|
||||
|
ПАМЯТИ ПОЧЕРКА Вмосковский музей классика я приехал, чтобы взглянуть на его рукописи. Купив билет, но не найдя парадного входа, я зашел в какой попало. - Вам, собственно, кто нужен? - строго спросила конторщица. - Толстой. - Он всем нужен, - сурово сказала она, но все-таки отвела в зал, где под стеклом стеллажа вальяжно расположились корректурные гранки, сплошь исписанные мелким, но стройным почерком. Когда-то я работал метранпажем в старой, еще настоящей, типографии, поэтому первым делом пожалел наборщиков. Садизм Толстого заключался в том, что он не исправлял ошибки, а заменял рукописной страницей печатную. Как будто сам вид окоченевших строчек выводил его из себя. Чтобы оправдать писателя, надо вспомнить, с какой одержимостью он объяснял человечес I кую жизнь. Автору, сажавшему четыре «что» в I одно предложение, было мучительно трудно ос-» тановить поток уточнений, отдав в холодную I печать еще теплую рукопись. Ведь она - не чер-; новик текста, а его исподнее. Поэтому автогра• фы великих рассказывают нам больше, чем их j портреты. На письме статику образа заменяет «динамика мысли. Плюс, конечно, темперамент: I Бетховен рвал пером бумагу, Бах обводил красj ным там, где про Бога. • Тайна почерка, конечно же, в его неповтори• мости, столь же бесспорной, как отпечаток • пальца. Но если в последнем случае об уникаль-I ности рисунка позаботилась природа, то в пер-I вом - культура. Учась писать, мы становимся*. разными. • Значит ли это, что безграмотные больше по• хожи друг на друга? И что, утратив почерк, мы I вновь станем одинаковыми? j Подозреваю, что это возможно, ибо письмо,! как походка, - индивидуальный навык, способ-; ный придать телесную форму бесплотной мыс• ли. Если ее незримость напоминает о музыке, 1 то почерк есть сольный танец пера по бумаге. j Под ту же, что поразительно, мелодию. Меня пленяет магическая мощь этой пляски; и даже у компьютера я не обхожусь без бумаги. • Дойдя до смутного места, оставшись без глагола, •застряв на длинной мысли, потерявшись в лаби- I ринте абзаца, я хватаюсь за карандаш, чтобы по-* женить руку с головой. Ритм этой всегда по-» спешной (чтобы не задуматься) процедуры вы- % водит из затруднения и вводит в транс, надеж-» ней мухомора, избавляющего от контроля чис- «того разума. Писатель что вертящийся дервиш. • Но почерк свой я при этом ненавижу, еще с* тех пор, как меня мучили пыточными орудиями* письма: чернильница с лживым прозвищем не- • проливайка, вечно щипавшее тетрадь перо- I уточка и зеркальная простыня промокашки, от-» ражавшая мои незрелые промахи. Гордо считая» содержание важнее формы, я писал, как хотел, оставляя каллиграфию зубрилам и эпилептикам, вроде Башмачкина и Мышкина. Положение изменилось лишь тогда, когда я понял, что почерку приходит конец. Его смерть ускорила американская демократия, позволяющая ученикам держать перо не только в левой,; но и в скрюченной, будто подагрой, ладони. Ус- I тав мучаться, школа отдала письмо компьютеру,* у которого все получается ясно и просто. Как у пулемета. Отучив считать в уме и писать рукой, I компьютер напрашивается в рабы, но становится хозяином. Не в силах его покинуть, мы теря- I ем мобильность и самодостаточность. Инвали-: ды письма, мы забываем о его потаенном смыс- «I ле: сделать видимым союз души и тела. Почерк I умеет не только говорить, но и проговаривать-» ся. Он знает о нас, может быть, меньше, чем • обещают шарлатаны-графологи, но все-таки I больше, чем мы смели надеяться. I Первым поняв это, Дальний Восток сделал I каллиграфию матерью искусств и школой циви• лизации. Открыв книгопечатание задолго до ев-I ропейцев, здесь не торопились пускать его в де-j ло. Японцы считали изящной только ту словес• ность, что нашла себе приют в летящих знаках. • начерченных беглой кистью на присыпанной • золотой пылью бумаге. I Позавидовав, я пошел учиться к нью-йорк-; скому сэнсэю, веря, что, не справившись с ки-I риллицей, я смогу отыграться на иероглифах. I На первый год мне хватило двух: «Са» и «Ша». • Прочитанные вслух, они составляли мое имя. I Переведенные на русский, означали «сбаланси-j рованного человека», каким я мечтал стать, на• учившись каллиграфии. Но до этого было дале-; ко. Овладев 24 видами штрихов, нужных для то• го, чтобы написать все 40 тысяч знаков, я сосре-I доточился на размещении их в пространстве. • Хорошо написанный иероглиф должен быть» плотным, как умело упакованный чемодан, эле-; гантным, как скрипичный ключ, и крепким, как • вещь, которую можно повесить на стенку. Мно• гие так и делают. Энергия, запертая в нем, как в атоме, настолько ощутима, что я не удивился, когда в Америке иероглифы стали модной татуировкой. Но главное - все-таки в другом. Почерк учит невозможному: выражать внешним внутреннее. В одном несчастном фрагменте Оден, говоря о почерке, вспоминает экскременты. Если, отбросив брезгливость, развить эту параллель, мы и впрямь найдем общее - естественность, безвольность и убедительность. Как помет, почерк оставляет безусловные следы, утверждающие наше присутствие в мире. Продукт физиологии мысли, он, как сны, и зависит, и не зависит от нас. Поэтому лишиться почерка - все равно, что остаться без подсознания. Боюсь, что я с первого взгляда могу узнать страницу, не написанную от руки. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх | ||||
|