• 1. Формирование культуры внеличностного типа
  • 2. Торжество «чина» в культуре
  • 3. Замкнутость и статичность культурной системы
  • Глава V. Кризис культуры «Души» в XVI в

    1. Формирование культуры внеличностного типа

    Кризис культуры, называемой нами культурой «Души», приходится на XVI столетие, вернее, вторую его половину, время царствования Ивана Грозного (1547–1584 гг.). В начале XVI в. еще не столь заметны признаки кризиса и неизбежного упадка, культура продолжает во многом функционировать по меркам века предыдущего. Но процесс этот идет как бы по инерции, появляются и первые признаки грядущего кризиса, такие как догматизация, канонизация, заключение в рамки чина-канона общественной и частной жизни человека; избыточность форм и многословие литературы и искусства; статичность и замкнутость культурной системы, изоляция православной церкви от других конфессий и мн. др. Достижения предыдущих столетий становятся «стариной», расцениваемой как «истина», и начинают оформляться в каноны-чины, застывать в раз и навсегда заданных формах, образцах... От человека той поры требовалось лишь следовать этим образцам, отказавшись от свободы выбора – от самовластия и самочиния. Все это и способствовало формированию культуры внеличностного типа с характерными для нее принципами: теоцентризмом, принципами старины, статичностью и замкнутостью культурной системы.

    Ориентация на старину, постоянная оглядка на идеализируемое прошлое, веру и дела отцов усилилась в процессе воссоздания государства Рюриковичей. Как известно, процесс «собирания русских земель» московскими великими князьями завершился созданием в России единого государства в начале XVI в. Процесс этот шел под лозунгом возвращения старой вотчины своих предков, киевских и владимирских князей. В период утверждения возрожденного независимого государства идея возвращения к домонгольскому единству русских земель и положению великого князя как вотчинного собственника этих земель оформлялась под знаком старины. Иван III неоднократно подчеркивал, что присоединяет к Москве земли, принадлежащие ему «по старине» и тем самым лишь восстанавливает «свою отчину».[458] В духовной грамоте он подчеркивал, что и Тверь, и Новгород Великий, и другие присоединенные земли – это его «отчина» и не более того: «Да сына же своего Василья благославляю своею отчиною, великим княжением Новогородским, даю ему Великий Новгород...».[459] Осознанно или неосознанно, но строилось такое государство, в котором абсолютно все, в том числе каждый человек, считается и юридически, и морально вотчинной собственностью великого князя. В этом крылся залог огосударствления человека, заключения его общественной и частной жизни в жесткие рамки социально-политической иерархии и диктата со стороны государства и церкви.

    Иван III и Василий III возвели свои родовые корни к римскому императору Августу через его потомка Пруса, стоявшего у истоков рода Рюрика, основателя династии Рюриковичей, к каковому относились князья киевские, владимирские и московские. Они сделали императорскую древность своего рода основанием для безграничного господства в своих владениях. Принцип верности старине, дополненный идеями преемственности власти и ее богоизбранности, был разработан в «Сказании о князьях владимирских», созданном, по одной версии, специально к венчанию Дмитрия, внука Ивана III, в 1498 г., либо, по другой версии, в 1510—1520-х гг.[460] Идеи «Сказания» были почерпнуты из легенд о происхождении русских князей от императора Августа и о «мономаховых дарах». По одной из версий, первоначально цесарскую родословную для московских князей придумал Спиридон-Савва, киевский митрополит в 1470-х гг. Фигура крайне колоритная для своего времени, Спиридон получил прозвище «Сатана» за ту ловкость и пронырство («резвость»), с которыми он получил «по мзде» свой сан «во области безбожных турков, от поганого царя»[461] в годы борьбы между московским и киевским (литовским) митрополитами. Заключенный в Ферапонтов монастырь, он пишет «Изложение о православней истинней нашей вере», в котором рассказывает о себе, своей жизни и преданности православию, а затем уже о семи вселенских соборах. В 1510-х гг. он получает указание из Москвы написать сочинение о родословии Рюриковичей во всемирном масштабе и создает «Послание о Мономаховом венце». Начиная изложение с потомков библейского Ноя, Спиридон-Савва протягивает родословную ниточку от римского императора Августа к его потомку Прусу, а от него к Рюрику, основателю династии русских великих князей. Рассказывая о Владимире Мономахе, писатель называет его «царем» и «вольным самодержцем»,[462] получившим царские регалии от самого византийского императора Константина Мономаха, чего не было и не могло быть в действительности. Большинство ученых считает, что именно это послание легло в основу «Сказания о князьях владимирских». Сюжет о получении князем Владимиром «шапочки Мономаха» и «сердоликовой крабицы» в дар от греческого царя был оформлен в так называемое «Сказание о царских венцах».[463] Позднее он вошел в цикл «Сказаний о Вавилонском царстве», посвященный теме происхождения и законности передачи символов царской власти в мировой истории. Здесь он оказался в ряду притч и повествований о Навуходоносоре и его сыне, Артаксерксе и Иоанне, царице Южской и др.

    На первых порах политическая мысль сосредоточилась на выработке атрибутов и регалий Московского государства, которые еще при Иване III оформились в герб, скипетр и державу, «шапку Мономаха» и пр. Знаки царской власти дополняли образ царя, который начал формироваться в общественном сознании. Опять-таки, Иван III иногда именовался неофициально или в дипломатической переписке «царем», что должно было прежде всего подчеркнуть его независимость от татарского хана, именовавшегося на Руси этим титулом на протяжении предыдущих веков. Теперь же после «стояния на Угре» 1480 г., завершившегося окончательным отказом Руси платить дань и освобождением от монголо-татарской зависимости, великий князь как бы поднимался на один уровень с ханом, и чтобы подчеркнуть эту независимость и свое равенство прежнему царю, присваивал себе этот титул. Иван III ссылался на уважение к царскому титулу Ахмат-хана в 1480 г., оправдывая свою робость и затянувшееся «стояние» русских войск, не вступавших в решительную схватку с татарами, именно страхом нарушить крестное целование, данное царю: «еже не поднимати руки против царя стати».[464] В своем знаменитом «Послании на Угру к Ивану III» ростовский архиепископ Вассиан Рыло акцентирует внимание на этой боязни, одновременно подчеркнуто и намеренно называя самого Ивана III «великим Русьских стран хрестьянским царем» [530] , который только «по нужде» связан клятвой подданичества с «богостудным царем»

    [530] Орды. Пытаясь поднять престиж великого князя, Вассиан сравнивает его с Константином Великим, Моисеем, Давидом, Иисусом Навином, а Русь называет «новым Израилем» [532] . В «Послании» в одном ряду слова Иисуса Христа и слова древнегреческого философа Демокрита из «Пчелы»: «И слыши, что глаголет Димокрит философ первый: князю подобает имети ум ко всем временным, а на супостаты крепость и мужество, и храбрость, а к своей дружине любовь и привет сладок. Воспоминай же реченая неложными усты Господа и Бога нащего Иисуса Христа: аще и весь мир приобрящет, а душу свою отщетит, и что дасть измену на души своей?» [528] . Острота постановки вопроса – позорная жизнь после спасения бегством или достойная смерть на поле брани – заставляет автора балансировать на грани мимоидущего и вечного. В конце своего послания Вассиан призывает Ивана III не просто править, а «царствовать» ради истины, кротости и правды.

    Искренняя уверенность в правоте своего дела, ответственность перед обреченными на смерть и позор русскими людьми – «словесным христовым стадом» [524] – придают словам Вассиана такую силу и красоту, такое подлинное величие, что делают его послание великим произведением древнерусской литературы. Именно поэтому оно становится образцом для подражаний в последующее время. Причем в середине XVI столетия авторы, стремясь к монументализму и величию, в основном лишь повторяют великие произведения прошлого, прилагая их к событиям своего времени и тем самым лишая и подлинной монументальности, и подлинного величия. Ни один из использовавших текст Вассиана церковных иерархов, обращаясь к Ивану Грозному, не посмел привести смелые слова ростовского архиепископа: «Наше убо, государю великий, еже воспоминати вам, ваше же еже послушати» [524] . Так, новгородский архиепископ Пимен в 1563 г. направил Ивану Грозному послание «О укреплении на брань с литовцами», в котором целыми кусками заимствовал «Послание Вассиана Рыло на Угру». В грамоте митрополита Макария от 25 мая 1552 г. в Свияжск к войску Ивана Грозного, погрязшему в содомском грехе, также встречается дословное совпадение текста с тем же «Посланием» XV столетия.[465] При этом сама тема данного произведения – содомский грех – резко снижает пафос цитируемого текста из «Послания» Вассиана.

    Как известно, Иван Грозный первым из русских монархов официально венчался на царство в 1547 г. В составленный митрополитом Макарием «Чин венчания на царство» вошла формулировка из второго послания «На еретики» Иосифа Волоцкого – «Богом возлюбленный и Богом избранный», «Боговенчанный царь».[466] Ее дополняли идеи о Мономаховых дарах и родстве с Августом-кесарем из «Сказания о князьях владимирских»; отрывки из «Чина поставления на великое княжение Димитрия Ивановича» (1498 г.) и др. Иосиф Волоцкий превратился в столп, поддерживавший царскую власть, после расправы Ивана III с еретиками в 1504 г. Именно он, ссылаясь на византийского писателя VI в. Агапита, ввел в обиход любимую впоследствии Иваном Грозным фразу: «царь убо властью подобен вышнему Богу».[467] Недаром Иван Грозный считал «Книгу на еретиков» (получившую наименование «Просветитель» в XVII в.) своей настольной книгой, часто ее «имал и чел».[468]

    Одной из основных в «Чине венчания» Ивана IV была идея Москвы – третьего Рима. Падение Константинополя под ударами турок в 1453 г. стимулировало поиск нового лидера всего православного мира. На Балканах появилась концепция Тырново – третий Рим, на Руси, соответственно, Москва – третий Рим. Но для русского государства, вступившего в фазу возврата старины, былого единства, силы и правды, как нельзя вовремя возникла эта мысленная связь между первым, вторым и третьим Римом. Впервые эту теорию изложил в своих посланиях старец псковского Елеазарова монастыря Филофей. Cвое раннее послание к великому князю Василию III (между 1510–1521 гг.) он начал с обширного обоснования царственности и преемственности святости церквей совокупно: «Иже от вышниа и от всемощныя вся содржащиа десница Божиа, имь же царие царьствуют и имь же велицыи величаются и силнии, пишут правду тебе, пресветлейшему и высокостолнейшему государю великому князю, православному христианьскому царю и всех владыце, броздодержателю святых Божиих престол... иж вместо римския и константинопольския просиавшу. Стараго убо Рима церкви падеся неверием аполинариевы ереси, втораго Рима, Константинова града церкви, агаряне внуцы секирами и оскордми разсекоша двери. Сиа же ныне триаго, новаго Рима, державнаго твоего царствиа святая соборная апостольскаа церкви, иж в концых вселенныа в православной христианьстей вере во всей поднебесней паче солнца светится».[469] Падение римской и царьградской церкви пока стоит на первом месте в рассуждениях Филофея, но в его позднем «Послании» Мисюрю Мунехину (1523 или 1524 г.) он уже опровергал взгляды Николая Булева на Рим как главу современного христианского мира, используя отработанную схему «третьего Рима». Москва, под которой подразумевается вся Русь, объявляется не просто следующим, третьим звеном в цепи, а истинным, последним, вечным: «два Рима падоша, третий стоит, а четвертому не быть».[470]

    «Чин венчания» Ивана IV, таким образом, был своеобразной декларацией царственности Руси, а не только ее правителя. В нем постулировалась идея старины как принципа незыблемости и вечности государства: «Божиим изволением от наших прародителей великих князей с т а р и н а (разрядка наша. – Л. Ч.) наша то и до сех мест...».[471] Таким образом утверждалось право царя владеть своей вотчиной – Русью – по старине, но при этом не только своей, русской, но и мировой православной. Последнее положение постулировалось словами о Москве – третьем Риме. А это, в свою очередь, значило, по мысли Ивана Грозного, что он должен быть наместником Бога на земле.

    Из его переписки с князем Андреем Курбским, бежавшим от преследований в Литву, видно, насколько глубоко царь верил в божественность своей власти. Он неоднократно упирал на то, что власть ему дарована Богом: «Мы же хвалим Бога за премногую его милость, произшедшую на нас ...понеже не восхотехом ни под ким же царства, но Божиим изволением и прародителей своих и родителей благословением, яко же родихомся в царствии, тако и воспитахомся и возрастохом и воцарихомся Божиим велением...».[472] Отвечая на Первое послание князя Курбского с обвинениями в истреблении российской аристократии, царь аргументирует свое право на власть богоизбранностью и стариной-отчиной: «Сего убо православия истиннаго Российскаго царствия самодержавство Божиим изволением почен от великого князя Владимира, просветившаго Рускую землю святым крещением, и великого князя Владимира Мономаха, иже от грек высокодостойнейшую честь приимшу, и храброго великого государя Александра Невского, иже над безбожными немцы велию победу показавшаго, и хвалам достойнаго великого государя Димитрия, иже за Доном над безбожными агаряны велию победу показавшаго, даже и до мстителя неправдам, деда нашего великого государя Василия, даже доиде и до нас, смиренных, скипетромдержания Российского царствия» [12] . В этом же Послании сформулировано отношение к подданным как к «рабам», жизнь и смерть которых в руках правителя. Царь неоднократно ставит риторический вопрос, может ли раб не повиноваться своему хозяину, и дает ответ цитатами из Библии. Правда, он делает оговорку, что только в вопросе вероисповедания раб может сопротивляться своему господину. Неповиновение – самое тяжкое преступление подданных с точки зрения законного самодержца: «Или убо сие свет, яко попу и прегордым лукавым рабом владети, царю же токмо председанием и царскою честию почтенну быти, властию же ничим же лучши быти раба? А се ли тма, яко царю содержати царьство и владети рабом же рабская содержати повеленная?» [21] . Свою основную задачу царь видит в ярости, обращаемой на злодеев и врагов: «...царскому же правлению – страха, и запрещения, и обуздания, и конечнейшаго запрещения по безумию злейших человек лукавых» [24] . Таким образом, процессы формирования государственной идеологии, царского «чина» и рабского статуса подданных шли паралелльно и единовременно, к середине XVI в.

    На этом фоне совершенно закономерным представляется та трансформация, которая произошла с понятием человеческого «самовластия». Именно в эпоху Грозного оно исчезает из русского менталитета как понятие о свободной воле человека как такового в выборе между добром и злом и превращается в термин, обозначающий неподчинение государственным и церковным властям. Об этом свидетельствует прежде всего сам Иван Грозный, утверждавший, что Бог лишил человека самовластия, поскольку оно вело только к покорению дьяволу. Об этом царь писал несколько раз. Например, в «Послании к Сигизмунду II Августу» в 1567 г. он указывал, что «далече отстоит от истинны» его мнение о даровании Богом свободной воли человеку, «...понеже первого человека Адама Бог сотворил самовластна и высока и заповедь положи, иж от единаго древа не ясти, и егда заповедь преступи и каким осужением осужен бысть! Се есть первая неволя и безчестье <...> Видиши ли, як везде убо несвободно есть, и твое, брате, писмо далече от истинны отстоит...».[473] В «Валаамской беседе» середины XVI в. мысль о недопустимости самовластия уже преподносится как аксиома: «Мнози убо глаголют в мире, яко самоволна человека сотворил есть Бог на сесь свет. Аще бы самовластна человека сотворил Бог на сесь свет, и он бы не уставил царей и великих князей и прочих властей и не разделил бы орды от орды. Сотворил Бог благоверныя цари и великия князи и прочии власти на воздержание мира сего для спасения душ наших».[474] Не удивительно поэтому, что в начале XVII в. русская церковь осудила Лаврентия Зизания за совершенно ортодоксальное толкование самовластия в его «Катехизисе» («Самовластием человек обращается к добродетелем, якоже и злобам. Им же почтен исперва Адам от Бога»): «Прямо не так, но се так: падает человек самовластием, восстает же властию и исправлением Божиим».[475] Таким образом, власть как бы узурпировала термин «самовластие», переведя его в социально-политический контекст и устранив тем самым концепт о свободной воле из русского менталитета того времени.

    С целью изъять из обихода все, что мешало царскому самовластию править страной по своей воле, но вместе с тем также и с целью преподнести эти узаконения как совместное, царское и церковное, «устроение» жизни всего общества, был организован Стоглавый собор 1551 г. В Главе 4 прямо говорилось: «...а которые обычаи в прежние времена после отца нашего великаго князя Василия Ивановича всея Русии и до сего настоящаго времени поизшаталися или в самовластии учинено по своим волям [выделено мною. – Л. Ч.] или прежние законы, которые порушены или ослабно дело небрегомо божиих заповедей, что творилося, и о всяких земских строениих и о наших душах заблужении о всем о сем довольно себе духовне посоветуйте и на среди собора сие нам возвестите, и мы вашего святительскаго совета и дела требум и советовати с вами желаем о Бозе утвержати нестройное во благо».[476] Упоминая о самовластии, царь имел в виду боярское правление, которое он оценивал опять-таки с позиций борьбы за власть: «Боляре и вельможи... совет не благ совещаше ми вменяющи, яко мне доброхотствуют, но паче же себе самовластие улучающе (выделено мною. – Л. Ч.[263] . В задачи Стоглава входило также исправить судебник «по старине» [267] и устроить «все по чину» [260] . При этом речь идет все время о душе царя и о душах его подданных, и «устроение» подразумевает именно устроение душевное [259, 264 и др.]. Фактически же регламентируются и замыкаются в образцы и каноны-чины все стороны жизни человека. О Стоглавом соборе мы будем еще говорить позднее в связи с понятием «чин» в культуре середины – второй половины XVI столетия.

    Наглядной иллюстрацией идеи божественности происхождения и старинности царского самовластия стала декорация Мономахова трона Ивана Грозного, созданного в 1551 г. для Успенского собора Московского Кремля. Эта деревянная сень, сохранившаяся до наших дней, представляет собой помост, опирающийся на четырех резных львов, окруженный глухими метровыми стенками и увенчанный восьмигранным украшенным розетками шатром, напоминающим по форме верх шапки Мономаха. На дверцах, ведших внутрь, был вырезан текст из «Сказания о князьях владимирских», рассказывающий о получении Владимиром Мономахом в XII столетии царских регалий от Константина Мономаха. На стенках сени помещены двенадцать рельефных изображений с текстом из того же «Сказания», иллюстрирующие отдельные сцены из него («Совет с боярами», «Осада Константинополя», «Венчание Владимира Мономаха» и пр.). Покоящийся на львах – царственных символах – Мономахов трон величием и украшенностью должен был внушать подданным мысль о глубинных «кровных» корнях и незыблемости царской власти. В стенописи Архангельского собора – усыпальницы князей московской династии – в 1565 г. появилось более 60 изображений московских князей, начиная с Ивана Калиты и кончая Василием III, отцом Грозного, захороненных здесь (на Стоглавом соборе 1551 г. было принято постановление, разрешающее писать живых людей («цари, и князи, и святители, и народы...» [314] ). Впечатляющими были и фрески Золотой палаты Московского Кремля, где идеи преемственности власти и богоизбранности царя подчеркивались дополнительно подобранными сюжетами из Библии. Фрески этой парадной палаты были уничтожены в 1752 г., но осталась подробная их опись, сделанная в 1676 г. знаменитым живописцем Симоном Ушаковым. В центре свода был показан Эммануил, восседающий на радуге в сфере, вокруг которой шла надпись: «Бог-отец премудростию своею основа Землю и человека небом благослови».[477] Этот благословляющий жест с небес как бы осенял остальные композиции палаты: победы Гедеона, ассоциировавшиеся с недавними победами над Казанью и Астраханью (1552 и 1556 гг.), сюжет «Разболевся царь Езекия», который связывают с болезнью Ивана Грозного 1553 г., обнаружившей неподчинение аристократии; повесть о царевиче Иоасафе и пустыннике Варлааме, в которой современники видели намек на взаимоотношения молодого царя Ивана и его мудрого советника Сильвестра и др. Весь нижний ярус росписи на трех стенах был посвящен «Сказанию о князьях владимирских». Там размещалось подробное повествование о походе Владимира Мономаха за царскими регалиями в Константинополь к Константину Мономаху. Не были забыты также и Владимир Святославич, святые князья-мученики Борис и Глеб, Андрей Боголюбский, Иван III и Василий III, чьи изображения были помещены в парусах над столпами палаты. Остальные князья московского дома были показаны в медальонах под окнами. Все это должно было создавать обобщенный образ Святой Руси и ее царя-самодержца, занявших свое законное место в вечном времени и мировом пространстве.

    Централизация государства потребовала создания единой версии исторического развития Руси. Вмешательство самого монарха в это дело резко усиливало догматизацию, которая и так шла на смену средневекового историзма. В 1572 г. Иван Грозный запретил любое упоминание об опричнине. Он стремился вписать в русскую историю только те страницы, которые считал нужными, и выкинуть из нее все, что его не устраивало. Эпоху Ивана Грозного можно назвать временем чинных лествиц, создававших монументальные застывшие иерархические ступени, уводящие в бесконечность к Богу. Одна из подобных лестниц на небо была составлена из князей и царей русских в «Степенной книге»:[478] «И мнози... многообразными подвиги, яко златыми степенми на небо восходную лествицу непоколеблему водрузиша, по ней же невозбранен к Богу восход утвердиша себе же и сущим по них» [133] . Стержнем исторической концепции «Степенной книги» стала не просто царская родословная, а родословная «святых» – «Мнози убо от них, аще и не празднуеми и не явлении, но аби святи суть» [189] , достойных царствия небесного; а об отце Ивана Грозного говорится уже как о земном божестве – «убо существом телесным равен царь, властию же достойнаво его величества приличен вышнему» [189] . Образ лествицы, ведущей к небу, дополнялся образом райского сада: «Книга степенна царскаго родословия, иже в Рустей земле в благочестии просиявших богоутверженных скипетродержателей, иже бяху от Бога, яко райская древеса насаждени при исходящих вод, и правоверием напаяеми, богоразумием же и благодатию возрастаеми, и божественою славою осияваеми явишася, яко сад доброраслен и красен листвием и благоцветущ; многоплоден же и зрел и благоухания исполнен, велик же и высокверх и многочадным рождием, яко светлозрачными ветми разширяем, богоугодными добродетельми преспеваем» [5] . Созданная, по всей видимости, в 1560–1563 гг. духовником царя Афанасием, будущим митрополитом, Степенная книга построена на летописных и агиографических данных, сказаниях о чудесах, повестях и представляет собой набор кратких жизнеописаний русских князей. Так же как в «Сказании о князьях владимирских», здесь проводилась мысль о преемственности киевских, владимирских и московских правителей, расположенных по 17 степеням-граням. Причем московским князьям отдается явное предпочтение, и именно они как «богоутверженные скипетродержатели» [5] оказываются в центре внимания.

    Прославлению московского княжеского дома и его верхней ступени – самодержавства Ивана Грозного – посвящены и произведения, вошедшие в Лицевой летописный свод, состоящий из 10 томов и украшенный примерно 16 000 миниатюр.[479] Начинаясь с изложения всемирной истории (ей отведены первые три тома), «Лицевой свод» в семи последующих томах повествует о русской истории с 1114 г. (том, освещавший начальный период русской истории до 1114 г., не сохранился) по 1567 г. Установлено, что это грандиозное многотомное сочинение создавалось в 1568–1576 гг. под личным контролем Ивана Грозного. Особенно сильной правке подвергся том, описывающий события царствования Ивана IV (с 1533 по 1567 гг.), так называемая Царственная книга; в нем на полях сохранились многочисленные приписки с обвинениями князей, бояр и других лиц, подвергшихся преследованиям со стороны царя. Оправдывая кровавые расправы тирана, неизвестный редактор последнего тома «Свода» пытался не только смягчить впечатление от них, но и доказать право московского царя войти в плеяду великих владык мира. Впрочем, задача вписать русскую державу в ряд мировых империй решалась на каждой странице «Свода», чему способствовали и большеформатные цветные миниатюры, иллюстрирующие едва ли не каждое значимое с точки зрения составителей событие русской истории. Они были выполнены группой художников (насчитывают десять «рук»[480] ). Говоря о достоинствах миниатюр, исследователи подчеркивают, что они являются ценным историческим источником, отражающим быт и культуру своего времени, поскольку художники вольно или невольно вносили в изображения те детали, которые видели в реальной действительности, почерпнули из исторической литературы, рукописных книг и фольклора. Столь мощный пласт всемирной и русской истории, представленный «в лицах», конечно же, должен был «работать» на идею возвеличивания царя и его власти. Скорее всего, «Лицевой летописный свод» планировалось показывать иностранным послам, другим знатным лицам, прибывающим к русскому двору. Возможно также, что по нему могли обучать царских детей истории. Так или иначе, «Лицевой свод» стал еще одним памятником «ложного монументализма» (определение Д. С. Лихачева), направленным на создание идеализированного образа царства Ивана Грозного.

    Царь становится одним из основных героев летописей, да и литературы в целом. Летописи строятся по схеме, в которой царь, как и Бог, всегда прав; кто идет против воли царя, тот научаем дьяволом; Бог – Абсолют вечный, царь – абсолют мимотекущий, волю Бога на земле осуществляет царь, волю царя – все подданные независимо от статуса; самовластие царя – закон; неподчинение воле царевой – самовольство, наказуемое Богом. Историков откровенно интересует не мимотекущая правда, а вечная истина... Так, в «Летописце начала царства» осуждалось дьявольское своеволие боярства и постулировалась равная ко всем любовь царя: «Любовь же его по Бозе ко всем под рукою его, к велможам и к средним и ко младшим ко всем равна...».[481] В «Казанской истории» идеальный царь – Иван Грозный – снабжен всеми достоинствами идеального правителя: он «грады новы созда и ветхия обнови, и церкви пречюдныя и прекрасныя воздвиже, и монастыря общежителныя иночествующим устрои. И от юны версты не любяше никакия потехи царския: ни птичья лова, ни песья, ни звериная борбы, ни гуселнаго звяцания, ни прегубниц скрипния, ни мусикийскаго гласа, ни пескания свирелнаго, ни скомрах, видимых бесов, скакания и плясания. ...И токмо всегда о воинственнем попечении упражняшеся и поучение о бранех творяше... к сему же тщашеся и покушашеся, како бы всяку неправду и нечестие, и кривосудство, и посулы, и резоимание, и разбой, и татбы изо всей земли своей извести, правду же и благочестие в людех насеяти, возрастити».[482]

    Публицистов и писателей волнуют вопросы о роли «грозного» царя в государстве, о его отношении к подданным, в особенности к растущему слою служилых землевладельцев – дворян. Идеологом нового взгляда на монарха как опору «воинников» выступил И. С. Пересветов. Выходец из Литвы, служивший военным наемником у венгерского короля и молдавского господаря, прибывший в Россию с той же целью, он оказался невостребованным и на протяжении многих лет тщетно пытался добиться хоть какого-то «дела». В конце концов он перешел к «слову» и составил целый сборник своих челобитных к царю, сказаний о книгах, Магмет султане, о царе Константине, предсказаний и др. Произведения Ивана Пересветова отличает ярко выраженная неприязнь к аристократии, князьям и боярству и столь же явно не скрываемая любовь к грозному царю, берущему под свое покровительство простых воинов-дворян («А не мочно царю без грозы быти; как конь под царем без узды, так и царство без грозы»,[483] «Воинника держати, как сокола чредити, и всегда ему сердце веселити» [123] и т. п.). При этом в его рассуждениях постоянно прорывается обида на несправедливое отношение к нему в Московии, на отсутствие в русском государстве «правды»: «Бог не веру любит – правду», «а коли правды нет, то и всего нет» [125] .

    Протопопу Благовещенского собора Московского Кремля Сильвестру, связанному и с летописанием своего времени, и с программой росписи Золотой палаты, и с созданием «Домостроя», принадлежит каноническая формула соотношения царя и подданных: «Царя бойся и служи ему верою, и всегда о нем Бога моли, и ложно отнюдь не глаголи пред ним, но с покорением истину отвещай ему, яко самому Богу, и во всем повинуйся ему; аще земному царю правдою служиши и боишися его, тако научишися и небеснаго царя боятися; сей временен, а небесный вечен...».[484]

    На общем фоне прославления и идеализации царя «История о великом князе Московском» Андрея Курбского звучит резким диссонансом. Опальный князь создает образ антигероя и первую часть своего сочинения строит по законам антижития, не забыв даже указать на неблагородное рождение Ивана IV от Василия III, сославшего первую жену Соломонию Сабурову в монастырь и незаконно женившегося на Елене Глинской.

    Идея царя-наместника Бога на земле, таким образом, подменяет собой идею человека в культуре данного времени, делает последнюю внеличностной, догматичной, замкнутой, аппелирующей к старине. На создание культуры подобного типа большое влияние оказывала и русская церковь. Духовенство было заинтересовано в создании незыблемой вертикали власти, освящаемой Богом и надзираемой церковью. Борьба за церковные землевладения, начавшаяся еще при Иване III, потребовала от церкви единения сил и поисков путей подчинения себе светской власти или, по крайней мере, равноправного союза с ней. Идея царя как наместника Бога на земле имела две стороны. Она не только обожествляла самодержавную власть царя, но и подчиняла его волю воле Бога, говорящего устами церкви. Иосиф Волоцкий стоял у истоков концепции верховенства церкви, нашедшей выражение в его произведениях, прежде всего в «Просветителе». Его ученик митрополит Макарий имел собственную теорию огосударствления церкви и оцерковления государства. Ему так же, как его учителю, пришлось бороться с нестяжателями, поскольку в основе власти церкви должны лежать собственные земли и богатства – «недвижимые вещи, возложенные Богом в наследие благ вечных» – «села и винограды и прочая...».[485] Макарий рано взял на себя задачу отобрать, обобщить и унифицировать церковные обряды, житийную литературу, церковную службу, душеполезное чтение и религиозную жизнь народа в целом. Еще будучи архиепископом новгородским (1526–1542 гг.) он начал создание Великих Четьих Миней, 12-томного свода агиографических и дидактических чтений на каждый день церковного календаря. Он стремился регламентировать круг душеполезного чтения, утвержденного церковью в качестве обязательного для каждого русского человека. Работа над Великими Четьими Минеями продолжалась и в годы, когда Макарий был митрополитом (1542–1563 гг.), за это время их объем увеличился почти вдвое. Дважды проводившееся поновление гигантского сборника шло прежде всего за счет включения в его состав житий русских святых, канонизированных на церковных соборах 1547 и 1549 гг.

    Канонизация святых – еще одно мероприятие общегосударственного масштаба, направленное на создание четкого узаконенного сонма святых, которым следует поклоняться, и исключение из этого круга тех местночтимых святых, которым поклоняться не следует. Митрополит сделал все, чтобы в этот круг вошел Иосиф Волоцкий. Канонизация святых проходила под бдительным присмотром Макария, заказывавшего сбор необходимых доказательств чудес и других проявлений святости новых чудотворцев, поручавшего составление текстов житий и похвальных слов русским и иностранным авторам (В. М. Тучкову, Льву Филологу, Василию-Варлааму и др.). В результате канонизации число общерусских святых возросло с 22 имен до 58.[486] Всем им были составлены унифицированные церковные службы.

    Великие Четьи Минеи должны были включать только канонически выверенные и утвержденные митрополитом произведения. Поэтому далеко не все заказанные Макарием тексты вошли в собрание, хотя он отмечал в предисловии, что потратил много средств на оплату труда писателей, переводчиков и писцов, нанимаемых для работы. Даже замечательные в художественном отношении тексты отвергались, если не соответствовали «чину». Одним из таковых было «Житие Петра и Февронии муромских», написанное Ермолаем-Еразмом специально по заказу митрополита для Великих Четьих Миней, но не вошедшее в них.

    Ермолай был известным писателем в Пскове в середине 1540-х гг., за его талант и составленную для царского «книгочея» Кир-Софрония «Зрячую пасхалию» он был переведен в Москву, где стал протопопом дворцового Спасского собора. Ему было поручено написать по крайней мере три сочинения «от древних», т. е. из русской истории. Как считают исследователи, это были житийные повести о Петре и Февронии, епископе Василии и какое-то еще сочинение, связанное с историей Муромской земли, поскольку церковный собор 1547 г. специально рассматривал вопрос о канонизации муромских святых.[487] Из всего написанного тогда Ермолаем, только рассказ о епископе Василии вошел в «Житие Константина, муромского князя, и его сыновей», написанное уже другим автором в 1554 г.[488] Сам Ермолай вскоре начал ощущать на себе притеснения царских вельмож и охлаждение со стороны митрополита Макария, на что он пожаловался в «Молении к царю», прося помощи и поддержки. Однако он не получил ни того ни другого и в начале 1560-х гг. постригся в монахи. Его произведения вскоре перестали связываться с его именем и продолжали переписываться как анонимные без указания автора. Почему же его «Житие Петра и Февронии муромских» не попало в Великие Четьи Минеи? Ответ, скорее всего, кроется в самой повести, резко отличавшейся от агиографических произведений того времени и не отвечавшей требованиям житийного канона, как раз оформлявшегося в жесткий «чин».

    На наш взгляд, «Повесть о Петре и Февронии муромских» была построена еще по принципам агиографии XV столетия, когда свободное воззрение автора на своего героя находило разнообразные и неординарные выражения, когда чудесно-сказочный элемент смело вторгался в житийное повествование, когда авторское самосознание водило рукой автора, заставляя его делать свое произведение непохожим на другие, своеобразным по стилю, высоко художественным и привлекательным для читателей. Теперь же все эти качества не только не делали сочинение лучше, а наоборот, снижали его ценность с точки зрения соответствия общепринятому в церковных верхах стереотипу. С канонической точки зрения, «Повесть о Петре и Февронии» действительно не отвечала тем требованиям, которые избрал митрополит Макарий и его окружение. В ней рассказывалась трогательная история любви к князю простой крестьянской девушки, отличавшейся чудесной мудростью, позволившей ей и вылечить князя от смертельной болезни, и разгадать головоломные загадки, и заслужить любовь и преданность окружающих людей. Дева Феврония – образец «доброй жены», идеал эпохи расцвета культуры «Души», гармонично сочетающий в себе и внешнюю красоту, и внутреннюю душевную премудрость и благодать. Она, а не князь Петр в центре внимания автора «Жития», ей, а не ему он посвящает полные восхищения восклицания: «Богу же прославляющу ю добраго ради житиа ея».[489] Замечательно и предисловие автора, в котором изложен ни много ни мало взгляд Ермолая-Еразма на всемирную историю, начатую, как и положено, с прославления Бога и сотворения мира и оканчивающуюся современностью, в которой угодники Божии просвещают землю и прославляются мужеством и смирением.

    Твердая редакторская рука Макария, стремившегося централизовать церковное управление, ощущается не столько в отборе имен святых для канонизации, а текстов – для Великих Четий Миней, сколько в обшей стилевой обработке всего, к чему она прикасалась, хотя известно, что лично ему как автору приписывается очень мало произведений. Макарий только приложил дух новой государственно-самодержавной эпохи к творениям прежних времен и современным сочинениям. Торжественный, порой напыщенный стиль, метко названный Д. С. Лихачевым «ложным монументализмом»,[490] превращал пеструю массу самых разнообразных рукописей, иногда созданных весьма неумелыми писателями или церковными иерархами во спасение души, в некий единый чинный образцовый комплекс.

    Заложенные Макариевской канонизацией жесткие принципы отбора материала для житий святых продолжали направлять работу агиографов и в дальнейшем. Осталось свидетельство 1580-х гг. костромского игумена Алексея, взявшегося за житие основателя своего монастыря Геннадия и ясно представлявшего себе, каким требованиям оно должно соответствовать: «Кто начнет писати, и он бы ся тщал на прямыя точки и запятыя, да не погрешил бы ся разум писанию, якоже мы душу полагаем за истинныя словеса и за точки».[491]

    В связи со всем сказанным совершенно закономерно, что начиная с середины XVI в. русская средневековая культура становится культурой внеличностного типа. Человек лишается самовластия как свободной воли, понятие же самовластия переводится из религиозно-этического смыслового поля в социально-политическое. Одновременно и параллельно проводится регламентация церковной, общественной и частной жизни. К этому времени принцип «угождения Богу» как основополагающий принцип существования включал в себя уже массу чисто светских социально-политических требований, среди которых на первом месте стояло непротивление власти и угождение царю. Вот почему, в частности, Иван Грозный в своем первом послании Андрею Курбскому заостряет внимание на невыполнении последним долга христианина, обязанного принимать жизнь и смерть из рук царя как наместника Бога на Земле. Мученическая смерть Курбского сделала бы его «угодником», как утверждает Грозный, не то иронизируя над своим оппонентом, не то заманивая его в ловушку: «...противляяйся власти, Богу противится. Тако же и апостол Павел рече, ты же и сия словеса презрел еси: “Раби, послушайте господий своих, не пред очима точию работающе, яко человеком угодницы, но яко Богу, и не токмо благим, но и строптивым, не токмо за гнев, но за совесть”. Се бо есть воля господня – еже, благое творяще, пострадати. И азе праведен еси и благочестив, про что не изволил еси от мене, строптиваго владыки, страдати и венец жизни наследити?».[492]

    Обобщенный образ внесословного и внеличностного подданного создается в «Домострое». Он включал помимо подчинения властям массу других «душеполезных» качеств. Как и образ идеального монарха, он полностью нереален. И это был образ лишенного свободной воли, целиком подчиненного государству и церкви человека, того самого, который самоидентифицировал себя в челобитных как царского «холопа», а позднее как «всеподданнейшего раба». Люди внеличностного типа были подготовлены к принятию крепостной зависимости как исконного права обожествленного царя и его слуг на их свободу, а затем и саму жизнь. Был ли в действительности указ о закрепощении крестьян или началось все с заповедных лет Ивана Грозного, не столь уж принципиально важно, поскольку общественная мысль и культура в целом сформировали к концу столетия нужный тип личности в России, готовый морально к восприятию рабства как угодного Богу состояния человека.

    Любые отклонения от этого типа личности (правильнее, внеличности) начинают ассоциироваться в общественном сознании с самочинием, самовластием, еретичеством...

    Тем не менее примеров сопротивления формированию культуры внеличностного типа конкретных исторических лиц известно довольно много на всем протяжении XVI столетия. Среди них встречаются светские и духовные, молодые и старые, приближенные к власти и случайно оказавшиеся в поле ее зрения, богатые и бедные, и т. п. Приведем лишь некоторые. Так, весьма показательна история князя Василия Ивановича Патрикеева. Он, так же как дед и отец его, служивший непосредственно великим князьям, отличился и в боях с Литвой и Швецией, и в борьбе с удельными князьями, заседал в высшем княжеском суде и т. п., пока не оказался в опале за поддержку Дмитрия-внука, сначала провозглашенного Иваном III своим наследником и даже венчанного в 1498 г., а затем отстраненного стараниями партии Софьи Палеолог. Таким путем Василий Патрикеев оказался постриженным в монахи под именем Вассиана в Кирилло-Белозерский монастырь и стал самым активным нестяжателем под влиянием Нила Сорского. После собора 1503 г. в защиту монастырского землевладения Вассиан Патрикеев написал полемическое поучение «Собрание некоего старца», где прямо призывал монастыри «сел не держати, ни владети ими, но жити в тишине и в безмолвии, питаяся своими руками».[493] В ответ на послание Иосифа Волоцкого о наказании еретиков им был составлен «Ответ кирилловских старцев», в котором предлагалось прощать покаявшихся еретиков. Нестяжательские идеи Патрикеева вернули его ко двору Василия III в 1509 г., когда последний разрабатывал планы секуляризации церковных земель, и они же довели его до суда, когда в 20-х годах великий князь сменил свою политику в отношении церкви и стал покровителем иосифлян, создавших теорию божественного происхождения царской власти. В 1531 г. иосифлянин митрополит Даниил добился суда над Вассианом Патрикеевым, обвиненным в еретичестве. Он был сослан в Иосифо-Волоколамский монастырь, где вскоре, по словам А. Курбского (уподобившего его Иоанну Предтече), «презлые иосифляне по мале времени его уморили».[494] Талантливый писатель, горячий публицист, честный человек, Вассиан Патрикеев смело обличал Иосифа Волоцкого и его последователей, прямо говорил об их продажности и лживости, едко иронизировал над ними («Слово ответно», «Слово о еретиках», «Прение с Иосифом Волоцким»). Нестяжательство ни в коем случае не было ересью, и тем не менее на него навесили именно такой ярлык.

    Столь же печальной была и судьба игумена Троице-Сергиева монастыря Артемия. Он долгие годы провел в пустыни неподалеку от Кирилло-Белозерского монастыря, в 1551 г. по приказу молодого Ивана IV был вызван в Москву и поставлен в игумены Троице-Сергиева монастыря, одного из самых богатых церковных землевладельцев. Сделано это было, по-видимому, по инициативе Сильвестра, также имевшего в то время нестяжательские взгляды. Прежде чем поставить вопрос об ограничении или изъятии земель у церкви, Иван Грозный стремился заручиться поддержкой верховных иерархов, к каковым он и причислил Артемия. Однако, столкнувшись в Троице-Сергиевом монастыре с приверженцами иосифлян, Артемий не вступил в конфликт, а ушел на Север, покинув сан, к которому он и не стремился. Тем не менее в 1554 г. иосифляне добились осуждения Артемия за еретичество. Он был сослан в пожизненную ссылку в Соловецкий монастырь, откуда бежал в Литву.

    То, как быстро и решительно церковь расправилась с вновь возникшей ересью антитринитариев и «новым учением» Феодосия Косого, лишний раз доказывает, каким сильным был контроль за любым инакомыслием в стране. Из «Послания многословного», приписывавшегося Зиновию Отенскому и обличавшего еретиков, явствует, что Феодосий Косой, Игнатий, Вассиан и другие были прежде всего нестяжателями, разоблачали неправедную жизнь белого и черного духовенства, церкви называли «кумирницами», поскольку в них поклоняются кумирам, мощи святых именуют «еллинскими мертвецами», а всех почитающих иконы и мощи зовут «погибшими и заблудшими... последующими человеческым преданием».[495] Главное же обвинение, звучавшее в их адрес, было то, что они якобы объявляют все религии равными, а себя самих истинными учителями – «истину паче всех познали»,[496] признающими только Ветхий и Новый Заветы, отдельные произведения Василия Великого и Иоанна Златоуста. Из двух посланий, которые Артемий адресовал царю, явствует, что он был искренним сторонником Нила Сорского, считал, что истинное монашество должно протекать в уединении (особножитии) в скиту, чтобы все время и все силы монахи отдавали совершенствованию своей души, и все их «дела» сводились к соблюдению заповедей, в особенности евангельской заповеди любви к Богу и ближнему своему. Связь Артемия с еретиками проистекала из соблюдения этой же заповеди: он категорически не соглашался с практикой казни еретиков, призывая к терпению и «кротости», даже если еретики выступали не только против обрядов («обычаев»), но и догматов церкви. Артемий уважал свободу мысли и в себе, и в других. Еретикам он прощал их «ребячье мудрование по неведению».[497] Не будучи еретиком, Артемий был свободомыслящим человеком, что видно из его утверждения о соотношении тела и души в человеке: себе он позволял отнюдь не канонические, рационалистические высказывания типа: «...вся духовная от телесных рождаются, якоже от нага зерна клас, тако бо предваряют духовных всегда телесная».[498] На примере непростой судьбы Артемия видно, что человек чистый и принципиальный легко мог стать игрушкой в политической борьбе между светской и церковной властями, был зажат в тиски канонического мышления и поведения и перемолот государственной машиной.

    Конечно же, самой известной у историков стала драма князя Андрея Курбского, вынужденного бежать в 1564 г. в Литву. Из ближайшего советника царя во времена «избранной рады» он превратился в изгоя, вынужденного порой воевать против русских, но как бы компенсировавшего эту невольную измену активной защитой православия. Рассказывая о себе в «Истории о великом князе Московском» и многочисленных посланиях к разным людям, он ностальгически вспоминал и, возможно, преувеличивал свою роль и при взятии Казани, и во время Ливонской войны, и при дворе Ивана IV в качестве мудрого и прямодушного советника. Он не был против формирования культуры внеличностного типа, но хотел участвовать в этом процессе как один из лидеров аристократии. Оказавшись в оппозиции, он смело упрекал царя в злодеяниях, приведших к мученической смерти сотен ни в чем неповинных людей. Своеобразный мартирий, созданный Курбским в «Истории», привел его к выводу, что «Святая Русь» теперь будет называться таковою не столько из-за обилия святынь, сколько из-за обилия мучеников.

    Не будем перечислять общеизвестные примеры трагических судеб многих и многих представителей княжеских и боярских родов времен Ивана Грозного, особенно периода опричного террора, когда поводом для казни или ссылки мог послужить отказ надеть «харю» на пиру по приказанию царя, злое слово или взгляд, брошенный в сторону деспота, нелепый слух и обвинение в заговоре, чародействе, сглазе и т. п. Еще более бесправным был беспородный человек. Оказавшись один на один с государством, олицетворенным земным Богом – царем, человек легко мог потерять не только свободу, но и жизнь. Из субъекта он превращался в объект, которым манипулируют светская и церковная власти. Его разумная душа превращалась в полый сосуд, куда вливалось нужное государству содержание. К середине XVI в. складывается ситуация, охарактеризованная Н. А. Бердяевым так: «...русский народ в своей религиозной жизни возлагается на святых, на старцев, на мужей, в отношении к которым подобает лишь преклонение... Русский народ хочет не столько святости, сколько преклонения и благоговения перед святостью, подобно тому как он хочет не власти, а отдания себя власти, перенесения на власть всего бремени».[499]

    2. Торжество «чина» в культуре

    К середине XVI столетия «чин» становится главным понятием в политической, церковной, общественной и частной жизни, в культуре в целом. Чин пронизывает насквозь всю жизнь людей той поры, начиная с самого монарха. На царство его венчают исключительно по чину, специально созданному с этой целью. Его выходы в храмы, на приемы иноземных послов, на встречи с высшими церковными иерархами и т. п. расписываются по соответствующим чинам, где порой указывается каждое слово и каждый жест, которые следует говорить и делать, местоположение всех персон, участвующих в действе, поза каждого из участников и пр. Понятие «чин» становится крайне разветвленным и многогранным, оно означает прежде всего богоустановленный порядок мироустройства в целом, затем государственный закон и порядок, канон, социальный статус каждого человека, его место в обществе, а уже потом церемониал, ритуал, порядок того или иного действа или обряда, а также многое другое.

    Иван Грозный в первом послании Андрею Курбскому четко определил свое понимание роли и значения чина в жизни русского государства и общества: «Кождо в чину своем и в службе своей да будет».[500] Он не раз разъяснял, что свой царский чин он видит в абсолютной самодержавной власти: «Ни о чесом же убо хвалюся в гордости... понеже убо свое царское содеваю и выше себе ничто же творю» [46] . А под «своим царским» он понимал присущие царскому правлению «страх, и запрещения, и обуздания, и конечнейшее запрещения по безумию злейших человек лукавых» [24] . Его основной упрек и обвинение в адрес своих бывших друзей из «избранной рады» Алексея Адашева, Сильвестра, Андрея Курбского состоит в том, что они «не хотесте под Божиею десницею власти его быти, и от Бога данным нам, владыкам своим, послушным и повинным быти нашего повеления, – но в самовольстве самовластно (выделено мною. – Л. Ч.) жити» [46–47]. Они не только не подчинились царю, но стремились отнять власть у законного монарха: «И того в своей злобе не могл еси разсудити, нарицая благочестие, еже подо властию нарицаемого попа и вашего злочестия повеления самодержавству бытии! А се по твоему разуму нечестие, еже от Бога данные нам власти самем владети и не восхотехом бытии под властию попа и вашего злодеяния?» [16] . Таким образом, царский чин, по мысли Ивана Грозного, равен чину Бога, все подданные должны иметь свои чины, но по своей подданической вертикали, по отношению же к царю – они все равны между собой как его «работные»: «Тем же и вся божественная писания исповедуют, яко не повелевают чадом отцем противитися, а рабом – господиям...» [14] .

    Чин как социальная категория был тесно связан с поместной реформой Ивана Грозного. Служилые люди были распределены на чины: «думные» (бояре, окольничие, думные дворяне); «служилые московские» (стольники, стряпчие, дворяне московские, жильцы) и «городовые» (дворяне выборные, дети боярские дворовые, дети боярские городовые). Служилые люди тем самым обрели каждый свою ступеньку на иерархической служебной лестнице. В связи с введением поместной системы изменился характер вотчинного землевладения, основанного на собственности на землю, которое теперь приравнивалось по службе к временному служилому землевладению – поместью.

    Одновременно с получением того или иного чина служилый человек усваивал два основных постулата этой системы: 1) всякий чин служит государю «аки холоп»; 2) переступать границы и нарушать нормы своего чина нельзя. Первое положение привело к тому, что перед лицом государя, как перед лицом Бога, все представали равными ничтожествами. К примеру, в официальных документах, челобитных, обращенных к царю, все подданные подписывались уменьшительно-уничижительными именами и словами «холоп твой». Унифицированной подписью можно признать подпись типа «холоп твой, имярек, князь такой-то, челом бьет, смилуйся, государь, пожалуй». Автор подобной подписи как будто не ощущал явного юридического и нравственного противоречия, бесчестя себя как князя словом «холоп» и уничижительным именем. При этом если бы подобными словами его назвал кто-нибудь другой, то это было бы судебным порядком признано нанесением бесчестья и подлежало бы штрафу или телесному наказанию. Среди архивных дел московских приказов американская исследовательница Н. Коллманн насчитала более 600 подобных дел о бесчестии за XVI–XVII вв.[501] Среди исковых заявлений с требованием возместить бесчестие были и такие, в которых просто указывалось, что обвиняемый «лаял» истца, либо проводил сравнение последнего с князем Воротынским, естественно, не в пользу истца («Не Воротынской де ты»), либо называл «дураком» и прочими «хульными непригожими словами».[502] Охрана и защита чести своего чина (что составляло второй постулат поместной системы) входила в обязанность служилого человека. Основной принцип выражен в поговорке: «Чин чина почитай, а меньшой садись на край».[503]

    В менталитете служилого человека защита личной чести давно ассоциировалась с охраной чести рода, что приводило к многочисленным местническим спорам. Местничество во многом вызывалось все той же приверженностью старине как образцу для будущего, поскольку те места, которые занимали при прежних правителях представители данного рода, становились как бы «родовыми». И если при назначении на службу обнаруживалось несоответствие месту предка, причем не самого по себе, а по отношению к местам других служилых людей, задействованных в данном деле, например, воевод в данном походе, то стерпеть подобное ущемление родовой чести было равнозначно проклятию. Если человек не местничался, то это означало, что он обрекал своих детей и внуков на подчинение потомкам того рода, предки которого были в подчинении у его дедов и прадедов. По подсчетам Ю. М. Эскина, в 1540—1560-е гг. местнические тяжбы подавались примерно по 40–50 в десятилетие, в 1570—1590-е гг. – по 300.[504] Попытки ограничить местничество отмечены и до Ивана Грозного, но последний запретил подавать иски в суд и вести местнические споры во время военных походов.[505] Постепенно к отстаиванию чести рода добавилась борьба за честь своего сословного чина.

    Как уже отмечалось, чин означал не только статус человека на социальной лестнице. Чином именовали также сам порядок проведения той или иной церемонии, действа, обряда, обычая и т. д. Вся жизнь белого и черного духовенства, начиная с церковной службы, была оформлена соответствующими чинами, вошедшими в Чиновники, Кормчие, Требники и т. п. Для соблюдения всех и всяческих чинов в церковной жизни на Стоглавом соборе был введен сан протопопов: «...чтобы о всех о тех церковных чинех брегли протопопы».[506] Чинами назывались и ряды икон высокого иконостаса, и зафиксированный образец проведения церковной службы, церковных таинств и пр. Так, описание проведения церковного праздника в виде так называемого «пещного действа», изображавшего чудесное спасение трех отроков-христиан, не сгоревших в «пещи огненной» по приказу персидского царя Навуходоносора, называлось не иначе как «Чин пещнаго действа». К середине XVI в. оформился в особый «Чин за приливок о здравии государя» обычай заздравной чаши, идущий еще с дохристианских времен и несущий в себе по сути языческое, телесное начало. Он требовал испития чаши до дна, если же при этом человек поперхнулся или оставил хоть каплю, ему предъявлялось обвинение в посягательстве на здоровье государя, в злом умысле, насылании порчи и т. д. Церковные Чиновники содержали указание на то, что «царьская чаша говорится на всех пирех и именинах после праздничной или пред господиновою».[507] В церковной жизни понятие «чин», как известно, сохраняется до настоящего времени.

    Общественная и частная жизнь человека той эпохи независимо от его социального положения также жестко замыкалась в рамки разных чинов, выступавших как регулятор поведения людей во всех жизненных ситуациях. Следование чину закреплялось в решениях Стоглавого собора 1551 г. Текст постановлений собора построен как вопросы царя к церковным иерархам и их ответы, за которыми следуют общее решение и постановление. В целом церковь отстояла свои права на землю и святительский суд. В большинстве же ответов иерархи присоединились к мнению царя, за которым, как считают специалисты, стоял благовещенский протопоп Сильвестр. Главная задача, провозглашенная во вступлении к Стоглаву, состояла в наведении порядка и утверждении «благочиния». Хотя вопросы задавались весьма хаотично и касались разных сторон русской жизни, но общим их стержнем, безусловно, был чин, вводившийся почти в каждый «ответ». Ряд постановлений носил запретительный характер и был направлен на искоренение неких «бесчинств», как-то скоморошьих представлений, языческих обрядов и суеверий, чтения отреченных запрещенных книг, бритье бород, ношение тафий, употребления колбасы и пр. Другие узаконивали отдельные чины: двуперстное знамение, сугубую аллилуйю и пр. Многие статьи так и назывались «Чин и указ» («О церковном чину», «Ответ о священническом и иноческом чину», «О крестящихся не по чину», «Чин и указ, аще будет поняти вдовцу девицу или за уношу идет вдовица»[508] ). Глава 34 «О церковном чину», к примеру, начиналась словами: «Священным протопопом по соборным церквам, а старостам священником и десяцким по всем церквам дозирати почасту, чтобы у них было по чину и по уставу великого нашего православия везде чинно по церковному чину (выделено мною. – Л. Ч.)» [297] .

    Особенно интересен «Ответ о том, комуждо подобает свой чин хранити», ориентированный на византийские Кормчие, содержащие церковный устав. В Главе 90 речь идет о регламентации ношения одежды священнослужителями, иноками и мирянами, о запрещении игрищ, плясаний, лицедейства, о соблюдении поста. Примечательно, что те требования, которые в византийском церковном законодательстве касались только черного и белого духовенства, в Стоглаве перенесены и на мирян. Глава начиналась словами: «...подобает комуждо свой чин хранити и блюсти (выделено мною. – Л. Ч.), не токмо житие чисто и непорочно, но и делом, и словом, и хожением, и взором, и слухом безо всякого зазору неподобнаго» [366] . Одежда должна соответствовать чину, чтобы по ней легко было определить, кто есть кто: «Комуждо подобает свое одеяние, от тех же и познавается койждо кто есть коего чина» [367] . За все нарушения, участие в игрищах и плясаниях, излишнее украшение одежды «плетением златом и сребром и ризами многоценными» [367] , несоблюдение постов предполагалось наказание, в основном в виде отлучения от церкви. В Главе 85 запрещалось скитаться «безчину» [362] ; в Главе 9 особо осуждалось «самочиние» [282] .

    До нашего времени сохранились далеко не все образцы подобных чинов, но то, что известно, позволяет думать, что была разработана целая серия регламентирующих установок, основная часть которых вошла в знаменитый Домострой. Он был составлен в середине XVI в., в первой половине царствования Ивана Грозного и, как считают исследователи, в него попали не только русские, но и византийские и польские деловые и хозяйственные рекомендации, сочинения, обучающие благочинному поведению в государстве, обществе, а также экономному ведению дома и хозяйства, воспитанию жены, детей, домочадцев и т. п. «Книга глаголемая домострой имеет в себе вещи полезны, поучение и наказание всякому християнину – мужу, и жене и чадом и рабом, и рабыням»[509] была построена с явным учетом закона чина. Начинается он с «Наказания отца сыну», в котором перечисляются прописные истины христианина: «быти во всяком християнском законе и во всякой чистой совести и правде, с верою творяще волю Божию и храняще заповеди его, себе утверждающе во всяком страсе Божии и в законном жительстве...» [70] . Отец должен передать сыну принципы благочиния – вот основная идея всего произведения. Эти принципы выстроены иерархически, начиная с основ веры («Како християном веровати во Святую Троицу и Пречистую Богородицу, и кресту Христову, и святым небесным бесплотным силам, и всем святым, и честным и святым мощем и поклонятись им» [72] ), почитания церкви и царя («Како царя и князя чтити и повиноватися во всем и всякому властелю покарятися, и правдою служити им во всем...» [74] ), переходя затем к чинному устроению своего дома, семьи, хозяйства и жизни в целом.

    Отдельная статья посвящена почитанию «отцов духовных», которые «бдят о душах наших, и ответ дадут о нас в день страшного суда» [84] . Введение подобной статьи показывает, сколь значимым был чин духовника – «учителя и наставника» [84] , стоявшего над отцами семейств как своими духовными детьми, обязанными исповедоваться ему «не стыдно и безсрамно» [84] . Отношения духовных отцов и детей дублировали взаимоотношения телесных отцов и детей. Родители должны блюсти детей своих «якоже зеницу ока и яко своя душа» [84] , воспитывать сыновей надо битьем: «Казни сына своего от юности его и покоит тя на старость твою и даст красоту души твоей ...ты бо бия его по телу, а душу его избавляеши от смерти» [86] . Любое дело надо начинать с мытья рук и произнесения молитвы святым и Богу, прося благословения и помощи. Во время труда нельзя празднословить, смеяться и говорить «скверныя и блудныя речи» [90] . Большой блок наставлений посвящен чинному поведению жен, построенному на «угождении Богу» и «уноровлении мужу своему» [104] . Муж выступает наставником своей жены, которая «вопрошает у него о “всяком благочинии”», а он, соответственно, поучает ее с «любовью и благоразсудным наказанием» [106] .

    Заканчивался Домострой указаниями, как держать в чистоте и порядке дом, подсобное хозяйство, как разводить огород и сад, как кроить и шить одежду, как носить и беречь платье и т. д.

    В распространенной редакции к Домострою примыкало «Послание и наказание ото отца к сыну» [158–172], составленное Сильвестром для своего сына Анфима. Оно во многом повторяло общие положения вводной части Домостроя, но содержало также и частные подробности жизни семьи Сильвестра и его сына, получившего чин казначея у таможенных дел.

    В целом в Домострое речь идет уже не о приоритете души над телом, а о приоритете порядка-благочиния как в общественной, так и в семейной жизни. При этом четко акцентированы основные составляющие этого порядка, где на первом месте стоит подчинение светским и духовным властям, а затем уже соблюдение заповедей, а все вместе объявляется «угождением Богу».

    Во многих рукописных сборниках к Домострою присоединялся и «Чин свадебный», который действительно давал развернутые рекомендации по проведению столь многодневного и сложного мероприятия, как свадьба. Начинался текст с описания сговора: «Как бывает зговор, приедет жених с своими свойственными к тестю на двор в чистом платье...» [174] . Слово за слово развертывалась многоплановая картина свадебного действа, описывались правила поведения всех участников во время многочисленных сложных обрядов, указывалось, как они должны быть одеты, что должны делать, что говорить и пр. Примечательно, что данный – народный – чин отразил, сколь много чисто языческих элементов содержала в себе христианская свадьба. Самым ярким контрастом отличалась опочивальня молодых, где рядом с христианской иконой должны были стоять языческие снопы – символ богатства и плодородия. Примечательно также, что многие моменты ритуальных действий не оговариваются, а лишь поясняются: «и садятся по чину», «а у тестя изготовят столы по чину», «и встреча бывает им по чину» [196] .

    Целые наборы образцов чинного обращения к тому или иному лицу в посланиях или в устной речи содержались в Письмовниках или в иных сборниках. Подобные сборники начали формироваться еще до XVI в., но именно во второй половине XVI столетия образцы, в них содержавшиеся, приобрели статус «чина». В Письмовниках до XVI в. мы видим обращения, наполненные велеречивыми и многословными, тяготеющими к «плетению словес» восхвалениями душевных качеств адресата типа «пречестному, и Боговенчанному и Богом хранимому, благочестному, благоверному и христолюбивому...».[510]

    В маленьком сборнике, состоящем из шести посланий, вошедших в Великие Четьи Минеи под 31 августа, «Посланием начало, егда хощеши кому послати: к вельможам или ко властным людем – кому ся ни есть имярек» встречаем образцы, составленные «от святого писания» с большим количеством цитат и примеров из Библии. В первом из них, адресованном представителям власти, необходимо помимо душевных качеств адресата подчеркнуть высокую честь («в велицей чести живущему...» [580] ), а также указать на свое зависимое положение («не токмо господину, но и государю служебник твой имярек челом биет» [580] ) или особое отношение господина к автору послания («господину моему, доброму и ласковому до мене» [582] ). В двух посланиях речь идет о заглаживании вины, об «утишинии гнева за прегрешение» [581] , поэтому в них приводятся аргументы из апостола Павла, царя Давида, из «Пчелы», из «Александрии» и др. о переменчивости жизни, о прощении, о душе. Одно из посланий построено на сравнении адресата с пчелой, собирающей «божественныя словеса для услаждения души – от инех правду, от другых же мудрости, а от инех храбрость, а от других же милость и к ближним человеколюбие, а от инех кротость и тишину, а от других терпение, а от инех любовь нелицемерную – и еже просто рещи, от всех на спасение души прилежна суть...» [584] . Есть в посланиях и скрытые цитаты из «Моления Даниила Заточника» («Разсмотрех тя, господине, не внешнима очима, но внутрешнима» [584] ). В целом эти образцы, составленные не позднее 1541 г., уже несут на себе печать чина, хотя еще тяготеют к некоему расплывчатому по форме душеполезному наставлению адресата, а также душеполезному рассуждению о себе отправителя.

    К концу же XVI в. создаются сборники кратких образцов типа «Сказания начертанию епистолиям, предисловиям и посланиям ко всякому человеку», в котором выстроена иерархическая «чинная лествица» обращений: к митрополиту, к святому старцу, священнику, в монастырь девичь, в лавру, к старцу младу, к воеводе в полк, к воину, ко отцу родителю, к матери, от матери к сыну, к сестре, мужу от жены, ко учителю гордому, к мастеру, книжному другу писати, к другу же просто, другу с лаею, недругу и проч. На все случаи жизни подобраны краткие словесные формулы, нормирующие даже послания к родственникам. Некоторые из обращений порой даже образны, но жестко замкнуты в навязываемый читателям чин, явно отдающий ложным монументализмом. Для сравнения рассмотрим два обращения к другу – «книжному» и «просто». И там и там заложен один и тот же образ «ветви позлащеной посреди винограда Христова цветущей» [590, 591], но в первом случае он развернут и избыточен («Добролиственому и многоплодовитому древу драгия отрасли <...> и многим плод подаваеши и всех плодным и медоточивым овощем негиблющия пищи насышаеши» [590] ), а во втором свернут и лаконичен. Вот и вся разница между книжным и простым... Ложным монументализмом веет и от обращения «К другу с лаею»: «Столпу повапленному, тмы темныя чаду помраченному, племени ханаоницкому, семени халдейскому, телу позлащенному, ефиопу прегордому, роду ханаонского, Хамова прирожения, прелести помраченныя, другу моему, имярек» [594] . Все обращения так или иначе восхваляют душевные достоинства адресатов, и только в посланиях к «мастеру» рекомендуется подчеркнуть его риторскую и философскую образованность и крепкий ум: «Крепкоумному смыслу и непоколебимому разуму, художеством от Бога почтенному, риторского и философского высоколюбомудрия до конца извыкшему государю моему, имярек» [592] .

    В «Главах о увещании утешительнем царем, аще хощеши и вельмож», входивших в сборник слов Ермолая-Еразма и, скорее всего, ему и принадлежавших, предлагался набор увещеваний на темы «О радости нарожениа отрочат. О сынех», «О нарождении дщерий», «О наследствии градов супостатных», «О победе на враги ратныя», «О скорби сродник умерших», «О скорби о побиенных на рати или плененых», «Архиепископом и епископом поставленных в чин», «В радости боляром и всем вельможам в чин пришедших», «В скорбех боляром и всем вельможам от сану избывшим».[511] Основная часть увещаний адресована царю и посему выдержана в строгом церковно-учительном тоне, почти все они начинаются со слова «Бог»: «Бог, вся сотворивый...», «Бог всесильный...», Бог укрепивый...», «Бог избравый...» и т. п. Между прочим, говорится и о самовластии Бога: «Не избра себе всемирныя смерти, но страшную и потом божественным совершив еже воскресе самовластно, нам же образ дав да последуем стопам его» [336] . Царь упоминается следом за Богом и круг его самовластного чина очерчивает сам Вседержитель: «Господь может и возрастити и сердце его сотворити в безстрашии, и смысл в крепости, и управити путь его ко благополучению, еже иноверныя покорити и грады супостат наследити, и прославитись во приятелех честну, во вразех же страшну, и в желаниих хотениа поспешителну, и к молящим его милосерду, всего же паче к самому Богу и ко святым его молебну, и к нам, молебником своим, благочестну» [334–335]. Обрисованный в увещаниях в общих чертах чин царев хорошо координируется с представлениями о роли царя и самого Ивана Грозного и писателей его времени, делающих упор на сочетании милости к друзьям и грозности к врагам. Тема царя и Бога продолжена и в кратком обращении «В радости боляром и всем вельможам в чин пришедшим»: «Угожениа ради Царя небеснаго от земнаго царя приимый почесть, сего ради достоит на сугубыя добродетели вооружатися <...> Бог же видев иже ти первый сий сан воздавый, может и вторым некончяемым почествовати...» [337] . Здесь мы видим все то же «угождение Богу», которое стоит на первом месте и которое недвусмысленно подразумевает угождение «земному царю».

    Таким образом, постепенно в русской культуре оформляется чин обращений, и каждому социальному чину в обществе соответствует чинное же обращение.

    Соблюдение чина становится обязательным, что видно из обличений и наказаний на нарушения его. Нарушение чина во всех его проявлениях считалось грехом, поэтому люди боялись поступить в той или иной ситуации не по чину, бесчинно («чинить безчестно»), и особенно «самочинно» или «самовластно» и «самосмышленно», за что попасть в разряд «чинораздрушителей».[512] В XVI в. одним из обвинений прихожан, включенных в церковный «Требник», было следующее: «в самочинии (выделено мною. – Л. Ч.) и в самоугодии во многовещьном имении и в люблении к жизни сея...».[513] Бесчиние разрушало порядок, ввергало в хаос и безобразие: «Наказайте бечинныя, творящая в вас распря и соблазны, и учите их доброй старине, по пути отец своих ходити и жити в прежнем сии благочестии и тишине».[514] Отсюда видно, как принцип «чина» тесно сплетается с принципом «старины» в культуре. Начинаясь с малого, бесчинство ведет к разрушению веры, а посему оно недопустимо. Как утверждалось в «Измарагде», «егда мы видим кого нетвердо стояща в вере, научити его лепо, да не бещинствует (выделено мною. – Л. Ч.) христьянства».[515]

    Как уже отмечалось, введение собственного порядка – самочиние – было еще страшнее, поскольку при этом отвергался спущенный сверху правильный порядок вещей и создавался новый, основанный на личной позиции самочинника, продиктованный его волей, разумом и т. п. В Никоновской летописи (а за ней и в «Степенной книге») резко осуждалось самочиние новгородцев, изгонявших неугодных им князей: «Новоградцы же в самочиние уклонишася, и к князем своим уложенный завет преступати начаша и князей своих бесчиноваша и изгоняху».[516] Самочиние следовало сурово наказывать и уничтожать без следа, потому что оно вело к «самозаконию», тем самым угрожая и самодержавной власти царя, и благочестию церкви. Преступно и «самосмышление», о чем говорилось, например, в Стоглаве, запретившем бесчиние в иконописании, в особенности же изображение символов и аллегорий. Изображения должны быть «по подобию и по существу», в них не должно быть ничего «временного», а от «своего замышления ничтоже претворяти».[517]

    Чин становился синонимом закона и канона, за нарушение которых положена Божья кара. Жить по «самочинию» преступно как с точки зрения церкви, так и с точки зрения мирских людей. Об этом писал, в частности, Андрей Курбский в «Повести об Августине Гиппонском».[518] Правда, тот же Курбский доказывал в «Сказании о явлениях святому Августину», что сила не в чине, а в правде, приводя сюжет о пустыннике на безлюдном острове, который много лет обращал к Богу краткие «неблагочинные молитвы», но получил благодать и милость Бога, давшего ему силу «преестественного плавания на ризе».[519] Рассказ завершался выводом о том, что не следует слишком полагаться на внешнюю чинность и правильность молитв, «искусства в писании», поведения и осуждать, а тем более преследовать подобное бесчиние: «...народов простых неискуству молитвам насмехающеся, а трудов их претяжких и потов многих ни во что же вменяюще. Пред милосердным же Владыкою и Содетелем всех не тако, но правость в человецех сердечную зрит, и опаснаго чистаго жителства хощет, и любви нелицемерныя к Себе и ко всем истязует. Недостатки же искуства нашего, аще глаголемы бывают по неведению и простотою разума, не токмо милосердием их наполняет, но премножайше и радуется о них...» [349] .

    Как мы видели ранее, следование чину приравнивалось «угождению Богу», фактически чин указывал правильный путь для каждого социального слоя и каждого человека в отдельности. Пути угождения регламентировались как по сути, так и по форме, каждое слово и действие облекалось в раз и навсегда данные одежды. И та творческая свобода, которую подразумевали писатели и художники XI–XV вв. под «угождением Божеству», была утрачена безвозвратно, поскольку только через систему чинов можно было достичь угождения.

    Таким образом, чин превратился в XVI столетии в основной закон функционирования и государства, и церкви, и культуры в целом. В области культуры понятие чина тяготело к понятию канона. Канон как церковное правило, устав, церковное песнопение и пр. наполнял и наполняет всю церковную жизнь. В научной же литературе под каноном подразумевается нечто большее, имеющее в основе правило, закон, образец, чин и т. п., но связанное также с художественным выражением, формой, стилем. Прошло время, когда в науке канон и каноническая культура оценивались негативно. Теперь исследователи все чаще прибегают к определению, данному в свое время Фридрихом Шиллером, считавшим канон «совершенным подъемом от случайного ко всеобщему и необходимому».[520] Столь же часто цитируется и определение А. Ф. Лосева: «художественный канон не есть стиль..., но он базируется на последнем, являясь его дальнейшей модификацией».[521] Популярна в науке и защита канона, содержащаяся в трудах Павла Флоренского.[522] Канон все более воспринимается как изобразительная вершина того или иного стиля, становясь, таким образом, образцом гармонии для данной эпохи, а никак не навязываемым запретительным, сковывающим авторскую свободу жестким правилом, не допускающим отклонений, каковым его считали ранее.

    Философско-антропологический подход позволяет посмотреть на проблему соотношения чина, канона и стиля по-своему. Канон необходимо подразделять на идеологический и изобразительный. Первый доминирует в культурах, вошедших в фазу теоцентризма, когда канон выражает принцип старины, принимается за раз и навсегда данную истину и олицетворяет идею развития как движения вспять, к утрачиваемому идеалу. Идеологический канон мешает осмыслению традиции как преемственного движения культуры вперед, так как истина единична, скрыта в прошлом, покоится в пласте вечного времени и лишена времени мимотекущего. Всякое новшество приравнивается к повреждению старины как разрушение канона, принявшего в русской культуре форму чина.

    Художественный канон следует за идеологическим, но далеко не всегда они сосуществуют единовременно. Эстетическая самоценность изобразительного канона делает его неуязвимым до тех пор, пока не сформируется новый стиль, перетекающий на теоцентрическом этапе развития культуры в канон. Следует согласиться с выводами искусствоведов, что иконографический канон, понимаемый как свод правил и запрещений, спускаемых художникам церковными и светскими властями, никогда не существовал в древнерусском искусстве. Действительно, «канона в таком понимании средневековая живопись не знает. Под этим термином соединяют результаты двух разнородных явлений – желание иконописца сделать свой образ узнаваемым... и его привычки работать по образцу».[523] Но если привычка работать по образцу шла от непрофессионализма русских художников, то указание писать только с образцов, которое содержал Стоглав, несет в себе уже элемент диктата.

    Стиль, трактуемый и как стиль эпохи, и как индивидуальный стиль – явление слишком «мимотекущее», исторически связанное с определенным временем и его содержанием, чтобы соперничать с вечностью канона. Поэтому в поздней средневековой культуре стиль присутствует как бы нелегально, неосознанно, подправляя канон применительно к изменяющейся жизни исподволь и осторожно. Таковы, на наш взгляд, стили древнерусской литературы, предложенные Д. С. Лихачевым и приложенные Г. К. Вагнером к древнерусскому искусству: «стиль монументального историзма» XI–XIII вв., «эмоционально-экспрессивный стиль» конца XIV – начала XV вв., стиль «психологической умиротворенности» Андрея Рублева и его школы; стиль «ложного монументализма» XVI в.[524]

    Древнерусский «чин» как бы аккумулировал в себе и идеологическую, и художественную функции канона. Он давал закрепленный образец благого и прекрасного, что выражалось в соответствующих оценках: благочинный, благочестивый, благолепный и т. п. Везде благо стояло на первом месте, а красота на втором. Создание системы чинов-образцов замыкало русскую культуру в круг готовых форм, которые можно и нужно было только повторять. Попытки идти дальше приравнивались к самочинию и преследовались.

    Влияние, которое оказывал закон чина на культуру позднего средневековья, прослеживается по многочисленным источникам из разных сфер. В литературе, по наблюдениям специалистов, из-за несоответствия чину в XVI в. исчезли списки светских беллетристических произведений, ходивших по Руси в предыдущем столетии. Теперь их просто не переписывали, боясь нарушить чин. Традиционные же произведения, в частности жития святых, приводились в соответствие с агиографическим чином, что хорошо осознавалось и самими авторами. Пожалуй, наиболее ярким примером может служить обработка в XVI в. Жития Михаила Клопского. Созданное в Новгороде в XV в. житие юродивого Михаила (бывшего, по предположению В. Л. Янина, сыном Дмитрия Боброка-Волынца, героя Куликовской битвы, и сестры Дмитрия Донского Анны Ивановны[525] ) было нетипичным памятником агиографии, написанным простым народным языком с поговорками, без риторических вступления и заключения, без биографии святого, но с рассказами о быте Троицкого монастыря и т. п. Это несоответствие житийному жанру было ликвидировано в так называемой Тучковской редакции, созданной Василием Михайловичем Тучковым в 1537 г. Образованный боярин, общавшийся с Максимом Греком и свидетельствовавший против него на суде, Тучков, по мнению современников, делал все по чину: «Сей же вышереченный Василей, по благословению преосвященнаго архиепископа Макария, ветхая понови и распространи явление, житие и чюдеса преподобнаго, и все по чину постави (выделено мною. – Л. Ч.) и велми чюдно изложи».[526] Что же стояло за этим «по чину»? Тучков сделал большое риторическое вступление, пышную заключительную похвалу, добавил четыре чуда к единственному, уже существовавшему. Таким образом, чин житийной литературы тяготел к перегруженности, пышности, т. е. ложному монументализму в ущерб исторической правдивости рассказа.

    Особенно подробно был разработан чин иконописца, вероятно, в силу того, что русское богословие было «умозрением в красках».[527] Иосиф Волоцкий сравнивал иконописца с книгописцем: «...ибо словописець написа Евангелие и в нем написа все, плоти смотрение Христово и предаде церкви, подобнее и живописець творит, написав на дсце все плотское Христово смотрение и предаст церкви, и еже Евангелие словом повествует, сие живописание делом исполняет».[528] Требования к иконописцу были оформлены в Главе 43 Стоглавого собора «О живописцех и честных иконах».[529] Отвечая на вопрос: «каким подобает живописцем быти и тщание имети о начертании плотскаго воображения...» – Стоглав гласит: «Подобает быти живописцу смирену, кротку, благоговейну, непразднословцу, несмехотворцу, несварливу, независтливу, непьяницы, неграбежнику, неубийцы. Наипаче же хранити чистоту душевную и телесную со всяцем опасением, не могущим же тако до конца пребыти, по закону женитися и браком сочетатися, и приходити ко отцем духовным начасте и во всем извещатися и по их наказанию и учению житии в посте и в молитве, и в воздержании, со смиренномудрием, и кроме всякаго зазора и безчинства...»[314] . И только затем текст касается живописи:

    «...и с превеликим тщанием писати и воображати Иисуса Христа и пречистую его Богоматерь, и святых небесных сил, и святых пророк и апостол, и священномученик и святых мучениц, и преподобных жен и святителей и преподобных отец по образу и подобию и по существу, смотря на образ древних живописцов и знаменовати с добрых образцов» [314] . Мы видим, что иконописание приравнивается особому виду «угождения» Богу, от иконописца требуется прежде всего соответствующее состояние души, постоянная работа над ней путем молитвы и поста как результативного способа подавления плоти и плотских греховных желаний. Отсюда занятия иконописью берут на себя чаще всего монахи или представители белого духовенства. Стоглав прямо указывает, что перечисленные требования соответствуют монашескому служению, но допускается и пребывание художника в миру под постоянным контролем духовного отца. Специально предостерегаются иконописцы от совершения чего-либо «безчинного», поскольку основным требованием к христианину, как уже отмечалось, в это время было требование жить «по чину», т. е. в соответствии и с социальным статусом, и с религиозными нормами и церковными установлениями, и с древнерусским менталитетом в целом. Соответственно, властью и обществом ценились праведно живущие художники, которых следовало царю жаловати (отсюда жалованные иконописцы), а церковным властям «бречи и почитати паче простых человек» [315] .

    Важен также вопрос об учениках художника, которому в статье Стоглава отводится очень много места. Уведав, что «открыет Бог таковое рукоделие» [315] , т. е. талант живописца, мастер должен привести ученика к святителю на освидетельствование: «аще будет написанное от ученика по образу и подобию и увесть известно о житии его, еже в чистоте и благочестии по заповедем живет кроме всякаго безчинства, абие благословив наказует его и впредь благочестно житии и святаго онаго дела держатися со усердием всяцем» [315] . При этом священнослужитель должен следить, чтобы мастер не продвигал своих, не способных к данному искусству сыновей или родственников, или не выдавал чужие работы за их «рукоделие». Обнаружив обман, святитель должен наказать мастера, чтобы другие имели «страх» и не дерзали делать подобное, а неудачливому ученику запретить писать иконы. Видимо, ориентируясь на реальные случаи из жизни, составители Стоглава сделали предостережение мастерам не скрывать «по зависти» талантливых учеников, «дабы не приял чести, якоже он (мастер. – Л. Ч.) прият», потому что при разоблачении мастер будет под запрещением, а ученик «емлет вяшщую честь» [315] . Оговариваются и случаи сокрытия своих знаний и умений учителем от учеников – «и учеником того по существу не отдаст» – за что «таковой осужден будет от Бога с сокрывшим талант в муку вечную» [315] . Таким образом, перед мастером ставилась задача не только добросовестно обучать ремеслу и правильному образу жизни, но и продвигать талантливых учеников. В противном случае он попадает или под святительское запрещение, или готовит себя «в муку вечную» [315] . Особо оговаривается и нарушение второй составляющей живописца – благочестивой жизни: «учнет жити не по правильному завещанию во пьянстве и нечистоте и во всяком безчинстве (выделено мною. – Л. Ч.)» – его отлучают от иконного дела, будь то мастер или ученик, «боящееся словеси реченнаго: проклят творяй дело Божие с небрежением» [315] .

    В Главе 43 Стоглава оговаривается и ситуация с непрофессиональными художниками, которые пишут иконы «самовольством и самоволкою не по образу» [315] . Им следовало запрещать продавать свои работы «простым людем поселяном невеждам», а идти учиться у добрых мастеров. «И которому даст Бог – учнет писати по образу и по подобию, и тот бы писал; а которому Бог не даст – и им вконец от таковаго дела престати, да не Божие имя таковаго ради письма похуляется» [315] . Аргументация неграмотных живописцев, что они тем ремеслом «живут и питаются», не должна приниматься во внимание, поскольку «Не всем человеком иконописцем быти, многа бо и различна рукодейства подарована быша от Бога и кроме иконнаго письма, а Божия образа во укор и поношение не давати» [315] .

    Церковные власти обязывались оценивать качество работ иконописцев по монастырям, городам и весям, избирать наилучших («нарочитых») мастеров среди них и ставить их надзирать над остальными, «чтобы в них худых и безчинных не было» [315] . В конце статьи снова напоминается о древних образцах, на которые обязаны ориентироваться все иконописцы, будь то «гораздые иконники» или их ученики: «Да и о том святителем великое попечение и брежение имети ...чтобы писали с древних образцов, а от самосмышления бы своими догадками Божества не описывали» [315] . Для уточнения пояснялось, что Христос описан плотию и не описан Божеством и давалась цитата из Иоанна Дамаскина: «Не описуйте Божества, не лжите слепии. Просто бо невидимо и незрительно есть, плоти же образ вообразуя покланяются и верую и славлю рождьшую господа Деву» [315] .

    Заключает Главу 43 Стоглава напоминание, практически дословное, о грехе сокрытия таланта «хитрых и гораздых мастеров» от своих учеников: «...живописцы, учите учеников без всякаго коварства, да не осуждены будете в муку вечную» [315] . Видимо, сложность доказательства сего преступления художника, не желавшего раскрывать перед учениками тайны своего мастерства, заставила составителей статьи дважды оговорить будущее наказание на том свете, поскольку на этом свете доказать виновность нерадивого художника-педагога было порой невозможно. Интересно также, сколь разнообразны эпитеты, прилагаемые к выдающимся художникам: «нарочитые», «гораздые», «хитрые» (т. е. мудрые, умелые). Соответственно, к неискусным художникам применяли определения «худой» и «безчинный». Художники, соблюдавшие все требования, достигали статуса «нарочитого» и возглавляли свою своеобразную «мастерскую», куда входили и другие мастера, и ученики. Им по статусу было положено получать от царя некие дары в качестве пожалования, а также уважение и честь от церковных властей, выражавшиеся, вероятно, в предоставлении выгодных заказов и других поощрениях.

    В появившихся примерно тогда же «Иконописных подлинниках» как раз и содержались прориси тех самых образцов, на которые глядя и следовало работать художникам. Они опирались на греческие и русские источники и содержали словесные описания или прорисованные по контуру изображения святых, библейских и исторических персонажей и др. Они служили руководством для иконописцев, рассказывая или показывая (либо и то и другое), как кого изображать на иконах и фресках. Подмечено, что самой яркой отличительной чертой изображаемых лиц считалась борода (ее величина, форма, густота, цвет и пр.), указывались также возраст и одежда. Схематизм описаний бросается в глаза: «брада седа, подоле Николины», «брада токмо зачатие, еще не выросла», «брада продолговата, к концу двоится» и т. п.[530] И лишь изредка, когда составитель владел дополнительной информацией из Пролога, Жития или иного источника, описание внешности мученика или святого пополнялось дополнительными подробностями («средний телом, и сухисше плотию, главу име круглу, брови же окружени, лице долго, благодати святаго Духа просвещено...»).[531] С одной стороны, иконописные подлинники можно рассматривать как рабочие указания художнику по изображению подлинной внешности святого, но с другой стороны, они могли стать и стали сборниками образцов, получивших статус чина-канона.

    Ограничения, накладываемые чином, проявлялись не только и не столько во внешних формах (борода святого, одежда, атрибуты и т. п.), сколько во внутреннем, идеологическом наполнении образов. Показательно в этом смысле давно известное в науке дело дьяка Ивана Михайловича Висковатого, обнаружившего неканоническую фресковую роспись и иконы во вновь расписанном после пожара 1547 г. Благовещенском соборе и Золотой палате Кремлевского дворца. По ходатайству самого Висковатого в 1553–1554 гг. был созван церковный собор, рассматривавший его обвинения в ереси благовещенского попа Сильвестра, члена избранной рады царя, и нанятых им псковских и новгородских художников. Обвинения в неканоничности вызвали символические изображения пророческих видений, «невидимого божества и бесплотных»,[532] Бога Отца и др. Висковатый требовал запретить композицию на «Четырехчастной иконе», в которой Христос показан в лоне Бога-Отца, а тело его покрыто херувимскими крылами. Он объявлял подобное изображение латинской ересью: «латыни глаголют тело господа нашего Исус Христа укрываху херувими от срамоты» [10] . Не нравилось Висковатому и то, как в греческих иконах порой изображали Христа не в хитоне, а в штанах («греки его пишють в портках; он портков не нашивал, и аз того для о том усумневаюс...» [13] ), а также изображение Христа в воинских доспехах. Дьяк пытался доказать, что по чину нужно изображать Христа «по человеческому образу» по старине, так, чтобы неграмотным людям было понятно. Особенно настойчиво Иван Михайлович возмущался символическим толкованием блудного греха в образе пляшущей женщины на стене Золотой палаты: «написан образ Спасов, да туто ж близко него написана жонка, спустя рукава кабы пляшет, а подписано под нею “блужение”» [12] . Все это дьяк характеризует как вредное «мудрование» и «злокозньство» [13] .

    Основным обвиняемым в этом деле был Сильвестр, связанный с осужденными еретиками Матвеем Башкиным и Артемием. Вынужденный защищаться, Сильвестр представил церковному собору «жалобницу», в которой доказывал, что он не еретик и разоблачал взгляды Башкина. Висковатый стремился потеснить его от царского трона, что ему не удалось в 1554 г., но зато удалось позднее, когда сам царь ополчился на своего бывшего сподвижника. В 1554 г. на защиту Сильвестра выступил митрополит Макарий, обвинивший самого Висковатого: «Стал еси на еретики, а ныне говоришь и мудрствуешь не гораздо о святых иконах, не попадися и сам в еретики; знал бы ты свои дела, которые на тебе положены – не разроняй списков» [14] .

    Претензии Висковатого не лишены были оснований, поскольку именно в католической традиции Христа изображали с херувимскими крыльями и под западным влиянием подобные изображения попали в Новгород и Псков, откуда и прибыли мастера, расписывавшие Благовещенский собор и Золотую палату. Строго говоря, Сильвестр выступал в духе времени, упирая на нарушение чина, на некие самочинные трактовки, чего быть не должно в принципе, если вспомнить постановление Стоглавого собора 1551 г., т. е. за два года до конфликта. Только защита митрополита Макария, заказывавшего подобные символические образы псковским мастерам, спасла Сильвестра от опалы в тот раз.

    Защитников чина-канона типа Висковатого было, по-видимому, немало, хотя столь шумное дело отмечено только одно. Опосредованное воздействие чина на иконопись, фрески, миниатюры проявилось в таких характерных признаках, по определению исследователей, как «утрата цельности»,[533] дробность композиции, перегруженность деталями, усиление официальности, повествовательности, многословности, нарушающих гармонию внутреннего и внешнего, содержания и формы.[534] Уходит глубокое чувство и смысл, фрески, и иконы порой пишутся чинно, но без души. Другими словами, наблюдается торжество чина-канона в искусстве.

    Московский пожар 1547 г., в котором погибли и фрески кремлевского Благовещенского собора, и его иконостас, выполненный Феофаном Греком, Андреем Рублевым и Прохором с Городца, как будто расчистил место для пропаганды новых государственных идей. Новая фресковая роспись Благовещенского собора отразила идеи преемственности киевских, владимирских и московских князей, их связи с римским императорским домом, идеи богоизбранности русского царя и Москвы как третьего Рима. Впервые в состав росписи вошли изображения только что канонизированных князя Александра Невского, митрополита Московского Ионы и др. На крытых галереях собора были представлены портреты князей московского дома, начиная с Даниила, основателя династии, до Василия III, отца Ивана Грозного. Тогда же для Благовещенского иконостаса была создана необычная икона «Благословенно воинство небесного царя», называемая также «Церковь воинствующая». На иконе показаны три колонны воинов, идущих от горящего города к «Горнему Сиону». Шествие возглавляет предводитель небесного воинства Михаил Архангел, чье изображение дано в круге небесной сферы. Две крайние колонны воинов идут за Михаилом Архангелом, причем воины передних рядов показаны в нимбах. Центральная колонна воинов как бы движется по земле и возглавляется безбородым юным воином-знаменосцем, в котором некоторые исследователи усматривают молодого царя Ивана IV. По другой версии, царь не мог быть изображен не в царском платье, а в воинских доспехах, не мог он быть и знаменосцем, его следует искать в центре композиции, где на конях восседают четыре фигуры в царском облачении. Если одна из этих фигур – Иван Грозный, то три другие не поддаются убедительной идентификации. Одни исследователи видят в них Владимира Святого и его сыновей, князей-мучеников Бориса и Глеба, другие специалисты считают, что здесь показан Федор Черный Ярославский с детьми Давидом и Константином, третьи говорят об изображении родного брата царя Юрия Васильевича и двоюродного Владимира Андреевича Старицкого, а также рядом с ними татарского хана Щигалея. Вообще вся икона в целом считается посвященной взятию Казани в 1552 г., что вполне вероятно, однако изображение татарского хана на православной иконе представляется мало вероятным. К тому же Юрий Васильевич, как известно, не участвовал в этом походе, а Владимир Андреевич Старицкий был уже тогда на подозрении у царя как посягатель на его престол. Таким образом, вопрос о четырех центральных персонажах иконы остается пока что открытым.[535] Для нас же важно то, что политическое событие современности было осмыслено как священное, что на иконе рядом со святыми показан здравствующий монарх, как бы приравненный им при жизни.

    Торжество чина просматривается и в создании первой книгопечатни в Москве в 1564 г., поскольку печатание канонически выверенных книг должно было закрепить истинные – чинные – тексты как образцы, которые уже не могла бы испортить рука переписчика, допускавшего неизбежные ошибки. Печатный стан позволял штамповать именно канонические тексты и снабжать ими всю страну, что было крайне важно для государства, стремившегося к централизации и приведению к единообразию всей России. С точки зрения первопечатника диакона церкви Николы Гостунского в Кремле Ивана Федорова, цель книгопечатания состояла в просвещении народа, но в просвещении «по чину»,[536] «дабы святыя книги изложилися праведне» [294] , «яко бо богодохновенныя догматы распространевати» [296] . Так, он пояснял, почему не стал бы земледелием зарабатывать себе на жизнь: «Неудобно ми бе ралом ниже семен сеянием время живота своего сокращати, но имам убо вместо рала художьство, наручных дел сосуды, вместо же животных семен духовная семена по вселенней разсевати» [294] .

    Вышедшие из печати еще до Ивана Федорова и Петра Тимофеева Мстиславца анонимные издания, как предполагают исследователи, были подготовлены под руководством Сильвестра и представляли собой семь книг: три издания «Евангелия», два – «Псалтыри», по одному «Триоди постной» (песнопения к Великому посту) и «Триоди цветной» (песнопения к Пасхе и другим церковным праздникам). Круг книг, напечатанных Иваном Федоровым и Петром Мстиславцем в Москве в 1564–1566 гг., был примерно таким же: знаменитый первопечатный «Апостол» и два издания «Часовника».

    В 1566 г. Иван Федоров бежит из Москвы, обвиненный в «ереси», т. е. нарушении чина: «...озлоблением... от многих начальник и священноначальник и учитель, которые на нас зависти ради многие ереси умыслили, хатячи благое в зло превратити» [288] . Сначала Иван Федоров поселился в имении гетмана Г. А. Ходкевича, затем в 1572 г. переехал во Львов, а вскоре в Острог – замок Константина Острожского. Везде он издавал чинные книги («Учительное Евангелие», «Псалтырь с Часословцем», «Апостол», «Азбука», «Новый Завет с Псалтырью», «Библия» и др.) и везде вольно или невольно шел на нарушения чина, чего ему и не могли простить власти. Если сравнить два послесловия Ивана Федорова – одно к московскому «Апостолу» 1564 г., а второе к львовскому «Апостолу» 1574 г., то разница между ними заключается в следовании чину в первом и значительном отходе от него и определенной свободе изложения во втором. В московском издании «Апостола» послесловие кратко и чинно восхваляет «благочестивого и благоверного» царя, митрополита, церковь. Во Львове по прошествии десяти лет Иван Федоров, перенеся многие беды и преследования, уже отходит от чина, рассказывая о своих скитаниях и попытках собрать средства на издание книг. Только в самоидентифицирующей формуле он не отступает от канона, называя себя «грешным», как делали сотни авторов, переводчиков и писцов его времени.

    Торжество чина-канона, однако, было далеко не абсолютным. Одним из главных его нарушителей был сам Иван Грозный, считавший себя выше любого канонического узаконения. В его переписке с Андреем Курбским находим элементы и фольклорные, и смехотворные, и ругательные, к которым он прибегает для усиления публицистического звучания своих посланий. Используя простонародные термины и вульгарные оскорбления типа «собака», царь доказывает свое исконное право бесчестить своих холопов-подданных. Называя же себя самого «псом смердящим», он демонстрирует якобы смирение истинного христианина: «А мне, псу смердящему, кому учити и чему наказати и чем просветити?».[537] Все это – намеренное и показное, провокационное нарушение Иваном Грозным чина царственного поведения. При этом он явно иронизирует и издевается над своими адресатами, как, например, в Послании к старцам Кирилло-Белозерского монастыря 1573 г. Самоуничижение царя перерастает в некий античин, в пародийную самоидентификацию: «Увы мне, грешному, горе мне, окаянному, ох мне, скверному! Кто есмь аз, на таковую высоту дерзати?».[538] Царь осознает свой статус вне какого-либо чина, статус земного божества и использует чин скорее в пародийных целях. Тем не менее Андрей Курбский подметил отсутствие чинного изложения в посланиях царя, назвав их не только «широковещательными и многошумными», но и упрекнув в неправильном цитировании «важных мыслей» – «сверх меры многословно и пустозвонно, целыми книгами, паремиями, целыми посланиями».[539] И речи царя о себе он посчитал бесчинными, поскольку царь то слишком самоуничижался, то слишком возносился.

    Однако чин нарушался и простым народом, причем чаще всего не по неведению, как это было у псковских и новгородских художников, расписывавших Золотую палату и Благовещенский собор в Кремле, Успенский собор в Свияжске и пр. Наказанию обычно подвергалось намеренное нарушение, искажение общеизвестного чина, и особенно жестко преследовалось самовластное самочиние. Любые отклонения в общественном и частном поведении приравнивались «безчинию», что особенно наглядно видно уже из поучений митрополита Даниила, обличавшего и «лживых пастырей», и вельмож-щеголей, и простой народ.[540] Подобных защитников чина от любых посягательств было много, но более всего преследовалось «самовластное самосмышление». Чтобы предотвращать попытки самостоятельного поиска истины, составлялись подборки вопросов, волновавших еретиков, которым следовало давать отпор. В так называемой «Премудрости богословных книг, что есть исповедати, а не пытати», составленной иноком Соловецкого монастыря Пафнутием по заданию игумена Иакова в конце XVI в., четко говорилось, что нельзя «пытать», т. е. искать истину, а можно только «исповедывать» в соответствии с каноном «богословных книг». Интересно, что сочинение это начиналось с самого животрепещущего вопроса всего XVI столетия – периода борьбы с ересью антитринитариев, не признававших троичности Божества: «Вопрос: Что есть исповедати, а не пытати троичности Божества корень? Ответ: Единицу не пресекателну существом и началом такожде не слиятелну имяны но постастьми, яко же бо едино солньце иметь же из себе три действа: светлость, и лучю, и теплоту».[541] Ответы содержали все тот же чин-канон, который надо было повторять при столкновении с еретиками или при возникновении собственных сомнений.

    Как уже отмечалось, чин, которого следовало придерживаться в одежде, обсуждался на Стоглавом соборе наравне со многими другими вопросами. Главное положение, принятое на соборе, гласило, что одежда должна отражать социальный статус каждого человека, чтобы сразу было видно, кто есть кто. Нарушение чина фиксировал Стоглав и в бритье бороды, усов, головы, в ношении иноземной одежды: «Да по грехом слабость, и небрежение, и нерадение вниде в мир в нанешнее время; нарицаемся хрестьяне, а в тридцать лет и старые главы бреют и брады и ус, и платье и одежи иноверных земель носят, то почему познати хрестьян».[542]

    Особо осуждалась роскошь, так как богатая одежда могла обмануть, и человека могли принять не за того, кто он есть по чину. Как вопрошал еще митрополит Даниил незадолго до событий 1551 г., «кая же тебе есть нужда выше меры умыватися и натрыватися? И почто... повешаеши под брадою пуговицы сиающиа красны зело...».[543] Действительно, жемчужные, золотые или серебряные пуговицы были повальным увлечением мужской половины древнерусского общества. Среди модных деталей мужского туалета были и сапоги на высоких (иногда очень высоких!) каблуках, большие воротники кафтанов, бархатные или из золотой парчи, вышивки крашеным шелком, пристяжные воротники, расшитые жемчугом и драгоценными камнями и др. Особой любовью на Руси пользовался дорогой мех, что подчеркивала и поговорка «Наш чин не любит овчин».[544] Шапки (черного лисьего или собольего) меха длиною с локоть носила знать в торжественных случаях, в остальное время – бархатные шапочки, подбитые и опушенные черною лисицей или соболем. Женские головные уборы тоже изобиловали мехом: девицы предпочитали большие лисьи шапки, дамы постарше – из золотой парчи, атласа, дамаста, с золотыми тесьмами, шитые золотом и жемчугом и опушенные мехом (часто бобровым). Шуб полагалось иметь и мужчинам, и женщинам не одну, а несколько – из меха подороже на праздничные дни и из меха подешевле – на каждый день. Аристократы оставляли в наследство детям по 6–7 дорогих шуб. К примеру, у князя Оболенского в середине XVI в. насчитывалось шесть шуб: «шуба на соболях бархатная, шуба на соболях камка, 11 пуговиц середряных резных грановитых, шуба пупки собольи наголо, шуба кунья наголо... две шубы горностайны».[545] Чином диктовался и парадный выезд служилых людей, при котором каждый знал, сколько впрягать лошадей в свой экипаж, кому уступать дорогу, а кому нет, перед кем снимать шапку и кланяться до земли, а перед кем нет, и т. п. Именно в бытовой сфере нарушений чина было особенно много, что и вызывало бесконечные обвинения в нанесении «бесчестья».

    Бесчиние было возведено в ранг «бесовского» начала, о чем многократно вещал Стоглав. Например, Глава 93 целиком была посвящена «еллинскому бесованию (выделено мною. – Л. Ч.) и волхованию и чародеянию».[546] «Игры бесовские» [369] и «бесовские песни» [307] наряду с увлечением скоморохами [309] , русалиями [309] , лжепророками и т. п. изобличались в целом ряде глав Стоглавого собора.

    Таким образом, торжество чина явственно ощущалось людьми второй половины XVI в., как и исследователями культуры данного времени. Чин-порядок стал выше и значимее души. Все познания, рассуждения, повествования и т. п. о душе, как и обо всем прочем, были вписаны в рамки определенных образцов-канонов. Каждый шаг человека в общественной и частной сферах был продиктован тем или иным чином-законом или чином-действом, которые следовало неукоснительно соблюдать. Писания и изображения, как и вся русская культура в целом, оказались закованными в чин, как в броню...

    3. Замкнутость и статичность культурной системы

    По словам Андрея Курбского, Россия времен Грозного – затворенный ад: «...ибо затворил ты царство Русское, свободное естество человеческое, словно в адовой твердыне...».[547] В определенной степени замкнутость эта вырастала из православной нетерпимости к иноверцам, неправославным (прежде всего католикам), а затем уже к «поганым» – представителям ислама, иудаизма, других вероисповеданий, а также язычества. Своеобразный «железный занавес» православия отделил Русь от Западной Европы. Идея «Москвы – третьего Рима» укрепила этот «занавес», оставив в нем «окно» лишь для православных народов. Замыкаясь на подобных идеях, средневековая культура ориентировалась на старину и чин, обрекая себя на изоляцию. Призрак повреждения веры, боязнь «стратить веру» возникал каждый раз, когда русский человек вступал в те или иные контакты с иноверцами. И то, что Россия никогда не считала себя «Западом», сыграло знаменательную роль в этих процессах.

    Формирование образа Запада как образа врага началось уже давно и шло постепенно. Домонгольская Русь, по наблюдениям Д. С. Лихачева,[548] ориентировалась более всего на ось север—юг, соответствующую пути «из варяг в греки», и эта вертикаль была куда жизненно важнее горизонтали восток—запад. Значимость ее в реальной действительности, заключавшаяся в том, что вся жизнь первых веков русского государства концентрировалась по рекам и волокам пути «из варяг в греки», по которому шли и завоеватели, и купцы, однако, не мешала формированию мифологической оси мира, опирающейся на христианский Восток. Хотя в Библии запад упоминается исключительно с географической точки зрения («Солнце знает свой Запад» [Пс. 103. 19], «...как далеко восток от запада, так удалил Он от нас беззакония наши» [Пс. 102. 12], «собрал от стран, от востока и запада» [Пс. 106. 3], «от западного предела до восточного» [Иез. 45. 7.], «западный предел составляет великое море» [И. Наз. 15. 11.], «это будет у вас граница к западу» [Чис. 34. 6.] и мн. др.), мифологическое сознание отвело западу негативную роль. Он стал местом нахождения ада и был противопоставлен востоку как месту нахождения рая. Так, например, в апокрифическом «Слове о всей твари» конкретизировалось местонахождение рая и ада, называемого «муки»: «...за акияном же есть земля, на ней же рай и муки. Посреди же земля, на ней же пропасть глубока... течет река».[549] Кирилл Туровский в XII в. пишет о местонахождении ада как о хорошо известном – «Мука далече мира есть на западе».[550] И, как уже говорилось ранее, в «Послании» новгородского архиепископа Василия Федору Тверскому доказывалось существование рая на востоке, а ада на западе.[551] Любопытно то, что ад, долженствующий быть на западе, оказывается у Василия на севере (Белое море). Объяснение такому смешению запада и севера находим во многих древнерусских произведениях. Дело в том, что библейская ориентация сторон света, определяющая Иерусалим на востоке, накладывалась на реальное нахождение Иерусалима на юге по отношению к Киевской Руси. Кроме того, библейский рассказ о разделении Земли между сыновьями Ноя, расширенный в «Хронике» Георгия Амартола перечислением трех сторон света, доставшихся Симу, Хаму и Иафету (Восток, Юг, Север), пополнился в русской «Повести временных лет» немаловажной деталью, уточняющей, что кроме Севера («полунощной страны») Иафет получил еще и Запад («западныя страны»). А. С. Демин предполагает, что Запад появился в рассказе либо в 1113 г. по воле Нестора, либо еще в болгарской вставке в «Хронику» Амартола.[552] Так или иначе, но Запад стали связывать с Севером, они как бы совпали как одна общая земля. Смешение и взаимозамена Запада и Севера остается в некоторых источниках, в частности в миниатюрах вплоть до XVI в.[553]

    Немаркированность географического запада дополнялась в домонгольский период еще и тем, что он никак не ассоциировался ни с Западной Европой в целом, ни с Римом как центром западного мира в частности. Принятие Русью христианства вовлекло в орбиту особого интереса неофитов не только Царьград (Константинополь), но и Рим. Именно Рим повернул осевую вертикальную ориентацию русских (север—юг вдоль пути «из варяг в греки») в сторону Европы, наметив центрическую композицию христианской картины мира. Рим как колыбель христианства, кладезь веры, из которого черпает весь христианский люд, был оценен уже в «Слове о законе и благодати» митрополита Илариона. Он поставил его впереди «благоверной земли Греческой», сиречь Византии, и назвал Константина Великого крестителем римлян, по примеру которого и киевский князь Владимир Русь «Богу покори». Но при этом митрополит Иларион предлагал линию преемственности веры, не исходящую из Рима, а берущую начало на Востоке: Иерусалим – Константинополь («Новый Иерусалим») – Киев.[554] Величие Рима как центра христианского мира исповедовали произведения южных и западных славян, известные на Руси, такие как моравское «Слово на Рождество Христово», «Похвала Клименту Римскому» Климента Охридского, «Чтение на крещение Господне», «Житие Мефодия Моравского» и др. Из них на русскую почву попала идея преемственности веры, передачи христианского вероучения по цепочке из одного источника – Рима: «...от Рима в Херсонъ, от Херсона в нашу Рускую страну...».[555] Параллельно с этим шел и процесс слияния понятий католического Рима и Запада вплоть до их взаимозаменяемости. Особую роль в этой эволюции сыграло монголо-татарское иго, сделавшее Русь «физически» дальше от Европы, как бы «втянув» ее в Азию, и при этом духовно ближе Востоку-Константинополю как центру православия. Слияние «Запада» и «латинства» начинает прослеживаться уже в XI в. после схизмы, тень испорченности легла на весь западный христианский мир, и на протяжении XIV–XV вв. она становилась все более глубокой. Особую остроту неприятию Запада придало падение Константинополя в 1453 г. Все попытки Рима, неоднократно засылавшего на Русь своих агентов, примириться и заключить унию оканчивались неудачей. Один из посланцев папы в Россию в XVI столетии Антонио Поссевино пришел к категорическому выводу о бесполезности и бесперспективности попыток вовлечь русскую церковь в унию.[556] К началу XVII в. в русском религиозном сознании мир был поделен на две части – Восток и Запад, причем Восток приравнивался ко «всей Вселенной», а Запад занимал скромное место вокруг Рима, рядом с папой. Каждому русскому предстояло дать четкий ответ на вопрос, с кем он: «О чесом тыи подвизашася и с кемъ единомудрьствоваша в вере, с патриархи ли и со всею вселенною, или с западом и с папою?».[557] Два разных мира, два несовместимых языка – «Я с тобою говорю от Востока, а ты со мною – от Запада»...[558]

    Все это предопределило замкнутый характер православной культуры России XVI в. как культуры Востока. Особую роль в ней начала играть Москва, провозглашенная и третьим – истинным и последним – Римом, и «новым Иерусалимом». Статус Москвы как столицы вновь собранного Московского царства предопределил ее значение как единственно благочинного центра культуры. Царский двор становится законодателем и в архитектуре, и в живописи, и в музыке и пр. Царствующий заказчик и его окружение определяли круг чинов-канонов, который усваивался сначала в столице, а затем как бы расходился вширь, спускаясь в бывшие княжества и земли. Последние ранее не зависели от Москвы в выборе образцов и могли обращаться напрямую к образцам из Византии, Западной Европы, с Востока. Теперь же образцы спускала Москва, только когда она, перенимая чужое с Запада или с Востока, делала его «своим», только тогда и вся Россия воспринимала его так же.

    Этот процесс особенно нагляден в архитектуре. Почти исчезает местное своеобразие архитектурных форм, поскольку московские наместники и их окружение стремились повторять столичные шедевры. Так, в Новгороде Великом, отличавшимся ранее крайне самобытными формами храмового зодчества, после насильственного присоединения к Москве в 1478 г. сменился и доминирующий тип храма: вместо одноглавного и одноапсидного он стал пятиглавым и трехапсидным. Первый из подобных храмов появился в 1536 г. – церковь Бориса и Глеба в Плотницкой слободе.

    Любимый архитектурный тип Ивана Грозного с его тягой к монументальности – мощный пятиглавый храм с явно выделенной центральной главой – получил распространение на протяжении XVI столетия во многих монастырях: соборы Новодевичьего, Троице-Сергиева, Лужецкого монастырей, Спасо-Преображенский собор в Муроме, Богоявленский в Костроме, Никитский и Федоровский в Переславле, Софийский в Вологде, Крестовоздвиженский в Каргополе и мн. др. По заключению А. Баталова, «в грозненскую эпоху начинается процесс стабилизации функциональной типологии».[559] Одной из причин этой стабилизации, с точки зрения философско-антропологического подхода, было огосударствление культуры и замыкание ее в застывшие образцы-чины.

    Широкое распространение на периферии получил любимый московский элемент архитектурного декора – «кокошники». Каменные шатровые храмы также стали чинным образцом для провинциальной архитектуры. Одной из первых построек данного типа была церковь Вознесения в Коломенском (1532 г.), воздвигнутая в честь рождения долгожданного наследника у царя Василия III – будущего Ивана Грозного. Высотой около 62 м, церковь поистине «возносится» в небесную высь и покоряет своей стройностью, пропорциональностью, легкостью. Следует согласиться с теми учеными, которые считают, что строил ее итальянский архитектор (Алевиз Новый или Петрок Малой), на что указывают многие элементы итальянской архитектуры, присутствующие в данной постройке.[560] Она может служить показательным примером того, как «чужое», став «своим» у царя, становится «чином». Вслед за Москвой шатровые церкви появились в дворцовом селе Остров под Москвой, в боярской вотчине Шереметевых под Коломной, на государевом старом дворе в Переславле-Залесском, а затем уже и во многих других местах. Самым ярким памятником шатрового зодчества заслуженно считается Покровский собор на Красной площади (храм Василия Блаженного), построенный по обету царя после завоевания Казани (1552 г.) в 1555–1561 гг. мастерами Бармой и Постником. Иван Грозный указал возвести 8 «заветных престолов», зодчие возвели 9: центральный шатер (65 м высотой) окружают четыре высоких придела по сторонам и еще четыре между ними, расположенные по диагонали. В результате получилась композиция, производящая впечатление единого сооружения, но определенная перегруженность и избыточность форм все же в нем присутствует, что опять-таки свидетельствует о начавшемся кризисе культуры «Души».

    То, что оказывается востребованным Москвой из периферийной культуры, и становится столичным чином, легко усваиваемым затем и другими регионами. Как мы видели, при Иване Грозном большую роль в архитектуре, фресковых росписях и иконописании играли псковские и новгородские мастера. Их прозападные иконографические изыски вызвали даже непонимание и обвинение в неканоничности, но тем не менее остались в Кремле. Новгородцы тогда же стали законодателями в области книжной миниатюры, резьбы по дереву (считают, что именно новгородские художники участвовали в создании миниатюр Лицевого летописного свода, а новгородские мастера изготовили Мономахов трон в Успенском соборе). Формируется схема замкнутого кругового распространения художественных образцов из Москвы как центра.

    Вращаясь в кругу своих – православных – идей и образов, опираясь на старинные выверенные образцы, русская культура, тем не менее, не могла не вступать в те или иные контакты с другими – чужими – культурами. Поэтому замкнутость русской культуры, конечно же, не была абсолютной. Но западные произведения, попадавшие на Русь, претерпевали характерные и закономерные изменения: из них изымалось все, что не соответствовало чину-канону, вредило православной вере, пополняло знания о внешнем мире и человеке, «внешней мудрости» и т. п. Неправославным сочинениям и героям противопоставлялись чинные православные произведения с их благочестивыми персонажами: «Слышах бо некогда книгу прочитаему Тройскаго пленения («Троянскую историю» Гвидо де Колумна. – Л. Ч.), в ней же многия похвалы плетены еллином от Омира же и Овидия, и аще убо единыя ради буйственыя храбрости толиких похвал сподобищася... но аще и храбр Еркул, но и в нечестиа глубине погружащеся и тварь паче творца почиташе. Тако же и Аххил и Тройскаго царя Приама сынове вси еллини сущи и от еллин похваляеми, толикы прелестныя сия славы сподобишася, кольми паче мы должны похваляти же и почитати святых...».[561] Так писал В. М. Тучков в предисловии к своей переработке «Жития Михаила Клопского» в 1537 г. Кстати, его редакцию «Жития» летописец охарактеризовал как чинную: «все по чину постави и велми чюдно изложи».[562]

    Приспособление переводных произведений также происходило согласно сложившемуся чину, при этом порой стирались яркие своеобразные особенности и жанровые различия. Например, в самом конце XV в. было переведено немецкое стихотворение, напечатанное в Любеке где-то в 1494 г. – «Двоесловие живота и смерти, сиречь стязание», известное в дальнейшем как «Прение живота и смерти». Немецкое издание привез в Новгород типограф Бартоломей Готан, служивший при дворе новгородского архиепископа Геннадия, он же, вероятно, и перевел его. В XVI в. первоначальный перевод, сохранявший форму диалога жизни и смерти, был превращен в сплошной церковно-учительный текст с обильными цитатами из религиозно-дидактической литературы о конце света, тленности всего земного, ценности покаяния и т. д. Другое, близкое по теме, но уже польское произведение «Сказание о смерти некоего мистра великого, сиречь философа» также было превращено из юмористическо-сатирического в назидательно-поучительное. Польские стихи диалога жизни со смертью при переводе потеряли именно те строчки, в которых и заключалась вся соль «Сказания».[563]

    Не только литературные заимствования претерпевали показательные изменения, но и художественные. Так, взятое из «Хроники» Шеделя миниатюрное изображение венецианской гавани преобразилось в «Житии Михаила Архангела» в вид Царьграда, а из «Жития» оно попало, по наблюдениям Ю. А. Неволина, в одно из 64 клейм иконы «Чудо в Хонех» из Чудова монастыря.[564] Пример «отсечения» чуждого как лишнего находим в гравюре первопечатного «Апостола» Ивана Федорова 1564 г. Там была помещена гравюра с изображением евангелиста Луки, сидящего на низкой скамеечке, на коленях у него книга, а рядом аналой со свитком бумаги и письменными принадлежностями. Изображение вписано в рамку в виде триумфальной арки, обнаруживающей сходство с рамкой из «Нюрнбергской Библии» 1524 г., выполненной гравером Э. Шеном. Эта рамка была затем воспроизведена во многих других изданиях, в том числе в «Чешской Библии» 1540 г., изданной также в Нюрнберге. При перенесении изображения из последней книги в русский «Апостол» произошло следующее: из нее были удалены фигурки обнаженных амурчиков, сидевших на шарах у основания свода арки. Кроме того, все изображение в русском варианте стало плоскостным (исчезла толщина арки, нет фона).[565] Обнаженные амурчики, конечно же, никак не вписывались в чинное изображение евангелиста Луки.

    Как попытку преодолеть наступающий кризис можно рассматривать культуру годуновского времени. Борис Годунов уделял много внимания культурной деятельности, в особенности строительной. Поэтому недаром искусство его времени получило в науке наименование «годуновской школы». К годуновской архитектуре относят ряд шатровых построек: ц. Богоявления в фамильной вотчине в с. Красном, ц. Рождества Богоматери в с. Беседы под Москвой, ц. Смоленской Богоматери в с. Кушалино близ Твери, Благовещенскую церковь Лютикова монастыря в Калужской области и др. Особенно поражал своими размерами храм Бориса и Глеба в Борисовом Городке под Можайском, разрушенный в начале XIX в. Его высота достигала примерно 74 м, что почти равнялось высоте колокольни Ивана Великого в Кремле. К памятникам «годуновского круга» относят сооружения разной конструкции и масштаба (например, бесстолпный одноглавый храм иконы Донской Богоматери из Донского монастыря в Москве и крестовокупольный четырехстолпный собор Троицы в Больших Вяземах), но объединяет их не только время постройки, а нечто большее. С одной стороны, сам царственный заказчик, диктующий мастерам свое видение будущей постройки, тем самым как бы соучаствовал в создании заказанного памятника архитектуры. С другой стороны, ориентация на государевы образцы была повсеместной и вызывала требовательность, с которой Годунов подходил к своим постройкам, должным служить «чинами» для подданных. С третьей стороны, высокое эстетическое чутье, несомненно присущее самому Борису Годунову и мастерам, которым он поручал дело, позволяло создавать произведения, которые как бы возвращали эпоху расцвета средневековой культуры «Души», столь гармоничны и совершенны они были. Особенно покоряет своей композиционной органичностью Троицкий собор в Больших Вяземах (1590-е гг.). Он похож на великолепный белокаменный дворец, стоящий на подклете, окруженный приделами и галереями с широкой лестницей напротив западного входа. Пять глав, венчающие центральный объем и выложенные из кирпича, кажутся легкими и пластичными. Облику храма присущ особый праздничный настрой.

    Столь же ориентированы в прошлое, во времена расцвета культуры «Души», и фрески «годуновской школы», как бы оживляющие манеру Дионисия и художников его круга. Наиболее показательны в этом плане сцены «Бытия» из Троицкого собора Больших Вязем, на которых даны крупные вытянутые фигуры, чрезвычайно похожие на дионисиевские. Однако эти же фрески обнаруживают и явные черты своего времени, связанные с некоторой измельченностью ярусов росписи, перегруженностью изображений архитектурными фонами, декоративными деталями. Иконы «годуновской школы», также ориентированные на школу Дионисия, специалисты видят в произведениях праздничного ряда из иконостаса Смоленского собора Новодевичьего монастыря, деисусного чина Пафнутьево-Боровского монастыря и др..[566]

    Так называемая Строгановская иконопись также относится ко времени Годунова и несет на себе отпечаток как положительных, так и отрицательных его черт. Мастерами были как выходцы из принадлежавших Строгановым крестьян, ставшие впоследствии царскими иконописцами (Истома Савин, Назарий Савин, Никифор Истомин и др.), так и столичные мастера, получавшие заказы от Строгановых (Прокопий Чирин, Емельян Москвитин и др.).[567] Они создали особое эстетизированное письмо, направленное на совершество формы, узорочное, тончайшее, призванное показать прежде всего мастерство художника в овладении искусством декоративного и «мелочного» письма. Действительно, их своеобразие очевидно и бесспорно: его отличает совершенно особое узорочье, превращающее икону в некое декоративное совершенство. Но эта декоративность и лишает икону ее истинного смысла и назначения, становится самодовлеющей и самодостаточной. Выходя на передний план, тонко написанный травный орнамент превращался в некую сетку, вуаль, накладываемую на живописный слой и концентрирующую на себе все внимание зрителей. Вторым отличием строгановской школы живописи считается «мелочное» письмо, при котором мелкофигурные композиции насыщались деталями и излишними подробностями, тщательно прописанными фонами и кулисами. Любование деталями подавляло интерес к сюжету и не способствовало глубокому духовному проникновению в иконописный образ.

    Смещение акцента в работе иконописцев на внешнюю декоративную сторону шло постепенно. В результате произведения стали необычайно нарядными, яркими, красочными. Стоявший у истоков строгановской школы Истома Савин еще очень осторожен в обращении с орнаментом, не подчиняет ему изображение в целом, избегает ярких цветов и внешних эффектов. Приписываемые ему иконы («Богоматерь Боголюбская с избранными святыми», «Происхождение честных древ креста», три иконы деисусного чина – «Спас», «Богоматерь», «Иоанн Предтеча») статичны, неярки, традиционны. Иконы его сыновей Назария и Никифора («Богоматерь Петровская», «Царь царем, или Предста царица», «Беседы Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста», «Чудо Федора Тирона о змие» и др.) имеют уже гораздо более свободную композицию, подвижные вытянутые фигуры, миниатюрность письма, тонко написанный травный орнамент. Декоративное начало в них начинает ощутимо возрастать. Еще более декоративны работы Прокопия Чирина, олицетворяющие, по мнению специалистов, строгановскую школу как таковую. Написанный им в 1593 г. «Никита-воин», трехстворчатый складень «Богоматерь Умиление Владимирская с праздниками», «Царевич Дмитрий и князь Роман Угличский», «Избранные святые: князья Борис и Глеб, Федор Стратилат, Федор Анкирский, Мария Магдалина, Ксения Римляныня» и многие другие отличает тонкое золотистое узорочье, словно кружево, покрывающее изображение. При этом фигуры святых неустойчивы, неестественны, вычурны, словно их очертания также вступают в декоративную игру линий. Если упомянуть, что многие иконы Строгановых имели еще и столь же пышные оклады, порой почти полностью закрывавшие изображение, то общее направление этой школы становится более очевидным. Однако, если посмотреть на строгановскую иконопись с другой стороны, а именно с точки зрения возрастания роли заказчика, а также авторского самосознания мастеров, то многое окажется уже в русле переходного процесса от культуры «Души» к культуре «Разума». Да и по времени многие ведущие строгановские мастера творили уже в XVII столетии, а значит, и речь о них впереди.

    Лицевое шитье нескольких мастерских семьи Годуновых отличается психологичностью ликов, стремлением приблизить изображение к натуре, передать индивидуальные особенности святых, но в то же время перенасыщенностью украшений жемчугом, пышностью драгоценных одежд, статичностью композиций и фигур.[568] Самым крупным произведением мастерской царицы Ирины Годуновой, жены Феодора Иоанновича, был вышитый походный иконостас для царя-супруга. Он состоял из четырех рядов и насчитывал около 100 икон (сохранились лишь некоторые). Богатство семьи Годуновых, о котором ходили слухи еще при жизни Бориса Федоровича, позволяло им заказывать не только чрезвычайно дорогие и сложные по технике исполнения архитектурные сооружения, произведения монументальной и станковой живописи, но и изделия лицевого шитья и декоративно-прикладного искусства. Показательна история с золотым окладом рублевской Троицы. В 1561 г. по приказу Ивана Грозного был изготовлен потрясающе дорогой оклад, состоящий из трех чеканных венцов с коронами, цат в форме лунниц с подвесками, золотых чеканных рамы и сени, обильно украшенных драгоценными камнями и жемчугом. Оклад был великолепен, но Борис Годунов заказал новый, должный превзойти его в роскоши. Все декоративно-прикладные изделия Годуновых в избытке декорированы самоцветными камнями, вместо серебра использовалось золото, вместо скани и зерни – гравировка и чернение. Они изысканны, как и все остальные произведения, связанные с годуновским искусством. Изящный потир 1597 г., вложенный Борисом Годуновым в Троице-Сергиев монастырь, покрыт растительным гравированным орнаментом и украшен крупными драгоценными камнями, а на венце в медальонах изображены полуфигуры Христа, Богоматери и Иоанна Предтечи. Кадило в форме храма, выполненное для Архангельского собора Кремля по заказу царицы Ирины, тоже покрыто сеткой гравированного с чернью узора, украшено изумрудами, сапфирами, лалами, и, кроме того, имеет ряд выгравированных изображений святых, в том числе соименных членам царской семьи.[569]

    Годуновское искусство, безусловно, давало великолепные образцы для подражания, но доступно оно было лишь верхушке общества, обладающей необходимыми для столь дорогих предприятий средствами. Произведения годуновского стиля можно назвать «ностальгирующими» по временам расцвета средневековой культуры – XIV–XV вв. Теперь же возврат к прежним формам сопровождался чертами, присущими закату Средневековья, излишней декоративностью и перегруженностью, «многословием» упадка. Любование Дионисиевской гармонией провоцировало излишнюю украшенность копий, которые оставались при этом всего лишь копиями. Статичность русской культуры проглядывает даже в новациях, как это ни парадоксально звучит. Дело в том, что то новое, что проникало, касалось по большому счету не основ, а лишь формальной стороны произведения, языка выражения все той же старой давно известной «истины». А это свидетельствовало как раз о кризисе культуры «Души», о том, что она исчерпала свои внутренние ресурсы, свои содержательные возможности, и все изменения теперь касаются только внешней формы. При всей декларируемой приверженности к неизменности русская культура позднего Средневековья изменялась подспудно, незаметно. Каждое новое явление оформлялось в общественной мысли как возвращение к утрачиваемой «истине», принимало старые формы и вписывалось в привычный круг, получая со временем статус очередного чина, обязательного и единственно истинного. Медленное движение по кругу характерно для культуры периода статики: чин – отклонение от него – новый чин с учетом отклонения, постепенно освоенного как искони присущего данному чину. Разрушение этого механизма движения по кругу чинов и было началом динамичного этапа культуры.

    Взлет и апогей культуры «Души» миновал, легкость форм сменилась тяжеловесностью, прозрачность красок уступила плотной насыщенности, вытянутость и утонченность фигур исчезла под давлением приземистости и весомости, сдержанность и изысканность жестов сменилась репрезентативностью и нарочитостью. «Внеличностный тип» культуры второй половины XVI столетия проявлялся в том, что ее создатели и потребители довольствовались сложившимся, устоявшимся и канонизированным кругом произведений как в литературе, так и в искусстве, и в музыке и пр. Определяющими в этот период являлись принципы количества и равенства, дающие обществу ощущение стабильности и истинности его ценностей. Повторение одного и того же сюжета, одной и той же повествовательной или изобразительной схемы, использование постоянных эпитетов и характеристик и т. п. в русской культуре второй половины XVI в. становится узаконенным, общепринятым и предпочтительным.

    Ведущий жанр эпохи расцвета – жития святых – теперь, по свидетельству В. О. Ключевского,[570] развивается лишь по пути увеличения чинных элементов, когда при составлении новых редакций растет количество традиционных идей, символов, цитат и т. п. украшений, не вносящих ничего нового в содержание произведения. Например, в «Житии Антония Сийского», составленном царевичем Иваном (старшим сыном Ивана Грозного, убитым отцом случайно в 1581 г.), последний написал новое предисловие, добавил много новых цитат из Библии и несколько риторических отступлений, при этом сократив два рассказа из текста инока Сийского монастыря Ионы 1578 г., на котором он строил свое произведение через год. При этом он обвиняет Иону, что тот написал житие «в лехкости», но сам не прибавляет ни одной новой черты к рассказу последнего и повторяет его текст в отдельных местах своей редакции дословно.[571]

    Несмотря на то, что житийный жанр находится в статичном состоянии и лишь пополняется количественно, он как бы полностью подчиняет себе все остальные жанры. Любое произведение легко переводится в агиографическую форму изложения, наполняется риторическими вступлениями и заключениями, дидактическими вставками и рассуждениями, описаниями чудес, лишаясь при этом своего жанрового и содержательного своеобразия. Вот, к примеру, как преобразуется «Повесть о Довмонте»[572] в распространенной редакции XVI в.: летописный рассказ о литовском князе, бежавшем во время усобицы из Литвы в Псков и ставшем псковским князем (1266–1299 гг.), успешно оборонявшим город от врагов, превращается в типичное житие с описанием трех чудес и молитвой к святому. И сам образ князя, и рассказ о его военных походах приобретают житийно-каноническую окраску, текст повести теряет историческую достоверность, зато изобилует библейскими цитатами и церковно-учительными рассуждениями, язык произведения парадно-торжественный и тяжеловесный, зато чинный.

    Примерно то же произошло и с «Повестью о Луке Колочском». Созданная в конце XV столетия, она соединяла в себе несоединимое с точки зрения каноничного XVI в. Первоначально повесть описывала любопытную историю о неком бедняке, «именем Лука, простых людий, ратоев убогих, последний в нищете сый»,[573] который случайно нашел на дереве чудотворную икону Богоматери в местечке Колоча под Можайском и стал ходить с нею по городам и селам, собирая милостыню. На эти деньги Лука не только построил церковь для иконы, но и дом для себя, где зажил «яко некий князь» в богатстве, пьянстве, языческих игрищах. Считая, что ему все дозволено, Лука начал грабить ловчих князя, отнимать у них добычу («медведи с ларми взимаше к себе»), за что и был наказан одним из охотников, подсунувшим грабителю «велми зла и люта» медведя, который едва не задавил Луку. Раскаявшись в своих прегрешениях под влиянием князя, Лука бросает «неполезное житие», отдает деньги князю, последний строит на них монастырь, куда и уходит раскаявшийся грешник, где и живет до своей кончины. В XVI в. из повести исчезают светские беллетристические элементы, занимательность сюжета, непредвзятая простота и незамысловатость повествования. Взамен появляются вставки, переносящие акцент с истории о Луке на чудесное явление иконы и роль праведного князя, терпящего выходки удачливого крестьянина «пречистыя ради Богоматери». Апогеем развития повести стал ее вариант, вошедший в «Степенную книгу» и подготовленный специально для прославления предков московских князей. Здесь и сам Лука, и история его жизни отходят на второй план, сокращаются, а на первый план выходит князь Андрей Дмитриевич Можайский. По чину в текст вводятся оценки всех действий персонажей, в частности ухода Луки в монастырь («Человеколюбивый Бог, иже судьбами своими хотяи спастися и в разум истинный приити и тако и сего Луку не презре в нечювьствии пребывающа, но прежде конца на покаяние обрати его сицевым образом»).[574]

    При включении в «Степенную книгу» многие сюжеты, почерпнутые из летописей и рассказывающие о князьях московского дома, перерабатывались в житийном ключе, из них изымалось (или переосмысливалось) все негативное. Показательна история с князем Юрием Святославичем, изгнанным литовцами из Смоленска и получившим в правление Торжок в конце XIV в. Там он влюбляется в жену своего вассала Иулианию Вяземскую, но, не добившись взаимности, убивает ее и мужа, Симеона Вяземского. Летописные рассказы об этих трагических и позорных для князя Юрия событиях при составлении повести для «Степенной книги» прошли сильную редакторскую правку: в первом эпизоде с захватом Смоленска вероломство князя оправдывается хитростью литовцев, обманом выманивших его из города (хотя на самом деле он заранее покинул его); в эпизоде с двойным убийством в Торжке князь показан как раскаявшийся грешник, пытающийся искупить свою вину в скитаниях вдали от отечества и семьи.[575] История гибели Иулиании Вяземской в конце XVI в. была также преобразована в житие: дописана новая концовка произведения, в которой рассказывалось, что тело Иулиании было брошено преступным князем в реку Тверцу, от него «бысть глас», который услыхал «расслабленный» крестьянин, получивший исцеление; тело вытащили и погребли с честью. Позднее добавились и описания чудес, происходивших у могилы святой.[576] В духе житийного жанра были обработаны многие сказания и повести.

    Для читателей и зрителей XVI в. процесс узнавания хорошо известного и соответствующего чину-канону, по-видимому, и был процессом потребления духовной пищи, при котором значимым являлось не то, что ново и неизвестно, не качественное отличие произведения, а сходство его с другими, догматически выверенными образцами. Количественный рост равных по своим параметрам и ценности чинных дубликатов и копий, построенных по старине, делал жанровую структуру малоподвижной, направленной на консервацию жанров. Разумеется, нельзя сказать, что жанровая структура была совершенно статична, так же как нельзя не отметить ее разветвленности и обширности. В литературе можно насчитать около 20 жанров, перекликающихся между собой и не вписывающихся в рамки собственно литературы: жития, повести, сказания, летописи, послания, хождения, хроники, видения, притчи, слова, поучения, беседы, истории, плачи, стихи, книги, предисловия и др. Д. С. Лихачев назвал их «деловыми», подчиненными отнюдь не чисто литературным задачам.[577] Попытки вычленить жанры в изобразительном искусстве средних веков не увенчались особенным успехом. Здесь еще более, чем в литературе, обнаруживается совершенно иной принцип жанрообразования – внеизобразительный, лежащий в глубинном слое средневекового менталитета. Г. К. Вагнер выделил два направления в религиозном искусстве, зависящие от нужд богослужения: догматизирующее и повествовательное. В светском искусстве искусствовед видит также некие подобия придворно-увеселительного, патронально-ктиторского и исторического жанров.[578]

    Обращает на себя внимание и то, что среди рукописных списков XVI в. почти не находят светских повестей, известных ранее, в XV в., и вовсе не появляются новые светские произведения, как будто они выпали из жанровой структуры. Этот перерыв в развитии беллетристики историки литературы называют феноменом XVI столетия. Действительно, уже в XV в. на Руси имели хождение первые художественные произведения светского или почти светского характера, поэтому эту эпоху и считают временем зарождения беллетристики в русской литературе. К таковым относят ряд переводных повестей и апокрифов («Повесть об Акире Премудром», «Повесть о старце, просившем руки царской дочери», «Девгениево деяние», «Стефанит и Ихнилат», возможно также и «Повесть о Дмитрии Басарге и его сыне Борзосмысле», апокрифы о Соломоне и Китоврасе и др.).[579] Тот факт, что эти занимательные сочинения, пропитанные сказочными элементами, загадками и авантюрным духом, перестали переписываться и распространяться в эпоху торжества чина-канона, объясняется общим состоянием средневековой культуры «Души». К концу XVI – началу XVII вв. кризис старой жанровой системы, закованной в канонически-чинную броню, проявляется в намеренно неправильном использовании жанров, наполнении их «смехотворным» содержанием или превращении деловых форм в литературные, предназначенные исключительно для чтения. С позиции философско-антропологического подхода это говорит о том, что поиск «открытого человека» в открытом культурном пространстве уже начался, но у авторов нет еще опыта для создания новых жанровых форм, и они используют традиционную жесткую структуру средневековых жанров, чтобы наполнить их новым содержанием.

    Догматизация культуры, усиление роли чина-канона в архитектуре, изобразительном искусстве, литературе, быту и другие характерные черты «внеличностного» типа культуры привели к подавлению личностного начала. Перенесение идеи «самовластия» из религиозно-философской сферы в сферу политической мысли сделало русского царя «земным Богом». Отождествление понятия «самовластие» с понятием «самодержавство» практически изъяло первое из популярных ранее рассуждений о «самовластии души» человека. Огосударствление человека, усиление его социальных ролей и функций выразилось в оформлении идеи служения государю как угождения Богу. Замкнутый характер культуры, питаемый идеей «Москвы – третьего Рима» и православной самодостаточности, привел к статичному состоянию всей культурной системы. Стремление к консервации традиций, к сохранению своей «старины» и т. д. стало насущной потребностью русской культуры XVI в., вступившей в свою «осень Средневековья». В целом средневековая культура начиная с XVI в. настойчиво декларировала верность старине, обращенность к идеалу, давно прошедшему, к истине, открытой еще ранним христианством и постоянно утрачиваемой. Таким образом, начался переход от динамики к статике. Этот процесс, зафиксированный также в развитии европейской культуры, хорошо прослежен зарубежными историками. По наблюдениям Йохана Хейзинги, избыточность форм при постоянстве содержания свидетельствовала о начале «осени Средневековья». Ученый называл и другие симптомы начинавшейся болезни средневековой культуры, среди которых были и угасание рыцарской идеи, стилизация любви, отцветшая символика и др.[580]

    Позднее русское Средневековье, вошедшее в завершающую фазу развития культуры «Души», отличалось такой замкнутостью и статичностью, которых не найти в других европейских культурах. Зиждились они на постулате избранности православного народа, на чувстве непоколебимого превосходства России ввиду обладания истинной православной верой. Протопоп Аввакум уже позднее, в XVII столетии, гениально выразил сущность осознанного отказа от какого бы то ни было движения культуры вперед: «Держу до смерти, якоже приях; не прелагаю предел вечных, до нас положено: лежи оно так во веки веком!».[581] В этой формуле, как средневековой клятве, есть все: и понимание своей временности, отсюда и малости, вызвавшее упоминание о смерти; и указание на верность традициям отцов, от которых «приях» веру; и смирение перед вечностью Божественной истины, которую человеку не дано постичь, а посему следует принять и сохранить в полученном от предков виде. Культура, выстраиваемая на подобных постулатах, не может не быть статичной. Всякое движение в ней расценивается как шаг в сторону, подлежащий строгой проверке на свою верность канону-чину и старине в целом. Жесткая социальная иерархия общества способствует статичности каждого социального слоя в отдельности и всего общества в целом.


    Примечания:



    1

    Ключевский В. О. Сочинения. М., 1959. Т. VIII. С. 476.



    2

    Татищев В. Н. Избр. произв. Л., 1979. С. 51. Далее ссылки даны в тексте в скобках.



    3

    См.: Щербатов М. М. О повреждении нравов в России // Сочинения. СПб., 1898. Т. 2. С. 133–134; Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России. СПб., 1914.



    4

    Карамзин Н. М. Избранные статьи и письма. М., 1982. С. 97.



    5

    Чаадаев П. Я. Статьи и письма. М., 1989. С. 44–45.



    7

    Аксаков К. С. Соч.: Эстетика и литературная критика. М., 1995. Т. 1. С. 315–322. См. также: Теория государства у славянофилов: Сб. ст. СПб., 1898; Герцен А. И. Былое и думы: В 2 т. М., 1988. (Гл. XXX); Лосский Н. О. История русской философии. М., 1994; Цимбаев Н. И. Славянофильство: Из истории русской общественно-политической мысли XIX в. М., 1986.



    8

    Соловьев С. М. История России с древнейших времен. М., 1959. Кн. 1. С. 59; Кн. 7. М., 1962. С. 126–135.



    9

    Данилевский Н. Я. Россия и Европа. СПб., 1870.



    10

    Ключевский В. О. Курс русской истории. М., 1957. Т. 1. С. 21; Т. 3. С. 256, 258, 334, 358–359.



    12

    Флоренский П. А. Автореферат // Вопр. философии. 1988. № 12. С. 45–50; Священник Павел Флоренский. Сочинения: В 4 т. М., 1994–1997.



    13

    Сакулин П. Н. Русская литература. Социолого-синтетический обзор литературных стилей. Л., 1928. С. 14–67.



    14

    Сиповский В. В. Этапы русской мысли. М., 1924. С. 10–31.



    16

    См. библиографические указатели: Русская культура XVI–XVII веков в трудах советских исследователей / Под ред. А. М. Сахарова. М., 1979; Дробленкова Н. Ф. Библиография советских русских работ по литературе XI–XVII вв. за 1917–1957 гг. / Под ред. В. П. Адриановой-Перетц. М.; Л., 1961; Она же. Библиография работ по древнерусской литературе, опубликованной в СССР. 1958–1967. Ч. 1. Л., 1978; Русский фольклор. Библиографический указатель 1917–1944 гг. / Под ред. А. М. Астаховой, С. П. Луппова. Л., 1966; Русский фольклор: Библиографический указатель. 1976–1980. Л., 1987; Русский фольклор: Библиографический указатель. 1981–1985. СПб., 1993; Дмитриева Р. П. Библиография русского летописания (1674–1959). М.; Л., 1962; Пилявский В. И., Горшкова Н. Я. Русская архитектура XI – начала XX в. (Указатель избранной литературы на русском языке за 1811–1975 гг.) Л., 1978; Письменные памятники истории Древней Руси: Летописи. Повести. Хождения. Поучения. Жития. Послания: Аннотированный каталог-справочник. / Отв. ред. Я. Н. Щапов. СПб., 2003; История мировой и отечественной культуры: Методология исследования историко-культурного процесса: Библиографический указатель литературы. 1984–1994. СПб., 1999 и др.



    17

    См.: Романов Б. А. Люди и нравы Древней Руси. Историко-бытовые очерки XI–XIII вв. Л., 1947; 2-изд. М.; Л., 1966; Райнов Т. Наука в России XI–XVII веков. М.; Л., 1940; Арциховский А. В. Древнерусские миниатюры как исторический источник. М., 1944; Адрианова-Перетц В. П. К вопросу об изображении «внутреннего» человека в русской литературе XI–XIV веков // Вопросы изучения русской литературы XI–XX веков. М.; Л.,1953; Она же. Человек в учительной литературе Древней Руси // ТОДРЛ. Л., 1971. Т. XXVII.



    18

    См.: Сахаров А. М., Муравьев А. В. Очерки русской культуры IX–XVII вв. М., 1962; Очерки русской культуры XIII–XV веков / Гл. ред. А. В. Арциховский. М., 1969–1970. Ч. 1–2; Очерки русской культуры XVI века / Гл. ред. А. В. Арциховский. М., 1977. Ч. 1–2; Очерки русской культуры XVII века / Гл. ред. А. В. Арциховский. М., 1979. Ч. 1–2.



    19

    Зезина Р. М., Кошман Л. В., Шульгин В. С. История русской культуры XI–XX вв.: Учеб. пос. М., 1990; 2-е изд. М., 1995; 3-е изд. М., 2002.



    21

    См.: Вагнер Г. К. Канон и стиль в древнерусском искусстве. М., 1987 и др.



    24

    См.: Янин В. Л. Я послал тебе бересту... 3-е изд. М., 1998; Он же. Средневековый Новгород. М., 2004; Он же. Новгородские посадники. 2-е изд. М., 2003. См. также многотомное издание: Новгородские грамоты на бересте. Вып. I–XI. М., 1953–2004.



    26

    См.: Успенский Б. А. Филологические разыскания в области славянских древностей. М., 1982; Он же. Избр. тр. Т. I–III. М., 1996–1997; Он же. Царь и патриарх: харизма власти в России (Византийская модель и ее русское переосмысление). М., 1998; Плюханова М. Б. Сюжеты и символы Московского царства. СПб., 1995; Живов В. М. Религиозная реформа и индивидуальное начало в русской литературе XVII века // Из истории русской культуры. М., 1996. Т. 3. (XVII – начало XVIII века) и др.



    28

    См.: Панченко А. М. Русская культура в канун петровских реформ. Л., 1984; Он же. Русская стихотворная культура XVII века. Л., 1973; Робинсон А. Н. Литература Древней Руси в литературном процессе средневековья XI–XIII вв. М., 1980; Он же. Борьба идей в русской литературе XVII века. М., 1974; Демин А. С. Русская литература второй половины XVII – начала XVIII века. М., 1977; Он же. Писатель и общество в России XVI–XVII веков. М., 1985; Он же. О древнерусском литературном творчестве: опыт типологии с XI по середину XVIII вв. От Илариона до Ломоносова. М., 2003; Ромодановская Е. К. Русская литература на пороге нового времени. Новосибирск, 1994; Сазонова Л. И. Поэзия русского барокко. М., 1991; Она же. Литературная культура России. Раннее Новое время. М., 2006; Кириллин В. М. Символика чисел в литературе Древней Руси (XI–XVI века). СПб., 2000; Древнерусская литература. Восприятие Запада в XI–XIV вв. М., 1996; Древнерусская литература: тема Запада в XII–XV вв. и повествовательное творчество. М., 2002. См. также: Словарь книжников и книжности Древней Руси. XVII век. Л., 1991–1993. Ч. 1–3; Труды отдела древнерусской литературы Ин-та русской литературы РАН. Т. 1—57. М.; Л., СПб., 1934–2004; Герменевтика древнерусской литературы: Сб. ст. Ин-та мировой литературы РАН. Вып. 1—11. М., 1989–2004.



    29

    См.: Казакова Н. А., Лурье Я. С. Антифеодальные еретические движения на Руси XIV – начала XVI века. М., 1955; Лурье Я. С. Идеологическая борьба в русской публицистике конца XV – начала XVI вв. М.; Л., 1960; Он же. Русские современники Возрождения. Л., 1988; Казакова Н. А. Очерки по истории русской общественной мысли. Первая треть XVI века. Л., 1970; Щапов Я. Н. Княжеские уставы и церковь в Древней Руси. XI–XIV вв. М., 1972; Горский А. А. От языческого мировосприятия к христианскому: резкая ломка или переход? // Ментальность в эпохи потрясений и преобразований. М., 2003; Он же. «Всего еси исполнена земля русская...». Личность и ментальность русского средневековья. Очерки. М., 2001; Царь и царство в русском общественном сознании / Отв. ред. А. А. Горский. М., 1999; Громов М. Н., Козлов Н. С. Русская философская мысль X–XVII веков. М., 1990; Замалеев А. Ф., Овчинникова Е. А. Еретики и ортодоксы. Очерки древнерусской духовности. Л., 1991; Громов М. Н., Мильков В. В. Идейные течения древнерусской мысли. СПб., 2001; Мильков В. В. Древнерусские апокрифы. СПб., 1999; Древняя Русь: пересечение традиций / В. В. Мильков, Г. В. Аксенова и др. М., 1997; Из истории русской культуры. Т. 1. Древняя Русь. М., 2000; Т. 3. XVII век. М., 1996; Чумакова Т. В. «В человеческом жительстве мнози образы зрятся». Образ человека в культуре Древней Руси. СПб., 2001 и др.



    30

    См.: Алексеев А. И. Под знаком конца времени: Очерки русской религиозности конца XV – начала XVI в. СПб., 2002; Он же. Роль церкви в создании русского государства. Период централизации. Иван III. 1462–1505. СПб., 2003; Богданов А. П. Московские патриархи. Т. 1–2. М., 1998; Мусин А. Е. Становление церкви на Руси в IX–XIV веке. Средневековая русская христианская культура: Историко-археологическое исследование. Lewiston, 2001; Он же. Milites Christi Древней Руси. Воинская культура русского средневековья в контексте религиозного менталитета. СПб., 2005; Плигузов А. И. Полемика в Русской церкви первой трети XVI столетия. М., 2002; Кричевский Б. В. Митрополичья власть в средневековой Руси (XIV век). СПб., 2003; Романенко Е. В. Нил Сорский и традиции русского монашества. М., 2003; Реликвии в искусстве и культуре восточнохристианского мира. Тезисы докл. и мат-лы междунар. симпозиума / Ред. – сост. А. М. Лидов. М., 2000; Иеротопия. Исследование сакральных пространств / Ред. – сост. А. М. Лидов. М., 2004; Иеротопия. Создание сакральных пространств в Византии и Древней Руси / Ред. – сост. А. М. Лидов. М., 2006 и др.



    31

    См.: Вздорнов Г. И. Искусство книги в Древней Руси. Рукописная книга Северо-Восточной Руси XII – начала XV века. М., 1980; Сапунов Б. В. Книга в России в XI–XIII вв. М., 1978; Розов Н. Н. Книга в России в XV в. Л., 1981; Луппов С. П. Книга в России в XVII веке. Л., 1970; Кукушкина М. В. Книга в России в XVI веке. СПб., 1999; Книжные центры Древней Руси. XVII век. Разные аспекты исследования. СПб., 1994; Книжные центры Древней Руси: Северорусские монастыри. СПб., 2001; Книжные центры Древней Руси: Книжники и рукописи Соловецкого монастыря. СПб., 2004; Сводный каталог славяно-русских рукописных книг, хранящихся в России, СНГ и Балтии. XIV в. М., 2002; Словарь книжников и книжности Древней Руси. XI – первая половина XIV в. Ч. 1–2. Л., 1987–1989; Вторая половина XIV–XVI вв. Ч. 1–2. Л., 1988–1990; XVII в. Ч. 1–4. СПб., 1992–2004.



    33

    См.: Бычков В. В. Русская средневековая эстетика XI–XVII веков. М., 1995. С. 405, 452, 487, 498, 507 и др. См. также: 2000 лет христианской культуры sub specie aesthetica / Бычков В. В. Славянский мир. Древняя Русь. Россия. Т. 2. М., 1999.



    34

    Бердяев Н. А. Судьба России. М., 1990. С. 8, 18, 47.



    36

    См.: Федотов Г. П. Судьба и грехи России: Избр. ст. по философии, русской истории и культуре. Т. 1–2. СПб., 1992; Он же. Святые Древней Руси. М., 1990; Он же. Святой Филипп митрополит Московский. М., 1991; Он же. О святости, интеллигенции и большевизме: Избр. ст. СПб., 1994.



    45

    См.: Культура и общество Древней Руси (X–XVII вв.) (Зарубежная историография). М., 1988. Ч. 1–2; Medieval Russian Culture / Ed. by H. Birnbaum, M. Flier. Berkley; Los Angeles, 1984; Semiotics and the History of Culture // Honor of Jurij Lotman. Colambus (Ohio), 1988; Меендорф И. Византия и Московская Русь. Paris, 1991; Пайпс Р. Россия при старом режиме / Пер. с англ. М., 1993; Клюге Э. Княжество Тверское (1247–1485) / Пер. с нем. Тверь, 1994; Raeff P. Origins of the Russian Intelligentsia. The Eighteenth-Century Nobility. New York, 1966; Idem. Imperial Russia 1682–1825. The Coming of Age of Modern Russia. New York, 1971; Wittram R. Peter I. Czar und Kaiser. Zur Geschichte Peters dem Grossen in seiner Zeit. Gottingen, 1964; Idem. Russland von 1689 bis 1796 // F. Wagner (Hrsg.). Handbuch der europaischen Geschichte. Bd. 4: Europa im Zeitalter des Absolutismus und der Aufklarung. Stuttgart, 1968; Cracraft J. The Church Reform of Peter the Great. London, 1971; Stupperich R. Urspring, Motive und Beurteilung der Kirchenreform unter Peter dem Grossen (Kirch im Jsten. Bd. 17. 1974); Muller A. V. The Spiritual regulation of Peter the Great. Seattle. London, 1972; Michels G. B. It was with the church: Religious dissent in seventeenth century Russia. Stanford, 1999; Франклин С., Шепард Д. Начало Руси. 750—1200 / Пер. с англ. СПб., 2000; Schenk F. B. Aleksander Nevskij: Heiliger – First – National – held. Koln etc., 2004; и др.



    46

    См: Русская духовная культура. Trento, 1992; Гольдблат Х. К изучению славянской средневековой культуры в США. Обзор журнала «Slavic and East European Journal» за 30 лет // Отечественная история. 1993. № 1. С. 213–221; Мюллер Л. Понять Россию: историко-культурное исследование. М., 2000; Birnbaum H., Fier M. (eds.). Medieval Russian Culture // California Slavic Studies. № 12. Berkeley; Los Angeles; London, 1984; Пиккио Р. Древнерусская литература / Пер. с итал. 2-е изд. М., 2002; Он же. «Slavia Orthodoxa». Литература и язык. М., 2003; Brien C. B. Russia under Two Tsars, 1682–1689. The Regency of Sophia Alekseevna. Berkeley; Lоs Angeles, 1952; Torke H.-J. Die Staatsbedingte Gesellschaft im Moskauer Reich. Zar und Zemlja in der altrussishen Herrschaftsverfassung 1613–1689. Leiden, 1974; Maier I. Verbalrektion in den «Vesti-Kuranty» (1600–1660) // Eine historich-philologische untersuchung zur mittelrussischen Syntax. Uppsala, 1997; Hippisley A. The poetic style of Simeon Polotsky. Birmingham, 1985; Матхаузерова С. Древнерусские теории искусства слова. Pr., 1976; Lachmann R. Kanon und Gegenkanon in der russischen Kultur des 17 Jahrhuderts // Kanon und Zensur: Archaologie der literarischen Kommunikation. Munchen, 1987; Сrummey R. O. Aristocrats and Servitors: The boyar elite in Russia, 1613–1689. Princeton; New-York, 1983; Furman J. Tsar Alexis. His Reign and his Russia. L., 1981; Diui H. B., Kleimola A. M. The Petition as an Old Russian Literary Genre // Slavic and East European Journal. 1970. № 14. P. 284–301; Леннгрен Т. Соборник Нила Сорского. Ч. 1. М., 2000; Хеншелл Н. Миф абсолютизма. СПб., 2003 и др.



    47

    Много лет (с 1981 г.) продолжается работа международного семинара «Da Roma alla Terza Roma». Определенным итогом этого проекта стала капитальная монография Н. В. Синицыной «Третий Рим. Истоки и эволюция русской средневековой концепции (XV–XVI вв.)» (М., 1998). Последнее десятилетие немецкие и русские специалисты совместно готовят к изданию многотомные «Великие Четьи Минеи» митрополита Макария. Создается база данных по персональному составу Боярской думы, над которой работают и российские и американские исследователи под руководством профессора Гарвардского университета Э. Кинана. Завершен русско-немецкий проект по изданию «Вертограда многоцветного» Симеона Полоцкого, осуществлявшийся Л. И. Сазоновой, А. Хипписли и др... Этот перечень можно было бы продолжить.



    48

    См.: Данилевский И. Н. Древняя Русь глазами современников и потомков (IX–XII вв.). М., 1999; Он же. Русская земля глазами современников и потомков (XII–XIV вв.). М., 2000; Романова А. А. Древнерусские календарно-хронологические источники XV–XVII вв. СПб., 2002; Опыты по источниковедению. Древнерусская книжность Вып. 4. СПб., 2001; и др.



    49

    Древняя Русь в свете зарубежных источников / Под ред. Е. А. Мельниковой. М., 1999; Джаксон Т. Н. Древняя Русь глазами средневековых исландцев. Lewiston, 2000. Древняя Русь в свете зарубежных источников / Под ред. Е. А. Мельниковой. М., 1999; Джаксон Т. Н. Древняя Русь глазами средневековых исландцев. Lewiston, 2000.

    Фомин В. В. Варяги и варяжская Русь. К итогам дискуссии по варяжскому вопросу. М., 2005.



    50

    Гуревич П. С. Философская антропология: опыт систематики // Вопр. философии. 1995, № 8. С. 92.



    51

    Проблемам философской антропологии посвящены работы Л. П. Буевой, Б. Т. Григорьяна, Ю. А. Кмелева, Б. В. Маркова, М. А. Маслина, К. С. Пигрова, В. А. Подороги, В. С. Степина и мн. др.



    52

    Бубер М. Я и Ты. М., 1993. С. 50.



    53

    Гуревич П. С. Философская антропология. М., 1997.



    54

    Бердяев Н. А. Самопознание. М., 1994. С. 35.



    55

    Бердяев Н. А. Философия свободы. Смысл творчества. М., 1989. С. 12, 23, 25, 46, 87.



    56

    Бердяев Н. А. Судьба России. М., 1990. С. 10, 18, 45.



    57

    См.: Маркарян Э. С. Теория культуры и современная наука. М., 1983. С. 59–79; Краснобаев Б. И. Русская культура второй половины XVII – начала XIX в. М., 1983. С. 6–9.



    58

    См.: О России и русской философской культуре. Философы русского послеоктябрьского зарубежья. М., 1990.



    59

    Сорокин П. А. Человек. Цивилизация. Общество. М., 1992. С. 429–430.



    70

    Бубер М. Я и Ты. С. 50.



    72

    См.: Чухина Л. А. Человек и его ценностный мир в феноменологической философии Макса Шелера // Шелер М. Избр. произведения. М., 1994; Малинкин А. Н. Философско-антропологическая концепция истории М. Шелера и проблема гуманитарной ответственности философа в современном обществе // Философия человека. М., 1988; Он же. Социологическая концепция Макса Шелера: Автореф. дис. ... канд. филос. наук. М., 1989; Брюнинг В. Философская антропология: Исторические предпосылки и современное состояние // Западная философия. Итоги тысячелетия. Екатеринбург, 1997; Марков Б. В. Философская антропология после смерти человека в России и на Западе // Вече. Альманах русской философии и культуры. № 9. СПб., 1997; и др.



    74

    Там же. С. 70, 73.



    84

    Краснобаев Б. И. Русская культура второй половины XVII – начала XIX в. С. 15.



    86

    См.: Шпенглер О. Закат Европы. Т. 1. М., 1993.



    90

    Шпенглер О. Закат Европы. Т. 1. С. 345–346.



    104

    Срезневский И. И. Древние памятники русской письменности и языка. СПб., 1863. С. 272.



    106

    См.: Топоров В. Н. Древо мировое // Мифы народов мира. Т. 2. М., 1982. С. 398–406; Кагаров Е. Г. Мифологический образ дерева, растущего корнями вверх // Доклады АН СССР. Сер. В. 1928. № 15.



    123

    Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу. Репринт. Т.2. С.37.



    125

    См.: Поссевино А. Исторические сочинения о России XVI в. / Вступ., пер. и коммент. Л. Н. Годовиковой. М., 1983. С. 3.



    133

    См.: Громыко М. М. Мир русской деревни. М., 1991; Максимов С. В. Нечистая, неведомая и крестная сила. С. 154–156.



    174

    См.: Соколова В. К. Весенне-летние календарные обряды русских, украинцев, белорусов. М., 1979. С. 228–260.



    189

    Шестоднев, составленный Иоанном экзархом Болгарским // ЧОИДР. 1879. Кн. 3.



    196

    Успенский сборник XII–XIII вв. М., 1971. С. 446.



    260

    Идейно-философское наследие Илариона Киевского. Ч. 1. С. 27. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    263

    ПСРЛ. Т. 2. М., 1962. С. 605.



    267

    Минея 1096 года // Ягич И. В. Служебные минеи за сентябрь, октябрь и ноябрь. В церковнославянском переводе по русским рукописям 1095–1097 гг. СПб., 1886. Л. 164.



    282

    Там же. Л. 100.



    288

    Там же. С. 219.



    294

    Мильков В. В. Иларион и древнерусская мысль // Идейно-философское наследие Илариона Киевского. Ч. II. М., 1986. С. 21.



    296

    Изборник 1076 г. С. 249.



    297

    Там же. С. 371, 373.



    307

    См.: Сказания о начале славянской письменности. М., 1981.



    309

    См.: Изборник 1073 г. М., 1983. Кн. 2. Научный аппарат факсимильного издания.



    314

    См.: Сухомлинов М. И. О древней русской летописи как памятнике литературном // Сб. ОРЯС. Т. 85. № 1. СПб., 1908. С. 32–33.



    315

    См.: Житие Феодосия Печерского // ПЛДР. XI – начало XII века. М., 1978. С. 304–391.



    336

    ПСРЛ. Т. 11. Стлб. 340.



    337

    Понырко Н. В. Эпистолярное наследие Древней Руси XI–XIII веков. С. 124.



    349

    См.: Янин В. Л. К истории создания нередицкой живописи // Янин В. Л. Средневековый Новгород. Очерки археологии и истории. М., 2004. С. 178–180.



    362

    ПЛДР. XII век. С. 338.



    366

    ПСРЛ. Т. XVIII. СПб., 1913. Л. 8.



    367

    Поучение преподобнаго Серапиона // ПЛДР. XIII век. М., 1981. С. 444.



    369

    ПЛДР. XIII век. С. 448.



    458

    См.: Черепнин Л. В. Образование Русского централизованного государства в XIV–XV веках. М., 1960. С. 856 и сл.



    459

    ПРП. Вып. 3. М., 1955. С. 296.



    460

    А. А. Зимин выдвигал версию более раннего создания «Сказания о князьях владимирских» в конце XV в., А. Л. Гольдберг приписывал это произведение дипломату и переводчику Дмитрию Герасимову и датировал его 1510—1520-ми гг. См.: Зимин А. А. Античные мотивы в русской публицистике конца XV века // Феодальная Россия во всемирно-историческом процессе. М., 1972. С. 128–138; Гольдберг А. Л. К истории рассказа о потомках Августа и о дарах Мономаха // ТОДРЛ. Л., 1976. Т. 30. С. 204–216.



    461

    РИБ. СПб., 1880. Т. 6. С. 683; ПСРЛ. Пг., 1921. Т. 24. Летопись Типографская. С. 195.



    462

    Дмитриева Р. П. Сказание о князьях владимирских. М.; Л., 1955. С. 159–170.



    463

    См.: Жданов И. Н. Повести о Вавилоне и «Сказание о князьях владимирских» // ЖМНП. 1891. Т. 10. С. 325–362.



    464

    ПЛДР. Вторая половина XV века. М., 1982. С. 530. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    465

    АИ. Т. 1. № 302, 159.



    466

    ДАИ. СПб., 1846. Т. 1. № 39. Не следует, однако, забывать о том, что в период борьбы с нестяжателями при Иване III Иосиф Волоцкий отводил царю место «божьего слуги», подчиненного церкви. В Послании иконописцу он писал: праведным царям подобает «поклонятися и служити телесне, а не душевне и воздавати им царьскую честь, а не божественую», а неправедным царям-мучителям и вовсе не слудует подчиняться – «таковый царь не божий слуга, но диаволь, и не царь, но мучитель...». – Иосиф Волоцкий. Послание к иконописцу. М., 1994. С. 145 (в буквенной нумерации). См. также: Зимин А. А. Россия на рубеже XV–XVI столетий. М., 1982. С. 223–225.



    467

    См.: Зимин А. А. О политической доктрине Иосифа Волоцкого // ТОДРЛ. М.; Л., 1953. Т. 9. С. 177.



    468

    См.: Лурье Я. С. Иосиф Волоцкий // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вторая половина XIV–XVI в. Ч. 1. Л., 1988. С. 438.



    469

    ПЛДР. Конец XV – первая половина XVI века. М., 1984. С. 436.



    470

    Малинин В. Старец Елеазарова монастыря Филофей и его послания. Киев, 1901. Прилож. С. 47.



    471

    ДАИ. Т. 1. № 39.



    472

    Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским. М., 1979. С. 12–13. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    473

    Послания Ивана Грозного М.; Л., 1951. С. 244.



    474

    Моисеева Г. Н. Валаамская беседа – памятник русской публицистики середины XVI века. М.; Л., 1958. С. 174–175.



    475

    Прение Лаврентия Зизания с игуменом Илиею // Летописи русской литературы и древности. М., 1859. Т. 2. С. 96–97.



    476

    Стоглав // Российское законодательство X–XX веков. Т. 2. Законодательство периода образования и укрепления Русского централизованного государства. М., 1985. Гл. 43. С. 267. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    477

    Забелин И. Опись стенописных изображений притчей в Золотой палате государева дворца, составленная в 1676 г. // Материалы для истории, археологии и статистики г. Москвы. Ч. 1. М., 1884. Стлб. 1239. См. также: Бартенев И. Московский Кремль в старину и теперь. М., 1916. Кн. 2. С. 183–190; Подобедова О. И. Московская школа живописи при Иване IV. Работы в Московском Кремле 40—70-х годов XVI в. М., 1972. С. 59–68.



    478

    ПСРЛ. СПб., 1908. Т. 21. Ч. 1. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    479

    См.: Лицевой летописный свод XVI века. Методика описания и изучения разрозненного летописного комплекса. М., 2003. С. 11.



    480

    См.: Арциховский А. В. Древнерусские миниатюры как исторический источник М., 1944; Подобедова О. И. Миниатюры русских исторических рукописей. М., 1965; Клосс Б. М. Никоновский свод и русские летописи XVI–XVII вв. М., 1980 и др.



    481

    ПСРЛ. Т. 13. Ч. 1. С. 268.



    482

    ПЛДР. Середина XVI века. С. 562.



    483

    Сочинения И. Пересветова. М.; Л., 1956. С. 123.



    484

    ПЛДР. Середина XVI века. С. 74, 76.



    485

    ДАИ. Т. 1. № 37/1.



    486

    См.: Дробленкова Н. Ф. Макарий // Словарь книжников и книжности древней Руси. Вторая половина XIV–XVI в. С. 80.



    487

    См.: Зимин А. А. И. С. Пересветов и его современники. М., 1958. С. 117.



    488

    Там же. С. 120–121.



    489

    ПЛДР. Конец XV – первая половина XVI века. С. 638.



    490

    Лихачев Д. С. Развитие русской литературы X–XVII веков. М., 1973.



    491

    Ключевский В. О. Древнерусские Жития святых как исторический источник. М., 1872. С. 463–464.



    492

    Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским. С. 14.



    493

    Казакова Н. А. Вассиан Патрикеев и его сочинения. Л., 1960. С. 226.



    494

    Андрей Курбский. История о великом князе Московском // РИБ. СПб., 1914. Т. 31. С. 129.



    495

    ЧОИДР. М., 1880. Кн. 2. С. 1, 3, 25.



    496

    Истины показание к вопросившим о новом учении: Сочинение инока Зиновия. Казань, 1863. С. 13.



    497

    ДАИ. Т. 1. № 239.



    498

    Цит. по кн.: Клибанов А. И. Реформационные движения в России в XIV – первой половине XVI в. М., 1960. С. 263–264.



    499

    Бердяев Н. А. Судьба России. М., 1990. С. 17.



    500

    Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским. С. 50. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    501

    Коллманн Н. Соединенные честью / Пер. с англ. М., 2001. С. 85.



    502

    РГАДА. Ф. 188. Оп. 1. № 129. Л. 116.



    503

    Там же. Ф. 181. Оп. 1. № 250. Л. 132.



    504

    См.: Эскин Ю. М. Местничество в России XVI–XVII вв. Хронологический реестр. М., 1994.



    505

    См.: Зимин А. А. Реформы Ивана Грозного. М., 1960. С. 125–130.



    506

    Российское законодательство X–XX веков. Т. 2. Законодательство периода образования и укрепления Русского централизованного государства. М., 1985. С. 292.



    507

    Голубцов А. Чиновники Московского Успенского собора XVII в. // ЧОИДР. 1907. Кн. 4. С. 146. См. также: Снегирев И. Заздравные чаши // Русский архив. 1909. № 6. С. 199–203.



    508

    Российское законодательство X–XX веков. Т. 2. С. 253–258. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    509

    ПЛДР. Середина XVI века. М., 1985. С. 70. Далее ссылки даны в тексте в скобках.



    510

    Демин А. С. О древнерусском литературном творчестве: Опыт типологии с XI по середину XVIII вв. От Илариона до Ломоносова. М., 2003. Прилож. С. 574. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    511

    Клибанов А. И. Духовная культура средневековой Руси. М., 1996. Прилож. С. 334–378. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    512

    ДАИ. Т. 2. СПб., 1846. С. 152.



    513

    Требник Синодальной патриаршей библиотеки XVI в. // ГИМ. Син. № 377. Л. 34.



    514

    Львовская летопись. Ч. 1 // ПСРЛ. Т. 20. 1 полов. СПб., 1910. С. 288.



    515

    БАН. 13.2.7. Л. 144.



    516

    ПСРЛ. Т. 9. С. 244.



    517

    Российское законодательство X–XX веков. Т. 2. С. 303.



    518

    Библиографические записки. 1858. № 12. С. 363.



    519

    Клибанов А. И. Духовная культура средневековой Руси. Прилож. С. 348. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    520

    См.: Бернштейн Б. М. Традиция и канон. Два парадокса // Советское искусствознание. 1980. № 2. С. 112–153.



    521

    Лосев А. Ф. О понятии художественного канона // Проблема канона в древнем и средневековом искусстве Азии и Африки. М., 1973. С. 11; Он же. Художественный канон как проблема стиля // Вопросы эстетики. Вып. 6. М., 1962.



    522

    См.: Иконостас // Флоренский П. Избр. тр. по искусству. СПб., 1993. Бычков В. В. Русская средневековая эстетика. XI–XVII века. М., 1995.



    523

    Кочетков И. А. Копия и образец в иконописании // Проблема копирования в европейском искусстве. Мат-лы научн. конф. 8—10 декабря 1997 г. М., 1998. С. 76.



    524

    См.: Лихачев Д. С. Развитие русской литературы X–XVII веков. Л., 1973; Вагнер Г. К. Канон и стиль в древнерусском искусстве. М., 1987.



    525

    См.: Янин В. Л. К вопросу о происхождении Михаила Клопского // Археографический ежегодник за 1978 г. М., 1979. С. 52–61.



    526

    Повести о житии Михаила Клопского. М.; Л., 1958. С. 175.



    527

    См.: Трубецкой Е. Три очерка о русской иконе. Новосибирск, 1991. С. 7—36.



    528

    Иосиф Волоцкий. Просветитель. Слово 6 // Послание иконописцу. М., 1994. С. 262 (в буквенной нумерации).



    529

    Стоглав // Российское законодательство X–XX веков. Т. 2. Законодательство периода образования и укрепления Русского централизованного государства. С. 314–315. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    530

    См.: Строгановский иконописный подлинник. М., 1869; Иконописный подлинник новгородской редакции. М., 1873.



    531

    РНБ. О. XIII. 6.



    532

    Московские соборы на еретиков XVI в. // ЧОИДР. 1847. Кн. 3. Отд. 2. С. 10. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    533

    Смирнова Э. С. Иконопись Московского царства. XVI в. // История иконописи. Истоки. Традиции. Современность. М., 2002. С. 155.



    534

    См.: Подобедова О. И. Московская школа живописи при Иване IV. Черный В. Д. Искусство средневековой Руси.: Учеб. пос. М., 1996. М., 1997. С. 257–315.



    535

    См. обзор точек зрения на фигуру, изображающую Ивана Грозного: Морозов В. В. Икона «Благословенно воинство» как памятник публицистики XVI века // Государственные музеи Московского Кремля. Сб. IV. Произведения русского и зарубежного искусства XVI – начала XVIII века. Мат-лы и исслед. М., 1984. С. 24–28.



    536

    ПЛДР. Середина XVI века. С. 288, 294, 296.



    537

    Послание Ивана Грозного в Кирилло-Белозерский монастырь // ПЛДР. Вторая половина XVI века. М., 1986. С. 144.



    538

    Там же.



    539

    Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским. С. 163.



    540

    ПЛДР. Середина XV – первая половина XVI века. М., 1984. С. 522, 524 и др. См. также: Жмакин В. Митрополит Даниил и его сочинения. М., 1881. С. 23 и сл.



    541

    РНБ. Q.I.262. Л. 237 об.



    542

    Стоглав // Российское законодательство X–XX веков. Т. 2. С. 274.



    543

    Цит. по кн.: Жмакин В. Митрополит Даниил и его сочинения. С. 23.



    544

    РГАДА. Ф. 181. Оп. 1. № 250.



    545

    См.: Акты феодального землевладения XIV–XVI вв. М., 1956. Ч. 2. № 207. С. 210.



    546

    Стоглав // Российское законодательство X–XX веков. Т. 2. С. 369. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.



    547

    Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским. С. 172.



    548

    См.: Лихачев Д. С. Развитие русской литературы X–XVII веков.: Эпоха и стили. М., 1973.



    549

    См.: Тихонравов Н. С. Памятники отреченной русской литературы. М., 1863. Т. 2. С. 350.



    550

    См.: Еремин И. П. Литературное наследие Кирилла Туровского // ТОДРЛ. М.; Л., 1956. Т. 12. С. 341.



    551

    ПЛДР. XIV – середина XV в. М., 1981. С. 44.



    552

    Древнерусская литература: Восприятие Запада в XI–XIV вв. М., 1996. С. 100.



    553

    См.: Черный В. Д. Некоторые особенности обозначения исторической среды в миниатюрах Лицевого летописного свода XVI века (география, топография, архитектура) // Государственные музеи Московского Кремля. Новые атрибуции. М., 1987. Вып. 5. С. 68–78.



    554

    См.: Иларион. Слово о законе и благодати. М., 1994. С. 90.



    555

    Древнерусская литература. Восприятие Запада в XI–XIV вв. С. 9.



    556

    См.: Поссевино А. Исторические сочинения о России XVI в. / Пер., вступит. ст. и коммент. Л. Н. Годовиковой. М., 1983.



    557

    ААЭ. Т. 3. № 480.



    558

    ПЛДР. Конец XVI – начало XVII веков. М., 1987. С. 130–145.



    559

    Баталов А. Московское каменное зодчество конца XVI века. М., 1996. С. 112.



    560

    См.: Булкин В. А. О церкви Вознесения в Коломенском // Культура средневековой Руси. Л., 1974. С. 113–116.



    561

    Повести о житии Михаила Клопского. С. 89.



    562

    ПСРЛ. Л., 1953. Т. 6. С. 301.



    563

    См.: Тихонравов Н. С. Повести о прении живота со смертью: Текст и историко-литературные сличения // Летописи Тихонравова. М., 1859. Т. 1. Кн. 2. Отд. III. С. 183–193; Повести о споре жизни и смерти. М.; Л., 1964.



    564

    Неволин Ю. А. Первое изображение Венеции в русском изобразительном искусстве XVI века // Древняя Русь и Запад: Тезисы науч. конф. М., 1996. С. 18.



    565

    См.: Запаско Я. И. Художественное наследие Ивана Федорова. Львов, 1974. С. 52–53.



    566

    См.: Баталов А. Московское каменное зодчество конца XVI века; Алпатов М. В. Древнерусская иконопись. 2-е изд. М., 1978; Дионисий и искусство Москвы XV–XVI столетий. Каталог выставки. М., 1981; и др.



    567

    Искусство Строгановских мастеров в собрании Государственного Русского музея. Каталог выставки. Л., 1987; Искусство Строгановских мастеров. Реставрация. Исследования. Проблемы. Каталог выставки. М., 1991. № 27–29, 31–34, 48, 53; См. также: Дмитриев Ю. Н. «Строгановская школа» живописи // История русского искусства. М., 1955. Т. 3. С. 650–655; Некрасов А. И. Древнерусское изобразительное искусство. М., 1937. С. 318–321 и др.



    568

    Маясова Н. А. Древнерусское лицевое шитье. Каталог. М., 2004. № 39–67.



    569

    См.: Николаева Т. В. Декоративно-прикладное искусство // Очерки русской культуры XVI века. Ч. 2. М., 1977. С. 370–379.



    570

    См.: Ключевский В. О. Древнерусские жития как исторический источник. С. 300–337.



    571

    Тупиков Н. Литературная деятельность царевича Ивана Ивановича // ЖМНП. 1894. Ч. 296. Декабрь. С. 358–374.



    572

    См.: Охотникова В. И. Повесть о псковском князе Довмонте. К вопросу об источниках и авторе Распространенной редакции // ТОДРЛ. Л., 1979. Т. 33. С. 261–278.



    573

    ПСРЛ. М., 1965. Т. 11. С. 221.



    574

    ПСРЛ. СПб., 1908. Т. 21. Ч. 2. С. 447.



    575

    Там же. С. 220.



    576

    См.: Ключевский В. О. Древнерусские жития как исторический источник. С. 335.



    577

    Лихачев Д. С. Семнадцатый век в русской литературе // ПЛДР. XVII век. Книга первая. М., 1988. С. 5.



    578

    См.: Вагнер Г. К. Проблема жанров в древнерусском искусстве. М., 1974.



    579

    См.: Лурье Я. С. Судьба беллетристики в XVI в. // Истоки русской беллетристики. Л., 1970. С. 387–449.



    580

    Хейзинга Й. Осень Средневековья. М., 1988.



    581

    Житие протопопа Аввакума им самим написанное и другие его сочинения. М., 1929. С. 271.



    582

    ИРЛИ. Древлехранилище. Пинежск. собр. № 113. Л. 608 об.



    584

    См.: Платонов С. Ф. Очерки по истории Смуты в Московском государстве XVI–XVII в. М., 1937; Солодкин Я. Г. К датировке и атрибуции «Новой повести о преславном Российском царстве» // ТОДРЛ. М.; Л., 1981. Т. 36. С. 103–113.



    590

    Временник Ивана Тимофеева / Подгот. к печати, пер. и коммент. О. А. Державиной. М.; Л., 1951. С. 63. Далее ссылки даны в тексте в скобках.



    592

    См.: Попов А. Обзор хронографов русской редакции. М., 1869. Вып. 2.



    594

    ПЛДР. Конец XVI – начало XVII веков. С. 350.







     

    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх