом людей (например, детей пьяниц)» [52, с. 213]. Здесь — один из корней мальтузианства, стремление воспрепятствовать «размножению бедных», которые подспудно воспринимаются как отверженные. Известно, что мальтузианства совершенно не было в русской культуре (оно внедряется только сегодня, впрочем, уже не в русской, а искусственной «рыночной» культуре, порожденной нынешним кризисом). Социальные механизмы, препятствующие распространению мальтузианских взглядов, были выработаны крестьянской общиной (например, наделение землей «по едокам»). А.В. Чаянов пишет: «Немало демографических исследований европейских ученых отмечало факт зависимости рождаемости и смертности от материальных условий существования и ясно выраженный пониженный прирост в малообеспеченных слоях населения. С другой стороны, известно также, что во Франции практическое мальтузианство наиболее развито в зажиточных крестьянских кругах» [106, с. 225]. Можно сказать, что в русском народе, по сравнению с западными и особенно англо-саксонскими, в связях, скрепляющих нашу этническую общность, относительно большую роль играют родственные или «псевдородственные» связи, в том числе связи между взрослыми и детьми. И даже в ходе индустриализации в советский период, несмотря на переход от патриархальной крестьянской к городской семье, этот тип отношений сохранялся. Это отчетливо выявилось в большом многолетнем проекте по международному сравнению школьного образования в разных странах (60-70-е годы XX в.). Руководил проектом известный американский психолог и педагог Ури Бронфенбреннер. Чуть ли не первое отличие советской школы от западной он видит именно в типе отношений между взрослыми и детьми. У. Бронфенбреннер пишет в своей книге, переведенной на многие языки: «Хорошее отношение к педагогу не меняется у детей на протяжении всех лет обучения в школе. К учителю обычно обращаются не только как к руководителю, но и как к другу. Нередко мы видели преподавателя, окруженного весело болтающими учениками и в театре, и на концерте, и в цирке, и даже просто на прогулке — внеклассная работа в Советском Союзе постепенно превратилась в явление социальное. За редким исключением отношение школьников к учителю определяется двумя словами: любовь и уважение» [111].75 Бронфенбреннер в своей книге периодически подчеркивает особое свойство советской школы — соединять школьников разных возрастов и взрослых в подобие семьи. Уже в первой главе книги он пишет: «Особенность, свойственная советскому воспитанию, — готовность посторонних лиц принимать на себя роль матери. Эта черта характерна не только для родственников семьи, но и для людей совершенно посторонних. На улице прохожие запросто заводят знакомство с детьми, и дети (и, как ни странно, сопровождающие их взрослые) тут же принимаются называть этих посторонних людей «дядями» и «тетями». Роль воспитателей охотно берут на себя не только старшие. Подростки обоих полов проявляют к маленьким детям живейший интерес и обращаются с ними до такой степени умело и ласково, что жителям Запада приходится только удивляться. Вот что однажды произошло с нами на московской улице. Наш младший сын — ему тогда было четыре года — бойко шагал впереди нас, а навстречу двигалась компания подростков. Один из них, заметив Стиви, раскрыл объятия и, воскликнув: «Ай да малыш!» — поднял его на руки, прижал к себе, звучно расцеловал и передал другим; те совершили над ребенком точно такой же «обряд», а потом закружились в веселом детском танце, осыпая Стиви нежными словами и глядя на него с любовью. Подобное поведение американского подростка вызвало бы у его родителей беспокойство, и они наверняка бы обратились за советом к психиатру» [там же]. В своей книге Бронфенбреннер приводит выдержку из доклада группы американских психологов на Международном психологическом конгрессе 1963 г. (в США издан 4-томный труд этих психологов, проводивших международные сравнения школьных систем). Вот что сказано в докладе о советских детях: «Более всего автора данного отчета поразило «примерное поведение» советских детей… Их отношения с родителями, учителями и воспитателями носят характер почтительной и нежной дружбы… Случаи агрессивности, нарушения правил и антиобщественного поведения — явление крайне редкое». Нам, еще проникнутым духом советской школы, взаимная ненависть учителей и школьников, взрослых и детей кажется дикой — но это и определяется типом семейных отношений как части всей системы связей этнической общности. Тип, сложившийся в русской культуре, есть наше общее национальное достояние, которое сегодня подвергается опасности. Ниже мы будем говорить о том кризисе, который переживает сегодня система человеческих отношений в русском народе. На фоне острого кризиса, конечно, не так видны медленные, но, возможно, гораздо более глубокие изменения, которые происходят в аналогичной системе народов Запада. По сути дела, постмодерн и понимается как время «пересборки» народов, замены их центральной мировоззренческой матрицы. Сама эта задача возникла в ответ на длительную эрозию человеческих отношений, которые связывали свободных индивидов в нации, однако движение в направлении постмодерна, в свою очередь, ускорило и углубило созревание этого кризиса. Один западный философ говорит, что наше время является эпохой «слабых связей», а другой утверждает, что «быстро исчезающие формы сотрудничества более полезны для людей, чем долгосрочные связи». Это означает кризис доверия к главным институтам современного буржуазного индустриального общества, включая его базовый институт — предприятие. Ложные банкротства, воровство управляющих, обман акционеров входят в норму. Как пишет английский философ 3. Бауман, «высокая квалификация в деле «артистического исчезновения», стратегия выталкивания и уклонения, готовность и способность исчезнуть в случае необходимости — все это, являющееся основой новой политики разъединения и необязательности, становится в наши дни свидетельством управленческой мудрости и успеха» [112]. Это, по его мнению, превращается в новый тип отношений между людьми, от наступления которого невозможно укрыться никому. Он продолжает: «Самые страшные бедствия приходят нынче неожиданно, выбирая жертвы по странной логике либо вовсе без нее, удары сыплются словно по чьему-то неведомому капризу, так что невозможно узнать, кто обречен, а кто спасается. Неопределенность наших дней является могущественной индивидуализирующей силой. Она разделяет, вместо того, чтобы объединять, и поскольку невозможно сказать, кто может выйти вперед в этой ситуации, идея «общности интересов» оказывается все более туманной, а в конце концов — даже непостижимой. Сегодняшние страхи, беспокойства и печали устроены так, что страдать приходится в одиночку. Они не добавляются к другим, не аккумулируются в «общее дело», не имеют «естественного адреса». Это лишает позицию солидарности ее прежнего статуса рациональной тактики» [112]. Крах доверия ведет к угасанию тяги к коллективным действиям и гражданской активности, а это — процесс «рассыпания» нации. Глава 19 ХОЗЯЙСТВО Одним из важнейших «срезов» жизнеустройства этносов является хозяйство. В нем сочетаются все элементы культуры — представления о природе и человеке в ней, о собственности и богатстве, о справедливости распределения благ, об организации совместной деятельности, технологические знания и умения. Вариантов комбинации всех этих элементов большое множество, поэтому хозяйство каждой этнической общности обладает неповторимым своеобразием. Этнос — творец своей самобытной системы хозяйства. Но хозяйство, воплощая в себе все стороны культуры данного этноса и каждодневно вовлекая в себя всех его членов, становится важной частью той матрицы, на которой этот этнос собирается и воспроизводится. То есть, в свою очередь, хозяйство — творец своего этноса. Поскольку между этносами идет непрерывный взаимный обмен элементами культуры, то наиболее острые различия сглаживаются. В результате исторически складываются разные типы хозяйства. Их изучением занимаются экономисты, а сохраняющиеся особенности и различия — предмет этнографов. Сложилась и особая научная область — этноэкономика. Одним из первых этнологических исследований ранних форм хозяйственных отношений была работа М. Мосса (1925) о дарении — как формы обмена, но не между индивидами, а между общностями. Формационный подход, положенный в основу исторического материализма, исключал из рассмотрения этническую специфику хозяйственных укладов, он оперировал с небольшим числом «чистых» моделей. Что касается незападных стран, то эти модели были настолько далеки от реальности, что Маркс даже сделал попытку выделить особую, туманно определенную формацию, которую назвал «азиатским способом производства». Эта попытка оказалась малопродуктивной и, по сути, была предана забвению. Здесь же нас интересуют не абстрактные «общечеловеческие» экономические формации, а именно специфическое для каждого народа взаимодействие хозяйства с этничностью. Когда человек ведет хозяйственную деятельность, на него воздействуют практически все силы созидания народа, о которых говорится в этом разделе, — от языка и религии до системы мер и весов. О. Шпенглер утверждал даже: «Всякая экономическая жизнь есть выражение душевной жизни». Но в душевной жизни и коренятся особенности разных народов, а материальный мир («вещи») есть лишь воплощение этих культурных особенностей. Поэтому хозяйство, в котором преломляются эти силы, само является мощным механизмом этнизации — выработки этнического самосознания и скрепления людей этническими связями. Даже волны экономической глобализации — и колониальной экспансии Запада, и стандартизирующего наступления капиталистического производства и рынка, и нынешних информационных технологий — не могут преодолеть взаимовлияния хозяйства и национальной культуры. Например, все незападные страны начиная с XVIII века испытывают процесс модернизации — освоения созданных на Западе технологий и хозяйственных институтов. Внешне нередко кажется даже, что при этом возникает западный тип хозяйства, в котором не воспроизводятся национальные черты — они вытесняются в сферу внешних «этнографических проявлений». Но это ошибочное впечатление. Суть многих сторон хозяйства возникает как синтез, как продукт этнического творчества. В книге «Капитализм и конфуцианство» (1987), посвященной преобразованию западных экономических институтов в соответствии с культурными основаниями Японии, ее автор Мичио Моришима показывает, что в японском хозяйстве «капиталистический рынок труда — лишь современная форма выражения «рынка верности» (см. [7, с. 67]).76 Археология, изучающая самые древние из сохранившихся свидетельств жизни ранних человеческих общностей, показывает, что роль хозяйства как механизма этнизации людей проявилась с самого начала, с возникновения человека. Найденные в группе технические приемы и способы организации хозяйства воспроизводились в следующих поколениях и отличали эту группу от других. Этой стороне истории материальной культуры посвящен большой труд А. Леруа-Гурана «Эволюция и техника» (1945). Он составил около 40 тыс. описаний разных технологических процессов у народов всех частей света. Уже простейшие приемы показывают удивительное сродство с этнической культурой. Одно только механическое воздействие на материал (перкуссия) применяется во множестве форм, так что изучение этой конкретной технологии Леруа-Гуран считает «новой отраслью этнологии, которая даст новые элементы изучения человека». Например, изобретение молотка (и молотка с долотом) сыграло огромную роль в развитии человечества, но некоторые даже современные народы не применяли молотка, предпочитая обработку материала нажимом.77 Большое многообразие этнических особенностей обнаруживается в хозяйственном применении огня, в обработке земли и скотоводстве, в способе перемещения тяжестей и грузов, в изготовлении оружия. Совокупность технических приемов и материальных средств представляет собой систему, устойчивую (и изменяющуюся) часть культуры этнической группы (племени, народа и даже нации).78 По словам Леруа-Гурана, «этническая группа существует благодаря присутствию в ее материальных пределах непрерывной внутренней среды». Эту целостную внутреннюю среду, соединяющую материальный и духовный миры, этническая группа оберегает, отказываясь даже от выгод «эффективности». Образованные европейцы склонны видеть в этом инерцию и признак отсталости, между тем как речь идет о стремлении избежать разрушения культурной этнической матрицы под действием слишком быстрых и слишком крупномасштабных изменений в хозяйстве. Традиции ведения хозяйства очень устойчивы почти у всех народов, их стремятся сохранить даже ценой больших дополнительных затрат. Русские переселенцы XVII — начала XX в. на юге Украины строили рубленые дома из бревен, которые с чрезвычайными усилиями и затратами привозили за сотни километров. Неимущие семьи предпочитали по нескольку лет жить в землянках, копя деньги на «дом», но не строили саманные мазанки, как местное население. Русские переселенцы XVII-XIX вв. в Сибири прилагали огромные усилия по приспособления традиционных для Европейской России приемов хлебопашества к новым условиям. А в Забайкалье чересполосно проживают три народа — русские, буряты и эвенки. И до сих пор на селе они сохраняют свою специализацию: русские земледелие, буряты животноводство, эвенки оленеводство (в сочетании с охотой и рыболовством). Понятно, что устойчивость традиций и пережитков таит в себе важное противоречие. Многие пережитки не просто снижают эффективность хозяйства, но и приводят к тяжелым последствиям для этноса. В России, например, была очень высока детская смертность — в 1901 г. доля младенцев, умерших в возрасте до 1 года, составляла 40,5%. Врачи выяснили, что причина кроется в особенностях вскармливания трудных детей в православных крестьянских семьях — прикармливанием детей с первых недель жеваным хлебом через соску. В семьях мусульман, даже живших в худших условиях, младенческая смертность была в 2,5 раза ниже, т.к. здесь обязательным считалось грудное вскармливание [113].79 Сохранение пережитков необходимо потому, что каждая вещь и каждая хозяйственная операция имеют не только функциональный, но и символический смысл. Это наглядно выражается в изготовлении оружия. Например, согласно выводам Леруа-Гурана, в функциональном отношении клинок японской сабли есть идеальная форма, но другие народы Азии «заглушали» функциональное совершенство этой формы разными привесками и кривыми, ухудшая уравновешенность изделия. Он пишет: «По большей части совершенные формы — это скромные формы, но этническое воображение пренебрегает ими из-за их банальности». Пожалуй, еще более удивительно, что национальные представления о красоте воплощаются и в изделиях, достигших максимума функциональной эффективности (или имеющих примерно одинаковый ее уровень с иностранными изделиями). Думаю, большинству читателей кажутся очень красивыми автомат Калашникова, советская каска или танк Т-34. Особенно острым это чувство становится, когда видишь рядом группы военных двух армий — одних с Калашниковыми, других с американской винтовкой М-16. Но об этом в 1964 г. писал и Леруа-Гуран: «Поразительно видеть, до какой степени американские и русские ракеты и спутники, несмотря на очень узкие функциональные требования, носят на себе отпечаток создавших их культур» [23, с. 211].80 Говоря об устойчивости хозяйственных и технических традиций, необходимых для сохранения народа, не будем, конечно, упускать из виду и изменчивость укладов и в ходе творческого развития, и при изменении внешних условий. Хозяйство как «сила созидания» народа особенно важно на стадии формирования этнической общности. Потом общность может разделиться, и части ее освоят разные типы хозяйства, сохранив иные, сформированные ранее общие этнические черты. Но в каждой части принадлежность к одному хозяйственно-культурному типу будет скреплять этнос. В целом, хозяйство не просто переплетено со всеми сторонами жизни народа, оно, можно сказать, является «срезом» этой жизни, ее особой ипостасью. Поэтому оценивать эффективность того или иного способа хозяйствования по какому-то одному произвольно заданному критерию (например, производительности труда или ВВП на душу населения) можно лишь в каких-то узких аналитических либо идеологических целях. В таких сравнениях эффективности разных национальных типов хозяйства обычно господствует евроцентристский подход — утверждается, что наиболее эффективной является «рыночная экономика», сложившаяся за XVII-XX вв. в Западной Европе («современный капитализм»). К. Леви-Стросс писал о неправомерности таких оценок: «Два-три века тому назад западная цивилизация посвятила себя тому, чтобы снабдить человека все более мощными механическими орудиями. Если принять это за критерий, то индикатором уровня развития человеческого общества станут затраты энергии на душу населения. Западная цивилизация в ее американском воплощении будет во главе… Если за критерий взять способность преодолеть экстремальные географические условия, то, без сомнения, пальму первенства получат эскимосы и бедуины. Лучше любой другой цивилизации Индия сумела разработать философско-религиозную систему, а Китай — стиль жизни, способные компенсировать психологические последствия демографического стресса. Уже три столетия назад Ислам сформулировал теорию солидарности для всех форм человеческой жизни — технической, экономической, социальной и духовной — какой Запад не мог найти до недавнего времени и элементы которой появились лишь в некоторых аспектах марксистской мысли и в современной этнологии. Запад, хозяин машин, обнаруживает очень элементарные познания об использовании и возможностях той высшей машины, которой является человеческое тело. Напротив, в этой области и связанной с ней области отношений между телесным и моральным Восток и Дальний Восток обогнали Запад на несколько тысячелетий — там созданы такие обширные теоретические и практические системы, как йога Индии, китайские методы дыхания или гимнастика внутренних органов у древних маори… Что касается организации семьи и гармонизации взаимоотношений семьи и социальной группы, то австралийцы, отставшие в экономическом плане, настолько обогнали остальное человечество, что для понимания сознательно и продуманно выработанной ими системы правил приходится прибегать к методам современной математики» [26, с. 321-322]. Но для нас здесь важнее отметить, что становление современного капитализма сыграло исключительно важную роль в этногенезе народов Западной Европы — оно дало толчок к формированию современных наций. А эти нации в Новое и новейшее время являются для русских «значимыми иными». Именно их образ жизни нам словом и делом навязывают реформаторы. Реформаторы замалчивают и другой важный факт: «значимыми иными» для нас стали в ходе реформы и народы стран Африки, Азии и Америки, которые попали в колониальную или неоколониальную зависимость от Запада. Навязанный им особый тип «дополняющей экономики» (периферийного капитализма) в большой мере повлиял и на ход этнических процессов — в частности, вызвав архаизацию и «трайбализацию» одних народов и разделение других, в том числе с этническими конфликтами и войнами. Об архаизации этнических экономик под воздействием западного капитализма см. [115]. Но все же взоры и надежды значительной части русских обращены к западным нациям, о них надо и сказать. Э. Кисс пишет: «В период до образования современных наций самосознание европейцев формировалось благодаря идеям «Христианского мира», в соответствии с разными (зачастую территориально разделенными) династическими королевствами и империями, а для огромного большинства населения — в соответствии с локальным самоосознанием, оформившимся вокруг семьи, деревни, торгового города и диалекта. Потребовалось воздействие многих случайных исторических факторов, включая централизующую силу современной государственной бюрократии, технический прогресс в виде, например, изобретения печатного станка, разрушение связующей силы католицизма, вызванное Реформацией, а также то, что Бенедикт Андерсон образно назвал «революционным объединяющим эффектом капитализма», чтобы вызвать к жизни те стандартизованные национальные языки и культуры, которые выступают сегодня в качестве характерных черт наций определенного региона и являются основой для национализма. Нации представляют собой результат исторических изменений, политической борьбы и осознанного творчества» [73, с. 147]. Действительно, капитализм обладает исключительно сильным «сплавляющим» этносы эффектом (по этой причине Западная Европа стала «кладбищем народов» — они были ассимилированы большими нациями). Этот процесс в ходе формирования западных наций шел практически до нашего времени. Так, в XX веке завершилась этническая история народности фриулов, проживавших на севере Италии, а длилась эта история с IV века. Они растворились в итальянской нации, которая начала складываться только в конце XVIII — начале XIX века. Но и само становление капитализма как присущего Западу способа хозяйства не было медленным «естественным» процессом. Это был результат череды огромных революций, в ходе которых возникло уникальное сочетание обстоятельств, позволившее распространить на Западную Европу экономический уклад, сложившийся ранее у некоторых народов Северо-Запада (голландцев и англичан, а до этого фризов). Предыстория капитализма как очень специфического этнического хозяйственного уклада, который был затем взят за модель вдохновителями великих буржуазных революций и внедрен политическими средствами, очень интересна, а для нас прямо актуальна. Краткое изложение этой предыстории и библиография даны в книге Л.А. Асланова «Культура и власть» (2001) [116]. Фризы — этническая общность, родственная саксам — жили на побережье Северного моря в районе устья Рейна (занятая ими территория называлась Фрисландией). Условия их обитания были необычными: они расселились на маршах — незатопляемых морскими приливами полосах земли шириной около 50 км. Жили они на хуторах или фермах, расположенных на холмах (терпах). Плодородная почва (отложения ила и торф) и мягкий влажный климат позволяли вести интенсивное сельское хозяйство, а труднодоступная местность обеспечила фризам независимость и длительное сохранение общинной демократии. Законы фризов в основных чертах были схожи с Салической правдой франков, т.е. уже в VI-VII вв. общинная собственность на землю превратилась в частную. Это был народ фермеров, которые в то же время вынуждены были быть торговцами и мореходами. Для римлян они стали торговыми посредниками с германскими племенами, а в период упадка Рима одним из главных товаров в этой торговле стали рабы, которых фризы скупали в бассейне Балтийского моря у варягов (сведения о фризах можно найти и в работе Энгельса «К истории древних германцев» [117]). Вместе с англами и саксами фризы участвовали в заселении Англии. Для нас фризы интересны тем, что как народ они сложились в большой степени под влиянием очень специфического хозяйственного уклада, который позже был воспроизведен, уже в индустриальной форме, как современный капитализм. И уклад этот входил в ядро их этнической культуры. Л.А. Асланов пишет о фризах: «Каждый крестьянин был скотоводом, судовладельцем (это был единственный вид транспорта в условиях маршей), судостроителем и купцом. Разнообразие видов деятельности… активно формирует сознание, которое закрепляется в культуре людей. Кроме того, эти виды деятельности затрагивали всех поголовно, т.е. это была народная культура. Таким образом, терпеновая, крайне индивидуалистическая культура стала тем корнем, из которого выросла североморская культура, воспринявшая от терпеновой крайний индивидуализм» [116, с. 87]. О. Шпенглер также подчеркивает культурные этнические корни английского капитализма: «Английская хозяйственная жизнь фактически тождественна с торговлей, с торговлей постольку, поскольку она представляет культивированную форму разбоя. Согласно этому инстинкту все превращается в добычу, в товар, на котором богатеют… Властное слово «свободная торговля» относится к хозяйственной системе викингов. Прусским и, следовательно, социалистическим лозунгом могло бы быть государственное регулирование товарообмена. Этим торговля во всем народном хозяйстве получает служебную роль вместо господствующей. Становится понятен Адам Смит с его ненавистью к государству и к «коварным животным, которые именуются государственными людьми». В самом деле на истинного торговца они действуют, как полицейский на взломщика или военное судно на корабль корсаров» [85, с. 78-80]. Этническая специфика того капитализма, который сложился в англо-саксонской культуре, признается и сегодня. Английский историк и социолог 3. Бауман пишет: «Новый индустриальный порядок, так же как и концептуальные построения, предполагавшие возможность возникновения в будущем индустриального общества, были рождены в Англии; именно Англия, в отличие от своих европейских соседей, разоряла свое крестьянство, а вместе с ним разрушала и «естественную» связь между землей, человеческими усилиями и богатством. Людей, обрабатывающих землю, сначала необходимо упразднить, чтобы затем их можно было рассматривать как носителей готовой к использованию «рабочей силы», а саму эту силу — по праву считать потенциальным источником богатства» [112]. Когда эти культурные предпосылки соединились с новой центральной мировоззренческой матрицей, заданной протестантской Реформацией, капитализм стал мощным фактором этногенеза, быстро сплачивающим «буржуазные нации» Запада. Вебер приводит высказывание известного протестантского проповедника Джона Уэсли: «Мы обязаны призывать всех христиан к тому, чтобы они наживали столько, сколько можно, и сберегали все, что можно, то есть стремились к богатству» [52, с. 200-201]. Внешне чисто экономическая мотивация (страсть к наживе) превратилась в обязательную приоритетную ценность. Очевидно, что эта ценность обладает этнической спецификой, она присуща далеко не всем народам. Даже Маркс признает, что прежде страсть к наживе была частью очень специфических культур: «Богатство выступает как самоцель лишь у немногих торговых народов — монополистов посреднической торговли, живших в порах древнего мира, как евреи в средневековом обществе» [118, с. 475]. При этом страсть к наживе вовсе не является необходимым условием эффективного хозяйства — общества, где хозяйственные ресурсы соединяются не только через куплю-продажу, могут быть экономически вполне эффективными. Более того, порой их хозяйство рушится именно вследствие внедрения «духа наживы». В 60-е годы описан такой случай: была в Южной Америке процветающая индейская община. Люди охотно и весело сообща работали, строили дороги, школу, жилища членам общины. К ним приехали протестантские миссионеры и восхитились тем, что увидели. Только, говорят, одно у вас неправильно: нельзя работать бесплатно, каждый труд должен быть оплачен. И убедили! Теперь касик (староста) получил от общины «бюджет» и, созывая людей на общие работы, стал платить им деньгами. И люди перестали участвовать в таких работах! Почему же? Всем казалось, что касик им недоплачивает. Социологи, наблюдавшие за этим случаем, были поражены тем, как быстро все пришло в запустение и как быстро спились жители этих деревенек. Мотив наживы, присущий капиталистическому рынку, отсутствует при иных типах распределения материальных ценностей — прямом обмене ради поддержания социальных связей по принципу взаимности, уравнительном перераспределении, дарении. Виднейший антрополог Б. Малиновский писал в 20-е годы, что абсурдно полагать, будто в хозяйстве примитивного племени человек побуждается к труду чисто экономическими мотивами и осознаваемой личной выгодой. Главное для него — выполнение социальных обязательств по отношению к родственникам и общине, стремление к престижу (см. [119]). Дальнейшие исследования показали, что эти приемы хозяйственной деятельности, отсутствующие в рыночной экономике западных стран, служили важным механизмом создания этнических связей в «примитивных» племенах и народах. Говоря о значении внеэкономических, нерыночных способов распределения у незападных народов, А.С. Панарин пишет: «Бурдье показывает, как и почему целесообразный обмен у них принимает форму дара. Наблюдающим со стороны кажется нелепо расточительной и уводящей «от существа дела» вся система условностей, ритуалов, всего «искусства сокрытия», которыми сопровождаются обменные практики в традиционных обществах. Экономико-центристскому сознанию кажутся нелепыми эти колоссальные траты времени, предназначаемые для того, чтобы увести сознание участников от «правды обмена». Истинно полезным временем эти наблюдатели считают время, посвященное вещам как потребительским объектам; время, посвященное производству человеческих отношений, вызывает у них недоумение: то ли потому, что эти отношения считаются автоматическим приложением вещных отношений, то ли потому, что в качестве «вневещных», социоцентричных, а не экономикоцентричных они представляются просто ненужными. Людям традиционного общества, которым в трудных ситуациях — а такие сопровождали их постоянно, — нельзя было рассчитывать на технику — они рассчитывали лишь на живую человеческую солидарность, требующую бескорыстных жертвенных усилий, — приходилось уделять особое внимание «производству социальности» — формированию солидаристских чувств и морали долга. Здесь-то и открывается смысл «бессмысленных ритуалов». Наделяются смыслом все «уловки традиционалистского сознания: «Ответный дар, чтобы не стать оскорбительным, должен быть отсроченным и иным… таким образом, обмен дарами отличается от модели «ты — мне, я — тебе» [120, с. 201]. Историк становления рыночной экономики Запада Карл Поланьи уже в главном своем труде «Великая трансформация» (1944) противопоставил экономику капитализма хозяйству примитивных народов (как писали после его смерти, создал «политическую экономию контраста»). Затем он перешел к изучению экономики древних и архаических обществ. Поланьи различал два типа хозяйственной деятельности, то есть производства и распределения продуктов и услуг. Их отличие сформулировал уже Аристотель. Один тип — натуральное хозяйство или экономия, что означает «ведение дома», материальное обеспечение экоса (дома) или полиса (города). Это — производство и обмен в целях удовлетворения потребностей. Такое понимание хозяйства Поланьи обозначил как субстантивизм, представление хозяйства как движения вещества, субстанции. Другой тип хозяйства Аристотель назвал хрематистика (сегодня говорят рыночная экономика). Это — хозяйственная деятельность, целью которой является прибыль, накопление богатства в форме денег. Это понимание Поланьи назвал формализмом. Этот подход заложил основы экономической антропологии, которая стала развиваться в 60-е годы, и главные ее направления определяются как субстантивизм и формализм (см. [119]). Работы экономических антропологов показали, что этническое своеобразие присуще всем национальным хозяйствам, даже у тех народов, которые освоили многие принципы рыночной экономики. Придание страсти к наживе вненационального, универсального характера, как это делали в 90-е годы российские реформаторы, есть чисто идеологический прием. Научное понимание оснований этничности и характера хозяйства каждого народа требовало отказа от евроцентристского взгляда. Конкретные этноэкономические работы стали появляться в конце XIX в. Так, большое исследование общинного хозяйства, начиная от первобытного строя, у разных племен и народов (в Америке, Индии, Северной Африке и др.) провел русский либеральный социолог, историк и этнограф, в последующем видный масон М.М. Ковалевский («Общинное землевладение. Причины, ход и последствия его разложения», М., 1879). Маркс внимательно изучил этот труд и сделал его конспект. Будучи членом Государственного совета, Ковалевский выступал против насильственного разрушения крестьянской общины, опираясь на опыт тяжелых последствий таких реформ в других странах. Насущной стала потребность в изучении своеобразных хозяйственных укладов незападных народов после русской революции 1917 г., при государственном и хозяйственном строительстве СССР и в странах, начавших борьбу за освобождение от колониальной зависимости. Чаянов в 1924 г. писал: «Ныне, когда наш мир постепенно перестает быть миром лишь европейским и когда Азия и Африка с их своеобычными экономическими формациями вступают в круг нашей жизни и культуры, мы вынуждены ориентировать наши теоретические интересы на проблемы некапиталистических экономических систем» [106, с. 143]. Стала появляться литература — и научная, и популярная. К этой теме обратилась и публицистика. Подход Поланьи — сравнительное описание западной рыночной экономики и разных вариантов этнического «примитивного» хозяйства, стал подкрепляться эмпирическим материалом. Вот один из красноречивых случаев. В начале XX века европейцы позарились на Патагонию — обширную область на юге Южной Америки. Индейцы создали там особую аграрную цивилизацию, она казалась эффективной, и эксплуатация этой земли в капиталистическом плантационном хозяйстве обещала быть выгодной. Индейцев уничтожили (в начале 90-х годов в Испании вышло два тома потрясающих документов об этой кампании этноцида, собранных католическими миссионерами), но здесь речь не об этом. Европейские предприниматели действительно освоили очищенные от примитивного хозяйств земли (в огромном пространстве — 100 млн. га), построили железную дорогу. Но рентабельным капиталистическое хозяйство западного типа на этих холодных землях так и не смогло стать. Все заброшено, железная дорога заросла травой. Русский читатель мало знает о колонизации европейцами стран с традиционной этнической культурой. Нас это как-то мало интересовало, и лишь сегодня стало вдруг очень актуальным. И я с интересом прочел случайно попавшую мне в руки книгу, детские впечатления английской писательницы, дочери колониста в Родезии (Зимбабве). В ней подробно описаны два типа сельского хозяйства — африканской общины и плантации фермера-колониста. Девочка подружилась с престарелым вождем племени и стала часто ходить в африканскую деревню. И ее мучила мысль: почему у африканцев земля производит невероятное изобилие плодов, так что они свисали на трех уровнях? Почему люди в деревне веселы и проводят досуг в долгих беседах, попивая из тыковки пальмовое вино — а у белых колонистов земля вообще ничего не родит, они бедны, злы, по уши в долгах и норовят отнять коз у африканцев (а потом и вообще всю их землю)? И хотя девочка ответа не сформулировала, он складывался из всех ее обыденных впечатлений. Земля отвечала африканцам на заботу, потому что это была их земля, «одомашненная» ими, часть их племенной культуры. Это можно перевести на язык агрономии, знания почвы, климата, растений и насекомых. А фермер-колонист вторгся со своим этническим (конкретно, английским) представлением о хозяйстве в ландшафт, созданный людьми совсем иной культуры, которую он считал примитивной и понимать не хотел. И эта хозяйственная действительность сплачивала белых колонистов в особый новый этнос — так же, как хозяйство африканской общины сплачивало ее членов в их племя. Загнанные в тропический лес индейцы Амазонии и сегодня питаются с такого клочка земли, что ученые считают, пересчитывают и не могут поверить. Я сам был с бразильскими учеными, которые изучают индейский способ ведения хозяйства у таких «фермеров», к которым надо добираться по протокам Амазонки. Их хозяйство действительно поражает. С одного гектара леса, не вырубая деревьев, живет большая семья. Бабушка занята «животноводством» — рядом с домом у нее сплетенный из прутьев загончик для черепах, которым хватает обильного подножного корма. Люди сажают свои культуры прямо в лесу, отыскивая по едва заметным признакам пятачки самой подходящей почвы размером в несколько квадратных метров. В их языке множество тонких определений видов почвы, каждая благоприятна для какой-то одной культуры. А для колонистов, получивших в частную собственность землю аборигенов и распахавших ее на простыни-плантации, она долгое время была лишь объектом эксплуатации. Для нас в России сегодня особенно актуально разобраться в том, как действует на всю систему этнических связей в нашем народе массированное внедрение в наше хозяйство институтов и обычаев западной рыночной экономики. В долгосрочном плане это воздействие гораздо важнее, нежели его прямой эффект на собственно хозяйственные результаты (ВВП, национальное богатство, распределение доходов и пр.). Ведь возможен вариант, что хозяйство на бывшей нашей территории станет эффективным, но русского народа не будет (как это произошло, например, с индейцами США). Поэтому для нас важна история воздействия нового типа хозяйства, возникшего на Западе в бурный период XVI-XVIII вв. («современный капитализм»), на этногенез, на изменения в этническом типе населяющих Западную Европу народов. Это очень обширная тема, и здесь мы лишь покажем на частных примерах, как глубоко и обширно это воздействие. Выше говорилось о том, что люди собираются в народ общим мировоззрением — шаблоном для этой сборки служит «центральная мировоззренческая матрица». Новый тип хозяйства заменил главные элементы этой матрицы, которая была у народов средневековой Европы. Хайдеггер определяет этот переход так: «Человеческая масса чеканит себя по типу, определенному ее мировоззрением. Простым и строгим чеканом, по которому строится и выверяется новый тип, становится ясная задача абсолютного господства над землей» [121, с. 311]. Протестантская Реформация и Научная революция произвели, благодаря их кооперативному эффекту, десакрализацию и дегуманизацию мира в мышлении человека Запада. Образ Космоса, в котором человек был связан невидимыми струнами с каждой частицей, разрушился. В мире, лишенном святости, стало возможным заменить многообразие, неповторимость качеств их количественной мерой, сделать несоизмеримые вещи соизмеримыми, заменить ценности их количественным суррогатом — ценой. Известен афоризм: Запад — это цивилизация, «которая знает цену всего и не знает ценности ничего» (еще сказано: «не может иметь святости то, что может иметь цену»). Прежде человек благословлял «в поле каждую былинку и в небе каждую звезду», теперь он их оценивал. Это два различных мировоззрения. В новом типе экономической рациональности совершилось то, что немыслимо в традиционном хозяйстве — разделение слова и вещи. Знак отделился от вещи, как тень от хозяина, стал жить собственной жизнью. Возник знак, способный представлять все вещи — деньги. Он стал всеобщим эквивалентом. Но при замене ценности ценой лишились святости не только отношения человека с миром — то же самое произошло и в отношениях человека с человеком. Эти отношения лишились святости и стали разновидностью отношений человека с вещами. Макс Вебер пишет: «Чем больше космос современного капиталистического хозяйства следовал своим имманентным закономерностям, тем невозможнее оказывалась какая бы то ни было мыслимая связь с этикой религиозного братства. И она становилась все более невозможной, чем рациональнее и тем самым безличнее становился мир капиталистического хозяйства» [52, с. 315]. Это означало кардинальную пересборку этнических общностей — народы, соединенные «этикой религиозного братства» и взаимными обязательствами сословных общин (условно говоря, пахарей, воинов и жрецов), демонтировались, а из свободных индивидов (граждан) собирались нации. В этом превращении элементарной частицы этноса (из человека общинного в свободного индивида) и состоит сущность либерализма. Индивид (атом) в мировоззренческом плане есть сущность механистическая, в хозяйственной сфере он — аналог «материальной точки» в механике. Известно, что политэкономическая модель Адама Смита является слепком с ньютоновской механистической картины мироздания. Этот механицизм пронизывает всю политэкономию. Кейнс отметил, что неоклассический вариант Маршалла помещает экономические явления внутрь «коперниканской системы, в которой все элементы экономического универсума находятся в равновесии благодаря взаимодействию и противовесам». Очевидно, что в этой модели хозяйства движение реальных вещей полностью заменено движением меновых стоимостей, выражаемых деньгами. Всякие попытки «воссоединить слово с вещью» — ввести в экономическую теорию объективные, физические свойства вещей и духовную сущность людей, учесть несводимость их ценности к цене («несоизмеримость») сразу же вызывают резкую критику. Формализм противостоит субстантивизму принципиально. Лауреат Нобелевской премии Ф. Содди, автор лекций «Картезианская экономика», прочитанных в 1921 г. в Лондонской экономической школе, показал в них, что монетаристская экономика неизбежно должна время от времени «уничтожать деньги» в форме финансовых кризисов, нанося тем самым тяжелые удары и по реальному (натуральному) хозяйству. В 1933 г., вспоминая о подчеркнутых Марксом словах У. Петти о том, что труд — отец богатства, а земля — его мать, Содди предположил, что «скорее всего, именно ученики пророка забыли указание на роль матери, пока им не освежило память упорство русских крестьян» [122, с. 165, 166]. Не странно ли, Содди посчитал упорство русских крестьян — особенность русского национального хозяйства — фундаментальным явлением, которое высветило конфликт между знаком и вещью, между монетой и природой, а мы, «ученики пророка», его слов не заметили и вряд ли поняли, что он имел в виду. Вот факт несоизмеримости, который прямо показывает различие тех мировоззренческих матриц, на которых собираются народы при разных типах хозяйства: крестьяне арендовали землю по цене, намного превышающей доход от предмета аренды. Чаянов пишет: «Многочисленные исследования русских аренд и цен на землю установили теоретически выясненный нами случай в огромном количестве районов и с несомненной ясностью показали, что русский крестьянин перенаселенных губерний платил до войны аренду выше всего чистого дохода земледельческого предприятия» [106, с. 407]. Расхождения между доходом от хозяйства и арендной платой у крестьян были очень велики. Чаянов приводит данные для 1904 г. по Воронежской губернии. В среднем по всей губернии арендная плата за десятину озимого клина составляла 16,8 руб., а чистая доходность одной десятины озимого при экономичном посеве была 5,3 руб. В некоторых уездах разница была еще больше. Так, в Коротоякском уезде средняя арендная плата была 19,4 руб., а чистая доходность десятины 2,7 руб. Не будем здесь вдаваться в фундаментальные различия монетаристской экономики и реального хозяйства «ради жизни». Заметим только, что в крестьянском хозяйстве видна несводимость ценности земли к ее цене, и это — важная составляющая мировоззрения. Поэтому вопрос о земле в России всегда скрывал под собой вопрос о самом существовании русского народа с его существующим культурным генотипом. Критикуя «справа» концепцию столыпинской реформы, консерватор («черносотенец») М.О. Меньшиков писал: «Договорами, покупкою, меною и пр., и пр. у народа постепенно будет отобрана земля — корень человеческого рода, постепенно затянута петлей свобода, самое дыхание народное. И тогда, при всевозможных хартиях вольностей и красноречивых конституциях народ станет неудержимо беднеть, превращаться в пролетариат, в живой мусор, удел которого — гниение» [123, с. 427]. Изъятие общинных земель и превращение их в предмет свободной купли-продажи — важный принцип демонтажа колонизируемых народов, устранения одного из важных типов этнической консолидации. Либеральный русский историк М.М. Ковалевский пишет, ссылаясь на французские документы: «Установление частной земельной собственности — необходимое условие всякого прогресса в экономической и социальной сфере. Дальнейшее сохранение общинной собственности «как формы, поддерживающей в умах коммунистические тенденции» (Дебаты Национального собрания, 1873), опасно как для колонии, так и для метрополии; раздел родового владения поощряется, даже предписывается, во-первых, как средство к ослаблению всегда готовых к восстанию порабощенных племен, во-вторых, как единственный путь к дальнейшему переходу земельной собственности из рук туземцев в руки колонистов. Эта политика неизменно проводится французами при всех свергающих друг друга режимах, начиная с 1830 г. до настоящего времени. Средства иногда меняются, цель всегда одна и та же: уничтожение туземной общинной собственности и превращение ее в предмет свободной купли-продажи и тем самым облегчение конечного перехода ее в руки французских колонистов. На заседании 30 июня 1873 г. при обсуждении нового законопроекта депутат Эмбер сказал: «Представленный на ваше обсуждение проект является лишь завершением здания, фундамент которого заложен целым рядом распоряжений, декретов и законов, которые все сообща и каждый в отдельности преследуют одну и ту же цель — установление у арабов частной земельной собственности»… Большинство французских скупщиков земли вовсе не намерено было заниматься земледелием; они спекулировали лишь на перепродаже земли; покупка по смехотворным ценам, перепродажа по относительно высокой цене — казались выгодным помещением их капиталов» (цит. по [124]). В других формах, но с той же целью предполагалось изъятие земли славянских народов СССР гитлеровскими стратегами. Как говорил А. Розенберг, высшая цель войны против Советского Союза заключалась в том, чтобы «оградить и одновременно продвинуть далеко на восток сущность Европы». Одно из средств достижения этой цели сам Гитлер излагал так: «Коренных жителей вытесним в болота Припяти, чтобы самим поселиться на плодородных равнинах… Мы совершенно не обязаны испытывать какие-либо угрызения совести… Едим же мы канадскую пшеницу, не думая об индейцах… Стоит лишь одна задача: осуществить германизацию путем ввоза немцев, а с коренным населением обойтись как с индейцами… Нам придется прочесывать территорию, квадратный километр за квадратным километром, и постоянно вешать [людей]. Это будет настоящая индейская война…» (цит. по [125, с. 178-182]). Межсословный раскол русского народа между крестьянством и помещиками был связан с землей. С середины 90-х годов XIX века «миры» крестьян и помещиков стали быстро расходиться к двум разным полюсам жизнеустройства: крестьянство становилось все более «общинным», а помещики — все более капиталистами. Крестьяне строили «хозяйство ради жизни», а помещики — «хозяйство ради прибыли». Крестьяне считали, что земля должна принадлежать тем, кто ее обрабатывает, и требовали уравнительного передела земли с помещиками по «трудовой норме». Помещики же были проникнуты идеей частной собственности на землю. Возникла взаимная ненависть, которую усугубила столыпинская реформа. Историки приводят показательные сравнения России и Пруссии: немецкие крестьяне, в отличие от русских, не испытывали к своему помещику-юнкеру острой неприязни, его страсть к наживе была оправдана общей для них протестантской этикой и общим почтением к частной собственности. Но характер земельной собственности и землепользования — лишь пример того, как элемент хозяйственной системы действует на связи, соединяющие людей в народ. А таких элементов множество, и они несут мировоззренческую нагрузку. На Западе понятие человека-атома дало и новое представление о частной собственности как естественном праве. Основатель «идеологии» Дестют Де Траси писал: «Природа наделила человека неизбежной и неотчуждаемой собственностью, собственностью на свою индивидуальность… «Я» — исключительный собственник тела, им одушевляемого, органов, приводимых им в движение, всех их способностей, всех сил и действий, производимых ими…; и никакое другое лицо не может пользоваться этими же самыми орудиями» (цит. в [42, с. 216]). Именно исходное ощущение неделимости индивида, его превращения в особый, автономный мир породило глубинное чувство собственности, приложенное сначала к собственному телу. Произошло отчуждение тела от личности и его превращение в собственность. До этого понятие «Я» включало в себя и дух, и тело как неразрывное целое. Теперь стали говорить «мое тело» — это словосочетание появилось в языке недавно, лишь с возникновением рыночной экономики. В мироощущении русских, которые не пережили такого переворота, этой проблемы как будто и не стояло — а на Западе это один из постоянно обсуждаемых вопросов.81 В хозяйстве превращение тела в собственность дало возможность свободного контракта на рынке труда (превращения рабочей силы в товар). Поскольку индивид — собственник своего тела (а раньше его тело принадлежало частично семье, общине, народу), постольку теперь он может уступать его по контракту другому как рабочую силу. Так возник человек экономический, homo economicus, который создал рыночную экономику.82 К. Поланьи, описывая процесс становления капитализма в Западной Европе, отмечал, что речь шла о «всенародной стройке», что главные идеи нового порядка были приняты народом. Он писал: «Слепая вера в стихийный процесс овладела сознанием масс, а самые «просвещенные» с фанатизмом религиозных сектантов занялись неограниченным и нерегулируемым реформированием общества. Влияние этих процессов на жизнь народов было столь ужасным, что не поддается никакому описанию. В сущности, человеческое общество могло погибнуть, если бы предупредительные контрмеры не ослабили действия этого саморазрушающегося механизма» (цит. в [126, с. 314]. Говоря об отношении к собственности в русской культуре, Бердяев отмечает важную особенность: «Русские суждения о собственности и воровстве определяются не отношением к собственности как социальному институту, а отношением к человеку… С этим связана и русская борьба против буржуазности, русское неприятие буржуазного мира… Для России характерно и очень отличает ее от Запада, что у нас не было и не будет значительной и влиятельной буржуазной идеологии» [18]. В средневековой Руси до позднего времени «кража для того, чтобы накормить гостя, не считалась преступлением». Совсем по-иному, нежели на Западе, менялся социальный статус в зависимости от собственности. В России богатые ремесленники и купцы часто оставались в крепостной зависимости от своих помещиков еще и в XIX веке. А в Англии уже раннефеодальной эпохи автоматически присваивалось дворянское звание купцу, «три раза переплывшему море за свой счет». В XIII и XIV вв. королевские приказы обязывали всех лиц с годовым земельным доходом в 20 (а в один год даже в 15) фунтов принимать рыцарское звание [94, с. 260]. Тяга к накоплению собственности была в России предосудительной, в этом Макс Вебер видел главное препятствие развитию капитализма. Достоевский писал в «Дневниках писателя» (1876-1877): «Я лучше захочу всю жизнь прокочевать в киргизской палатке, чем поклоняться немецкому способу накопления богатств. Здесь везде у них в каждом дому свой фатер, ужасно добродетельный и необыкновенно честный. Все работают как волы и копят деньги, как жиды. Лет через 50 или 70 внук первого фатера передаст сыну значительный капитал, тот своему, тот своему, и поколений через 5-6 выходит сам барон Ротшильд. Право, неизвестно еще, что гаже: русское ли безобразие или немецкий способ накопления честным трудом» (см. [94, с. 260]). Система хозяйственных связей, соединяющих в этнос людей, проникнутых «духом капитализма», настолько отличается от систем других народов, что на обыденном уровне западный «экономический человек» часто бывает уверен, что вне капитализма вообще хозяйства нет. Есть какая-то странная суета, но хозяйством ее назвать никак нельзя. Это можно слышать сегодня в отношении и Советского Союза, и нынешней РФ. Но это же приходилось слышать и в конце XIX в. А.Н. Энгельгардт в «Письмах из деревни» рассказывает: «Один немец — настоящий немец из Мекленбурга — управитель соседнего имения, говорил мне как-то: «У вас в России совсем хозяйничать нельзя, потому что у вас нет порядка, у вас каждый мужик сам хозяйничает — как же тут хозяйничать барину. Хозяйничать в России будет возможно только тогда, когда крестьяне выкупят земли и поделят их, потому что тогда богатые скупят земли, а бедные будут безземельными батраками. Тогда у вас будет порядок и можно будет хозяйничать, а до тех пор нет» [127, с. 341]. Смена типа народного хозяйства ведет к изменениям во всех составляющих культурного ядра этноса, что и означает его перестройку, пересборку системы связей. Вот наглядная сторона национальной культуры — музыка и театр. Возникновение современного капитализма в странах, переживших протестантскую Реформацию, сразу привело к глубоким, иногда неожиданным сдвигам в этой сфере. На это обращает внимание М. Вебер: «Известен упадок, который претерпела в Англии не только драма, но и лирика, и народная песня в послеелизаветинскую эпоху. Что касается изобразительного искусства, то здесь пуританам, пожалуй, мало что пришлось искоренять. Примечателен, однако, переход от довольно высокого уровня музыкальной культуры (роль Англии в истории музыки отнюдь не была лишена значения) к тому абсолютному ничтожеству, которое обнаруживается у англосаксонских народов в этой области впоследствии и сохраняется вплоть до настоящего времени. Если отвлечься от негритянских церквей и тех профессиональных певцов, которых церкви теперь приглашают в качестве attractions — приманки (Trinity church в Бостоне в 1904 г. выплачивала им 8 тыс. долл. в год), — то и в американских религиозных общинах большей частью можно услышать лишь совершенно невыносимый для немецкого слуха визг. (Частично это относится и к Голландии.)» [52, с. 261-262]. Далее он пишет о театре: «Напомним, что пуританский муниципалитет Стратфорда-на-Эйвоне закрыл там театр еще при жизни Шекспира, во время его пребывания в этом городе в последние годы жизни. (Свою ненависть и презрение к пуританам Шекспир высказывал при каждом удобном случае.) Еще в 1777 г. власти Бирмингема не разрешили открыть театр в этом городе, мотивируя свое решение тем, что театр способствует «лени» и, следовательно, наносит ущерб торговле» [52, с. 263]. Разумеется, подобные изменения наблюдаются в моменты кризиса, вызванного перестройкой культурного ядра. Затем, когда культура адаптируется к новой структуре человеческих отношений, положение восстанавливается на новом уровне — в Англии появляется и новая лирика, и театр, и «Битлз». Однако из этнологии мы знаем, что этнические особенности сохраняются и после того, как исчезли причины, их породившие. Если пробежать перечень тех главных «институциональных матриц», на которых базируется жизнеустройство народа, то мы увидим, что возникновение западного капитализма сразу повлекло за собой изменения всех систем, обеспечивающих структуру и характер этнической общности. Вот, современный капитализм принес с собой два общественных института — частную собственность и рынок рабочей силы. Казалось бы, речь идет об изменении хозяйственных отношений, а народ остается прежним. На деле возникновение этих двух институтов означает изменение почти всех механизмов, формирующих и «воспроизводящих» народ — тех чеканов, по выражению Хайдеггера, которыми были отштампованы англосаксонские народы Нового времени. Вот самые наглядные и очевидные изменения, которые произошли в XVI-XVIII веках: разрыв общинных связей (и прежде всего связей «религиозного братства») и принятие нового представления о человеке (свободный индивид в состоянии непрерывной конкуренции); устранение сословного общества с его устойчивым и установленным доступом каждой социальной группы к части национального богатства и собственности, разделение народа как «семьи» сословий на две расы — расу богатых и расу бедных, собственников и пролетариев, избранных и отверженных; превращение патерналистского государства (все подданные — любимые дети монарха) в «ночного сторожа», регулирующего войну всех против всех; превращение школы университетского типа, воспроизводящей в новом поколении культурное ядро народа, в «школу двух коридоров» (один для избранных, другой для отверженных), воспроизводящую классы («расы»). Английский историк и философ Т. Карлейль писал (1843): «Поистине, с нашим евангелием маммоны мы пришли к странным выводам! Мы говорим об обществе и все же проводим повсюду полнейшее разделение и обособление. Наша жизнь состоит не во взаимной поддержке, а, напротив, во взаимной вражде, выраженной в известных законах войны, именуемой «разумной конкуренцией» и т.п. Мы совершенно забыли, что чистоган не составляет единственной связи между человеком и человеком. «Мои голодающие рабочие?» — говорит богатый фабрикант. — «Разве я не нанял их на рынке, как это и полагается? Разве я не уплатил им до последней копейки договорной платы? Что же мне с ними еще делать?» Да, культ маммоны воистину печальная вера» (цит. по [62, с. 580]). Те беды, которые пережила Россия в Новое время и переживает сейчас, на заре постмодерна, во многом были вызваны тем, что господствующее меньшинство в его программах модернизации России постоянно пыталось применить западный чекан, чтобы отштамповать им существенно иной этнический материал (прежде всего, русских). Это наносило народу России тяжелые травмы, зачастую сводило на нет результаты реформ и порождало сопротивление, не раз принимавшее разрушительный характер. И в этом стремлении российская правящая элита проявляла упорство, которого не наблюдается у авторов проектов модернизации в цивилизациях Востока (Японии, Китае, Индии). Поразительно, что даже сегодня, имея опыт тяжелого XX века, имея доступ к результатам весьма развитой антропологии и этнологии (и даже имея в этой области сообщество отечественных ученых), российская власть, правящий слой и в целом все общество проявляют крайнее невежество в отношении России как этнической системы. Невежество и равнодушие к этой стороне дела. Во многом это — следствие евроцентризма, навеянного европейским образованием, в котором формировалась наша интеллигенция начиная с конца XVIII века, а также следствие того универсализма, которым проникнуты главные идеологические учения Просвещения, либерализм и марксизм. Формационный подход, принятый в историческом материализме, утвердил догму, согласно которой «промышленно более развитые страны показывают менее развитым их будущее». За образец общего для всех будущего Маркс взял при этом Англию — этническую культуру, необычную даже для всего Запада. И либералы, и марксисты были уверены, что индустриализация стирает этнические различия, устраняет этнизирующее воздействие хозяйственных укладов. Этот взгляд отвергали антропологи, а теперь даже и видный либеральный философ К. Леви-Стросс так квалифицирует эту позицию: «Все эти спекулятивные рассуждения сводятся фактически к одному рецепту, который лучше всего можно назвать фальшивым эволюционизмом. В чем он заключается? Речь идет, совершенно четко, о стремлении устранить разнообразие культур — не переставая приносить заверения в глубоком уважении к этому разнообразию. Ведь если различные состояния, в которых находятся человеческие общества, удаленные как в пространстве так и во времени, рассматриваются как этапы единого типа развития, исходящего из одной точки и должного соединиться в одной конечной модели, то совершенно ясно, что разнообразие — не более чем видимость. Человечество становится однородным и идентичным самому себе, и признается лишь, что эта его однородность и самоидентичность могут быть реализованы постепенно. А значит, разнообразие культур отражает лишь ситуацию момента и маскирует более глубокую реальность или задерживает ее проявление» [26, с. 310-311]. Английский либеральный философ Дж. Грей пишет: «Рыночные институты вполне законно и неизбежно отличаются друг от друга в соответствии с различиями между национальными культурами тех народов, которые их практикуют. Единой или идеально-типической модели рыночных институтов не существует, а вместо этого есть разнообразие исторических форм, каждая из которых коренится в плодотворной почве культуры, присущей определенной общности. В наши дни такой культурой является культура народа, или нации, или семьи подобных народов. Рыночные институты, не отражающие национальную культуру или не соответствующие ей, не могут быть ни легитимными, ни стабильными: они либо видоизменятся, либо будут отвергнутыми теми народами, которым они навязаны» [6, с. 114]. На деле индустриальное развитие вовсе не приводит к культурной конвергенции и стиранию различий. Этнологическое изучение, в течение последних 30 лет, промышленного развития ряда стран Юго-Восточной Азии позволило американскому антропологу В. Брандту прийти к выводу, что «культурные различия остаются решающими на основных уровнях человеческого взаимодействия, придавая якобы универсальным последствиям модернизации вид, согласующийся с местной культурной конфигурацией» [30, с. 36]. Культурные различия народов — вот решающее условие развития, а вовсе не имитация чужих методов. К удивлению этнографов, даже нивелирующее действие американского образа жизни не стирает этнической окраски хозяйственных предпочтений разных групп иммигрантов. У разных этнических групп в США наблюдается некоторая профессиональная специализация. Например, среди иммигрантов-немцев относительно велика доля фермеров, среди выходцев из Англии много горняков, среди итальянцев — строителей, поляков особенно много в автомобильной промышленности, а среди греков много кондитеров. От исторического материализма восприняла уже советская интеллигенция склонность к обобщениям хозяйственных понятий и категорий, которые устраняли именно их особенное национальное содержание. Если человек получает зарплату, значит, он — наемный работник, продает свою рабочую силу на рынке труда. Плановая советская система этот рынок деформирует, надо ее устранить. А то, что зарплата может иметь характер жалованья, выдаваемого не как рыночная цена, а как довольствие служащему человеку, как содержание его и его семьи, доходило с трудом. Такими обобщениями, которые настолько обедняли модель, что искажали и самое общее, полны труды Маркса и Энгельса, на которых и воспитывалась советская интеллигенция. Много у них говорилось и о русской общине — одном из важнейших институтов, отличавших русский тип хозяйства. Маркс пишет (1868): «В этой общине все абсолютно, до мельчайших деталей, тождественно с древнегерманской общиной. В добавление к этому у русских… во-первых, не демократический, а патриархальный характер управления общиной и, во-вторых, круговая порука при уплате государству налогов и т. д… Но вся эта дрянь идет к своему концу» [128]. Но в момент написания этого письма было известно принципиальное отличие русской общины от древнегерманской. У русских земля была общинной собственностью, так что крестьянин не мог ни продать, на заложить свой надел (после голода 1891 г. общины по большей части вернулись к переделу земли по едокам), а древнегерманская марка была общиной с долевым разделом земли, так что крестьянин имел свой надел в частной собственности и мог его продать или сдать в аренду. Ниоткуда не следовало в 1868 г., что русская община, «вся эта дрянь», идет к своему концу. Возможность русской общины встроиться в индустриальную цивилизацию еще до народников предвидели славянофилы. А.С. Хомяков видел в общине именно цивилизационное явление — «уцелевшее гражданское учреждение всей русской истории» — и считал, что община крестьянская может и должна развиться в общину промышленную. О значении общины как учреждения для России он писал: «Отними его, не останется ничего; из его развития может развиться целый гражданский мир». Еще более определенно высказывался Д.И. Менделеев, размышляя о выборе для России такого пути индустриализации, при котором она не попала бы в зависимость от Запада: «В общинном и артельном началах, свойственных нашему народу, я вижу зародыши возможности правильного решения в будущем многих из тех задач, которые предстоят на пути при развитии промышленности и должны затруднять те страны, в которых индивидуализму отдано окончательное предпочтение» (см. [12, с. 169, 343-344]). Так оно и произошло — русские крестьяне, вытесненные в город в ходе коллективизации, восстановили общину на стройке и на заводе в виде «трудового коллектива». Именно этот уникальный уклад со многими крестьянскими атрибутами (включая штурмовщину) во многом определил «русское чудо» — необъяснимо эффективную форсированную индустриализацию СССР. Невежество и равнодушие в отношении особенностей отечественного народного хозяйства проявилось у нашей интеллигенции и в отношении той системы народного хозяйства, которая сложилась в советский период. Это система самобытного этнического хозяйства, которая была создана советским народом. Другой такой же системы не возникло нигде, хотя отдельные ее элементы использовались и на Западе, и на Востоке. Обществоведение описало советское хозяйство на языке политэкономии марксизма. Этот язык был неадекватен объекту, ибо политэкономия марксизма была создана на материале специфического (этнического) хозяйства Англии, то есть даже не на материале более широкой системы рыночной экономики Запада. Даже в отношении Германии модель Маркса годилась с большими натяжками, в отношении же советской России ее описание и предсказания были совершенно ложными. О. Шпенглер писал: «Вся английская машинная промышленность была создана в интересах торговли. Она явилась средством поставлять дешевый товар… Вся борьба в английской промышленности между предпринимателями и рабочими в 1850 году происходила из-за товара, называемого трудом, который одни хотели дешево приобрести, а другие дорого продать. Все то, о чем с гневным изумлением говорит как о продуктах «капиталистического общества» Маркс, на деле относится лишь к английскому, а не к общечеловеческому хозяйственному инстинкту… Он [Маркс] знал сущность труда только в английском понимании, как средство стать богатым, как средство, лишенное нравственной глубины, ибо только успех, только деньги, только ставшая видимой милость Бога приобретала нравственное значение… Такая этика владеет экономическими представлениями Маркса. Его мышление совершенно манчестерское… Труд для него — товар, а не «обязанность»: таково ядро его политической экономии… Марксизм — это капитализм рабочего класса. Вспомним Дарвина, который духовно так же близок Марксу, как Мальтус и Кобден. Торговля постоянно мыслилась как борьба за существование. В промышленности предприниматель торгует товаром «деньги», рабочий физического труда — товаром «труд» [85, с. 78, 118-120]. Приняв как догму главные постулаты политэкономии, советское обществоведение сделалось нечувствительным к особенностям национального русского хозяйства (и тем более хозяйства других народов СССР). И хотя в советской этнографии применялось понятие «хозяйственно-культурного типа», оно имело скорее региональный, нежели этнический смысл.83 Оно было обращено в древность и не применялось к анализу народного хозяйства современного СССР (это видно по использованию этого понятия в книге Ю.В. Бромлея [34]. То, что писали историки, казалось имеющим мало отношения к советской экономической реальности, так что в общем образованные люди мало знали и о казенной российской промышленности, и об артели и крестьянской общине, и о кооперативном движении, и тем более о пятилетних планах развития, которые готовило Министерство путей сообщения. Книга Л.В. Милова «Великорусский пахарь и особенности российского исторического процесса» (М.: Росспэн, 1998), содержащая совершенно необходимые для понимания хозяйственной истории России сведения, стала для подавляющего большинства читателей откровением. В целом мы подошли к перестройке, не зная и не понимая сущности советской хозяйственной системы, ее особенностей, слабых мест и достижений. Серьезно изучать ее раньше стали в США, чем в СССР. Американский антрополог Дж. Дальтон пишет, что до 1930 г. в США изучали экономику русских лишь с целью обосновать тезис о том, что замена рыночной системы на плановую неминуемо приведет к катастрофе. Но затем, по словам Дальтона, ее стали изучать всерьез, обучаясь методам государственного регулирования [119]. А у нас понемногу начинают изучать ее только сейчас. Очевидно, что особенностью русского хозяйства с его «круговой порукой» был приоритет «общего дела», и прежде всего обеспечения обороны. Эта сторона хозяйства, вместе с общинными механизмами, непрерывно формировала и воспроизводила великорусский этнос. В новейшее время можно даже сказать, что «ВПК сформировал современный русский народ». И.Л. Солоневич пишет: «Московская Русь платила поистине чудовищную цену в борьбе за свое индивидуальное «я» — платила эту цену постоянно и непрерывно… Можно предположить, что при московских геополитических условиях Америка просто перестала бы существовать как государственно-индивидуальное «я». Оборона этого «я» и с востока, и с запада, и с юга, оборона и нации, и государства, и религии, и «личности», и «общества», и «тела», и «души» — все шло вместе… Вопрос заключался в том, что быть одинаково хорошо организованным во всех направлениях есть вещь физически невозможная. Говоря грубо схематически, стоял такой выбор: или строить шоссе под Москвой, или прокладывать Великий Сибирский путь. Тратить «пятую» или даже «третью деньгу» на «внутреннее благоустройство» или вкладывать ее в оборону национального «я» [11, с. 478-479]. Но к концу XX в. этот очевидный этнизирующий фактор как-то сумели вытравить из сознания новых поколений. Люди утратили понимание даже этой стороны советского хозяйства. Насколько оно было необычным и как трудно было разобраться в нем западным специалистам, говорит такой факт. Видный российский эксперт по проблеме военных расходов В.В. Шлыков пишет, на основании заявлений руководства ЦРУ США: «Только на решение сравнительно узкой задачи — определение реальной величины советских военных расходов и их доли в валовом национальном продукте (ВНП) — США, по оценке американских экспертов, затратили с середины 50-х годов до 1991 года от 5 до 10 млрд. долларов (в ценах 1990 года), в среднем от 200 до 500 млн. долларов в год… Один из руководителей влиятельного Американского предпринимательского института Николас Эберштадт заявил на слушаниях в Сенате США 16 июля 1990 года, что «попытка правительства США оценить советскую экономику является, возможно, самым крупным исследовательским проектом из всех, которые когда-либо осуществлялись в социальной области» [130]. Подумайте только — для правительства США попытка оценить советскую экономику обошлась в миллиарды долларов и стала «возможно, самым крупным исследовательским проектом из всех, которые когда-либо осуществлялись в социальной области» — а нас особенности собственного хозяйства не интересовали. Наша интеллигенция только считала хорошим тоном над ним издеваться. Сейчас мы за это расплачиваемся полной мерой — народное хозяйство России реформаторы ломают так, чтобы прежде всего уничтожить его специфическую компоненту — именно ту, которая воспроизводит этнические черты советского народа и его ядра, русского народа. Глава 20 СОХРАНЕНИЕ НАРОДА В предыдущих главах мы говорили о созидании народов. С ним связано, но и является самостоятельной задачей сохранение народа. Одним из губительных следствий господства примордиализма стала неявная убежденность, что народ, когда-то возникнув (по воле Бога или под влиянием космических сил, пассионарного толчка и др.), не может пропасть. Для его исчезновения требуются по меньшей мере подобные по силе проявления божественных или природных воздействий — такого масштаба, что мысли и дела самих людей повлиять на это не могут. Это представление принципиально ложно. Философ Ортега-и-Гассет сказал о кризисе Испании, что причина его в странном явлении — испанцы как-то забыли, что жизнь сама по себе требует непрерывных усилий по ее осмыслению и сохранению. Это — особый труд, требующий ума, памяти, навыков и упорства. Как только этот труд перестают выполнять, жизнь деградирует, иссякает и утрачивается. Он говорил о личности, но еще важнее эта мысль в отношении народа. Народ жив, пока все его части — власти, воины, поэты и обыватели — непрерывно трудятся ради его сохранения. Одни охраняют границы, другие возделывают землю, не давая ей одичать, третьи не дают разрастись опухоли преступности. Все вместе берегут и ремонтируют центральную мировоззренческую матрицу, хозяйство, тип человеческих отношений. Кто-то должен строго следить за «универсумом символов» — осторожно обновлять его, заменяя изношенные части, охранять от плесени и вирусов. Эту работу иногда представляют как непрерывное строительство, как постоянное созидание этнических и национальных связей между людьми. Например, Эрнест Ренан сказал в 1882 г., что «нация — это каждодневный плебисцит». В том смысле, что все граждане каждодневно принимают совместное решение по главным вопросам жизни нации. И уклониться от голосования нельзя, связи граждан в нации от этого слабеют. Такой взгляд надо дополнить указанием на то, что созидание и сохранение — задачи все же во многом разные. Здесь таится опасность ошибки. Возникает иллюзия, что каждодневное применение тех самых инструментов, при помощи которых был собран народ, гарантирует и его сохранение. На деле это не так, в чем мы могли не раз убедиться. И окружающий мир, и сам народ непрерывно изменяются. Значит, должны меняться и инструменты, и навыки. Это процесс творческий и чреватый множеством конфликтов. И попытка его «заморозить» (консерватизм), и попытка его радикально «освободить» («убрать все завалы на его пути», как выражался Горбачев) могут привести к катастрофическому ослаблению или разрыву связей. Дж. Комарофф формулирует важный общий вывод: «Условия, порождающие социальное самосознание, не обязательно совпадают с теми, что поддерживают его существование» [2, с. 43].84 Можно сказать жестче: условия, в которых был порожден народ, обязательно не совпадают с теми, которые необходимы для его сохранения. Народ, как и любая большая система, может или развиваться — или деградировать. Сохраняться в застое он не может. В этом смысле схожа судьба складывающейся нации Российской империи и вполне уже сложившегося советского народа. Обе эти суперэтнические общности обладали большой энергией развития и переживали период быстрого этногенеза. Но социальные и культурные условия это развитие тормозили — и начался распад связей, который был использован заинтересованными политическими силами (антиимперскими в прошлом и антисоветскими в наше время) для активного демонтажа народа. Видимым ферментом и активным агентом демонтажа в обоих случаях была интеллигенция. Она «растлевала» народ, ставила под сомнение устои старого порядка, чем заслужила ненависть консерваторов. В.В. Розанов сказал в 1913 г.: «Пока не передавят интеллигенцию — России нельзя жить» [131]. Розанова можно понять, но его консерватизм непродуктивен. Народ растлевался потому, что старые «институциональные матрицы» уже не отвечали потребностям развития — ни сословное землевладение в сельском хозяйстве, ни периферийный капитализм в промышленности, ни «православие, самодержавие, народность» в идеологии.85 В начале XX века кризис был взорван «снизу», и в России оказалось достаточно организованных сил, чтобы произвести пересборку народа и подгонку отвечающих его чаяниям условий. При назревании очередного кризиса в конце XX века инициатива была перехвачена альянсом «верхов» (номенклатуры), «низов» (преступного мира) и внешних сил (геополитических противников СССР). А ферментом и агентом снова выступила интеллигенция. Сохранение народа не обеспечивается. Роль консервативного начала в кризисе связей этнической общности видна, конечно, гораздо меньше, чем роль активных агентов изменений. Но для понимания сути кризиса надо видеть их взаимосвязь. Консерватизм подавляет способность общности адаптироваться к неизбежным внешним воздействиям, отвечать на вызовы. Так блокируется одна из сил созидания, прекращается «каждодневный плебисцит». Чаще всего вызовом становится нечто, исходящее от иной этнической общности (племени, народа, нации). Вторжение может происходить в самой разной форме — групп иммигрантов (или колонизаторов), чужих вещей и товаров, идей и художественных стилей. Антрополог и культуролог А. Леруа-Гуран представил этот процесс в общем виде, годящемся и для племени, и для западного влияния сегодня. Для него этнические группы — это «сгустки» культуры, обладающие самобытностью. Концентрация культуры и происходит потому, что группа вынуждена сплачиваться под воздействием внешнего воздействия иных: «Именно чтобы избежать этого разлагающего воздействия, каждая группа делает непрерывные усилия сохранить свое внутреннее сцепление, и в этом-то усилении она и приобретает черты более или менее личные». Если равновесие нарушается и группа не может ассимилировать посторонние элементы, она «теряет свою индивидуальность и умирает», то есть утрачивает свою этническую обособленность [23, с. 195]. Сохранение этнической общности достигается лишь при определенном соотношении устойчивости и подвижности. Непосредственная опасность гибели возникает вследствие избыточной подвижности, которая нередко возникает после периода застоя. Леруа-Гуран важное место отводит механизмам, которые он называет инерцией и пережитками. Это необходимые средства для сохранения народа. Он пишет: «Инерция по-настоящему бывает видна лишь тогда, когда [этническая] группа отказывается ассимилировать новую технику, когда среда, даже и способная к ассимиляции, не создает для этого благоприятных ассоциаций. В этом можно было бы видеть самый смысл личности группы: народ является самим собою лишь благодаря своим пережиткам».86 Едва ли не важнее для нас другая мысль Леруа-Гурана: именно пережитки («традиция») являются и условием подвижности народа. Это тот фонд, который позволяет следующему поколению народа сэкономить силы и средства для освоения главных новшеств и ответить на вызов: «Роль традиций состоит в том, чтобы передавать следующему поколению весь технический массив целиком, избавляя его (поколение) от бесполезных опытов, и эта роль с избытком выполнена, когда сын овладевает всеми средствами отца. Они придают его деятельности ту личность, которая подобает группе, но он не сочтет себя изменником, если станет улучшать полученное наследство». Значение традиции как непременного условия сохранения этноса доказывали антропологи самых разных школ и направлений. Можно сказать, что они, рассматривая проблему под разными углами зрения, вывели «общий закон» этнологии. Один из основоположников социальной антропологии Б. Малиновский писал о роли традиций: «Традиция с биологической точки зрения есть форма коллективной адаптации общины к ее среде. Уничтожьте традицию, и вы лишите социальный организм его защитного покрова и обречете его на медленный, неизбежный процесс умирания» [50, с. 246]. Отсюда, кстати, выводится общее правило уничтожения народов: хочешь стереть с лица земли народ — найди способ системного подрыва его традиций. Массированное вторжение новшеств, разрушающих традицию (рутину), создает угрозу для существования этноса. Леруа-Гуран делает совершенно определенный вывод: «Жизнеспособность этноса основывается на рутине, а завязавшийся диалог создает равновесие между рутиной и прогрессом: рутина символизирует капитал, необходимый для жизнеспособности группы, а прогресс — вторжение индивидуальных инноваций для улучшения жизнеспособности» [23, с. 207]. Инерция культуры, сохранение традиции, которое часто кажется нерациональным или даже абсурдным, есть выработанный историческим опытом, обычно неосознанный способ сохранить жизнеспособность этноса. В.А. Тишков пишет о его проявлении, которое подметили все, кто строил в 90-е дом или дачу в деревне: до начала 1990-х гг. почти все новые кирпичные дома в подмосковной деревне Гжель и в других деревнях строились по копии бревенчатой русской избы. Только в последнее десятилетие произошел прорыв в представлениях о жилом пространстве, и начали строиться дома другого, более разнообразного и просторного типа» [22]. Сохранение традиций и недопущение тотальных перестроек — залог сохранения народа. Сергей Есенин сказал: Человек в этом мире не бревенчатый дом, Тем более это можно сказать о народе. Перемена устоявшихся порядков — всегда трудный процесс, но когда господствующие политические силы начинают ломать всю систему жизнеустройства, это создает обстановку «гибели богов» и наносит народу столь тяжелую травму, что его сохранение ставится под вопрос. Особенно опасна подвижность и радикальное нарушение рутины в межэтнических отношениях. Израильский социолог Я. Эзраи пишет: «Любопытный пример политического табу в области демографической статистики представляет Ливан, политическая система которого основана на деликатном равновесии между христианским и мусульманским населением. Здесь в течение десятилетий откладывалось проведение переписи населения, поскольку обнародование с научной достоверностью образа социальной реальности, несовместимого с фикцией равновесия между религиозными сектами, могло бы иметь разрушительные последствия для политической системы» [132, с. 211]. Любой кризис жизнеустройства народа затрагивает какой-то механизм созидания и воспроизводства связующих сил. Кризисы, как и болезни у человека — неизбежная и необходимая часть жизни народов. Но иногда кризис принимает такую конфигурацию, что обновление механизмов созидания подавляется, а ослабление и разрыв связей продолжается. Хорошо видимыми симптомами такого незаметного вначале распада большого народа служит обострение этнического чувства малых общностей — при ослаблении защитной силы большого народа люди мобилизуют этничность близкого окружения. При этом происходит «разукрупнение» народов, они как бы возвращаются на уровень племенных союзов. Одновременно усиливается примордиализм этнического самоосознания, начинаются интенсивные поиски древних корней, споры о происхождении, попытки возрождения язычества. Элементы национального сознания народа вытесняются сознанием племенным. Леруа-Гуран сказал: «Народ — это в большей степени становление, чем прошлое». Тут очень важная мысль. Народ смотрит в будущее и непрерывно себя строит. Племя как продукт распада народа «смотрит в прошлое». Такое воздействие кризиса в России наблюдается в этнических процессах во многих народах. Так, с 1970 по 1990 г. шел процесс сближения двух родственных этнических общностей мокша и эрзя в единый мордовский народ. В 1991 г. 61% опрошенных посчитали их единым народом. Затем между ними стала нарастать психологическая дистанцированность, по выражению исследователей, «гораздо больше, чем «положено» иметь родственным в этническом отношении общностям» — в 2003 г. мокшан и эрзян посчитали единым народом лишь 52% опрошенных. А среди студентов 61% сейчас считают их двумя разными народами [133]. Важным является и расхождение, по ряду вопросов, между русскими и проживающими рядом с ними представителями других народов — хотя раньше таких расхождений и не предполагалось. Это вызвано обострением этнического сознания нерусских народов — при том, что такого обострения в среде русских не наблюдается. Например, в республике Коми у русских доминирует гражданское сознание, а у коми возникла этническая идентичность (хотя 37,7% семей в республике межнациональные). В результате произошло расщепление региональной общности, у двух основных групп населения нарастает различие в структуре их идентичности. Это приводит и к ослаблению в целом связности населения в народ России. Как и в Мордовии, в ходе реформы началось расхождение между разными этническими группами коми. Например, северная группа этноса коми, ижемцы, которые занимались оленеводством, за советское время интегрировались в этнос, у них уже доминировало общее со всеми коми этническое самосознание. В 90-е годы произошла рекультивация локального самосознания коми-ижемцев и возникло стремление отдалиться от материнского этноса (в переписи 2002 г. более половины жителей Ижемского района записали себя как коми-ижемец) [134]. Жизнеустройство любого народа самобытно, оно опирается на институциональные матрицы, которые складываются исторически в зависимости от природной среды, внешних условий, культуры народа и доступности ресурсов.87 Например, сеть железных дорог складывалась в России совсем иначе, чем в США. В России эта сеть напоминает «скелет рыбы», и отдельные «кости» не конкурировали друг с другом, а были включены в единую систему, в управлении которой очень большую роль играло государство. Совершенно по-иному, чем на Западе, сложилось уже в Советском Союзе, теплоснабжение городов, так что урбанизация, которая была осуществлена в стране в 60-70-е годы, уже задала нам еще одну матрицу, к которой люди не просто привыкли, но и не могут от нее «оторваться». Переплетаясь друг с другом, эти матрицы (хозяйство и школа, здравоохранение и армия, искусство и СМИ) «держат» страну и культуру и более или менее жестко задают то пространство, в котором страна существует и развивается — на них воспроизводится народ. Они обладают большой инерцией, так что замена их на другие, даже действительно более совершенные, всегда требует больших затрат и непредвиденных потерь. Попытки перенести к нам большую техническую и социокультурную систему, которая хорошо зарекомендовала себя в других условиях у других народов, очень часто заканчиваются крахом или сопряжены с тяжелыми потрясениями. Попытка в начале XX века насильственно разрушить крестьянскую общину в России и превратить крестьян в «свободных фермеров» и сельскохозяйственных рабочих послужила катализатором революции 1917 г. Она за семь лет так расшатала систему этнических связей в русском народе, что в Гражданской войне русские убивали друг друга как враждебных чужих. Подобная попытка превратить колхозных крестьян в фермеров привела к глубокому кризису сельского хозяйства. Да и первая волна коллективизации в СССР, когда в качестве матрицы была взята технико-социальная система киббуцев, также привела к тяжелейшему кризису, а при смене модели кооператива процесс пошел успешно. После 1991 г. в России была провозглашена программа изменения всех институциональных матриц. Реформы в России стали огромной программой имитации Запада. Это — важный симптом упадка этнического самосознания. К имитации, которой заменяется собственная традиция и творчество, скатываются культуры, оказавшиеся неспособными ответить на вызов времени. Имитация часто принимает карикатурные формы. Так вожди гавайских племен при контактах с европейцами обзавелись швейными машинками, в которых видели символ могущества — и эти машинки красовались перед входом в их шалаши, приходя в негодность после первого дождя. Имитируют подходы и структуры передовых чужеземцев: имитация всегда сопряжена с низкопоклонством. Казалось бы, всегда можно найти объект для имитации и в собственном прошлом, наполнить творческим содержанием свою традицию. Нет, имитатор, подавляющий разум и творчество соотечественников, вынужден быть антинациональным (и наоборот — утрата национального чувства толкает к мышлению имитатора). Когда во время перестройки имитация Запада стала принципиальным выбором, она превратилась в одно из главных средств демонтажа народа через систематическое отрицание традиций. Л. Пияшева писала в 1990 г.: «Когда я размышляю о путях возрождения своей страны, мне ничего не приходит в голову, как перенести опыт немецкого «экономического чуда» на нашу территорию… Моя надежда теплится на том, что выпущенный на свободу «дух предпринимательства» возродит в стране и волю к жизни, и протестантскую этику». Здесь вера в имитацию сопряжена, как это часто бывает, с невежеством — возродить в православной России протестантскую этику! В 90-е годы реформаторы ввели в наших городах английскую должность мэра, французскую должность префекта и немецкую должность статс-секретаря. Время от времени говорят и об имитационном проекте создания в РФ «двухпартийной» политической системы, как это и принято в «цивилизованных» странах. Пробегите мысленно все стороны жизнеустройства — везде реформаторы пытались и пытаются переделать те системы, которые сложились в России и СССР, по западным образцам. Сложилась, например, в России своеобразная школа. Она складывалась в длительных поисках и притирке к культурным традициям народа, с внимательным изучением зарубежного опыта. Результаты ее были не просто хорошими, а именно блестящими, что было подтверждено множеством исследователей и Запада, и Востока. Нет, эту школу было решено кардинально изменить, перестроив по специфическому шаблону западной школы. Сложился в России, примерно за 300 лет, своеобразный тип армии, отличный от западных армий с их традицией наемничества (само слово «солдат» происходит от латинского «soldado», что значит «нанятый за определенную плату»). Никаких военных преимуществ контрактная армия не имеет, отечественные войны всегда выигрывает армия по призыву, которая выполняет свой священный долг. Такая армия стране и народу нужна и сейчас — но ее сразу стали ломать и перестраивать по типу западной наемной армии (даже ввели нашивки с угрожающими символами — хищным орлом, оскаленным тигром — то, что всегда претило русской военной культуре). Сложилась в России, с середины XIX века, государственная пенсионная система, отличная и от немецкой, и от французской. Потом, в СССР, она была распространена на всех граждан, включая колхозников. Система эта устоялась, была всем понятной и нормально выполняла свои явные и скрытые функции — нет, ее сразу стали переделывать по англосаксонской схеме, чтобы каждый сам себе, индивидуально, копил на старость, поручая частным фирмам «растить» его накопления. Наша система высшего образования складывалась почти 300 лет. Это — один из самых сложных и дорогих продуктов русской культуры, это и матрица, на которой наша культура воспроизводится. Уклад нашей высшей школы, организация учебного процесса и учебные программы — это инструменты создания особого типа специалистов с высшим образованием, интеллигенции. Заменить все эти выработанные отечественной культурой инструменты на те, что предусмотрены Болонской конвенцией, — значит исковеркать механизм воспроизводства культуры России. Сохранение народа или обеспечение безопасности всех систем, связывающих людей в народ, есть процесс непрерывный и динамичный. Это не сохранение чего-то данного и статичного, это постоянное воспроизводство всех этих систем в меняющихся условиях. Драма советского народа в конце XX века произошла во многом потому, что государство и общество считали достаточным укреплять привычные, уже существующие структуры обеспечения безопасности, неадекватно оценивая возникающие угрозы нового типа. Например, очевидно важным является для любого народа обеспечение безопасности его информационного пространства. Это — один из главных параметров безопасности, который обязано гарантировать государство, от него зависит сохранность культурного ядра народа, его центральной мировоззренческой матрицы, его этнического самосознания. Все эти системы постоянно обновляются и ремонтируются в общении всех членов народа или нации, в ходе «каждодневного плебисцита». При ослаблении защит в эти запасы и потоки информации сразу же внедряют разрушительные вирусы. Выше говорилось, что одна из главных функций государства — содержание «устойчивых, защищенных правом и надежно охраняемых границ». Традиционно в явном виде под этим понимались сначала границы территории, затем границы водного пространства, потом добавилось и пространство воздушное. Но изначально государство охраняло и пространство информационное (например, борясь со смутьянами, еретиками, миссионерами чужих религий). Методы такой охраны надо обновлять, перестраивать, изобретать. Глушить «Голос Америки» во время холодной войны — плохой метод, но если не успели создать хороший, то лучше уж глушить, неся потери. Поражение терпят, когда глушат, а новых, адекватных угрозе методов защиты не создают. Сейчас новые угрозы информационной безопасности создают технологии, которые обрушивают целые участки «надежно охраняемых границ». Известный пример — Интернет. Он создавался военными ведомствами США как глобальная сеть обмена информацией, управления информационными потоками и дистанционного управления сложными боевыми системами. Первой его очередью была система APRANET, предназначенная для связи между военными базами и разведывательными центрами США даже в случае «глобального сбоя» информационных систем при ядерной войне. Но затем результат программы оказался более фундаментальным — сложилась новая сеть каналов передачи информации, которая привязывает к себе значительную часть народов, особенно образованной молодежи, по-своему структурирует эту часть и позволяет «закачивать» в ее головы и души огромные объемы идей, образов и мыслительных программ, в том числе целенаправленно разрушающих системы национального самосознания. Это — важное средство демонтажа нашего народа, и времени на создание адекватных средств защиты нам отведено немного. Независимо от истинных намерений реформаторов России в конце XX века, они создали условия, в которых сохранение народа не обеспечивается. Опасность исчезнуть с лица земли уже не является алармистской метафорой. Однако изучение всех тех ударов, которые наносились в последние 20 лет по всей системе связей народа, заставляет предположить, что в перестройке и реформе сознательно ставилась задача демонтировать советский народ как суверена великой державы и хозяина великого богатства. В ходе ее выполнения эта задача неизбежно переросла в программу уничтожения всех вообще этнических и межэтнических связей народов СССР и главного скрепляющего их ядра — русского народа. Обойтись без этого реформаторам было невозможно. Но об этом — в следующих главах. ЛИТЕРАТУРА1. А. Столяров. — www.rosbalt.ru/2005/06/12/212749.html 2. Дж. Комарофф. Национальность, этничность, современность: политика самоосознания в конце XX века. — В кн. «Этничность и власть в полиэтнических государствах». М.: Наука, 1994. 3. А.Г. Здравомыслов, А.А. Цуциев. Этничность в постсоветском пространстве: соперничество теоретических парадигм. — «Социологический журнал». 2003, № 3. 4. К.С. и И.С. Аксаковы. Литературная критика. М., 1981. С. 265. 5. Орлов Ю.Я. Крах немецко-фашистской пропаганды в период войны против СССР. М., 1985. С. 99. 6. Дж. Грей. Поминки по Просвещению. — М.: Праксис, 2003. 7. S. Amin. El eurocentrismo: Critica de una ideologia. Mexico: Siglo XXI Eds. 1989. 8. Ch.E. Rosenberg. Science and American social thought. — Estudios sobre sociologia de la ciencia. Madrid: Alianza. 1980. 9. В. Малахов. Зачем России мультикультурализм? — В кн.: «Мультикультурализм и трансформация постсоветских обществ». М. 2002. 10. P. Kolstoe. The new Russian diaspora — an identity of its own? Possible identity trajectories for Russians in the former Soviet republics — «Ethnic and Racial studies». 1996. Vol. 19, № 3. 11. И.Л. Солоневич. Народная монархия. М.: ЭКСМО-Алгоритм. 2003. 12. J. Rothschild. Ethnopolitics: A conceptual framework. N.Y., 1981. 13. М. Агурский. Идеология национал-большевизма. М.: Алгоритм. 2003. 14. С. Лурье. Размышления над притчей о слоне. Теоретические подходы к исследованию национализма. — http://svlourie.narod.ru/ 15. К. Янг. Диалектика культурного плюрализма: концепция и реальность. — В кн. «Этничность и власть в полиэтнических государствах». М.: Наука. 1994. 16. С. Лурье. Карикатурная война. — http://specnaz.ru/article/?860. 17. Л.Н. Гумилев. Этногенез и биосфера Земли. Л.: Изд-во ЛГУ. 1989. 18. Н. Бердяев. Русская идея. — «Вопросы философии». 1990, № 1. 19. П.И. Лященко. История народного хозяйства СССР. М.: Госполитиздат. Т. 2. 1956, с. 275. 20. П.Б. Уваров. Дети хаоса: исторический феномен интеллигенции. М.: АИРО-ХХ. 2005. 21. А. Филюшкин. Когда Россия стала считаться угрозой Западу? Ливонская война глазами европейцев. — «Россия-ХХ1». 2004, № 3. 22. В.А. Тишков. Культурный смысл пространства. — «Отечественные записки» 2002, № 6. 23. С.А. Токарев. Андре Леруа-Гуран и его труды по этнографии и археологии. — В кн.: Этнологические исследования за рубежом. М.: Наука. 1973. 24. Д.Н. Замятин. Геополитика образов и структурирование метапространства. — ПОЛИС. 2003, № 1. 25. А.Г. Задохин. Образ Америки в русском национальном сознании и российско-американские отношения. — «Рефлексивные процессы и управление. 2002, № 2. 26. С. Levi-Strauss. Antropologia estructural: Mito, sociedad, humanidades. Mexico: Siglo XXI Eds. 1990. 27. В.И. Дашичев. Банкротство стратегии германского фашизма. Исторические очерки, документы и материалы. М. 1973, т. 1, с. 63. 28. О.Г. Панаэтов. Война идей: «земля» и «жизненное пространство». Краснодар (в печати). 29. Ю. Бокарев. «Открытое общество» и его друзья. — «Россия — XXI». 1996, № 5-6. 30. С.Н. Артановский. Проблема этноцентризма, этнического своеобразия культур и межэтнических отношений в современной зарубежной этнографии и социологии. — В кн. Актуальные проблемы этнографии и современная зарубежная наука. М.: Наука, 1979. 31. Л.С. Васильев. История Востока. В 2-х т. — М.: Высш. шк., 1994. 32. Л.Т. Сенчакова. Приговоры и наказы российского крестьянства. 1905-1907. Т. 1,2. М.: Ин-т российской истории РАН. 1994. 33. Ch. Baudelot, Establet R. La escuela capitalista. Mexico: Siglo XXI Eds. 1991. 34. Ю.В. Бромлей. Очерки теории этноса. М., 1983. 35. К. Маркс. К критике гегелевской философии права. Соч., т. 1. 36. В.А. Шнирельман. Быть аланами: интеллектуалы и политика на Северном Кавказе в XX веке. М.: Новое Литературное Обозрение. 2005. 696 с. 37. С.Н. Булгаков. Героизм и подвижничество (Из размышлений о религиозной природе русской интеллигенции). В кн.: С.Н.Булгаков. Христианский социализм. Новосибирск: Наука. 1991. 38. В.И. Ленин. Ответ П.Киевскому (Ю.Пятакову). Соч., т. 30. 39. М.М. Пришвин. Дневники. 1914-1917. М.: Московский рабочий. 1991. 40. С.Г. Кара-Мурза, А.А. Александров, М.А. Мурашкин, С.А. Телегин. Революции на экспорт. М.: Алгоритм. 2006. 41. Ф. Энгельс. Анти-Дюринг. Соч., т. 20. 42. К. Маркс, Ф. Энгельс. Немецкая идеология. Соч., т. 3. 43. П.А. Сорокин. Кризис нашего времени//Сорокин П.А. Человек. Цивилизация. Общество. М.: Издательство политической литературы. 1992. 44. М.А. Барг. Эпохи и идеи: Становление историзма. М.: Мысль. 1987. 45. К. Манхейм. Избранное: Социология культуры. СПб.: Университетская книга. 2000. 46. М. Элиаде. Космос и история. М.: Прогресс, 1987. 47. J. Piaget, R. Garcia. Psicogenesis e Historia de la Ciencia. Madrid: Siglo XXI Eds. 1988. 48. А.Ф. Лосев. Диалектика мифа. — В кн.: А.Ф. Лосев. Из ранних произведений. М.: «Правда». 1990. 49. M. Sahlins. Uso y abuso de la biologia. Madrid: Siglo XXI Ed., 1990. 50. C.A. Токарев. История зарубежной этнографии. М.: Высшая школа. 1978. 51. К. Маркс. К еврейскому вопросу. Соч., т. 1. 52. М. Вебер. Протестантская этика и дух капитализма. — В кн.: М. Вебер. Избранные произведения. М.: Прогресс. 1990. 53. Ф. Энгельс. Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии. Соч., т. 21. 54. В.Р. Кабо. Проблемы первобытной религии в современной западноевропейской этнологии. — В кн. Этнологическая наука за рубежом. М.: Наука. 1991. 55. А.А. Белик. Психологическая антропология. — В кн. Этнологическая наука за рубежом. М.: Наука. 1991. 56. В.В. Кожинов. Федор Тютчев. — М.: Алгоритм, 2000. 57. К. Маркс. Капитал. Т. 1. Соч., т. 25. 58. Ф. Энгельс. Из второй рукописи «Заметок о Германии». Соч., т. 18. 59. К. Маркс. Экономико-философские рукописи 1844 г. Соч., т. 42. 60. Б.А. Рыбаков. Язычество древней Руси. М.: Наука. 1988. 61. Ф. Энгельс. Бруно Бауэр и первоначальное христианство. Соч., т. 19. 62. Ф. Энгельс. Положение Англии. Соч., т. 1. 63. К. Маркс. Коммунизм газеты «Rheinischer Beobachter». Соч., т. 4. 64. Р. Гвардини. Конец нового времени. — «Вопросы философии». 1990, № 4. 65. С.Н. Булгаков. Расизм и христианство — В кн.: Протоиерей Сергий Булгаков. Христианство и еврейский вопрос. Paris: YMCA-Press. 1991. (www. vehi.net/bulgakov/rasizm/rasizm.html). 66. В. Полосин. Фундаментальная политология. — Россия — XXI. 1995, № 7-8. 67. А. Ужанков. Концепты «Русь» и «Русская земля» в мировоззрении древнерусских книжников XI-XV в. — «Россия XXI». 2005, № 5. 68. Л.Н. Гумилев. От Руси до России. Очерки этнической истории. Спб.: Экопрос. 1992, с. 135. 69. И. Чернышевский. Русский национализм: несостоявшееся пришествие. — «Отечественные записки». 2002, № 3. 70. А. Верховский. Власть и религия в современной России — «Свободная мысль — XXI». 2004, № 4. 71. Основы социальной концепции Русской православной Церкви. Информационный бюллетень. 2001. № 1. 72. К. Клакхон. Зеркало для человека. Введение в антропологию. СПб.: «Евразия». 1999. 73. Э. Кисс. Национализм реальный и идеальный. Этническая политика и политические процессы. — В кн. «Этничность и власть в полиэтнических государствах». М.: Наука. 1994. 74. Ф.И. Буслаев. О преподавании отечественного языка. Л. 1941. — Цит.: Л.А. Гореликов, Т.А. Лисицына. Русский путь. Опыт этнолингвистической философии. Часть 2. Русский мир в русском слове. Вел. Новгород. 1999, с. 90. 75. Т.М. Фадеева. Социальные революции и традиции: точка зрения консерваторов. — СОЦИС. 1991, № 12. 76. Хайдеггер М. Письмо о гуманизме. — В кн. Проблема человека в западной философии. М.: Прогресс. 1988. 77. Н.И. Ульянов. Происхождение украинского сепаратизма (главы из монографии). — «Россия XIX». 1992, № 1 и 1993, №№ 1,4. 78. М. Блок. Апология истории. М., Наука. 1986. 79. С.И. Каспэ. Суррогат империи: о природе и происхождении федеративной политической формы. — ПОЛИС. 2005, № 4. 80. Л. Вульф. Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения. М.: Новое литературное обозрение, 2003. 81. К. Маркс. Разоблачения дипломатической истории XVIII века. — «Вопросы истории». 1989. № 4. 82. Ф.С. Эфендиев, Т.А. Мазаева. Этнонациональные культуры в реалиях современного мира. — http://portal.rsu.ru/culture/rostovpub.doc. 83. А.А. Шевяков. Гитлеровский геноцид на территориях СССР. — СОЦИС. 1991, № 12. 84. Н. Коровицына. С Россией и без нее: восточноевропейский путь развития. М.: ЭКСМО-Алгоритм. 2003. 85. О. Шпенглер. Пруссачество и социализм. М.: Праксис. 2002. 86. Г.П. Федотов. Лицо России. — «Вопросы философии». 1990, № 8. 87. В. Шубарт. Европа и душа Востока — «Общественные науки и современность». 1992, № 6. 88. Ф.М. Достоевский. Дневник писателя. — www.magister.msk.ru/library/ dostoevs/dostdn23.htm. 89. Ф. фон Хайек. Дорога к рабству. — «Вопросы философии». 1990, № 12. 90. С.Л. Франк. Фр. Ницше и этика «любви к дальнему». — В кн. С.Л. Франк. Соч. М: «Правда». 1990. 91. Н. Амосов. Реальности, идеалы и модели. — «Литературная газета». 1988, 6 окт. 92. М.М. Пришвин. Дневники. 1918-1919. М.: Московский рабочий. 1994. 93. Ф. Энгельс. Может ли Европа разоружиться. Соч., т. 22. 94. А.П. Прохоров. Русская модель управления. М.: ЗАО «Журнал Эксперт». 2002. 95. «Вестник Российской Академии наук». 2000, № 6. 96. Н.В. Гоголь. Выбранные места из переписки с друзьями. Собр. Соч., т. 6. М.: Русская книга. 1994. 97. В.В. Холодков. Особенности современной экономики России в свете православных традиций. — В кн. «Преодоление времени». М.: Изд-во МГУ. 1998. 98. Л. Поляков. Нет пророка в своем отечестве? — «Общественные науки и современность». 1990, № 3. 99. Ф. Энгельс. Соч., т. 35, с. 376. 100. М. Бертильссон. Второе рождение природы: последствия для категории социальное. — СОЦИС. 2002, № 9. 101. Интервью с Теодором Шаниным. — «Вопросы философии». 1990, № 8, с. 116. 102. А.Дж. Тойнби. Постижение истории. М.: Прогресс. 1991. 103. С.Г. Кара-Мурза. Евроцентризм — эдипов комплекс интеллигенции. М.: ЭКСМО-Алгоритм. 2002. 104. Ф. Бродель. Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II. Часть 2. М.: Языки славянской культуры. 2003. 105. Ф. Бродель. Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II. Часть 1. М.: Языки славянской культуры. 2002. 106. А.В. Чаянов. Крестьянское хозяйство. М.: Экономика. 1989. 107. М. Kranzberg у C.W. Pursell, Jr. (eds.). Historia de la Tecnologia. La tecnica en Occidente de la Prehistoria a 1900. Vol. 2. Barcelona: Gustavo Gili. 1981. 108. К. Маркс. Соч., т. 30. 109. Ф. Энгельс. Происхождение частной собственности, семьи и государства. Соч., т. 21. 110. К. Маркс и Ф. Энгельс. Манифест Коммунистической партии. Соч., т. 4. 111. У. Бронфенбреннер. Два мира детства. Дети в США и СССР. М.: Прогресс, 1976. 112. З. Бауман. Возвышение и упадок труда. — СОЦИС. 2004, № 5. 113. Е.А. Кваша. Младенческая смертность в России в XX веке. — СОЦИС. 2003, № 6. 114. Этнологическая наука за рубежом. М.: Наука, 1991. 115. В.В. Крылов. Теория формаций. М.: «Восточная литература», 1997. 116. Л.А. Асланов. Культура и власть. М.: Изд-во МГУ, 2001. 117. Ф. Энгельс. К истории древних германцев. — Соч., т. 19. 118. К. Маркс. Критика политической экономии. Соч., т. 46, ч. I. 119. Н.А. Бутинов. Американская экономическая антропология. — В кн. «Актуальные проблемы этнографии и современная зарубежная наука». М.: Наука, 1979. 120. А. Панарин. Народ без элиты. М.: Алгоритм-ЭКСМО. 2006. 121. М. Хайдеггер. Европейский нигилизм. — В кн.: Проблема человека в западной философии. М.: Прогресс. 1988. 122. Martinez Alier, Schlupmann К. La ecologia y la economia. Madrid: Fondo de Cultura Economica. 1992. 123. M. Меньшиков. Кончина века. — Вопросы экономики. 2000, № 12. 124. К. Маркс. Конспект книги М.Ковалевского «Общинное землевладение». Соч., т. 45, с. 219-220. 125. М. Саркисянц. Английские корни немецкого фашизма: От британской к австро-баварской «расе господ». СПб.: Академический проект. 2003. 126. В.Т. Рязанов. Экономическое развитие России. XIX-XX вв. СПб.: Наука. 1998. 127. А.Н. Энгельгардт. Из деревни. 12 писем. 1872-1887. СПб.: Наука, 1999. 128. К. Маркс. Соч., т. 32, с. 158. 129. А.С. Мыльников. Сравнительное изучение цивилизаций, — В кн. Актуальные проблемы этнографии и современная зарубежная наука. М.: Наука, 1979. 130. В.В. Шлыков. Что погубило Советский Союз? Американская разведка о советских военных расходах». Военный вестник МФМТ. 2001, № 8. 131. В.В. Розанов. Мимолетное. — Собр. соч. 1994, с. 292. 132. Y. Ezrahi. Los recursos politicos de la ciencia. — «Estudios sobre sociologia de la ciencia». Madrid: Alianza. 1980. 133. O.A. Богатова. Этнические границы в Мордовии: парадокс многоуровневой идентичности. — СОЦИС. 2004, № 6. 134. Ю.П. Шабаев. Территориальное сообщество и этнические воззрения населения коми. — СОЦИС. 2004, № 11. 135. С.Г. Кирдина. Институциональные матрицы и развитие России. Новосибирск: ИЭиОПП СО РАН. 2001. 136. Н.Д. Кулюшин. Мир политического и надполитического в представлениях иранских лидеров. На основе анализа текстов имама Хомейни и президента Хатами. — «ПОЛИС». 2002, № 5. 137. В.В. Розанов. Уединенное. М.: Политиздат. 1990. 138. В.Н. Ярцева. О судьбах языков в современном мире. — Известия Академии наук. Серия литературы и языка. 1993, т. 52, № 2. 139. В.О. Ключевский. Курс русской истории. Лекция 10. — http://www. hrono.ru/libris/klyuch 10.html. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх | ||||
|