Формы преобразования языческих действ в старообрядческой традиции

Положение о религиозном синкретизме как характерном свойстве народной традиции на протяжении истории не вызывает сомнения. Синтез христианского вероучения с языческими верованиями и ритуалами был обусловлен в значительной мере тенденцией к приспособлению нового вероучения и культов его к прежним языческим установлениям, и прежде всего календарным.

Заключение Е. Е. Голубинского о том, что народная масса Древней Руси домонгольского времени не усвоила ни сущности христианства, внутреннего смысла его, ни внешней, обрядовой стороны христианской религии{132}, нуждается в коррективах относительно категоричности его: заимствование становится возможным тогда, когда уровень культурного развития достигает ступени, имеющей подготовленную почву для усвоения привнесенного явления. Разумеется, положение менялось с течением времени. В простонародной среде перестановка акцентов шла преимущественно по линии постепенности усвоения догм христианской религии и точности следования внешней, обрядовой стороне ее.

Хотя языческие представления и культы продолжали корениться в народной среде, они претерпевали существенное переосмысление, характерное во многом для общего процесса смены господствующих религий.

Языческие боги стали в новой религии бесами, а функции прежних волхвов перешли к христианским пастырям и монахам. Яркой характеристикой религиозного состояния народной массы в Средневековье является повествование Патерика{133} о приходе к игумену из деревни, принадлежавшей монастырю, с просьбой об изгнании из хлева домового, портившего скот. Ответ и действия игумена Печерского монастыря свидетельствуют об усвоении им христианской доктрины: произнеся заповедь Господню «сей родне изгонится ничем же, — токмо постом и молитвою», он промолился в хлеве всю ночь. В назидательном чтении, разумеется, не могло быть иного конца кроме как избавление от докучавших православным христианам проделок «бесовского отродья». Характерно, что подобный эпизод вполне мог произойти в конце XIX века на противоположном краю Европы наряду с многообразными действами, связанными с привлечением и умилостивлением домового и с переводом его в новый дом вместе с хозяевами; подчас эти действа немного отличались от тех, что были распространены в Средневековье, уходя корнями в праславянский языческий мир.

Для понимания сущности рудиментов языческих ритуальных действ особый интерес представляет старообрядческая традиция. Старообрядчество представляло собой своеобразную «резервацию» древнерусской архаики. Обрядовая традиция старообрядческих крестьянских селений, как и простонародных слоев городского населения, остававшихся в «старой вере», сохраняла в более целостном состоянии древнеславянские явления. Из сложной, длительной, драматичной истории старообрядчества следует выделить явления, воздействовавшие на сохранение и реставрацию архаичнейших языческих представлений и культов.

Следует напомнить в самой общей форме учение нестяжателей — Нила Сорского и его последователей, поскольку оно оказало существенное влияние на старообрядческую доктрину и жизненный уклад приверженцев «древляго благочестия». В созданной им Сорской пустыни, неподалеку от Кирилло-Белозерского монастыря в Заволжье в течение первой половины XVI века заволжские старцы упорно проповедовали христианские заповеди. Решительно выступали они против начетнических тенденций последователей идеи национальной государственной церкви во главе с Иосифом Саниным, основателем направления иосифлян (сторонников монастырского землевладения), известным больше под именем Иосифа Волоцкого или Волоколамского. Сущность учения нестяжателей сводится к следующему. «Не всякий клочок писаной бумаги есть Священное Писание… писания многа, но не вся божественна суть: кая заповедь Божия, кое отеческое предание, а кое — человеческий обычай». К писанию следует относиться критически, и не подлежат ей только Евангелие и Апостол. Заволжские старцы были последовательными сторонниками четкого разделения церкви и государства, их взаимной независимости. «Нечего князю советоваться с иноками, с „мертвецами“{134}, умершими для мира; но и церковь не должна подчиняться миру: пастыри не должны „страшиться власти“ и обязаны спокойно стоять за правду, так как „больше есть священство царства“, и светский государь — не судья в делах духовных. Дело духовное есть дело личной совести каждого, и потому нельзя за религиозные мнения наказывать светской властью. Судить правых и виноватых — не дело церкви: ей подобает действовать лишь убеждением и молитвой. Тем же духом внутреннего христианства проникнуто и нравственное учение заволжских старцев. Не внешнее церковное благолепие, не драгоценные ризы и иконы, не стройное церковное пение составляют сущность благочестия, а внутреннее устроение души, духовное делание. Не жить на чужой счет должны Христовы подвижники, а питаться трудами рук своих. Монастыри поэтому не должны обладать имуществом, а монахам подобает быть „нестяжателями“; имущество же, по евангельской заповеди, следует раздавать нищим»{135}. Воззрения «нестяжателей», представлявшие собой в значительной мере утверждение неприкосновенности старых национально-церковных устоев, в целом положительно принимавшиеся духовной и светской властью, признанные в XVI веке, в XVII столетии были осуждены как раскольнические.

Разумеется, религиозные и нравственные доктрины нестяжателей в старообрядческом движении претерпевали разного рода трансформации. И прежде всего это относится к самой идее нестяжательства. Старообрядческие скиты, как это известно из красочных описаний П. Мельникова-Печерского{136}, за время своего существования стали обладателями больших ценностей, а самый уклад жизни в них (правильнее сказать, в большинстве из них) сравнительно скоро стал далек от аскетического. Но основные доктрины нестяжательства — твердость и последовательность следования собственным убеждениям, нравственным устоям, исходящим из древнехристианского учения; совершенство духа выше жизни; повышенный интерес к древним рукописям и стремление проникнуть в сущность, а не бездумное восприятие написанного; существование за счет собственных усилий, не допускающее обогащения за чужой счет по принципу «чужое в прок не идет», сыграли значительную роль в старообрядческом движении, на первых порах в особенности.

Разумеется, крайние формы последовательного отстаивания старообрядческих доктрин, как и крайние формы выделившихся из него сект, доходившие до изуверства, — вещь общеизвестная. И одной из самых крайних форм выражения твердости следования духовным устоям и пренебрежения к насилию светской власти были самосожжения. Массовое «самосожигательство» достигло апогея во второй половине 1680 годов как последствие указа царевны Софьи 1684 г.: им твердые сторонники «древлего благочестия» фактически поставлены были перед выбором между самосожжением или казенным «срубом» (казнью на костре). За сравнительно небольшой промежуток времени — до начала 1690 годов, когда благодаря перемене царской власти религиозные преследования старообрядчества перестали быть ведущим направлением внутренней политики государства, вместе с проповедниками добровольных «самоубийственных смертей» сгорели в огне домов, сараев и специально для этой цели построенных срубов многие и многие тысячи.

Естественно, что положение о единственном исходе в борьбе с официальной церковью — «в огонь да в воду» — не могло не вызвать противодействия и в самой старообрядческой среде, ярким выражением которого стало «Отразительное писание о новоизобретенном пути самоубийственных смертей», написанное старцем Евфросином в 1691 г.{137}. Из этого полемического сочинения и описаний современников этих и последующих самосожжений{138} становится особенно очевидной старая истина: древние предрассудки живучи и обладают свойством возрождаться в новых формах. К древнейшим представлениям об очистительной силе огня, с которой не может сравниться никакая, пусть даже самая строгая и длительная епитимия, присоединились христианские представления о конце мира, когда потечет огненная река, от пламени которой ничто и нигде укрыться не сможет. В старообрядческой среде возникло догматическое положение о том, что истинные приверженцы «древлего благочестия», сами предавшие себя огню, будут избавлены от этого адского пламени, тогда как всем остальным предстоит еще это последнее испытание. Проповедники, обращавшиеся к старообрядческой массе, неизменно подчеркивая этот догмат, в значительной мере на его основе достигали своей цели.

Если же говорить о генетических корнях этого явления, то они уходят в древнеиндоевропейские представления об извечном круге метаморфоз и о зависимости последующих превращений от земной жизни, в последний ее период в особенности. Главное же, от чего зависит перевоплощение в более высокие формы, — моральные устои, последовательность в соблюдении установленных жизненных принципов, высота духа и интеллекта в момент ухода из этой жизни. Именно это и заставляло древних индусов смело вступать в пламя погребального костра. Эти же представления прежде всего поддерживали древнюю традицию ухода в «иной мир» и в Средневековье.

В старообрядческой среде традиция самосожжений давала вспышки в разные периоды ее истории, но уже не в таких массовых масштабах, как в период своего апогея. Они носили преимущественно локальный или даже единичный характер и были связаны, как правило, с реакцией на возобновляющиеся время от времени гонения. Однако в реакции этой заметна тенденция, причем нарастающая и преобладающая, к распространению таких старообрядческих толков, как «бегуны», «странники» и «пустынножители».

В то время как старообрядческие самосожжения — вещь широко известная, нашедшая многообразные отражения и в архивных источниках, и в литературе XVII — начала XX вв., другие формы «ухода» и отправления на «тот свет» отражены в источниках слабо и весьма фрагментарно. Это и не удивительно, поскольку «научное исследование русских раскольников у нас в России поставлено очень слабо, и потому во многих отношениях факты, имеющие не столько богословский, сколько этнографический интерес, остаются науке малодоступными, а иногда и неизвестными»{139}. Это замечание одного из самых крупных знатоков этнографической историографии относится к началу XX века, когда многие из архаических особенностей старообрядческого жизненного уклада еще не только хранились в памяти стариков и в рукописной традиции, но и были живым явлением в старообрядческой среде, — если и не повсеместно, то в окраинных группах, таких, как бухтарминские старообрядцы, или «поляки» в Белой Кринице на Буковине и в Змеиногорском округе на Алтае, в уединенных местностях Русского Севера и Заволжья. С того времени общая картина изучения старообрядчества почти не изменилась в отношении выявления новых сведений об архаических явлениях.

«Красная смерть» — одно из самых архаических явлений старообрядческого жизненного уклада по своим генетическим корням и по некоторым элементам формального отправления этого ритуального действа. Самосожжение — один из видов ее. Этим понятием охватываются и другие формы добровольной смерти — задушение красной подушкой, замуровывание, голодание. К добровольному голоданию до смерти, по-видимому, примыкает и сорокадневный пост в лесу, который часто кончается там голодной смертью от истощения.

Сведения о «красной смерти» настолько скудны и отрывочны, что детальному исследованию это явление не поддается. Осмысление его возможно лишь в общих чертах на основании тех данных, какие имеются в распоряжении.

Прежде всего серьезного внимания заслуживает самое восприятие добровольной смерти — она ставится выше естественной. Представляется вполне вероятным, что объяснение этого положения приравниванием к мученичеству{140} — несколько односторонне. По всей видимости, это восприятие самих старообрядцев, корни же явления следует искать в ритуале «ухода на тот свет». И как ни скудны сведения о «красной смерти», сопоставление их с данными о ритуале проводов на «тот свет» у славян и других народов Евразии приводит к заключению о том, что «красная смерть» является одной из рудиментарных форм протославянского ритуала проводов в потусторонний мир. Прежде всего следует отметить, что «красная смерть» — стадиально более ранняя форма из известных у славян пережиточных форм этого ритуала, таких, как «сажать на лубок» или «на саночки», или же форм умерщвления стариков у южных славян отводом в глухой лес или ударом по голове, сажанием в бочку, накрытую войлоком и т. п.{141}. Все эти поздние, пережиточные формы, как правило, носили характер исполнения варварского застарелого обычая, где со стороны жертв его было не добровольное побуждение, а вынужденное обычаем подчинение. «Красная смерть» же ближе стоит к древнеиндоевропейской форме ухода на «тот свет» путем добровольного восшествия на погребальный костер.

Основные элементы «красной смерти» сближают ее с обычаем добровольной смерти у малочисленных народов Севера. Прежде всего это относится к самому восприятию такой смерти: принявшие ее считаются предками — покровителями семейства, она также считается выше естественной, и погребение умерших добровольной смертью происходит более архаическим способом, при соблюдении сложного, детально разработанного ритуала{142}.

В «красной смерти» очень существен такой элемент ритуала: «Важно, чтобы умирающий не сам „наложил на себя руки“. С его стороны нужна решимость умереть, а прочее пусть сделают силы природы или рука другого человека»{143}. Здесь также прослеживаются аналогии с ритуалом малочисленных народов Севера. Добровольно умерщвляемого пронзали копьем или стрелой из лука, закалывали ножом или же душили ременной петлей, а также погребали в земле заживо, с одной стороны, и пережиточными формами ритуала проводов на «тот свет» у славян, и прежде всего увозом дряхлых стариков в лес и оставлением там на произвол судьбы, погребением заживо и др.{144}.

Таким образом, «красная смерть» — стадиально более архаическая форма ритуала проводов на «тот свет», также, разумеется, пережиточная, несущая в себе многие свидетельства деградации ритуала, свойственные и остальным пережиточным формам его, известным у славян. Однако есть элементы, уводящие «красную смерть» в глубокую языческую древность. Это касается не только самосожжения, где аналогии с древнеиндоевропейской формой ритуала ухода в космический мир богов и обожествленных предков все-таки удается выявить под слоем многообразных напластований. Элементы эти прослеживаются и в форме удушения красной подушкой. Кроме собственного решения об уходе в «иной мир», это — отправление основного действа сыном или другим родственником; «душила»{145} — специальное лицо, отправитель этих функций; красный цвет подушки. Рассмотрение этих основных из архаических элементов следует предварить следующим замечанием: деградация рудиментов языческого ритуала явственнее всего проявляется в том, что отправителем его могла быть и дочь решившего умереть «красной смертью». В этом проявляется характерное качество истории традиции: даже самые архаические в целом рудименты языческих явлений могут содержать элементы деградации, причем столь позднего характера, каких не встречается даже в самых трансформированных в целом формах одного и того же рудиментарного языческого явления. Свидетельств об отправлении основного действа ритуала проводов на «тот свет» дочерью мне встречать не приходилось ни в первоисточниках, ни в литературе; в известных нам формах его в качестве отправителя фигурирует обычно старший сын или старший родственник по мужской линии.

Сведения о «душилах» столь скудны, что трудно составить о них ясное представление, тем более что располагаем мы сведениями начала XX века, из которых можно заключить, что к тому времени прежние ритуальные функции этого отправителя действа были в значительной мере утрачены как в сознании самого «душилы», так и в образе его жизни, отличающемся от строгих ритуальных и моральных норм старообрядческих «стариков», «попов», «наставников». Но само наличие специального отправителя действа уводит генетические корни «душилы» к языческим волхвам — отправителям ритуальных действ языческого ритуального комплекса. Рудиментарные формы ритуала проводов на «тот свет» в традиционной календарной обрядности несут на себе свидетельства первенствующей роли в языческом ритуале проводов на «тот свет» волхвов{146}; косвенные свидетельства тому находятся и в средневековых письменных источниках{147}.

Весьма существенным и красноречивым элементом является красный цвет подушки. Символика его, связанная с огнем и Космосом, говорит о направленности самого действа — отправлении в обожествленный Космос. О связи с обожествленным Космосом этой детали атрибута ритуального действа свидетельствует аналогия его с красным цветом кафтанов для отправления богослужения в большие праздники у «стариков» бухтарминских старообрядцев{148}. Поскольку свидетельства о «красной смерти» через удушение подушкой красного цвета относятся к позднему времени, представляется возможным, что эта форма «ухода в иной мир» — относительно поздняя, появившаяся на смену самосожжению как форма более легкая. Предположение это находится в соответствии со свидетельствами о замене сожжения заживо жен в погребальном костре мужа предварительным душением их, имеющимися в восточных источниках, касающихся древних славян{149}. В силу изложенных соображений относительно символики и функциональной предназначенности красной подушки трудно согласиться с положением Д. К. Зеленина: «Красная подушка явилась тут, скорее всего, по простому созвучию с красною смертью»{150}. Поскольку в народной традиции знаковая сущность атрибутов ритуальных действ играет важнейшую роль, красный цвет подушки и наименование ухода на «тот свет» по принятому решению самого «уходящего» совершенно не обязательно должны исходить друг от друга. Цвет подушки обозначает направленность действа и форму ритуального отправления его. Название же формы этого действа не обязательно возводить к древнерусскому языку. Как ни обращались старообрядцы к реставрации и сохранению древнерусской старины, далеко не все вошедшее в их быт и лексикон со временем чтимого ими, прежде всего «древлерусского благочестия» (а до начала раскола общее и восточному славянству в целом, и великорусской народности в особенности), сохранилось в более цельных формах только в старообрядческой среде. Кроме того, как ни ограждало себя старообрядчество от влияний времени и окружающего населения, полностью предохранить себя от перемен в народной культуре и жизненном укладе в целом оно, конечно, не могло. Представляется вполне вероятным, что самое наименование «красная смерть» древнее атрибута ее — красной подушки — и является отголоском, а может быть, и сохранением старинного наименования, имевшего когда-то хождение в великорусском наречии. Если исходить из великорусского значения слова «красный» — прекрасный, превосходный, лучший{151}, можно думать, что название «красная смерть» связано с представлением о добровольном уходе из жизни как лучшей, высшей форме перехода в иной мир и, выражаясь современным языком, сулящей наилучшие перспективы в загробном существовании души. Нельзя исключать и того обстоятельства, что в таких поговорках, как «На миру и смерть красна», «Весело пожить, красно умереть»{152}, звучат отголоски ритуала проводов на «тот свет» как «Отца на лубе спустил, и сам того же жди», «Живем не на радость, и пришибить некому», «Ты чужой век живешь, пора тебя лобанить», «Умереть — не в помирушки играть» и т. п.{153}. И тем не менее именно сохранность в старообрядческой среде древнерусского слоя заставляет обратиться к значению «красьный» — «красъ» — «кръс» в древнерусском языке. «Красьный» наряду с основным своим значением — «прекрасный» еще и аналогично слову «кръсьный»; точно так же слово «красъ» употреблялось вместо «кръсъ»{154}.

«Кръсъ» же в древнерусском имеет и значение «поворот солнечный»{155}. Поскольку отправление ритуала проводов на «тот свет» связано было в языческой обрядности с изменениями склонений Солнца{156}, можно думать, что название «красная смерть» несет в себе обозначение форм более древних, чем имевшие место в старообрядческой среде под этим названием. Иначе сказать, по всей видимости, в названии пережиточных форм ухода «на тот свет», распространенных в старообрядческой среде, отразилась форма языческого ритуала проводов в обожествленный Космос в бытность этого обряда элементом языческого ритуального комплекса.


Языческий ритуал проводов на «тот свет» нашел отражение и в архаических формах похорон, распространенных в старообрядческой среде.

Прежде всего это — похороны в лесах. Наряду с небольшими кладбищами в заволжских лесах встречаются и отдельные могилы, расположенные под могучей сосной или возле уединенного лесного источника — «ключика». Такие могилы со старообрядческими памятниками в виде массивных высоких крестов или «часовенок» находятся и в лесах вокруг прославившегося легендой о граде Китеже, опустившемся на дно Светлого озера — озера Светлояр, и в глухих лесах бывшей Костромской губернии, и на Русском Севере, и в других местностях, связанных со старообрядческими поселениями. Эта форма представляет собой трансформацию прежнего оставления умирать в глухом лесу под деревом.

Другой пережиточной формой языческого ритуала отправления на «тот свет» являются похороны покойников в болоте. Так, у хлыстов покойников хоронят без гроба: запеленав в «новину» (новое полотно, домотканное), опускают в топкое болото{157}. В этой связи большой интерес представляют раскопки датских археологов, при которых обнаружены останки людей, заживо погребенных в болотных топях.

И, наконец, еще одна форма — бросание трупов умерших в озеро{158}. Восходит она к языческому отправлению посланцев в обожествленный Космос в ритуалах медиации сил природы{159}. Бросание покойников в болото, озеро и другие водоемы, как и спуск в лодке в море у лужицких сербов, представляет собой пережиточную форму ритуала проводов на «тот свет». Эти формы отправления языческих посланников в мир богов и обожествленных предков подобно многим другим элементам этого ритуала перешли в процессе трансформации ритуала проводов на «тот свет» в народной традиции на погребение покойников{160}.

Отражение ритуала проводов на «тот свет» содержит и архаическая лексика. По всей видимости, локальное название смерти у бухтарминских старообрядцев «навалиться»{161} отражает «красную смерть», при которой подушка или другой предмет накладывались кем-то. Оно вызывает ассоциации с красной подушкой, накладывавшейся при «красной смерти». Но этим не ограничивается значимость этого выражения: важнее всего в нем отражение чьего-то участия в происходящем расставании с жизнью.

В принципе, это выражение аналогично названию смерти, также локальному — «заливная», — известному в бывшей Смоленской губернии. Оно также несет в себе отражение ритуала отправления на «тот свет»; при этом следует отметить немаловажное соответствие: в Белоруссии имели место похороны в болотах{162}. Принципиально аналогично оно также и архаическому выражению «опрудить» — лишить жизни{163}.

В связи с последним архаизмом приходится коснуться старообрядческих ритуальных действ на озере Светлояр, известном в старообрядческой среде под именем Светлое озеро. И о связанной с ним легенде об опустившемся на дно его граде Китеже, и о тексте «Китежского летописца», и о старообрядческих молениях и паломничествах, связанных со Светлояром, накопилась такая научная литература, что один критический обзор ее мог бы составить предмет специального исследования. Но вопрос о сущности старообрядческого культа, несмотря на разные гипотезы, признается не вполне ясным и так и остается пока не разрешенным. Поскольку он составляет предмет специального исследования, в связи с рассмотрением рудиментов ритуала проводов на «тот свет» следует заметить следующее: исходя из этого ритуала, находится объяснение именно тех действий, которые объяснялись лишь предположительно, но не получали достаточно убедительного обоснования. Не вдаваясь в полемику и не отвлекаясь на второстепенные детали ритуальной стороны действий паломников, выделим наиболее существенные элементы.

Озеро Светлояр — это крупный водоем, берега которого представляют собой высокие холмы (недаром называемые «горами») и лишь в одном узком месте переходят в низину. Глубина его такова, что в народе оно считается бездонным (во время последних исследований аквалангисты в наиболее глубоких местах все еще самого дна не достигали!). Вода его имеет свойство не портиться даже при очень длительном хранении в самых обычных условиях. Она считается святой, целебной и уносится паломниками с собой. Вокруг озера растут целебные травы (также собираемые паломниками). До послереволюционных преобразований берега озера («горы») были изрыты «ямами» «пустынножителей» — старообрядцев, удалившихся от мира, и покрыты «часовенками» — надгробиями умерших здесь старообрядцев. На самом высоком месте высокого холма стояла старообрядческая часовня, в которой в торжественные дни и праздники «правилась» служба. На верхушке другого высокого холма три очень старые, могучие сосны считались священными: на них паломники вешали иконы и полотенца, совершали вокруг них ритуальный обход с молитвенным пением (росли эти сосны рядом и так сблизились, что создавалось впечатление, будто они растут из одного корня). Кору от ствола одной из них, возле корней, отскребали и, считая целебной, уносили с собой. Это озеро считалось главной святыней заволжского старообрядчества. Паломничество сюда совершалось и по обету, и просто как к святыне. При этом многие приходили пешком из самых дальних мест.

Самое же главное из того, что связывает Светлое озеро с языческим слоем в старообрядческой традиции, это то, что основные ритуальные действа приурочены были к 24 июня (по старому стилю) и связывались с купальскими обрядовыми действами. Паломники самых разных старообрядческих толков стекались заранее и располагались на «горах». Ночью по обычаю жгли купальские костры. Основное же действо составлял ритуальный обход озера с молитвенным пением, со свечами, на заре, до восхода солнца{164}. Ритуал обхода озера заканчивался пусканием свечи на дощечке по воде, так что в ночь на Ивана Купалу все озеро светилось огнями плывущих по нему свечей. Исходя из генетической связи купальской обрядности с ритуалом проводов на «тот свет»{165} и знаковой формы отправления посланца к предкам — пускания по течению свечи в специально предназначенном ритуальном сосуде, в «помане» (которая представляет собой одну из поздних пережиточных разновидностей трансформации ритуала проводов на «тот свет» в южнославянской традиции{166}), можно предположить: в основе ритуальных действ на озере Светлояр лежит ритуал проводов легатов к обожествленным предкам. Разумеется, в данном случае можно говорить лишь о генетических корнях ритуальных действ, поскольку в самой структуре их содержатся разнохарактерные и разностадиальные наслоения, не говоря уже о сложном синтезе действ христианских и языческих.

Взаимопроникновение христианских и языческих представлений и культовых действ на Иванов день во многом объясняется тем, что и в основе ритуала проводов легатов, и в основе действий, связанных с китежской легендой о невидимом граде и монастыре, сформировавшихся в старообрядческой традиции, лежит культ предков. Разумеется, языческие формы его в христианской традиции претерпели трансформацию и переосмысление, и тем не менее в народной среде культовые действа вокруг озера проникнуты выражением почитания сокрытых озером праведников. И пускаемые по воде горящие свечи, и приношения, которые кладут паломники в «часовенки» на берегу озера — это, в сущности, поминальные акции, идентичные домашним и кладбищенским поминальным действам и по форме, и по характеру отправления их. В старообрядческих действах вокруг озера Светлояр, как и в народной традиции в целом, протославянское восприятие отправления легатов претерпело коренную трансформацию и переосмысление. Рудиментарные формы ритуала проводов посланников к обожествленным предкам, донесенные традицией, в целом по своей сохранности уступают «красной смерти». Но выявление этих знаковых форм, воспринимаемых самими отправителями их как составная часть «древлего благочестия православного священства», имеет существенное значение для понимания разновидностей трансформированных и деградировавших, знаковых и символических рудиментов протославянского ритуала в славянской календарной обрядности и погребальных ритуальных действах.


При изучении архаических явлений культуры, связанных с языческими корнями, в старообрядческой среде следует иметь в виду, что проявления реставрации языческих форм в жизненном укладе и ритуальных действах, как и поиски истинных форм «древлего благочестия православного священства», были в разных кругах старообрядчества далеко не одинаковы. И если в среде образованных городских слоев основной крен возврата к старине проявлялся прежде всего в повышенном интересе к древним рукописям, иконописи и формам изначального христианского богослужения, то у «скитских старцев» формы древнего монашества дошли до крайних пределов самоистязаний. Что же касается архаичнейших явлений язычества в обрядовом цикле, то проявления их имели место преимущественно в простонародной, крестьянской среде. И здесь, по всей видимости, приходится говорить не столько о реставрации, сколько о консервации древних устоев. Консервация эта объясняется не только убежденной обращенностью к максимальной сохранности древних форм бытия. Значительнейшая роль принадлежала здесь изоляции от внешнего мира, в которой оказались не только насельники скитов, но и сельское население старообрядческих групп. При этом не следует забывать, что это касается не только тех групп, которые перебрались на удаленные от путей сообщения окраины Русского Севера, Сибири, Дальнего Востока. И в Центральной России они заселили места, буквально отрезанные от окружающего их населения (и славянского, и иноэтнического) непроходимыми девственными лесами, болотными топями, крутоярами. И на протяжении длительного времени, в некоторых местах — не одного столетия, они оказались в замкнутом пространстве, в собственном мире. Не удивительно, что в ветлужских или переславль-залесских селениях иногда приходится сталкиваться с архаикой, не встречавшейся (или не зафиксированной, что, к сожалению, часто воспринимается как аргумент отсутствия того или иного элемента культуры или жизненного уклада) у окраинных групп, поселившихся близ государственных границ и окруженных иноязычным населением.

Одним из самых стойких по консерватизму, архаичнейших явлений культуры считалось, и с полным основанием, заволжское старообрядчество. Во время экспедиционных исследований в заволжских лесах приходилось сталкиваться с явлениями, с какими не пришлось соприкасаться при прежних экспедиционных обследованиях на Русском Севере, среди уральских казаков в Каракалпакии, у «австрийцев» на Алтае. И те же заволжские старообрядцы, когда дело касалось редких рудиментов глубокой старины, не однажды замечали: у нас этого нет (или — уже нет), разве что на Ветлуге может быть (или — это только на Ветлуге). Но в 50-е годы XX века ветлужские поселения старообрядцев оказались соединены транспортными путями в гораздо большей и лучшей степени, чем заволжские, и разложение прежнего бытового уклада, исчезновение традиционных явлений культуры в начале 60-х годов там было намного более заметно. И примерно в то же время группа старообрядцев, затерянная в уссурийских лесах и совершенно не связанная с внешним миром, продолжала жить той средневековой жизнью{167}, какую вела, уходя с родины, — по всей видимости, в поисках обетованного Беловодья.

Один из авторитетнейших представителей русской этнологической школы, снискавшей себе в начале XX века мировое признание, Е. Э. Бломквист, подводя итоги исследований в среде бухтарминских старообрядцев, так определил общую значимость их: «Материалы по окраинному населению, оторванному от основного великорусского ядра, представляют большой этнологический интерес, главным образом, в силу стремления окраинного населения к сохранению наиболее старых форм и очень позднему наслоению новейшей городской культуры, вследствие чего позднейший пласт при анализе этих материалов легко отделим от основных, более древних форм»{168}.

Положение это в полной мере относится и к материалам других изолированных групп. Подтверждением высказанному положению может служить высказывание, предваряющее публикацию этнографических материалов, собранных в ветлужских селениях: «Попадая в костромские леса, я сразу начинаю чувствовать, что… попал во власть иного мира… чуждого, как будто я где-то далеко, на самом краю света. В этих диких, глухих, сырых и темных лесах я ощущаю себя как будто не на нашей обыкновенной земле, а где-то в первобытных дебрях, в каком-то ином, потустороннем мире…

Стоит только поближе всмотреться в жизнь этих лесных людей, и вы легко заметите, что жизнь здесь как будто остановилась много столетий тому назад и более вперед не подвигается… она застыла на XV–XVI веке, а то и раньше»{169}. Это и не удивительно, поскольку леса по течению Ветлуги стали одним из первых прибежищ скрывавшихся от преследований властей приверженцев старой веры. И сведения источника начала XX века в общем и целом соответствуют той картине, какая вырисовывается из описания старинной старообрядческой рукописи. Это «„Повесть душеполезна о житии и жизни преподобного отца нашего Корнилия, иже бысть на Выгу реке близ озера Онега“, в которой описываются основание и первоначальный период истории выгорецких скитов первыми поборниками и наставниками старообрядчества, выходцами из ветлужского скита. Рукопись эта чрезвычайно важна для изучения истории старообрядчества, и прежде всего выгорецких скитов — одного из „главных мест“ в ряду других раскольничьих селений по России. Отсюда шли и идут те рукописные сборники, которые со времени ослабления Львовской (Лембергской) типографии служили заменой печатных книг… В выгорецких скитах корень и начало всех тех странных сект, которые не в редкость по весьма многим местам России: морелыцики, самосожигатели, хлысты, скопцы, детоубийцы и пр. изуверы. От этих выгорецких скитов в самое короткое время распространился раскол, который успел охватить весь огромный север России, начиная от государственной границы со Швецией и оканчивая дальними пределами Сибири с Китаем и сибирских инородческих племен»{170}. «Повесть» эта, не менее ценная и для этнологических изысканий, начинается с описания ветлужского скита: «В дальних и темных ветлужских лесах живет старец Капитон и с ним, под его началом, еще 30 иноков… Место сие пусто есть»{171}.

Жизненный уклад в первоначальных старообрядческих скитах представляет, как можно предположить, большой интерес для изучения формирования и ранней истории монашества: по всей видимости, здесь были проявления форм более древних и примитивных, чем монашество византийское, а в отдельных элементах, может быть, даже и восточное. Сопоставление уклада жизни ранних старообрядческих скитов с византийским и древневосточным монашеством, вероятно, могло бы дать плодотворные результаты для исследования генезиса и первоначальных форм жизненного уклада самого института монашества, но исследование такого рода — предмет, доступный специалистам по истории культуры Византии и Древнего Востока. Не специалист же может высказать лишь в качестве предварительного соображения предположение о том, что самый институт монашества мог возникнуть на ранних ступенях трансформации ритуала удаления к старости на родину предков, прародину в различные формы, в процессе истории традиции приведшие к знаковым и символическим разновидностям ритуала отправления в «иной мир», с одной стороны, и деградационным видам ритуала отправления вестников в обожествленный мир богов и пребывающих возле них священных предков, приведшим к умерщвлению стариков, с другой{172}. Для такого предположения дают основание разные явления старообрядческого уклада жизни, начиная с перехода к старости в другой разряд, когда жизнь становится ограниченной строгими рамками обращенности в духовность, не допускающими прежних светских привычек: жизнь проходит в усиленных молебствиях, чтении священных рукописных и старопечатных книг, усердном исполнении повседневных крестьянских работ и полном отказе от обычных деревенских развлечений — пения песен, праздничных плясок, рассказывания сказок и т. п.{173}.

Весьма показательным в этом смысле представляется столпничество, в русскую среду попавшее из Византии, но приобретшее в ней крайние формы, свидетельствующие, по всей видимости, о деградации первоначального явления. «Столпники», встав на самой высокой точке холма или горы и имея лишь только опоры для рук наподобие перил, весь остаток жизни простаивали под дождем и снегом, обуреваемые ветром, обледенелые в лютую зимнюю стужу, насквозь мокрые под проливными дождями, ничем не защищенные от палящих лучей июльского солнца. При сопоставлении этой формы удаления от мира с уходом под конец жизни в горы и расставании с жизнью на вершине ее выявляется отсутствие принципиальной разницы. Добровольный уход из дому происходил или в силу установленного обычаем правила для всей общины, либо, в более поздних, пережиточных формах по достижении возрастного предела или старческого одряхления — обреченного уводили или уносили. С небольшим количеством провианта (каравай хлеба, горшок каши) он оставался предоставленным самому себе. «Столпники» же не позволяли себе даже присесть, и основное отличие от положения в пережиточных формах ритуала отправления на «тот свет» заключалось в том, что «столпникам» подавались еда и питье, и они таким образом могли потреблять их в том минимальном количестве, какое необходимо было лишь для поддержания жизненных сил («столпники» простаивали нередко по многу лет). Вероятно, при специальном анализе византийского столпничества с ритуалом ухода в «иной мир» выявятся генетические связи; анализ такого рода — предмет исследования специалистов по Византии и древневосточным цивилизациям, как и сопоставление других форм восточного монашества и уклада жизни «старцев» в старообрядческих скитах.

Суровые нормы жизни в ветлужском скиту, основанном старцем Капитоном, также дают почву для сопоставления ухода в скиты с ритуалом ухода в «иной мир». Первые старообрядческие скиты хотя и различались между собой по укладу жизни и установлениям рамок строгости ритуальных норм в зависимости от природных условий, религиозного рвения, общего уровня культуры и образованности наставников — основателей скита и т. п., но в целом строгие нормы общежития, постничество, обеспечение скита минимумом необходимого были в начальный период формирования старообрядческих скитов общими и обязательными.

При сопоставлении уклада жизни в первоначальных старообрядческих скитах с ритуалом ухода в «иной мир» приходится заметить, что было бы неправильно искать здесь прямые связи, сознательное следование ритуальным действам языческого обычая. По-видимому, это происходило в силу стремления к последовательному проведению во всех нормах жизненного уклада ориентации на соблюдение древнерусских ритуальных норм. И если в Киевской Руси имел место не сам ритуал, а лишь отголоски его, красноречивым свидетельством которых служит образное выражение Владимира Мономаха «седя на санех», то в простонародной среде пережиточные формы ритуала отправления на «тот свет» на периферии Киевской Руси продержались до XIX в. Что же касается позднего Средневековья, то следует напомнить хотя бы такой факт: палицы — атрибут отправления этого ритуала, хранились в скандинавских церквах еще в позднее Средневековье{174}. И, таким образом, какие-то отголоски древних языческих представлений об уходе из земной жизни при максимальной просветленности духа и разума и необходимости для достижения этого строгих жизненных норм могли оказать опосредованное и преломленное через христианское учение воздействие на формирование старообрядческих скитов и крайности некоторых старообрядческих толков.

Показательно, что наставники старообрядческих скитов — основатели формирующегося института старообрядчества — при всей строгости норм его для себя устанавливали рамки еще более строгие. Так, основатель скита в непроходимых чащах ветлужских лесов Капитон «ел в два дни немного сухого хлеба и сурово зелие по захождении солнца. Мало спал и все время проводил то в пении Псалтыря, то в работах…

На ребрах не спал, но всегда сидя или стоя… Того же требовал и от других иноков»{175}. В сущности, воздействие христианского учения проявляется главным образом в отказе спать на ребрах в связи с христианской легендой о создании человека из ребра. Строго ограниченная трапеза после захода солнца, состоящая из сухого хлеба и сырой растительной пищи, труд, необходимый для поддержания жизни, молитвенное песнопение — обращенность к обожествленному Космосу в последний период пребывания на земле, проявления которой, по существу, идентичны общей обстановке, в которой оказывались предоставленные самим себе жертвы языческого ритуала отправления на «тот свет».

С другой формой ухода в «иной мир» — пребыванием в расщелинах скал, естественных гротах и т. п. — вызывают ассоциации по максимальной приближенности к природным условиям первые скиты на Русском Севере. «…Келья самородная: с трех сторон образовали ее гранитные скалы, с четвертой старцы прорубили дверь и окно; потолок и кровли сделали деревянные и сложили внутри печь»{176}.

Для изучения форм перехода элементов ритуала отправления на «тот свет» на традиционную похоронную обрядность большой интерес представляет нечто вроде жития некоего Иоанна — одного из скитников на реке Мезень, которое составил он сам, «близ сущий врат смертных». Заключительное обращение его вызывает ассоциации с древними формами отправления на «тот свет», с одной стороны, и древними формами похоронной обрядности — с другой{177}: «Аще благоволит Господь Бог по мою унылую грешную душу… помолитеся о мне окаяннем… а тело мое окаянное, недостойное и скверное, вервицею за ноги задевше, повергните вне монастыря или где пригодится в неугодное место, в блатное или в ров, псом, зверем и птицам на съедение»{178}.

Наиболее явственные проявления соответствий с ритуалом ухода на «тот свет» в его древнеиндоевропейских формах собственного восхождения на погребальный костер прослеживаются в старообрядческих самосожжениях. Здесь проявляется древнеиндоевропейское установление ухода из жизни на земле в состоянии максимальной высоты духа и интеллекта, в стремлении уйти из земной жизни, не поступившись верой, убеждениями, жизненными принципами. В соответствии с этим и обставлялось самосожжение как священнодействие. Об этом свидетельствует описание самосожжения в первой половине XVIII века в одном из скитов на Мезени, осажденном правительственным войском. (И ведь тогда осажденным угрожало лишь разорение скита, а не казнь или обращение в «никонианство». Более того, осаждавшие старались дать гарантии сохранения жизни всем обитателям скита и не допустить самосожжения.)

«…И оныя… собралися во уготованную на то храмину, заперлися нагото во… где братия службу церковную служили, и лестницы разломали и щиты пред враты и окны сделали, и запустили… иуготоваша на зажиганье смолы и бересто… а овое лишнее книги и иконы отнесоша уже перво, а овое и по известии во устроенные тайны в лесах келии и двух человек отпустиша добрых людей, где могут укрытися, кои сие знали…» Во время осадных действий войска скитники пели священные песнопения, и как только были приставлены лестницы с целью захвата их живыми во избежание их общей гибели в огненном пламени, «сожгошася и загореся храмина и бысть шум пламенной яко гром и пламень огненной, в мгновение ока охвати всю храмину…»{179}

Проявления связей с древнеиндоевропейским представлением об уходе из жизни путем вступления на погребальный костер как пути вознесения с огнем и дымом в космический мир богов и священных предков в старообрядческих самосожжениях содержит фольклорная традиция. Так, согласно легенде, зафиксированной на побережье Белого моря, ребенок видел, как самосожигатель вместе с огненным пламенем и столбом дыма поднялся к небу и был унесен облаком{180}. Легенда эта заставляет вспомнить древневосточные мифологические мотивы о культурных героях, которые по окончании своей миссии на Земле уносились в небо в огненном пламени, окутанные облаком дыма, и таким образом удалялись для продолжения жизни на других планетах{181}. Разумеется, в старообрядческой среде о подобных мифологических мотивах не только не думали, подвергая себя столь страшному испытанию, но они там не были известны ни из устной, ни из рукописной традиции. Эти древневосточные мотивы могли лишь оказать воздействие на формирование древнеиндоевропейской формы отправления к праотцам, в которой, по-видимому, и следует искать истоки ритуальных форм ухода из жизни, и самосожжения прежде всего. О том же, что фольклорный мотив, связанный с самосожжением, прошел через длительнейший процесс переосмыслений и деградации, прежде всего свидетельствует провозглашение основного мотива устами ребенка. Ибо появление ребенка как атрибута важного ритуального действа или связанного с ними фольклорного мотива несет в себе проявление деградации ритуала.

Итак, в старообрядческой традиции проявляются пережиточные формы протославянского ритуала ухода в «иной» мир, преломленные через стремление к поиску и приобщению к древнему православию.


Как и все явления в истории культуры, и старообрядческое движение, и жизненный уклад разных его слоев и толков, и мировоззрение с вытекающими из него ритуальными действами прошли через процесс формирования, развития и упадка, приведшего к деградации ритуальных действ и превращению прежних ритуальных норм в формальное обыкновение. Одним из самых отчетливых проявлений этого процесса были формирование и деградация «страннического» толка. Выше уже было сказано об одной из форм «ухода из мира», получившей распространение в XVII веке, — уходе в глухой лес, умирать там голодной смертью. Еще большее распространение тогда и при возобновлявшихся время от времени гонениях со стороны официальных властей получило «пустынножительство». Не следует забывать при этом, что в первоначальный период «пустынножители» вели самый примитивный, нарочито ограниченный строгими рамками минимума жизненно необходимого образ жизни: жили в глухих лесах на берегу реки или озера, в ямах без окон и дверей, имея лишь лазейку сверху да отверстие для выхода дыма и минимально-необходимой вентиляции, оборудованное в виде небольшой узкой трубы (или горшка); нередко в них можно было только сидеть или лежать, так они были малы и низки; огонь добывали примитивным способом — трением и т. п.

К концу XVIII века сложился «страннический» толк, в сущности, продолживший традиции «пустынножителей» конца XVII — начала XVIII веков, но, по всей видимости, без крайностей их аскетизма. «Странничество», видя в себе «остальцев древляго благочестия», основываясь на заповеди самого Господа Бога пророкам бежать из Вавилона, опираясь вслед за пустынножителями на учение Кирилла Иерусалимского о лишь двух возможных для истинных праведников путях — или бескомпромиссная борьба с сатаной, или же бегство от него, выдвинуло в качестве постулата для подлинных последователей «прежде бывших христиан»: «Не имети града, ни села, ни дому». То есть в основу «странничества» была положена идея вечного скитальчества{182}. Но уже к началу XIX в. в этом толке происходит расслоение, прежде всего на почве отхода от строгих аскетических норм. Внутри него образовалась прослойка «странноприимцев» (называвших себя также «христолюбцами»): живя в собственных домах, они, не отличаясь, по существу, в укладе жизни от обычных мирян, видели свое служение старой вере в укрывательстве «странников» («Христовых людей»). Для этой цели в домах их устраивались специальные помещения, тайники, скрытые от непосвященных выходы и замаскированные двери, даже подземелья. И прежнее вечное странничество вылилось для них в необходимость перехода перед смертью в разряд странников истинных.

Однако процесс трансформации страннического толка на этом не закончился; он приобрел форму, еще более деградировавшую с точки зрения истинных поборников «прежде бывшего христианства»: «странники», одним из основных принципов которых было, согласно древнехристианскому принципу, отрицание права собственности, постепенно, в особенности с наступлением эпохи религиозной терпимости приходят к признанию права на нее. Вылилось это первоначально в оставление ее у «странноприимцев» на сохранение, а затем и в обычное пользование приобретенным добром. Самая же показательная (очень важная для понимания процессов деградации явлений культуры на протяжении истории традиции вообще) трансформация произошла с «христолюбцами». Переход в разряд настоящих странников перед смертью вылился в конце концов в вынесение умирающего в близлежащий лес, а затем и попросту в собственный сад или даже только во двор.

Эта форма расставания с жизнью у «христолюбцев», образовавшаяся в процессе длительнейшей трансформации языческого института и слияния его с христианским учением, также претерпевавшим на протяжении своей истории перипетии, еще более изменявшие его первоначальную сущность, показывает, к чему в конце концов приводит синтез деградировавших языческих и христианских явлений культуры в поздней народной традиции.

Протославянский ритуал, обращенный в Божественный Космос, в конце концов превращается в пережиточное явление, противоположное по самой сущности своей той мировоззренческой идее, на основе которой происходило формирование его.


Примечания:



Примечания

id="c_1">

1 Путилов Б. Н. Методология сравнительно-исторического изучения фольклора. Л., 1976. С. 9–10.



13 В среде заволжского старообрядчества он представлялся видимым в ночном небе в образе шлейфа из искр, уносящегося из трубы высоко вверх, что мне приходилось не раз слышать с небольшими вариациями за время экспедиционных исследований 1959–1963 гг.



14 Спасский И. Г. Три змеевика с Украины // Средневековая Русь. М.: Наука, 1976. С. 359–361.



15 McCampbell J. M. Ufology: new insights from science and common sense. Belmont, 1973.



16 Kostić V. А. An Archaelogical Approach to the Examination of the Balkan Elements in Folklor // Материали од VI Мегународен симпозиум за балканскиот фолклор. Македонски фолклор. Скоще, 1979. С. 159–169.



17 Вагнер Г. Тысячелетние корни. М., 1991. С. 1.



18 Ср.: Новикова М. Христос, Велес и Пилат // Новый мир. 1991, № 6. С. 243–248.



132 Голубинский Е. Е. История Русской Церкви. Т. I. М., 1881. Гл. VI.



133 Киевопечерский Патерик по древним рукописям. В переложении на современный язык М. Викторовой. Киев, 1870.



134 Такое определение монашества, как представляется, может быть связано с процессом трансформации ритуала ухода в «мир иной» в промежуточные к символическим формы, и самый генезис института монашества нуждается в рассмотрении в этом аспекте.



135 Милюков П. Очерки по истории русской культуры. СПб., 1902. Ч. II. С. 32.



136 Общеизвестные его произведения «В лесах» и «На горах», написанные блестяще по своей художественной форме, являются в то же время и полноценным источником изучения жизни заволжского старообрядчества наряду со специальными его публикациями. Я убедилась в этом во время экспедиционных исследований и при изучении источников. Положение это у специалистов уже не вызывает сомнений.



137 Памятники древней письменности. CVIII. СПб., 1895.



138 См., например: Сапожников Д. И. Самосожжение в русском расколе. М., 1891 и др.



139 Богданов В. «Душила» у русских раскольников // Этнографическое обозрение. М., 1904, № 2. С. 160.



140 Зеленин Д. «Красная смерть» у русских старообрядцев // Этнографическое обозрение. М., 1904, № 3. С. 68. (Далее — ЭО).



141 Велецкая Н. Языческая символика…



142 Зеленин Д. К. Обычай «добровольной смерти» у примитивных народов. Отдельный оттиск. 1935.



143 Зеленин Д. «Красная смерть» у русских старообрядцев… С. 68.



144 Ср.: Велецкая H. H. Языческая символика… Гл. II.



145 Ср.: «посол смерти», который закалывает ножом невольницу, отправляемую вслед за умершим господином в «иной мир», в похоронах руса, описанных Ибн Фадланом (специальное ритуальное лицо).



146 Велецкая H. H. Языческая символика… Гл. III, разд. 1.



147 Там же. Гл. II, разд. 2.



148 Гринкова H. H. Одежда бухтарминских старообрядцев // Бухтарминские старообрядцы. Л., 1930.



149 Гаркави А. Я. Сказания мусульманских писателей о славянах и русских. СПб., 1870.



150 Зеленин Д. «Красная смерть» у русских старообрядцев… С. 68.



151 Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. II. М., 1955. С. 187.



152 Там же. С. 188.



153 Велецкая H. H. Языческая символика… С. 158–159 и др.



154 Срезневский И. И. Материалы для словаря древнерусского языка. Т. I. СПб., 1893. С. 1318.



155 Там же. С. 1355.



156 Велецкая H. H. Языческая символика…



157 Смирнов В. Народные похороны и причитания в Костромском крае. Кострома, 1920. С. 19.



158 Линдер Н. Раскольничья секта «калагуры» // Новое время. 1891, № 5243.



159 Велецкая Н. Рудименты индоевропейских и древнебалканских ритуалов в славяно-балканской обрядности медиации сил природы / Материали од VI Мегународен симпозиум за балкански фолклор. Охрид, 1979; Македонски фолклор. Скоще. 1931.



160 Велецкая Н. Н. Языческая символика… Гл. III, разд. 3.



161 Гринкова Н. П. Материалы для словаря. Бухтарминские старообрядцы. Л., 1930. С. 457. (Далее — Бухтарминские старообрядцы).



162 Пользуюсь случаем выразить благодарность Л. B. Алексееву за любезное сообщение.



163 Даль В. Указ. соч. С. 686: его опрудило, он умер; ср.: Маялся немало, моляга, опрудило, слава богу; старинный фразеологизм, еще более явственно отражающий сущность: «Не- мало времени перемогался в огневе — опрудило».



164 Оползание озера на коленях по обету не имеет, по всей видимости, отношения к языческой традиции и связано, вероятно, с развившимися в некоторых старообрядческих толках формами ритуальных действий.



165 Велецкая Н. Из истории купальских ритуалов у славян // Материали од V Мегународен симпозиум за балканскиот фолклор. Охрид — Скоще, 1979. С. 73–79.



166 Велецкая H. H. Языческая символика… С. 155–157.

Ср. японский обычай пускать по морю модель лодки с горящей свечой (как правило, в фонарике), известный со Средневековья как проявление культа предков.



167 Краткие сведения любезно сообщила мне Л. B. Маркова; они получены ею из личной беседы с лингвисткой, оказавшейся среди этой группы уссурийских старообрядцев при непредвиденных обстоятельствах.



168 Бломквист Е. Э., Гринкова Н. П. Бухтарминские старообрядцы. Заключение.



169 Завойко К. В Костромских лесах по Ветлуге-реке. (Этнографические материалы, записанные в Костромской губернии в 1914–1916 гг.) // Труды Костромского научного общества по изучению местного края, вып. VIII. Этнографический сборник. Кострома, 1917. С. 3–4.



170 Максимов С. В. Собрание сочинений. Т. XVII, б/г. С. 256–257.



171 Рассказы из истории старообрядчества. (По раскольничьим рукописям.) В книге: Максимов С. В. Собрание сочинений. Т. XVII. С. 239.



172 Велецкая H. H. Языческая символика…



173 Явление, характерное для сельского старообрядческого уклада некоторых толков и связанное в какой-то мере, по-видимому, с заменой ухода к старости в скиты переходом в особую прослойку в прежней своей среде.



174 Велецкая H. H. Языческая символика. Гл. II, разд. 2.



175 Повесть душеполезна о житии и жизни преподобного отца нашего Корнилия… С. 243.



176 Там же.



177 Велецкая H. H. Языческая символика… Гл. II, разд. 2; гл. III, разд. 2.



178 Рассказы из истории старообрядчества (По раскольничьим рукописям). С. 332.



179 Рассказы из истории старообрядчества (По раскольничьим рукописям). С. 331.



180 Максимов С. В. Самосожигатели на Мезени. Собр. соч. Т. XVII.



181 Велецкая H. H. Языческая символика… С. 171–173.



182 Милюков П. Указ. соч. С. 91–92.



sci_history Наталья Николаевна Велецкая Символы славянского язычества

Почти забытые ныне обряды древней веры славян — таинственные и порой жутковатые, обращенные не только к небу, но и к загробному миру: можем ли мы постичь их сейчас, спустя века после того, как они уступили место христианской религии? Автор этой книги, отечественный славист с мировым именем — Наталья Николаевна Велецкая, делает такую попытку. И в ставших привычными мелочах повседневных обычаев и предрассудков проступают контуры колдовских ритуалов славянской праистории…

ru
oberst_ FictionBook Editor Release 2.6 24 March 2011 B5A165B8-C325-4D44-A298-B4910A3D864C 1.0

1.0 — создание файла

Символы славянского язычества Вече Москва 2009 978-5-9533-2017-7

H. H. Велецкая

Символы славянского язычества

>

Введение

Изучение форм культа предков, сыгравшего первостепенную роль в формировании славянской народной традиции, в значительной мере строится на реконструктивных изысканиях, как, впрочем, и исследование любых проявлений языческого миропонимания и сложившихся на его почве ритуалов.

Одной из характерных тенденций современной общественной жизни является возрастающий интерес к фольклору. Проявляется он в разных аспектах. В фольклорных фестивалях разных видов и широты охвата регионов или национальных образований, выставках народного искусства. В стремлении широких кругов читателей познать сущность и корни фольклорных явлений, форму преобразования их в отголоски ритуальных действ, наполненных глубоким мировоззренческим смыслом.

Квалифицированное освещение традиционных фольклорных явлений, празднеств в особенности, в современной литературе, рассчитанной не только на специалистов, приобретает особую важность. Это существенно как для сценической реставрации традиционных игровых действ и танцев фольклорными ансамблями, так и для намечающегося процесса подспудного возрождения народных обрядов и обычаев в крестьянской среде. Следовало бы осознанно черпать лучшее достояние народной традиции, а не вульгаризированные формы, образовавшиеся в процессе деградации тех или иных фольклорных явлений вследствие утраты их мировоззренческой основы, переосмысления идейного содержания и функциональной направленности.

Данная книга представляет собой, в сущности, вторую часть монографии «Языческая символика славянских архаических ритуалов» (М.: Наука, 1978), получившей заметный резонанс как в научной среде, отечественной и зарубежной, так и в литературных кругах и среди широкого круга читателей. Во второй части обосновывается и раскрывается концепция культа предков как основа формирования ритуального комплекса, на базе широкого круга аналогий из области мифологии, фольклора и изобразительного искусства Евразии, а также рассматривается трансформация архаических древнеиндоевропейских форм культа предков на протяжении истории славяно-балканской фольклорной традиции.

Перспективной тенденцией в современных исследованиях архаических явлений культуры является сближение традиционных методов сравнительно-исторического анализа со структурно-типологическим методом. В вопросах, возникающих на грани смежных наук и дающих подчас наиболее плодотворные результаты, сочетание сравнительно-исторического анализа со структурно-типологическим ведет к раскрытию сущности явлений, занимавших умы многих поколений ученых. Сочетание этих методов исследования в языкознании, археологии, этнологии, фольклористике, искусствознании и истории неизбежно связано со спецификой каждой науки. В каждой из них существует подход к типологическим исследованиям и термин «типология» не однозначен. И для каждой из смежных наук чрезвычайно важен опыт других как в формальном, так и в типологическом аспектах исследования.

Основная цель историко-типологического исследования заключается в выявлении закономерностей процесса развития и трансформации, последовательных стадий этого процесса, то есть последовательности преемственности. Методология его исходит из теоретических позиций, связанных с восприятием закономерностей социального развития и истории культуры. Историческое развитие явлений культуры, связанных и с генетической общностью, и с миграциями, подчинено типологическим закономерностям. Общность, проявляющаяся и в развитии, и в трансформации элементов культуры, тех или иных ее моментов, обусловлена типологичностью самого процесса.

Типологические факторы сыграли в истории культуры первостепенную роль. Историческая типология определяется сходством условий общественного развития. Повторяемость, соотносимость систем а также и отдельных элементов их, обусловлена взаимосвязями с социальными институтами, бытовым укладом, с мировоззрением.

Важнейший принцип историко-типологических сопоставлений: выбор материала для сравнении определяется не внешним или предполагаемым сходством, а внутренней соотнесенностью в сопоставляемых элементах или системах.

Типологические отношения могут носить характер тождества (или совпадений или даже системы совпадений, аналогий, параллелей, очевидного сходства, Но эти отношения нередко предстают в гораздо более сложных формах, когда различной степени соответствия взаимно связываются как проявления типологической преемственности{1}.

Историко-типологические исследования направлены на выявление не просто параллелей или совпадений. Цель их — установление обусловленных соотношений, их характера, конкретного выражения, тенденции их развития и трансформации. При этом недопустимы произвольный отбор фактов и искусственные ограничения сопоставлений, в географических, этнических, хронологических границах. Все это усугубляет значимость внутренней обоснованности в выявлении и отборе сопоставляемых материалов. Таким путем выявляются закономерная повторяемость и преемственность явлений культуры в их историческом развитии, сложный процесс генезиса, эволюции и трансформации их.

Типологические исследования особенно важны для конструктивных результатов в этнологических изысканиях, поскольку они позволяют выявить «исторически последовательные конкретные формы» явлений культуры и установить смену их в историческом развитии, в закономерной последовательности и преемственности. Соотношение сравнительно-исторического и структурно-типологического методов определяется тем, что структура явления культуры исторична, поскольку является стадией закономерного развития.

Образец конструктивных результатов при последовательном сочетании сравнительно-исторического и структурно-типологического аспектов являют собой блестящие исследования В. Я. Проппа «Морфология сказки» (Л., 1928; 2-е изд. — М.,1969), «Исторические корни волшебной сказки» (Л., 1946), «Русские аграрные праздники»(Л., 1963), «Проблемы комизма и смеха» (М., 1999). При некоторых коррективах по отдельным, частным вопросам они никогда не утратят своей значимости. В. Я. Пропп показал, что структурно-типологические и историко-генетические вопросы взаимосвязаны, что синхроническое структурное исследование конструктивно при его направленности к выявлению генезиса. «Опыт В. Я. Проппа убеждает нас в исключительной важности для задач исторического порядка структурно-типологических исследований… при осознании исследователем исторической перспективы»{2}.

В славяно-балканском язычестве, несмотря на длительную историю изучения его, есть невыясненные положения и спорные вопросы относительно основы языческого мировоззрения и функциональной направленности связанных с ним культов и ритуалов. При исследовании этих вопросов в комплексе источников существенная значимость принадлежит фольклору. Снова приходится вспоминать одно из многих сбывающихся предвидений чешского слависта Любора Нидерле: по мере воссоздания общей картины славянского язычества роль фольклорных источников будет возрастать{3}.

Фольклор (как, впрочем, в той или иной мере и искусство) восходит к действительности. В реальной действительности, а подчас и праисторической, находят свою основу даже самые, казалось бы, фантастические фольклорные мотивы и образы, формы отражения реальности, различающиеся в зависимости от эпохи, жанра, приемов и способов художественного воплощения. Отражение исторической действительности, способы и приемы художественной передачи ее изменяются, развиваются и трансформируются по мере социальной эволюции.


Историчность отображения прошлого в фольклоре не всегда и не обязательно заключается в буквальном воспроизведении исторических фактов. В. Я. Пропп, на основе сопоставления эпических жанров, историчность которых выходит за рамки чисто фактической истории, с изобразительным искусством Древней Руси, приходит к заключению общего характера. «Есть два вида фольклорных жанров: в одних действительность отражена независимо от воли творца, в других изображение ее есть основная цель художника. Былина не принадлежит к тем жанрам, где ставилась сознательная цель — изображение фактической истории. Их историчность лежит в иной плоскости. Для сравнения можно сослаться на изобразительное искусство Древней Руси. Русская иконопись, как и всякое искусство, возникает на почве действительности и косвенно отражает ее, то есть искусство русского Средневековья. Оно изображает разные типы людей: молодых и старых, мужчин и женщин, бородатых и безусых, суровых и умиленных и т. д. Но иконописи чуждо искусство реалистического портрета и бытовой живописи. Иконописец не изображает событий и не портретирует людей. Он их по-своему возвышает и преображает, он создает лики святых. Это не исключает того, что в отдельных случаях изображались и реальные люди: Ярослав Всеволодович (1199 г. — Спас на Нередице), Борис и Глеб. Но и в этих редких случаях изображение условно и подчинено стилю этого искусства…

Принципиально также обстоит дело и с искусством словесным. Если в иконе лица преображены в лики, то в эпосе люди преображены в возвышенных героев, совершающих величайшие подвиги»{4}.

Произведения традиционного фольклорного искусства представляет собой, в сущности, одну из форм выражения представлений. Пренебрежение закономерностями формальной структуры может привести к серьезным заблуждениям и ошибкам. «Мир идей фольклора научно и объективно возможно изучить лишь при условии изучения закономерностей художественной формы… Метод может быть только индуктивным, т. е. от материала к выводам. Этот метод утвердился в точных науках и в лингвистике, но он не был господствующим в науке о народном творчестве. Здесь преобладала дедукция, т. е. путь от общей теории или гипотезы к фактам, которые рассматривались с точки зрения предустановленных постулатов. Одни стремились непременно доказать, что эпический фольклор — это остатки культа солнца, другие старались обосновать восточное, византийское, романо-германское происхождение произведений народного творчества, третьи утверждали, что герои эпической поэзии — это исторические деятели, четвертые — что народное творчество насквозь реалистично, и т. д. И хотя некоторая доля истины есть в каждой их этих гипотез, методологическая основа должна быть другой. При наличии предвзятой гипотезы получается не научное доказательство, а подгонка материала под заранее составленные тезисы… В основе своей подлинно исторический метод может быть только сравнительным в широком смысле этого слова»{5}.

Положения В. Я. Проппа о соотношении фольклора с исторической действительностью имеют непреходящее значение для изучения разных жанров и видов искусства, различных периодов истории и этнической принадлежности. При изучении отражения явлений языческого мировоззрения и ритуальных действ, с ним связанных, особенно важно иметь в виду положение о слоистом строении их, о сочетании древнейших пластов с более поздними и современными, зафиксированными в источниках, на что обратил внимание еще Е. В. Аничков{6}.

В положении о диахроничности и динамике процессов, происходящих на протяжении истории традиции, весьма важно не упускать из виду существенное обстоятельство. При исследовании архаичных явлений культуры приходится говорить не столько о веках и конкретных датах, сколько об исторических периодах и общественных формациях. Мифологические и эпические сюжеты порождены реальными жизненными обстоятельствами и вытекающими из них формами мышления на ранних стадиях социального развития. Появление их исторически закономерно. И тут следует признать убедительность и теоретическую позитивность позиции В. Я. Проппа в его полемике с К. Леви-Строссом: миф как историческая категория древнее сказки. Миф — рассказ сакрального порядка. Он выражает священную веру народа. Разница между ними не формальная; мифы могут принять форму художественного рассказа. Космогонические мифы, мифы о создании или происхождении мира, животных, людей, вещей строятся на основе иной морфологической системы и не могут превратиться в сказку. Когда герой теряет имя, а рассказ — сакральный характер, миф и легенда превращается в сказку. В развитых общественных формациях существование мифов невозможно. Роль, которую некогда играли мифы как священное предание народа, играет там священное сказание и церковная повествовательная литература. «В историческом развитии сюжеты из одного жанра (миф) могут переходить в другой (легенда), а из другого — в третий (сказка)»{7}.

В сказочной обработке сюжета могут сохраняться архаические элементы, утраченные легендами и преданиями. Так, например, опубликованный К. Эрбеном как сказка галицийский вариант сказочной обработки предания о мудром старце, спасающем своими наставлениями обреченный на вымирание от голодной смерти «мир», содержит наиболее полные данные об архаических рудиментах ритуала отправления легатов в обожествленный Космос. Они свидетельствуют о социальном характере явления в бытность его живым, а не пережиточным ритуальным явлением. Существеннейшие из них в аналогичных преданиях и легендах утрачены{8}.

Положение о сказке можно в известной степени отнести и к легендам с корректировкой в том смысле, что легенды и предания могут содержать элементы трансформированных мифологических представлений.

Для раскрытия явлений язычества важнейшее значение имеет межсюжетное и межжанровое исследование, сравнительное изучение жанров и видов как целого, как системы. Между сюжетами раскрываются исторические связи, если историческое объяснение сосредоточено не просто на отдельных сюжетах и образах, а, прежде всего на композиционной системе исследуемого явления.

Позитивные результаты межсюжетного и межжанрового исследования дают себя знать, к примеру, при рассмотрении вопроса о змее — мифологическом персонаже, о сюжете змееборства, об амулетах-«змеевиках».

«Змеевики» изучались с разных сторон: с точки зрения художественной формы, соотношения языческих и христианских элементов, противоречий языческого амулета-оберега с христианским образом змея и мотивом змееборчества Георгия Победоносца и др. Тем не менее в вопросе о происхождении «змеевиков» еще много неясного.

Пониманию генезиса языческого амулета в форме змеевика способствует сравнительный анализ балканской устно-поэтической традиции, где содержатся рудименты мифологических представлений о змее — космическом предке — покровителе{9}, мифологических наименований звездного неба (Дракон, Змеей, Змееносец{10} с традицией изображения его на архаических южнославянских надгробьях (stecci){11} и в средневековой пластике). Генезис формы «змеевика» помогает понять изображение змея — змеи в виде уплотненного клубка с чуть приподнятой вверх головкой на архаических сербских пряслицах{12}. В устнопоэтической традиции образ змея-дракона претерпевает самые различные переосмысления и напластования, трансформируясь из мифологического культурного героя, предка-покровителя, регулятора небесных стихий, в различные эпические и сказочные персонажи, вплоть до «налета», прилетающего в дом по ночам к изнывающим в тоске по умершему мужу вдовам, — образ, утративший определенность (сохранившийся, к примеру, в старообрядческой традиции){13}. Трансформация образа змея в христианской традиции приводит к превращению «змеевиков» в христианские иконки, носившиеся на цепочке подобно медальону, где от прежнего языческого изображения змея на амулете остается лишь змеевидное окаймление края, а то и только надпись на его месте «Спаси и сохрани», или в дукачи-обереги с изображением святых на одной стороне и змей — с другой{14}.

Генезис же языческого образа-дракона четко выяснить пока не удается. Корни его уходят в праисторические цивилизации, о которых достоверными сведениями наука не располагает. И здесь приходится признать обоснованность скепсиса К. Леви-Стросса относительно возможностей исторического объяснения архаических сюжетов. Сопоставление распространенных в мировом фольклоре вариантов образа змея-дракона, претерпевавшего разновременные и разнохарактерные переосмысления, показывает, что в основе его лежат представления о космических предках, наделенных могущественными, сверхъестественными силами, непрестранное воздействие которых испытывают на себе обитатели Земли. В общем характере этого образа улавливаются связи, весьма опосредованные, разумеется, с фольклорной традицией. Корни уходят в древность праисторическую, в предания о космических пришельцах, являвшихся на Землю в самое разное время, в разных местах и обличиях, в летательных аппаратах и приспособлениях разнообразных форм{15}. Не касаясь вопроса о соотношении этой традиции с действительностью и всецело предоставляя его специалистам, следует признать, что изучение указанных соотношений в фольклорной традиции перспективны для понимания генезиса архаических языческих представлений и связанных с ними ритуальных действий и атрибутов их. Что же касается изобразительной традиции образа змея, то различные пути и варианты его трансформации на протяжении обозримых периодов истории приводят преимущественно от воздушных змеев и языческих форм змеевиков-амулетов к христианским нагрудным иконкам, от изображения змея-дракона на ритуальных знаковых атрибутах рода и на знаменах племен к эмблемам этноса и государства.

В современной науке, как и в обществе в целом, заметно возрос интерес к археологии. При этом вопрос о взаимодействии ее с другими науками приобретает все большее значение, в особенности относительно ее соотношения со смежными научными дисциплинами. Разработанные в современной лингвистике и фольклористике перспективные методы сочетания сравнительно-исторического и структурно-типологического исследования весьма существенны для археологического аспекта изучения фольклора.

Актуальность археологического направления в изучении фольклора была убедительно показана три десятилетия назад на VI Международном балканском симпозиуме по фольклору. Постановка вопроса о настоятельной необходимости разработки археологией проблем духовной культуры обосновывается обобщением исследований профессора М. Васича («Дионис и фольклор» и др.) и его последователей-археологов, сосредоточивших свои изыскания на выяснении сущности архаических ритуалов и связанных с ними фольклорных образов (таких как хтоничность образа петуха; роль оленя в традиционной обрядности; функциональное назначение ритуального заклания вола и т. п.). На симпозиуме обсуждались аналогии между древнебалканскими и античными верованиями и ритуалами южных славян; выяснение языческих форм мировоззрения южных славян и устойчивость их на протяжении более чем тысячелетия на основе сопоставления письменных источников и древних памятников культуры с культурно-историческими явлениями южнославянской традиции. В систематизации методологических принципов особое внимание обращено на аналитический и сопоставительный метод, заключающийся в параллельном анализе рассматриваемого явления на протяжении двух хронологических периодов на одной и той же почве, в одном регионе, с выявлением формальных аналогий, а также и культурных взаимоотношений при миграциях в древности. Следует признать позитивность вывода о том, что «актуализация археологического подхода к изучению древнебалканских и античных элементов в фольклоре имеет существенное значение не только для этнологии и фольклористики, а и для самой археологии»{16}. Археологический подход югославянских исследователей к изучению традиционных явлений культуры содержит позитивные положения, касающиеся значимости обращения к фольклору в искусствоведческих, этнологических, религиоведческих изысканиях.

При реконструкции утраченных элементов в системе языческой обрядности и искусства посредством сопоставления мировоззренческих и соответствующих им социальных аналогий сравнительный историко-типологический анализ дает возможность использовать разностадиальные данные мифологии разных жанров фольклора и искусства, наряду с письменными, этнографическими и археологическими материалами. При этом выявление типического особенно существенно для воссоздания стадиальных социально-культурных явлений. Оно позволяет понять явления культуры в соответствии с закономерной соотнесенностью с определенными стадиями социального развития, с учетом их преемственных связей.

Фольклор, во всей широте этого понятия, включающего устно-поэтическое, музыкально-хореографическое и изобразительное искусство, обрядность, обычаи, верования, культовые действа, в силу своей специфики подлежит историческому осмыслению не столько в рамках узкого хронологизма, сколько стадиальной сущности. Сложность историко-типологического анализа заключается в его направленности на выяснение типологических закономерностей, стадиальности явлений, с одной стороны, и конкретной истории предмета, с другой. Посредством историко-типологических изысканий выявляется закономерная повторяемость, преемственность, сложный процесс генезиса, эволюции и трансформации явлений культуры.

Как известно, основу европейской культуры составляют два главных элемента — язычество и христианство. Это не столько два периода, по распространенному в научной литературе положению, сколько два элемента, взаимопроникающих друг в друга, наслаивающихся один на другой, вытесняющих друг друга. Истинное взаимоотношение их на протяжении истории христианской эпохи важно для понимания истории европейской культуры и истории традиций европейских народов.

Нравственная сущность христианского вероучения, основанная на примате чистого Духа, возобладав над языческим мировоззрением, стала основанием европейской культуры. Важнейшими компонентами христианского понимания нравственности (понятием совести в особенности) заложен фундамент гуманизма. С христианством утверждаются в обществе совершенно новые личностные основы нравственности — совесть, сознание греха, несправедливости, любовь к ближнему{17}. Постулаты высокой нравственности, выраженные в Нагорной Проповеди с недосягаемой глубиной и лаконизмом Евангелия — «будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный» (Мф. 5: 48) — передавались из поколения в поколение от прадедов, дедов, от отца к сыну, как традиции предков.

Благотворное воздействие христианского вероучения на языческие сообщества, достигшие в своем культурном развитии уровня, способствовавшего восприятию монотеизма и духовных ценностей, с ним связанных, особенно показательно в отношении основной библейской заповеди: «Не убий». Наглядно проявляется это, в истории традиций христианской эпохи, в преобразовании языческих форм культа предков в драматизированно-игровые обрядовые действа.

Для понимания сущности синтеза христианских и языческих воззрений, соотношения церковных установлений с языческими элементами в традиционном ритуальном цикле существенно преодоление смещения акцентов на идеализацию язычества, романтическую освещенность его ритуалов{18}. В дошедших до нас сведениях фигурируют преимущественно переосмысленные под воздействием христианского вероучения, облагороженные, преобразованные в знаковые и символические разновидности формы. При тенденциозном освещении слияния языческих культов с христианской обрядностью («православное язычество» и т. п.). христианская основа традиционного ритуального комплекса отодвигалась на второй план. Накануне принятия христианства общественное сознание приблизилось к монотеизму, к отходу от варварских форм ритуалов, поскольку восприятие культурных влияний обусловлено подготовленностью почвы для заимствования более высоких норм.

Благотворное воздействие христианского религиозно- нравственного начала проявляется в трации в многообразных, разнородных и разностадиальных формах. Традиционный ритуальный комплекс пронизан стадиально и хронологически разнородными обрядовыми действами знаковой сущности, символика которых красноречиво свидетельствует о претворении варварского ритуала под воздействием христианских морально-нравственных норм{19}. Свойственное церкви приурочение христианских празднеств к привычным языческим ритуалам сыграло решающую роль в преобразовании варварских обрядовых действ в знаковые их формы. Особенно явственное выражение нашло это в Крещении у южных славян. Кульминацию праздника составляло собрание всем селением на берегу моря (или возле проруби). Вслед за крестом, заброшенным священником в воду, бросались мужчины; выловивший его «герой дня» возглавлял торжественное шествие к церкви.

Апогеем преобразования языческих костров{20} предстает рождественская елка с зажженными свечами и со звездой на верхушке, на крестообразной подставке.

Разнообразные формы изображения креста в народной традиции вызывают ассоциации с «эпистулой» Фотия, заложенными в ней основами христианской догматики, этики и морали, где подчеркивается значение Креста как наиуниверсальнейшего христианского символа, роль его в народной среде как наиболее доступного зримо проявления христианства{21}.

В народной традиции христианской эпохи культ предков выливается в почитание «святых родителей» (родных предков).

Усвоение христианского вероучения приводит к утверждению в моральных устоях общества заповедей «не убий», «чти отца своего и мать свою», а в обрядовой традиции — превращению жертв языческого ритуала в знаковые атрибуты драматизированных действ{22}.

Значимость «христианского мифа»{23} выражена во всеобъемлющей сущности изречения Христа: «милости прошу, а не жертвы» (Мф. 11: 7).

>

О мироздании, смерти и вечности, и культе предков

Проявления древнеиндоевропейских, праславянских воззрений на взаимосвязи Земли и Священного Космоса в фольклорной традиции издавна вызывали неослабевающий интерес как учёных разных направлений науки, так и широкого круга читателей. Из представлений о мироздании как органичном единстве мира Богов и обожествленных (деифицированных) предков в Священном Космосе и людей на Земле вытекает восприятие смерти как перехода к иным формам существования. Представления о «вечном мире», о душе противоречивы, сложны и непоследовательны вследствие смещений, видоизменений и переосмысления под воздействием христианского вероучения.

Воззрения на связи земного и потустороннего миров, взаимосвязи предков с потомками, на покровительство самых различных видов, оказывавшееся предками как родственникам, так и сообществу потомков при судьбоносных обстоятельствах, уходят корнями в общеиндоевропейский период. Представления о могуществе предков, обусловленные пребыванием их в Священном космическом мире, из которого исходит начало всех начал, устойчиво сохранились в традиции. Представления эти и у древних славян не имели стройной, логически выдержанной системы. Даже в Ведах, в этом древнейшем памятнике общеиндоевропейской культуры, они расплывчаты и трудноуловимы. Разумеется, связано это в известной мере со специфической символикой и образностью самого памятника, непонятной подчас и брахманам. Объясняется это не только утратой существенных элементов древнейшего мифологического наследия, но и особенностями поэтического стиля, сложностью символики поэтического словаря, основанной на многоступенчатых ассоциациях, туманных намеках на истину, известную лишь узкому кругу посвященных.

Слависты же, привлекая параллели из Ригведы в сравнительно-историческом аспекте, имеют дело с переводами гимнов, нередко не вполне ясными и самим переводчикам, принимавшим ту или иную из нескольких возможных интерпретаций. И тем не менее, Ригведа, как древнейшая часть Вед, даёт ключ к пониманию многих архаических явлений миропонимания и обрядности. Давнее обращение славистики к Ведам для раскрытия смысла тех или иных явлений древнеславянской культуры продолжается в исследованиях современных индологов, выявляющих параллели в ведийской и славянской мифологиях, восходящие к общеиндоевропейской древности{24}. Положение касается не только Вед, но и древнеиндоевропейских памятников в целом. «Изучение древнеиндийской мифологии открывает путь к воссозданию системы идеологических воззрений древности»{25}. «Выявляется ряд черт сходства в вероисповедании древних арьев и всех индоевропейцев, в том числе и славян»{26}.

Для понимания путей и способов деификации предков, приобщения их к сонму Богов весьма существенно красноречивое свидетельство: «Предок же — Залмоксис… — родом фракиец, прибыв к гетам…дал им законы… и призвал их к мужеству, убедив в бессмертии души… Принеся такое учение гетам и написав им законы, Залмоксис считается у них величайшим из Богов»{27}.

Представления о мире предков, путях и средствах достижения его, о непрекращающихся связях с потомками на Земле выражены в гимне из X мандалы Ригведы. Гимн этот, очень сложный, непонятный во многом и знатокам Ригведы из-за глубокой архаичности основы его, имеет разные толкования{28}. Древнейший текст, отразивший общеиндоевропейские представления о тайнах соотношения живущих на Земле с предками в потустороннем мире, имеет многосторонние параллели в славянском фольклоре (сказки, причитания, былички, эпические песни и т. п.), в древнегерманском эпосе (Эдда), в литературе и искусстве (Шекспир, Рабле, Гоголь и др.). Это также свидетельствует об устойчивости подобных воззрений у разных европейских народов. Показательно само название гимна: «Разговор мальчика и умершего отца». Устами осиротевшего излагается взгляд на участь умершего, достойно проведшего жизнь:

Под дерево с прекрасными листьями,
Где пьёт с Богами Яма,
Туда наш отец, глава рода,
Устремляется к предкам.

Отклик тоскующему сыну, при всей многосложной образности, смысл которой по-настоящему был понятен лишь посвященным, способствует пониманию представлений о загробном царстве, о путях его достижения, модели мироздания в целом, об извечном кругообороте жизни и смерти. Не ведающему тайн мироустройства отроку открывается лучшая участь смертных — владения первопредка Ямы, царя в мире священных предков.

Аналогии проявляются и в германо-скандинавской традиции. Древненорвежская эддическая «Песнь о Свипдаге», повергнутом в безысходное отчаяние, начинается его обращением к умершей матери:

Гроа, проснись!
Пробудись ты, родимая!
В мире у мертвых услышь меня, мать!
Вспомни, как ты мне велела за помощью
На курган твой могильный идти.

Мать спасает сына от неминуемой гибели. Посредством её вещих заклятий ему удается недостижимое для смертного. Представления о могуществе потустороннего содействия ярко выражены в заключительной строфе:

Песнь эту помни, носи её в сердце —
Матери мертвой завет:
Счастье вею жизнь провожать тебя станет,
Если он будет с тобой!{29}

Многочисленные аналогии содержит славянская фольклорная традиция.

Мотив взаимосвязи детей с умершими родителями проявляется в волшебных сказках. Это — известный мотив о Золушке, сказки о чудесных помощниках, оставляемых умирающими родителями или ниспосылаемых ими с «того света». Показательна в этом смысле сказка об Иванушке-дурачке, получившем на могиле отца волшебного помощника-коня, благодаря которому он добывает из потустороннего мира волшебные предметы, упрочившие его благополучие. Общеизвестны такие чудесные помощники, как куколка, оставленная матерью перед смертью малолетней дочери, мальчик-с-пальчик и т. п.

Проявление представлений о покровительстве предков в решающие моменты для общины и народа содержатся и в фольклорной традиции, и в средневековых письменных источниках. Явственны они в черногорских поверьях о здухачах, оказывающих помощь в сражениях с внешними врагами{30}. Созвучно им описание битвы с половцами в «Повести временных лет» 1092 года: «Предивно бысть… человецы глаголаху, яко навье бьют Полочаны»{31}.

При восприятии мироздания как органичного единства Земли и Священного Космоса с извечным кругооборотом: жизнь-смерть-возрождающаяся жизнь существенную роль играли представления о необходимости неукоснительно поддерживать установленный предками миропорядок. Следует заметить, что понятие о душе и непреходящих помыслах о ней у истинного христианина было подготовлено в известной мере языческими представлениями о метемпсихозе, о зависимости форм реинкарнации от соблюдения нравственных норм в земной жизни. Показательны в этом смысле предсмертные рассуждения умирающего императора Юлиана Отступника. «Не горюю я и не скорблю…потому что проникнут общим убеждением философов, что дух много выше тела… всякое стремление лучшего элемента от худшего должно вызывать радость, а не скорбь. Я верю в то, что Боги небесные даровали смерть некоторым благочестивым людям как высшую награду». Как замечает А. Ф. Лосев, «мы начинаем колебаться уже в решении вопроса о том, предстает ли здесь перед нами языческий неоплатоник, максимально одухотворивший своих богов, или это верный христианин, который умирает, предавая себя воле Божией и чистому, уже абсолютному, духу»{32}.

Положение это соотносится в известной мере со старообрядческими понятиями о душе, смерти, необходимости соблюдения нравственных устоев. Известно, что для старообрядческой среды характерна своеобразная реставрация язычества в воззрениях и культовых действах{33}. Представления старообрядцев содержат своеобразный синтез христианских и языческих взглядов на посмертную судьбу в зависимости от жизненных позиций и устоев человека на Земле. «По смерти добрых и угодливых Богу людей души их преобразуются в ангелов, а иные причисляются, по мере заслуг, к лику святых. Нечестивые люди переселяются в скотов, гадов и проч. И опять из скотов и гадов переходят в новорожденных младенцев. Веруя в переселение душ, они так тесно сближают небо с землею и смешивают небесную иерархию с земною, что земля, по их понятиям, ничем не отличается от неба; сам Бог, будто бы сходит к ним с небес, со всеми небесными силами, а также со всеми святыми, пребывает с ними во плоти, видимо утешает и ублажает, а они перед Ним ликуют и кружатся здесь на земле, думая, что так же будут по смерти кружиться на небе»{34}.

Поговорка «Родится на смерть, а умирает на жизнь» синтезирует воззрения о кругообороте перевоплощений. Она вызывает ассоциации с Платоном: «Существует одно древнее предание… будто души, прибыв туда отсюда, затем снова возвращаются сюда и рождаются от смерти к жизни»{35}. Мировоззрение древних славян раскрывается в летописи: «Из навей дети нас емлют». Сколь прочно представление это удерживалось в сознании, говорит пословица: «И из навей встают»{36}.

С принятием христианства варварские ритуальные действа, утратившие обоснование в мировоззрении, трансформируются в знаковые и символические формы, сохраняя при этом основную функциональную направленность — почитание предков, стремление, заручившись их покровительством и помощью, поддерживать установленный ими миропорядок.

Для понимания воззрений на мироустройство важны не столько представления о метемпсихозе, сколько о взаимосвязи земного и потустороннего миров, предков и потомков, восприятие «того света» как некой аналогии мира земного, допускавшей возвращение на землю в ином облике, представления о путях в «вечный мир». Мысль о том, что со смертью существование не кончается, а приобретает иные, неизвестные смертным формы, отразилась в причитаниях. Представление о неведомой стране, в которую ведет долгий, далекий и трудный путь — характерный мотив сюжета о загробных странствиях. Отражения его содержатся в разных жанрах фольклора, в различных интерпретациях. В ясной и безыскусной форме выражен он в духовных стихах:

…На путь бо иду долгий…
И во страну иду чужую,
Иде же не вем, что срящет мя…{37}

У славян, как и у многих других народов, нет отчетливого и единообразного представления о месте расположения потустороннего мира и о путях в мир предков. Располагается он или под землей, или над небосводом, за горизонтом, за необъятными водными просторами, неприступной высоты горами. Путь туда идет сквозь воздушное пространство, непроходимый (зачарованный) лес, через пещеры, пропасти, овраги, глубокие расщелины в земле, через непроходимые болота, через моря, озера, реки, как бурные, быстротекущие, так и стоячие и даже огненные. Характерно, что при достижении «иного мира» преодолеваются эти препятствия, все или частично, в различных вариациях, независимо от расположения его над небесами, под землей или под водой.

Наряду с представлениями о подземном царстве предков у славян, южных в особенности, в воззрениях на «иной мир» существенное место занимает космическая идея. Наиболее отчетливо отображена она в архаических жанрах фольклора — причитаниях, эпических песнях, волшебных сказках. Яркое отображение мотив космического «того света» получил в рельефах средневековых архаических надгробий уединенных горных местностей Югославии. Космическая символика встречается также на старинных памятниках Словакии и некоторых других местностей.

С «тем светом» в причитаниях связаны устойчивые формулы:

Улетела моя белая лебедушка
На иное на безвестное живленьице!..
За горушки она за высокие,
За облачка она за ходячии,
К красну солнышку девица во беседушку,
К светлу месяцу она в приберегушку!..{38}

Мотивы метемпсихоза, возвращения на Землю в ином облике, отчетливо проявляются в причитаниях:

…Чистым полюшком лети да черным вороном,
Ко селу лети ведь ты да ясным соколом,
Ко крылечушку скачи да серым заюшком,
По крылечку беги да горностаюшком;
Не убоюсь того белая лебедушка,
Выду, стричу на крылечике пареном,
С тобой сдию я тут доброе здоровьице,
По новым сеням пройди да добрым молодцем…{39}

Птица — типологический символ воплощения духа умерших, характерный не только для индоевропейских народов. Показательное свидетельство тому — именование Млечного Пути «птичьей дорогой» наряду с названием «тропа душ» у различных народов Европы и Азии.

Идея потустороннего покровительства, оказания действенной, своевременной помощи главой семьи, рода, проявляется в причитаниях особенно явственно:

…Что летай-кось ты ко мне по утрам ранеёшенько,
Да по утрам ранёшенько, по вечерам познёшенько,
Я буду встречать тебя, горькая сиротинушка…
Летай ко мне, сиротинушке, во чисто полюшко,
Распоряжайся ты там в тяжелой работушке,
И не забывай своих милых детушек…
Постарайся об нас, горьких сиротинушек…

Представления о перевоплощении умерших в птиц, растения и деревья проявляются также в сказках и балладах: превращения в явор, тополь, цветок и т. п. В сказке «Голубь» косточки убитого юноши «переменились в голубя». «Сказки-баллады, как один из самых архаических типов устного творчества, сочетая стихотворную и прозаическую форму художественного выражения, чаще всего развивают мотив метаморфозы, превращения человека в дерево или животное»{40}.

Проявления мотивов метемпсихоза выразительны в наделении человеческими качествами. Явствует это в сопоставлении частей дерева с частями тела убитого, в каплях крови, текущих по дереву и т. п.

Ішов синок молоденький тополю рубати,
а из той тополлиці ала кровця лляті…
а як рубав у другой раз, вона одпросилась:
«Ой, не рубай, не обрубуй тоту галузочку,
бо не знаэш, шо рубаєш мою головочку…
Ой, не рубай, не обрубуй тотті білі сучки,
бо не знаэш, шо рубаэш моі білі ручки…»

В мотивах извечного кругооборота жизни и смерти, нескончаемой цепи перевоплощений, пребывания душ предков в Священном Космосе и возвращения их на Землю в самых различных обликах, совершеннейший из которых — в свой род новорожденным, существенная роль принадлежит мировому древу. Из обширного круга связанных с ним представлений следует выделить мотивы, раскрывающие сущность его как посредника во взаимосвязях земного и Космического миров. Мировое древо находится в священном месте — в центре Космоса. Оно — опора, поддерживающая мир в устойчивом равновесии. Оно — неточно по отношению к священной влаге, дающей бессмертие. В мифологии есть мотив о мировом древе как источнике детей: в цветах и плодах его растут души людей, и, попадая в утробу матери, родятся ими.

В скандинавской мифологии космический ясень корнями и кроной объемлет весь мир. На нем держатся небо, облака и звезды. У него три корня, один простерся в небо, второй — в средний мир, третий — в преисподнюю. Возле — великолепный храм, из которого выходят норны — богини, ведающие судьбой. Там же собираются на совет Боги, вершить дела мира. У основания живет космический змей.

«Священное дерево славянского язычества — это не только уменьшенная копия мироздания, но и его стержень, опора, без которой мир рухнет. Деление мирового дерева на три четверти соответствует троичности мифологической вселенной… Под ним начиналась миссия мифических прародителей человечества»{41}.

По древнеиндоевропейским представлениям, это «вечное дерево… называется бессмертным, в нем покоятся все миры»{42}. Мировое древо поддерживает небесный свод. Корни его — в подземном мире, ствол — между землей и небом, ветви уходят в Космический мир. Мировое (космическое) древо — это древо жизни, познания, бессмертия, а также место пребывания Богов и душ умерших.

«Мировое дерево и его локальные варианты („древо жизни“, „небесное дерево“, „дерево предела“, „шаманское дерево“ и т. п.)…образ некой универсальной концепции, которая в течение длительного времени определяла модель мира человеческих коллективов Старого и Нового Света… Она оставила по себе следы в религиозных и космологических представлениях, отраженных в текстах разного рода, в изобразительном искусстве, архитектуре, планировке поселений, в хореографии, ритуале, играх, социальных структурах, в словесных поэтических образах и языке, возможно, в ряде особенностей психики»{43}.

Мотив перевоплощения душ, возвращения их на землю связан с мировым древом. Существенные данные для рассмотрения их содержит древнеиранская Авеста — памятник по сравнению с Ведами в целом более поздний, однако содержащий древнейшие элементы общеиндоевропейской культуры, отраженные в Ведах слабее или вовсе утраченные. «Концепция о круговороте жизни, (…) свойственная Ведам, где души умерших представлялись уходящими в воду и растения, нашла отражение в Авесте. Отзвуком таких представлений …можно считать… в Видевдате предписание, согласно которому труп должен быть омыт дождевыми водами. Этим начинается описание круговорота воды, завершающееся рассказом о падении всех семян с древа жизни на землю»{44}.

Существенны представления сибирских народов о мировом древе как посреднике между мирами, как средстве пути в мир предков и возвращения на Землю{45}. Всё это позволяет понять истоки представлений о дереве как элементе приобщения к миру предков, как опосредствующем звене кругооборота перевоплощения душ. В славянских сказках распространен мотив дерева, по которому попадают на небо. Так, герой русской сказки лезет на дуб и по нему взбирается на небо. Дуб у языческих славян — священное дерево, связанное с культом предков, с воплощением душ умерших, а также с идеей мирового древа. Это проявляется в заговорах — жанре, отличающемся особенно устойчивой сохранностью языческого слоя. Аналогичное описанному в сказке действие составляет основу похоронной игры карпатских горцев, где инсценируется карабканье вверх по стволу{46}.

Мотив мирового древа, связующего миры, получил отражение в загадках, подблюдных песнях и других жанрах славянского фольклора{47}. В образно-художественной форме выразил его Гоголь в «Вечерах на хуторе близ Диканьки»: «…Есть где-то, в какой-то далекой земле, такое дерево, которое шумит вершиною в самом небе, и Бог сходит по нем на землю ночью перед Светлым праздником». Это соотносится с данными украинской народной традиции «о дереве, растущем до неба, что находит параллели в огромном числе мифологических традиций, включая древнекитайскую, арауканскую, южноамериканскую, австралийские»{48}.

Мотив дерева на могиле, один из распространеннейших в устно-поэтической традиции, устойчиво сохраняется в обычае сажать на могиле деревья (порода их имела определенные традиционные установления). Явственно выражен он в символике архаических славянских надгробий разных форм: процветших крестов со спускающимися ветвями дерева, стилизованном изображении дерева внутри креста, дуба с обрубленной верхушкой, с которого спускаются молодые ветви с распускающимися листьями и примостившейся на них птичкой, и т. п., и в особенности в антропоморфных надгробьях в форме дерева, известных в уединенных горных местностях Югославии.

Луна, месяц и звезды — распространенные космические знаки на средневековых надгробиях. В них раскрывается красноречивая картина устремления духа умерших в Космос, пути его к небосводу, вдоль Млечного Пути, к Луне и звездам, в «вечный мир». Космическая тема особенно явственно выражена в памятниках Боснии и Герцеговины и окрестных местностей. Космические символы — небосвод, месяц, Луна, звезды, Солнце в различных сочетаниях — характернейший мотив изображений на надгробиях.

Особенно интересны в этом смысле надгробная плита с изображением космических символов — небосвода, Солнца, Луны, — и возносящейся к небу фигурой человека с птицей в руке, надгробие с изображением звезд, месяца и как бы летящей к ним вдоль Млечного Пути фигурой, условно изображенной то ли в саване, то ли в парадной длинной одежде, скрывающей ноги и подчеркивающей ритуальный характер изображаемого.

Характерен для югославянских надгробий еще один космический символ — десница, устремленная к небу, часто гипертрофированная. В многосложной семантике изображения десницы связь с небесными силами — одна из важнейших. Изображение ее имеет различные вариации. Часто она фигурирует в сочетаниях с другими космическими знаками, луком и стрелой в том числе. Встречается и более архаическое выражение космической идеи — стрела, обращенная к небу.

Представления о мировом древе связаны с обожествлением гор. Мифологическая космическая гора также является воплощением столпа вселенной, своеобразной аналогией священной оси мироздания. На вершине её в некоторых мифах помещается мировое древо. В древнеиндоевропейской мифологии гора Меру — центр Космоса, священная обитель богов. С ней связывались представления о счастье, изобилии и бессмертии{49}. Так, Парвати, жена бога Шивы, зовется дочерью гор{50}.

Поклонение горам, как мифическим, так и реально существующим, характерно для Древнего Китая. Возвышенности там воспринимались как священное средоточие светлой силы. «Особым почитанием пользовалась гора Тайшань (букв. Великая гора)… Сыны неба приносили ей жертвы… Больше всего китайцы чтили мифическую гору Куньлунь — центр земли. Они верили, что по ней можно проникнуть в высшие сферы мироздания… Кто с Куньлуня поднимется на вдвое большую высоту, достигнет горы Прохладного ветра и обретёт бессмертие; кто поднимется ещё вдвое выше, достигнет висячей площадки и обретёт чудесные способности, научившись управлять ветром и дождем; кто поднимется ещё вдвое выше, достигнет неба…обиталища верховных владык, и станет духом». Всё это важно для понимания сути и форм ритуальных действ на горах, холмах и возвышенностях, а также мифологических мотивов о Сынах Неба — космических героях, прилетавших с культуртрегерской миссией на Землю и по совершении её возвращавшихся с высочайших гор на «свою звезду»{51}.

Мотивы связи людских судеб с планетами в фольклорной традиции расплывчаты и противоречивы вследствие длительнейшего переосмысления и преобразования древнеиндо-европейского наследия. Со звездами связаны жизненное начало человека и посмертное существование. У каждого — своя звезда. С рождением она появляется на. небосводе. Со смертью происходит падение ее, либо туда уходит дух умершего. Последнее определяется в значительной мере его действиями на земле, в последний период жизни, в особенности. Дух его в ином облике через некоторое время снова может вернуться на землю. Взаимосвязанность представлений о смерти и звездах образно выражена в севернорусской причети:

…Как звезда стерялась поднебесная,
Улетела моя белая лебедушка
На иное, безвестное живленьице!

Дух умерших праведников, замечательных личностей обретает вечную жизнь на звёздах. Их звезды не гаснут, а сияют вечно. Появление звезды близ рогов месяца предвещает смерть великого человека. Свидетельства общеиндоевропейских корней мотива связи людских судеб со звездами содержатся в древнеиндийском эпосе. Например, отсеченная голова Праджапати превращается в звезду.

Мотив связи посмертных судеб с Солнцем проявляется в обычае хоронить покойников до его заката. Согласно народной традиции, заходящее Солнце приводит умершего к обители предков.

Об устойчивости языческих воззрений на связи земных судеб с планетами свидетельствуют и летописи{52}.

В Суздальской летописи сообщение о смерти под 1201 г. облечено в такую форму: «Явися знаменье в луне… на оутрия преставися». Еще явственнее они в свидетельствах под 1203 и 1207 годами. «Знамения были многи на небеси… течение звездное бе на небеси отторгаху бо звезды на землю мнети вещия я яко кончину, знаменья бо в небеси или во звездах или во слнци или луне… не на добро бывает… или проявляють рати или глад или смерти»{53}. О характерности подобных воззрений для европейского Средневековья свидетельствуют, например, аналогии из хроники середины X века. «Появились некоторые знамения, а именно — кометы. Многие, устрашенные этими видениями, стали опасаться великого мора или переворота в государстве, ибо многие знамения показались еще до смерти короля Генриха так, что солнечный свет снаружи на безоблачном небе почти совсем не появился, а внутрь, сквозь окна домов, он вливался красный, как кровь. Молва говорит, что гора, на которой погребен всемогущий государь (король Генрих I) также во многих местах извергла пламя… За кометами последовало великое наводнение, а за наводнением — мор»…{54}

Воззрения на связи людей с небесными светилами ярко отражены в эпосе южных славян. Вот строки из песни «Смерть Ивана Сеньянина»:

Раз приснилось матери Ивана,
Что спустился мрак над градом Сеньем;
Ясный месяц с неба пал на землю,
На Рушицу, церковь городскую,
Устремились звезды к небосклону
И денница окрасилась кровью…
То, что месяц ясный пал на церковь, —
Предвещает смертный час Ивана.
К небосклону ушедшие звезды
О вдовицах нам пророчат многих…

В заключительной строфе песни вслед за описанием героической битвы выразительно переданы народные представления об обретении вечной жизни в небесной обители павшими на поле брани героями:

Так сказал, с душою простился,
Улетела легкая из тела…
Пусть он узрит райские селенья{55}

Блаженство на небесах ниспосылается соответственно заслугам в земной жизни. Мотив о том, что героическая гибель в сражении приводит к достижению обители Богов, был широко распространен в Античности. Корнями же он уходит в индоевропейскую древность{56}.

Древнеиндоевропейские воззрения на взаимодействие движения планет с человеческими судьбами, взаимосвязь космических идей с представлениями о путях в «иной мир», куда вели Млечный Путь и звезды, в славянской традиции находят многообразные проявления. Они дошли преимущественно в сказочных образах, в метафорах, аллегориях, сравнениях. Встречаются рудименты языческих представлений и в традиционных космических образах. Например, Млечный Путь — «дорожка умерших, идущих на вечное житье», или дорога, «по которой праведники шествуют в рай». В слившихся с христианским учением мотивах они проступают в поверьях: о Млечном Пути как пути Моисея на небо, или облаке, указывавшем ему путь в Обетованную землю.

Пониманию взаимосвязи космических воззрений с представлениями о смерти и «вечном мире» у языческих славян способствуют верования народов Крайнего Севера. Жизненные элементы дают человеку нганасанские «Матери Природы» — Солнце, Луна, Земля. Жизненная нить, связывающая человека с Солнцем, отождествляется с солнечным лучом и дыханием. Жизненность человека определяется Луной. При смерти Луна отрывает нить жизни от сердца, прекращая дыхание.

Обожествление Космоса определяет средневековый образ мира. Сущность его в членении, во времени и пространстве, на две части. И части эти не равны по своему достоинству, их соотношение иерархично. У времени два яруса: «сей век» и превосходящий его «будущий век». У пространства тоже два яруса: «поднебесный мир» и превосходящий его «занебесный мир»… Этой моделью мира в значительной степени определяются и воззрения на обитель умерших. Нестройность отражения их в славянской традиции в известной мере объясняется переосмыслением и преобразованиями на протяжении христианской эпохи, и противоречиями языческого образа мироздания.

Независимо от подземного или космического расположения рая (за горизонтом, за морем), природа его представляется некоторым подобием земной. В нем цветут деревья и луга, текут реки, возвышаются горы. Рай представляется вечно цветущим садом, наполненным плодами, цветами, поющими птицами. То же и относительно предков, которые там сохраняют семейные и родовые связи.

Для понимания проявлений языческих воззрений в фольклорной традиции существенны многократно описанные в научно-популярной литературе похороны знатного русса{57}.

Невольница, сопровождающая господина в загробный мир, поднимается над ритуальным сооружением «наподобие обвязки ворот», символизирующей грань двух миров. В произнесенных ею словах раскрываются представления о связи двух миров, о загробном мире: «Вот я вижу своего отца и свою мать… Вот все мои умершие родственники сидящие… Вот я вижу своего господина, сидящим в саду, а сад красив, зелен, и с ним мужи и отроки, и вот он зовет меня, — так ведите же меня к нему»{58}.

Явственные аналогии содержатся в севернорусской причети. Направленность в обитель предков — «родителей» — выражена от лица провожающего:

Сама знаю, сама ведаю,
Что ты есь да снаряжаешься
Как во эту во дороженьку…
Ко сердечным ко родителям…{59}
…Уж как встретишь-то, мое сердечное,
Моих-то родных родителей{60}.

Характерно обращение к предкам с просьбой приветить родственника:

Вы встречайте-ко, родители,
Моего кормильца-батюшка!

Существенно замечание В. А. Чистякова об отражении в причитаниях мотива о добровольном приятии своей участи умершим, а также об активном его участии как действующего лица в похоронных действах{61}. Здесь налицо проявление ритуала проводов к праотцам, когда глава рода сам принимал решение об «уходе», назначал время его и руководил подготовительными действиями{62}.

Отразились в причитаниях и представления о непрекращающихся сношениях предков в «ином мире» с потомками их на Земле. «Между членами родового коллектива (живыми и умершими) сохраняется тесная связь, умершие выступают как покровители живых. Потребность в покровительстве со стороны предков породила веру в возможность их возвращения»{63}.

Мотив приглашения, призыва посетить оставленную семью характерен для причитаний:

Я пришла, бедна горюшица,
Тебя звать в дороги гости,
Я во свой да благодатный дом{64}.
…Выходи, родимой батюшко,
На мосты да на калиновы,
Ты стричай да дорогу гостью,
Свет родиму мою матушку!{65}

Обращает на себя внимание проявление в причитаниях мотива реинкарнации — возвращения с «того света» не только в антропоморфном, но и зооморфном или орнитоморфном облике. Так, налицо проявление распространенного представления о горностае как воплощении предка:

…Покажись, приди, надежная головушка,
Из-под камышка явись да горностаюшком.

Особенно характерен образ птиц как воплощения душ предков. «Душа-птица навещает своих родственников и оказывает им покровительство. …Птица переносит известия из одного мира в другой»{66}. Представление это нашло яркое выражение в народном искусстве северных великоруссов: в избах с потолка свешивались деревянные изображения птиц, которые колыхались от движения воздуха, что было особенно заметно при свете лампы.

Реминисценции реинкарнации проявляются в мотивах перехода духа умерших в новорожденного ребенка, а также в представлениях о последовательных превращениях после смерти в животных, а затем снова в человека{67}. Идея эта лежит, по-видимому, в основе таких южнославянских фольклорных образов, как Змей и вила, — образов, наделенных свойствами человека и животных{68}.

Вилы наделены свойствами, связывающими их с космическим миром: золотые крылья, поднимающие выше гор и облаков. Золото, как известно, солнечный символ и знак принадлежности к «иному миру». Вилы обладают чудесным даром прорицания, обращения людей в животных и наоборот, способностью, умертвив, оживить героя, а также творить чудеса самого различного свойства.

В сложнейшем, всё еще не вполне раскрытом образе Змея следует особо выделить такие мотивы как метаморфозы: связи с миром предков, с космическими представлениями о «том свете»; сверхъестественные способности, в особенности умение становиться и человеком, и змеем; внешние атрибуты того и другого; мотив огненной природы. Особенно архаичны черты, связывающие Змея с миром предков и Священным Космосом; в южнославянской и албанской традициях это превращение в огненную птицу с длинным хвостом, извергающую искры пламени и улетающую в высокогорные леса; облик крылатых антропоморфных существ, извергающих огонь (показательно польское название его — «plametnik»); пребывание на «змеиной звезде»; золотые крылья; бессмертие; рождение у умершей женщины; невидимость (видят лишь праведники); пещеры и горы — характерное место обитания; способность управлять небесными стихиями и водоёмами на пользу людям, подобно предкам. Основная функция Змея как мифического предка состоит в защите покровительствуемой им общины от стихийных бедствий, охране посевов и ниспослании на них благодетельной влаги; в поддержании здорового, крепкого и чистого духом потомства. Распространенный мотив особой благосклонности Змея к красивым женщинам, явления им его в образе красавца, возникающего из пламени в очаге, у южных славян приобрел наиболее яркое проявление в эпическом мотиве происхождения самых могущественных героев-юнаков от Змея — любовника земной женщины («Miloš Obilič zmajski sin», «Čarica Milica i Zmai od Jastrepca» n др.).

Особенно большой интерес в аспекте слияния древнейших языческих мотивов с христианскими{69} воззрениями представляют локальные варианты из Северо-Восточной Сербии: Змей в категории «чистых сил», наряду с Богом и святыми, предстает добрым существом, вместе со святыми Ильей и Георгием побеждает дракона, злых демонов, нейтрализуя опасные последствия их вредоносных действий, рассеивает грозовые тучи над хлебами и т. п.

Мотив перевоплощения налицо в эпических песнях. В юнацкой песне «Змей-жених» герой управляет небесными стихиями, тучами в частности, и превращается то в змея, то в человека:

Чудо, да какое!
На подушке змеиная кожа,
На постели спит юнак прекрасный!..{70}

В аспекте взаимосвязей мотивов тотемизма, оборотничества, метемпсихоза и космического мира предков существенный интерес представляет сербохорватский образ Змая — Огненного Вука (Змаj Огњени Вук, Змей — Огненный Волк). Эпический образ его содержит, по-видимому, рудименты трансформировавшегося древнего образа, в котором сконцентрирована идея последовательных превращений духа умершего (или предков рода его): змей — орел — волк — героическая личность. Архаическая основа образа проявляется в подспудно звучащем мотиве происхождения от Змея — древнейшего предка. В облике Змая — Огненного Вука образно представлена цепь метаморфоз, предшествовавших рождению героя:

Ni je čedo, čeda kakva no su,
Vucja šapa i orlovo krilo,
I Zmajevo kolo pod pazuhom,
Iz usta mu modar plamen bije.{71}

перевод:

Никакое это не дитя:
Волчья лапа и крыло орлиное,
И кольцо змеиное под пазухой,
А из уст бьет синий пламень.

Огненная природа, явственно выраженная в последней строке цитаты, обозначает связи с Космическим миром, рождение героя на Земле по воле высшего предназначения; космическую нагрузку несут и орлиные крылья, и намёк на происхождение от Змея.

Мотивы метемпсихоза, связанные с существами, имеющими соприкосновение с потусторонним миром, получили в фольклорной традиции многообразные проявления. Очевидны они в песне о Соколе:

…Что ж стрелять мне в серого сокола,
Если сам сокольего я рода?..{72}

Аналогия содержится и в древнем польском предании, согласно которому члены рода Гербурт превращались после смерти в орлов, первородная же дочь Пилецких превратилась в голубку и т. п.{73}

Мотив Змея-предка ведет к мифологическим мотивам о «детях Солнца» и их культуртрегерской миссии на Земле, а также об их летательных устройствах в виде треножника, напоминающего Змея.

В образе змея-дракона в соединении с образом мифического предка-покровителя прослеживается трансформация символики от древнейших языческих форм до известных в поздней фольклорной традиции{74}.

Разностороннее воздействие культа предков еще не вполне выявлено. Следует отдать должное южнославянским ученым, в особенности, В. Чайкановичу и С. Зечевичу{75}. Успешным изысканиям их во многом способствовала устойчивость рудиментарных форм культа предков в народной традиции южных славян. В специальном исследовании в этом аспекте еще нуждается святочное и масленичное ряжение, несмотря на общую изученность, «русалии» и «кукери» в особенности. Функциональное содержание главных персонажей «кукери» — «дед», «баба», «царь» заключалось в идее воплощения духов предков. Связи аграрной магии с культом предков проявляются особенно заметно в центральном действе «кукери» — сцене ритуальной пахоты и сева: «царь» несёт функцию могущественного предка-покровителя, заклинающего успех в сельскохозяйственной деятельности общины на предстоящий сезон. Смысл действа раскрывается при сопоставлении его с древнеиндоевропейским ритуалом царской пахоты. В Ригведе имеются сведения о существовании «царского обряда», имевшего целью стимуляцию плодородия. «…B памятниках древнеиндийской эпической традиции можно выделить ряд мотивов, свидетельствующих: в архаической Индии плодородие земли мыслилось прямо зависящим от личности и ритуальной деятельности царя… На мифологической идее тождества воды и семени основаны обряды царской пахоты… золотым плугом»{76}. Древний обычай, известный также из древневосточных, древнефракийской и мезоамериканских цивилизаций, начинать пахоту, сев, уборку урожая ритуальными действами вождя, царя, являвшегося и верховным жрецом, чему предшествовало восприятие его как земного воплощения божества, проявляется в болгарском ряжении в опосредствованном, преломленном через более поздние формы культа предков виде.

Представления, связанные с духом предков-покровителей, играют существенную роль в русалиях{77}. Это явствует из таких элементов, как ор вокруг покойника (основная функция которого, по-видимому, — приобщение к сонму предков), ритуальное молчание, запрет переходить вброд через воду, белый цвет одежды и новизна всех элементов ее, аналогии воспроизведения ритуальной борьбы с поверьями о «здухачах», исцелительные действа вокруг больных. Выявление связанности «русалий» с культом предков существенно как для понимания генезиса их, так и для функционального назначения, направленного на заклятие благополучия общины в предстоящем году.

На протяжении истории традиции в культе предков происходили известные преобразования{78}. Типологические схождения в отображении языческого обычая образное выражение нашли в пословицах, разнящихся по внешней форме, но идентичных по смыслу. У народов, столь друг от друга отдаленных, объяснение генетическим родством не имело бы реальной почвы. Так, например, истинный смысл русской пословицы: «есть старый — убил бы его, нет старого — купил бы его» или белорусской: «есть старый куст, и дом не пуст»{79} понятен лишь в свете данных о ритуале отправления к праотцам и трансформации его в знаковые и символические формы. Таджикская пословица «нет стариков — нет порядка» выражает осуждение обычая и идентична по смыслу, например, восточнославянской поговорке «старики больше нас знают». Переход к восприятию самого старшего поколения как необходимейшего слоя общества, когда высокая мудрость его приобретает особую ценность и старейшины становятся самой влиятельной, правящей прослойкой его, в преданиях отразился со свойственной фольклору простотой и лаконичностью образного выражения в заключающем резюме:

«И старики годятся — для мудрого совета»;

«Надо, видно, старых людей держать — для доброго совета»{80}.

Характерно, что восприятие старейшего поколения как носителей житейской мудрости, необходимой в управлении обществом, для поддержания нормального течения жизни, с наиболее художественно-убедительной выразительностью отражено в украинских преданиях. Это представляется закономерным явлением, связанным с особо устойчивой сохранностью рудиментов культа предков в украинской народной традиции. Для иллюстрации можно привести, например, распространенную в Украине щедривку, в которой Матерь Божия, прося выпустить из пекла грешные души, исключает из своей просьбы лишь ту, что:

Отца — матырь налаяла,
Не налаяла — подумала{81}.

Щедривка эта примечательна во многих отношениях. Во-первых, она содержит убедительные свидетельства превалирующей роли культа предков в традиционной святочно-новогодней обрядности. Кроме того, в ней нашли отражение представления о силе слова и еще большей силе — мысли, как доброй, так и злой, и последующем в будущей жизни соответствующем возмездии. И, что особенно важно при изучении рудиментов язычества в календарной обрядности, в ней выражены представления о непрекращающихся взаимосвязях земного и потустороннего мирой, священных предков со своими потомками на земле и силе этих связей в период зимнего солнцеворота, т. е. в преддверии Нового года. Удача или неудача его представлялась зависимой от благодетельного или карающего воздействия предков. Предков считали особенно пристально следящими за действиями их родни и общины, незримо присутствующими среди своих соплеменников в их родовых местах, в принадлежащих им прежде домах. Поэтому не только неукоснительное соблюдение установленных обычаем ритуальных действ, чистота всего окружающего — дома, двора, улицы, тела, одеяния, — но и чистота нравственная, в особенности чистота мыслей и устремлений, представлялась залогом будущего благополучия.

Устная славянская поэзия из-за отрывочности, фрагментарности и поздней фиксации не содержит достаточных данных для точного установления языческих форм ритуала. Формы, отраженные славянскими преданиями, дают представление лишь о пережиточной стадии ритуала, функционально связанной с мировоззрением определенной ступени языческих представлений. В преданиях отразилось вырождение ритуала, превращение его из явления, порожденного и поддерживаемого определенной мировоззренческой системой, в грубую, бесчеловечную традицию. Отразилось механическое переосмысление его. Благополучная жизнедеятельность находилась в зависимости от нормальной жизнедеятельности и в природе. Стихийные природные бедствия неизбежно влекли за собой бедствия, и степень их находилась в зависимости от силы стихий, обрушившихся на занятую общиной территорию. Предки-покровители представлялись связанными с природой и способными владычествовать над стихиями{82}. Необходимость в благодетельных действиях могущественных предков-покровителей заставляла отправлять к ним «вестников» от общины, причем в полной умственной и физической силе, способных быть достойными представителями ее, ходатаями о ее настоятельных потребностях, возникающих периодически, как в связи со сменой годовых сезонов, определяющейся переменой положения астральных светил, Солнца и Луны прежде всего, так и при обрушивающихся внезапно стихийных бедствиях. При помощи обожествленных предков общество стремилось избежать бедствий, приводящих к катастрофе. Одной из самых страшных катастроф был голод — следствие неурожаев, засухи, наводнения, преждевременных заморозков.

Эти мотивы нашли в преданиях преломленное отражение. В галицком варианте фигурирует мотив о решении утопить стариков в связи с неурожаями, повторяющимися несколько лет подряд из-за засухи. В некоторых вариантах проявляется мотив голода как причины отправления на «тот свет»{83}. Все это — результат механического перенесения причинности и следствия в трактовке обычая, потерявшего социальный характер, утратившего первоначальный ритуальный смысл, иначе говоря, деградации ритуала и перерождения его. Как важнейший момент календарного цикла, определявший функциональную направленность ритуальных действ, воспринимался зимний солнцеворот, «Спиридон-солнцеворот» у русских, как преддверие Сочельника с его строгими ритуальными нормами. Определяются они в значительной мере представлениями об особенно тесной связи космических предков с их потомками на земле. Строго выдержанное, точное исполнение ритуальных норм представлялось залогом их благодетельного воздействия на протяжении года. Представлениями об особом внимании деифицированных, т. е. обожествленных предков к своим земным сородичам, их незримом соединении с ними объясняется строгая сосредоточенность сочельнического ритуала. Встречать его полагалось в абсолютной чистоте, духовной и физической. Непременно тщательнейшим образом вымытые дом, двор, хлев, все домашние и хозяйственные предметы; прежде всего чистота тела и костюма; строгие нормы сочельнического стола… Функциональная обращенность сочельнического ужина к культу предков установлена В. Я. Проппом и К. Сосенко{84}. Самое главное же — чистота мыслей и помыслов, обращенность их к высшим космическим силам.

Явственным проявлением функциональной направленности святочно-новогоднего цикла к космическим предкам представляется тот священный трепет, с каким ждали появления первой вечерней звезды, то обстоятельство, что именно с этого момента начинались ритуальные сочельнические действа.

В ритуальном хождении со звездой сыграли свою роль представления о связи космических предков со звездами, а также воздействие христианских мотивов.

Космическая направленность действа, идея извечного кругооборота перевоплощений, лежавшая в основе языческого миропонимания в целом и культа предков в частности, органически взаимосвязана с астральными представлениями, с идеей о непрекращающихся взаимосвязях миров, о вознесении духа умерших праведников на звезды и, наконец, с идеей вечного возвращения после смерти на землю в различных обликах. Представления эти претерпели в народной традиции заметную трансформацию и сохранились в деградировавших, смещенных и слившихся с христианскими воззрениями формах. И тем не менее рудиментарные и переосмысленные формы их, фигурирующие в качестве устно-поэтических формул, сопровождающих ритуалы, выражают направленность ритуального действа. Так, в заклинательных формулах, сопровождающих ритуальное оплакивание Калояна, отразилась идея перевоплощения, фигурирующая, однако, в синтезированном и смещенном виде:

Брат, брат Калоян,
Мы тебя хороним
Не для того, чтобы ты гнил,
А для того, чтобы ты зазеленел…{85}

Здесь проявляется характерный для поздней народной традиции синтез переосмысленных и трансформировавшихся представлений{86}: о благодетельном влиянии посланников в обожествленный космос, приобщающихся к сонму священных предков, о предках-покровителях, способствующих благоприятному распределению тепла и влаги, а также о непрекращающемся кругообороте от жизни к смерти и от смерти к жизни и о зависимости последующих перевоплощений от соблюдения нравственных устоев в земной жизни, главное же — об определяющей роли в вечном круговороте метаморфоз обожествленного космоса.

Функциональное назначение Германа — антропоморфной куклы как знака посланника в космический мир, которого она символически обозначает, явственно выражено в другом заклинательном сопровождении ритуальных действ:

Калоян, Ян,
Иди на небо и попроси,
Чтобы открыли ворота,
Чтобы освободились дожди,
Чтобы струились ручьи
Дни и ночи,
Чтобы росли хлеба{87}.

Знаки направленности в космос на вечную жизнь несут символические элементы оформления фигуры Калояна: плот в виде креста, розетка в форме звезды и солнечного знака между головой и поперечной перекладиной креста (проточные, текучие воды в представлениях язычников были связаны с космосом).

Сроки и формы проявления рудиментов ритуала проводов легатов к праотцам связаны с астральными представлениями о воздействии небесных светил, Солнца и Луны прежде всего, а также и созвездий зодиакального пояса на течение земной жизни. Они во многом определялись древними астрономическими и медицинскими знаниями о связи ливней и засухи с положением Солнца и Луны, со сменой годовых сезонов и месяцев; о влиянии положения Солнца и Луны на земную природу, о связи стихийных бедствий с лунными и солнечными затмениями, о воздействии экстраординарных звездных явлений на водные и земные пространства, а также и о воздействии положения Луны и Солнца на физиологическое и душевное состояние человека, на рост, размножение и правильное развитие животных и растений.

Роли священных предков — «отцов», «дедов», «святых родителей» — придавалось особенно большое значение: они воспринимались как могущественные покровители, внемлющие насущным нуждам земных потомков и благодаря владению тайной общения с высшими космическими силами оказывающие непрекращающееся воздействие, благотворное или карающее, на обитателей Земли.

Отражение в фольклорной традиции языческих воззрений на потусторонний мир и культы, из которого они проистекают, неоднозначно, противоречиво и непоследовательно. И тем не менее в фольклоре проявляется сущность архаической образности, синтез языческих и христианских мотивов.

>

О соотношении фольклорной традиции и исторической реальности

При многообразии форм отображения отдаленного прошлого, переосмысления и претворения сюжетов и образов на протяжении истории традиции выяснение корней архаических явлений нередко ближе к гипотетическим положениям, нежели к бесспорным заключениям. И чем далее в глубь истории уходят корни рассматриваемых явлений, тем ближе высказанные мнения к одной из возможных интерпретаций, чем к бесспорным и окончательным выводам.

Изучение форм культа предков, сыгравших существенную роль в формировании славяно-балканских традиций, в значительной мере сводится к реконструктивным изысканиям, как, впрочем, и исследование проявлений языческого миропонимания и сложившихся на его почве ритуальных явлений.

Одно из характерных свойств фольклорной традиции заключается в том, что явления, на первый взгляд незначительные, не заслуживающие, казалось бы, серьезного внимания, при сравнительно-историческом анализе оказываются весьма существенными в истории жанра. Они позволяют раскрыть генетическую основу и первоначальную функциональную направленность явлений, сыгравших значительную роль в структуре социального уклада и в формировании фольклорной традиции.

Незначительный на первый взгляд эпизод — предания об обреченных обычным правом на смерть стариках и спасении мудрым старцем сообщества при надвигающейся катастрофе — оказывается отзвуком явления, определившего в значительной мере структуру обрядового цикла и отложившего глубокий след в устно-поэтической и музыкально-хореографической традиции.

В силу глубочайшей древности ритуала, длительной трансформации его на протяжении истории в славянобалканской традиции, как и в традиции других народов Евразии, отражение получили преимущественно рудиментарные формы, пережитки переосмысленного и деградировавшего языческого ритуала и фольклорного сюжета, его отображающего.

В устной славянской прозе структура сюжета о прекращении преждевременного пресечения жизни в старости{88} имеет две основные разновидности: а) сказочная обработка с тенденцией к притче; б) краткая редакция сюжетной схемы предания, почти утратившая художественную разработку образов и ситуаций. Положение это в целом находится в соответствии с фольклорной традицией других народов Европы, Кавказа, Средней Азии{89}. Аналогичность общей картины проявляется и в том, что самые поздние записи предания имеют наиболее схематическую форму, в виде краткой сюжетной схемы по преимуществу{90}.

Славяно-балканская фольклорная традиция донесла всего лишь несколько вариантов этого предания из местностей, отличавшихся устойчивой сохранностью архаики в народной культуре. Это обстоятельство также свидетельствует о его древних корнях. Более целостными по сюжету и по разработке образов, по художественной выразительности содержания предстают украинские тексты. При этом для самого раннего из известных нам по времени фиксации — галицкого варианта{91} — характерны и наибольшая сохранность, и полнота текста, невзирая на явственные следы сказочной обработки. Стержень сюжета славянских преданий, в сущности, аналогичен. Построение сюжетной схемы направлено на показ обстоятельств, приводящих к пресечению обычая. Такая направленность изложения закономерна, она служит одним из показателей праславянского характера ритуала, того, что у славян существовали лишь пережиточные его формы. Восприятие обычая как отдаленнейшего прошлого четко выражено в славянских преданиях. Отчетливее всего проявляется оно в черниговском варианте: «За давньой давнины стариков недобри диты вывозили на лубку у провалля»{92}.

Характерно, что ни в одном из славянских вариантов нет мотива этнической принадлежности обычая. Напротив, из народной традиции он предстает в соответствии с исторической истиной как явление древней эпохи, имевшее место в жизни предков, отголоски которого сохранились в памяти самого старшего поколения.

Украинские и славяно-балканские версии содержат явственные отражения социального характера языческого ритуала. В них, разумеется, нет прямых указаний на бытность его элементом социального уклада, но следы этого прослеживаются довольно отчетливо, в украинских вариантах в особенности. В них содержатся прямые или косвенные указания на узаконенные обычным правом формы отправления ритуала, а также на особую роль возглавлявших общину, отдававших соответствующие распоряжения, следивших за исполнением и т. п. В галицком варианте, более полно сохранившем древнюю основу, потопление стариков происходит по приказанию верховной власти, отданному из-за неурожаев вследствие жестокой засухи. В другом варианте прямо говорится, что «громада» требует от сына «посадить на лубок» состарившегося отца. Следы социальной сущности ритуала проявляются и в других формах. Например, в одном из них говорится о том, что сыну приходится «посадить на лубок» отца под давлением общественного мнения. Выражено это посредством введения в повествование прямой речи сына: «Можно бы оставить старого, пусть бы жил, да люди больно надоедают — скоро ли отвезешь старого, пора, давно пора!»{93}

В славяно-балканских преданиях также нет прямых указаний на обычай как общественное установление, а содержатся лишь намеки на него. Проявляются они, например, в том, что сыну, не желающему расставаться с отцом, жалеющему его, напоминают, что пора исполнить обычай, или же сын перед приходом посторонних надежно прячет отца, боясь осуждения{94}. Восприятие языческого обычая выражено посредством сомнений отправителя действа в необходимости исполнения его. Причем сомнения эти носят скорее утвердительный, нежели предположительный характер: отчетливо показано нежелание сына подчиниться обычаю, который он с самого начала или под воздействием обстоятельств считает ничем не оправданным.

Предания отражают также утрату ритуальных канонов: определенного приурочения ритуала, возрастных граней, ритуального снаряжения и т. п.

Как построение сюжета, так и детали местной разработки его подчинены определенной тенденции: стремлению не только показать нелепость обычая, но и подчеркнуть его социальный вред. Достигается это в вариациях форм раскрытия роли людей, достигших той умудренности, какая дается лишь долгим жизненным опытом. Структура сюжета, мотивы и детали содержания, средства образной и словесной выразительности обращены не к описанию обычая, а к показу отхода от него, раскрытию причин пресечения.

Вариативность проявляется преимущественно в трактовке обстоятельств, приводящих героя в тайное укрытие. Сводятся они к двум основным моментам: а) распоряжение вышестоящих властей или управителей общины о соблюдении обычая, а также давление общественного мнения; б) прозрение сына, увидевшего в совершаемом им действии свою будущую участь.

Хотя варианты второй разновидности в дошедшей до нас форме и производят впечатление более поздних из-за упрощенности, укороченности сюжета, схематичности изложения, меньшей насыщенности содержания элементами архаики, генетически они, по всей видимости, предшествуют вариантам первой группы. Это можно заключить на том основании, что в вариантах первой группы дети просто прячут отца, жалея его и стремясь сохранить ему жизнь. В вариантах же второй группы повествование начинается с того, что сын, подчиняясь или бездумно следуя обычаю, «сажает на лубок» (в украинских вариантах) или ведет в лес и оставляет в глуши под деревом (в южнославянских вариантах по преимуществу) состарившегося отца, однако под воздействием тех или иных обстоятельств (варьирующихся в деталях, но принципиально аналогичных), осознав, что его сын впоследствии поступит так же и с ним самим, возвращает отца домой и прячет его в надежном укрытии. При этом обращает на себя внимание то обстоятельство, что убежищем служат, по всей видимости, те места, где происходило в прошлом отправление ритуала (подполье, погреб, амбар, зерновая яма, гумно, расщелина в скале, пещера и др.). Они содержат в себе свидетельства связей языческого обычая с культом предков и аграрными культами.

Прозрение сына в славянских преданиях образно выражено простым художественным приемом: всего лишь один характерный штрих заставляет вдруг сразу осознать и недопустимую жестокость, и полнейшую неоправданность совершаемого действия, и уготовление тем самым себе той же участи. Трагизм самого драматичного эпизода — ухода из дома — достигает кульминации посредством простого художественного приема — введения реплики малолетнего ребенка. Увидев сидящего на лубе деда, он обращается к отцу с просьбой принести назад лубок (санки). На изумление отца он отвечает вопросом же: а как везти его, когда тот состарится? Особенно усиливает значимость происходящего в решающий момент действия внешне наивное, но полное глубочайшего внутреннего смысла добавление: «Ведь придется новый делать!» Реплика эта несет явственное свидетельство деградации обычая. Специальное изготовление ритуальных предметов снаряжения в путь на «тот свет» было одним из главных элементов ритуала{95}. Репликой ребенка образно выражено то обстоятельство, что основной элемент действа утрачивает функцию ритуального предмета, а это означает, что и самое действие утрачивает ритуальный характер, переродившись в обыкновение, выполняемое под действием сложившейся привычки, установившейся традиции.

В южнославянских вариантах то же содержание вкладывается в реплику самого старика. Просьба о том, чтобы сын оставил его под тем же деревом, под которым когда-то он оставил своего отца, или сделанное с усмешкой замечание, что он споткнулся именно о тот камень, провожая своего отца в последний путь, о который на сей раз споткнулся сын, заставляют последнего задуматься над совершаемым и представить себе последствия.

Итак, в украинских вариантах второй разновидности и в славяно-балканских вариантах благополучный конец получает идейную трактовку: отправитель действа вынужден задуматься над собственным будущим. Соответствие эпизода общей тенденции предания — показу пресечения языческого обычая, варварская сущность которого стала очевидной (причем сущность эпизода, составляющего фактически преамбулу предания), особенно образно выражено в украинских вариантах. Одумавшись, сын бросается в яр, вытаскивает оттуда отца и возвращается с ним домой: «Щоб и його диты не покыдалы, а кормили до самой той поры, пока Бог примет его грешную душу».

Таким образом, в предании превалирует мотив общественного пресечения языческого обычая. О позднем характере трактовки мотивированности отказа от него стремлением избежать в будущем той же участи свидетельствует прежде всего психологическое и нравственное восприятие. Здесь нет и следов языческого восприятия ритуала как жизненной необходимости в отправлении вестников к обожествленным предкам, чтобы донести до них сведения о насущно важных потребностях покровительствуемой ими общины. Рудиментарные отзвуки ритуального действа еще встречаются в летописных свидетельствах об эпизодическом отправлении ритуала ради избавления от голода или стихийных бедствий, таких, как засуха и т. п.{96}. Изменилась социальная, психологическая и нравственная структура общества, и образы действующих лиц получили характерно-тенденциозную трактовку. Отправитель основного действа общественного прежде ритуала — лицо, наделенное в языческом обществе сакральными функциями, в преданиях же — сын слабеющего физически, но высоко деятельного умственно, духовно полнокровного человека, вначале предстает жестоким, корыстным и недальновидным. Высоконравственное и, главное, высокодеятельное начало воплощается в герое преданий. Противопоставление это подчеркивается посредством художественного приема: малолетний внук, жалеющий деда и благодаря своей смышлености находящий простой путь к его спасению, нравственно противостоит своему отцу. Эволюционировала психология общества, и эволюционировало восприятие древнего ритуала: неукоснительность отправления его сменяется образным раскрытием безнравственности и бессмысленной жестокости действий, уже не находящих ни мировоззренческого обоснования, ни оправдания жизненно вынужденными коллизиями, выраженными довольно явственно, например, в преданиях об отправлении ритуала у черногорцев: голову старика накрывали караваем хлеба, по которому наносился смертельный удар со словами: «Это не я тебя убил, это хлеб тебя убил»{97}.

Отголоски осуждения обычая проявляются и в других жанрах устно-поэтического творчества. Образно звучит оно в русских пословицах:

«Закрыть глазки да лечь на салазки!»

«Пришла смерть по бабу — не указывай на деда!»{98}

«Отца на лубе спустил и сам того же жди»{99} и в др.

Как и восточнославянские, и славяно-балканские предания, они отражают перелом в восприятии языческого обычая, являясь, по существу, синтезированной аналогией второй группы вариантов украинского предания и вариантов русских, белорусских и украинских.

Принципиально аналогичны по смыслу поговорки типа «не бросишь», «не могу бросить» в отношении немощных родителей. Этимология их связана, по-видимому, с такими формами ритуала, как бросание в водоем или болото, а также оставление на печи в нетопленой хате, в сугробе (отсюда поговорка «Заедешь в ухаб, не выедешь никак») и т. п.

Так традиционная славянская проза отобразила психологическое восприятие языческого ритуала, который средствами художественной изобразительности приобретает в ней трактовку, противоположную первоначальной сущности его. Ритуальное прежде действо воспринимается эволюционировавшей социальной средой как следствие недомыслия и мелочного эгоизма и, главное, как безнравственное действие, наносящее обществу невозместимый ущерб преждевременным изъятием из его среды самых мудрых представителей.

Здесь мы видим не только морально-этический и психологический перелом в восприятии обществом языческого социального явления. Здесь проявляется трансформация ритуальных норм при переходе от одной социальной формации к другой. Для первобытно-общинного строя характерна не только общность имущества, но и единство объединенных в коллектив людей во всех жизненных устремлениях, что определяло и общность нравственных устоев. Личность сама по себе не имела превалирующего значения. В славянобалканском фольклоре отражение архаических норм жизни сохранялось чрезвычайно долго в силу бытового уклада древней деревни. Предания отражают перелом в восприятии личности как таковой: исключительные индивидуальные качества, благодаря которым личность приносит особо значительную пользу обществу, начинают восприниматься как общественное достояние; ее ставят над коллективом, перед которым встает необходимость воспринимать ее наставления как общественное благо.

В преданиях отразилась картина общей деградации ритуала — языческого наследия: обрядность, составляющая элемент социального уклада, отправляется в силу традиционного установления обычного права и не может вызывать сомнений или колебаний, попыток оттяжки как в сроках или формах отправления, так и по существу самого действа. Самое появление размышлений по поводу надобности обычая, желания оттянуть отправление его и в особенности самовольное нарушение — явственное свидетельство разложения ритуала. В украинских вариантах общая картина пережиточных форм ритуала более разнообразна, содержит больше нюансов.

Таким образом, в славяно-балканских преданиях фигурирует не ритуал, а лишь рудименты пережиточных форм его. В основе сюжета лежит пресечение изжившего себя обычая, причем, если уместно такое выражение, совершенное в законодательном порядке: отход от него в среде членов общины наметился раньше формальной его отмены.

Предания в соответствии с исторической действительностью отразили переход от одной стадии культа предков к другой, наивысшей: общество достигает такого уровня развития, при котором высокая мудрость самого старшего слоя общества приобретает особую ценность, старейшины становятся самой влиятельной, правящей прослойкой его.

В преданиях положение это отражено со свойственной фольклору простотой и лаконичностью образного построения концовки:

«И старики годятся — для мудрого совета»;

«Надо, видно, старых людей держать — для доброго совета»{100};

«Старики больше нас знают»{101}.

Таким образом, анализ славяно-балканских преданий приводит к заключению о том, что языческий ритуал отразился в них в деградировавших формах, в виде давно изжившего себя обыкновения, не находящего обоснования в идеологической системе общества. В основу сюжета положен не самый ритуал, а пресечение языческого обычая, происходящее как результат спасительных для общества действий героя преданий. Аналогичное в целом положение выявляется и в преданиях народов Кавказа, в традиционной духовной культуре которых много сходных со славяно-балканскими явлений, а также в преданиях удаленных друг от друга географически ирано- и тюркоязычных народов Средней Азии, Алтая и др.{102}. Украинской поговорке «на саночки посадовіть»{103}, как и древнерусскому фразеологизму «седя на санех», фигурирующему в Поучении Владимира Мономаха как образное выражение типа «на склоне лет», соответствует таджикская формулировка «отвести в Бобы-хор»{104}, также иносказательно обозначающая преклонный возраст.

Сравнительно-исторический анализ комплекса данных славяно-балканской народной традиции на фоне данных о ритуале отправления на «тот свет» у разных древних и современных народов Евразии приводит к заключению о том, что ритуал этот — типологическое явление социальной истории, генетически связанное с краеугольным камнем языческого миропонимания как извечного кругооборота: жизнь — смерть — жизнь, постоянного перевоплощения жизненной энергии, духа, душ, определяющей роли на земле, в рамках ее миропорядка, космического мира богов и обожествленных предков.

Специфические особенности образов героев в преданиях разных народов, в изображении как форм ритуала, так и знаков обреченности, таких, например, как появление седины у кавказских народов или неспособность к работе у припамирских; в восприятии изжившего себя языческого обычая; в видах тайного укрытия героя объясняются прежде всего спецификой исторических судеб того или иного народа, особенностями жизненного, бытового уклада, а также природными условиями. Сравнительный анализ особенностей, отраженных в преданиях, важен для изучения генезиса и трансформации ритуала, но не играет существенной роли ни в выявлении исторической основы преданий, ни в установлении типологического характера сюжета, возникшего на основе общественного отказа от языческого обычая. Такие детали, как оставление стариков в определенных местах — в лесах, на горах, в пещерах; существование у той или иной общины определенного места отправления ритуала — дерева, пещеры и т. п., важны для выявления форм ритуала и трансформации их на протяжении его истории, но не вносят существенных нюансов в художественную форму преданий. Образность их зависит в большей степени от искусства синтезированного отражения истинной действительности — владения, например, тончайшими знаниями земледелия или местности, а также мастерства привнесений сказочных мотивов — таких, например, как алмаз необычайной прозрачности и размеров в птичьем гнезде, отраженный глубиной вод, или золотой кувшин прекрасной чеканки на вершине дерева, искрящийся в зеркальном отражении озера.

Аналогичность образной системы в показе исключительных знаний героя, мудрости его, еще полного духовных сил и достаточно крепкого физически, чтобы вынести выпавшие на его долю тяжелейшие испытания (длительное пребывание в погребе, подполье, пещере, походном сундуке, подъем на высокую гору или головокружительный спуск и т. п.), и специфика в окраске образов также находятся в зависимости от характера сюжета, основанного на типологическом явлении в истории обрядности, и специфических форм разработки его, порожденных особенностями быта, культуры, исторически сложившихся судеб того или иного народа или их родственных групп.

Острая длительная дискуссия относительно основы славянских преданий о пресечении жизни стариков, возникшая в России в конце XIX века{105}, к тридцатым годам XX столетия привела к противоположным точкам зрения. В. Чайканович и Д. К. Зеленин, попутно, в связи с этнологическими изысканиями касавшиеся этих преданий, связывали их со средневековым обычаем{106}. Ф. Волков, коснувшийся этих преданий в связи с украинской народной обрядностью, пришел к заключению о заимствованиях у монгольских или кавказских народов{107}.

В конце 30-х гг. Фриц Паудлер предпринял исследование этого сюжета в устной прозе европейских народов на фоне сказок и преданий об умерщвлении стариков у разных народов Евразии, в традициях финской школы в фольклористике{108}. Его работа существенна как свод материалов об этом предмете и типах разработки сюжета в фольклорной прозе. Что же касается выявления связей предания с языческим мировосприятием и основанными на нем ритуалами в целом и культом предков в частности, то его работа не касается этой темы даже в качестве постановки вопроса.

Типологический характер сюжета, возникшего на основе типологического по функциональной сущности ритуала, подтверждается результатами сравнительно-исторического анализа славянской обрядности. Обрядовая традиция в целом более консервативна в сравнении с устно-поэтической в том смысле, что в ней более устойчиво сохраняются языческие рудименты (разумеется, в трансформированных, переосмысленных и драматизированно-игровых формах). При рассмотрении календарной славянской обрядости выясняется, что основные циклы ее состоят из одинаковых элементов, лишь различно оформленных, на что обратил внимание В. Я. Пропп. В своей книге «Русские аграрные праздники» он показал, что теория Д. Фрэзера относительно того, что в основе календарной обрядности европейских народов лежат представления об умирающем и воскресающем боге растительности, не подтверждается восточнославянскими материалами: основные календарные ритуалы восточных славян содержат лишь похоронные элементы, но в них нет мотивов воскресения божества.

В связи с изложенным встает вопрос о коррективах к положениям Д. Фрэзера о культе умирающего и воскресающего божества растительности как основе календарных ритуалов с мотивами смерти — похорон. Как показывает анализ его книги «Золотая ветвь», в трактовке этих явлений он исходит из поздних, трансформированных и деградировавших форм ритуальных действ, принимая их за исконные. Ритуал в святилище Дианы у озера Неми, ставший отправной точкой его всеобъемлющего исследования, безусловно, очень древний по происхождению, но та форма его, которая описана в привлекаемых Фрэзером античных источниках, уже сравнительно поздняя, претерпевшая ряд трансформаций. Древний италийский обычай замещения должности жреца в святилище Дианы в Арицийском лесу, согласно которому претендент на жреческий пост должен был победить своего предшественника, никогда не расстававшегося с копьем, в смертельном поединке, Фрэзер возводит к периодически умирающим и воскресающим богам Древнего Востока — Осирису, Аттису, Таммузу и им подобным, трактуя их как богов растительности. Однако несостоятельность основного положения Фрэзера: «Осирис — прежде всего бог растительности» показана была еще египтологом Гардинером. «Воскрешение Осириса весьма условно. Он не возвращается к земной жизни… становится царем в потустороннем мире… Поэтому называть Осириса „умирающим и воскресающим“ богом более чем неточно. Аспект Осириса как бога растительности проявляется в его культе и мистериях значительно позднее, в основном, в греко-римское время»{109}.

Концепция Д. Фрэзера в исследованиях В. Я. Проппа подверглась обоснованной критике. Систематизировав похоронные мотивы календарной обрядности с разными формами символизации умерщвления путем сжигания, погребения или потопления чучела антропоморфного облика, он пришел к заключению: «Никакого празднования воскресения в русских обрядах и праздниках нет. Антропоморфные атрибуты обрядности, подвергавшиеся различным формам символического умерщвления и похорон, не принадлежат к числу божеств. Это еще не обожествление, но ступень к нему»{110}. Не касаясь спорных положений в исследованиях В. Я. Проппа, важно выделить убедительность вывода его о неправомерности интерпретации славянских календарных ритуалов как пережитков культа умирающего и воскресающего божества растительности.

Но исследования В. Я. Проппа не дают ответа на вопрос об истоках мотивов умерщвления в календарной обрядности и не объясняют первоначальной функциональной направленности аналогичных обрядов у славянских и других европейских народов.

Формирование структуры и знаковой символики ритуального цикла определялось ритуалом проводов легатов в обожествленный космический мир, корни которого уходят в праисторическую древность. Истоки традиции ритуального умерщвления царей-жрецов, составляющей основной предмет исследования в «Золотой ветви», восходят к нему же. По мере утраты первоначального смысла этого обычая древняя традиция предавать людей смерти при признаках старения со временем утрачивала характерные элементы. В переосмысленном виде она сохранялась в отношении владык, наделенных и жреческими функциями. Прежнее осмысление легатов как представителей общины, достойных предстать перед богами и обожествленными предками в качестве вестников о насущных делах и нуждах, переходит на царей-жрецов в трансформированной форме. Поскольку они воспринимались как наделенные сверхъестественными свойствами в управлении силами природы и образом жизни людей на благо вверенного им сообщества, благополучие его представлялось зависимым от их могущества, духовного и физического. Отсюда — настоятельное устремление к замене наиболее могущественной личностью при малейших признаках физической и духовной ослабленности. Замена эта приобретает в истории традиции разные формы — смертельного поединка с претендентом, самоубийства, внезапного нападения убийцы и т. п.

Трансформация древнего языческого явления в традиции проходила по разным линиям. В традиции европейских народов она с наибольшей отчетливостью проявляется в трех формах: отправлении к праотцам дряхлеющих стариков; замене посланца к предкам маскированными персонажами, вокруг которых производятся ритуальные действа, символизирующие отправление к праотцам; замене легатов их знаком — антропоморфной скульптурой, чучелом, куклой, а затем и символами — животными, птицами, деревцем, веткой, пучком травы, соломы и т. п.

Ранние стадии трансформации ритуала отправления легатов в обожествленный Космос — предмет исследования специалистов по древним цивилизациям. Применительно же к стадии трансформации античного ритуала, фигурирующего в «Золотой ветви», существенны соображения В. Н. Басилова о соотношении с ритуалом проводов в «мир иной» грузинских мифологических мотивов, преданий, легенд и песен об охотнике — возлюбленном богини Дали, владычицы зверей и гор, который разбивается, спрыгнув со скалы. Сопоставив данные грузинского фольклора с формами ритуала проводов на «тот свет» у разных народов, В. Н. Басилов приходит к заключению: «Грузинский фольклор сохранил отголоски более ранней стадии данного обычая, чем представленная в славянской традиции. Ритуал, реконструируемый по славянским материалам, связан с аграрным культом, в основе грузинских сказаний и баллад лежит охотничий миф… Немаловажно также, что образы Дали и ее возлюбленного-охотника находят убедительную параллель в сфере аграрных культов — это божественные пары Аттис и Кибела, Озирис и Изида и т. п.»{111}. Убедительно показав, что форма, отраженная в грузинской фольклорной традиции, стадиально предшествует формам, фигурирующим в традиции славян, В. Н. Басилов упускает из виду параллель, более близкую к божественной паре Дали и ее возлюбленного охотника: Диана (как покровительница охоты) и Вирбий, жрец-царь Арицийского леса, ее возлюбленный. Соображение его о том, что приведенные им божественные пары составляют параллель славянским аграрным культам, а это, в свою очередь, свидетельствует о генетических связях ритуала проводов на «тот свет» с культом умирающего и воскресающего божества в славянской народной традиции, не имеет убедительного подтверждения. Ритуал замещения жреца в арицийском святилище Дианы представляет собой одну из стадиально ранних разновидностей пережиточных форм древнеиндоевропейского ритуала отправления легатов к обожествленным космическим предкам. Что же касается соотношения его с формами, отраженными в грузинской и славянской фольклорной традиции, то, несомненно, в грузинской фигурирует стадия более ранняя, тогда как в славяно-балканской — трансформированная и деградировавшая. Предварительное изучение материалов европейских народов показывает, что положение это распространяется на европейские народы в целом. Сущность основных календарных ритуалов составляют проводы на «тот свет» и поминальные мотивы. Обобщение соображений В. Я. Проппа, В. Чайкановича, В. И. Чичерова о поминальных мотивах под углом зрения ритуала проводов легатов к деифицированным предкам показывает, что в основе славяно-балканской обрядности лежит культ предков. Сущность «одинаковых элементов, лишь различно оформленных» (по выражению Проппа), состоит в том, что они происходят из этого языческого действа. Формы же в значительной мере зависят от функциональной направленности конкретных действий, определяющихся тем или иным моментом — наступлением Нового года, следующего сезона, стихийным бедствием и т. п. и связанными с ними насущными нуждами. Особое внимание привлекают действа, не имеющие точного календарного приурочения, где особенно явственно проявляются связи ритуала с языческими астральными представлениями и собственно астрономическими знаниями (которыми древние земледельцы владели в несравненно большей степени, чем это может показаться на первый взгляд). Это нашло выражение в поэме Гесиода «Труды и дни» Гесиода:

…Только начнет восходить Орионова сила, рабочим
Тотчас вели молотить священные зерна Деметры…
Вот высоко средь неба уж Сириус стал с Орионом,
Уж начинает заря розоперстая видеть Арктура.
Режь, о Перс, и домой уноси виноградные гроздья…{112}

Самым важным моментом традиционного календарного цикла, определяющим функциональное направление ритуальных действ в течение всего года, были действа, связанные с зимним солнцеворотом, с наступлением Нового года. В традиционной календарной обрядности христианства это — Сочельник, открывающий Святки, и следующие за ним Рождество, Новый год и Крещение. Весь сложный комплекс подготовительных ритуальных действ к этому важнейшему моменту календарного цикла завершался к наступлению зимнего солнцеворота, 21–23 декабря: Спиридоний-солнцеворот у русских. Для Сочельника характерны строгие ритуальные нормы. Они во многом определяются языческими представлениями об особенно тесной связи в этот момент обожествленных космических предков с их потомками на земле. Абсолютно точное, строго выдержанное выполнение ритуальных норм представлялось залогом их благодетельного воздействия в течение всего года. Трудно сказать, лежало ли представление о посещении предками своих родовых мест земной жизни уже изначально в основе языческой новогодней обрядности или оно возникло в процессе трансформации ритуала проводов на «тот свет». Да это и не имеет особенно существенного значения в структуре самой обрядности. Здесь важен момент особой взаимосвязанности предков с потомками, особого внимания их к своим земным сородичам, их незримого соединения с ними. Этим прежде всего объясняется строгая сосредоточенность сочельнического ритуала, встреча его в абсолютной чистоте духовной и физической.

Из рудиментов ритуала отправления легатов в обожествленный Космос особенно показательны действа вокруг рождественского дерева (полена) южных славян. Раскрытию сущности их способствуют западноевропейские аналогии. Из сложных, многообразных действ с «бадняком» весьма красноречивы словенское и сербохорватское наименования его — «glava» и «hreb»; сочельнический обычай, предписывающий хозяйке садиться на очаг, у словенцев; восприятие «бадняка» как живого существа, явственно проявляющееся у болгар. Существенно и крещенское сжигание чучела демона на костре у греков.

Для понимания функциональной сущности ритуальных действ чрезвычайно важны архаические обычаи кельтских народов Британии. О трансформации ритуала от общинного к семейным пережиточным формам свидетельствует то, что в раннее Средневековье в сочельник «зажигали большие костры, вокруг которых собиралась вся община. Позднее, в Средние века, разжигание костров было заменено сжиганием „рождественского полена“ в домашнем очаге». По всей видимости, древний шотландский обычай «сжигания ведьмы» — явление, принципиально аналогичное греческому «сжиганию демона», а то и другое соотносятся с общинными средневековыми кострами. «Члены местного клана, выстроенные в боевом порядке, под предводительством волынщиков направлялись к заранее подготовленному костру. Позади колонны в небольшой тачке везли чучело, изображавшее старую женщину или ведьму, которую опрокидывали в костер». Положение о переходе языческих ритуалов на демонические существа, нечисть, ведьм, нищих и т. п. в процессе трансформации их на протяжении истории традиции известно и не требует особых пояснений. Для понимания же первоначальной функциональной направленности славянобалканских действ вокруг «бадняка» особенно существен обычай шотландских горцев: «Прежде чем положить дубовый пень в очаг, его грубо обтесывали и обрезали так, чтобы придать ему сходство с человеческой фигурой. И называлось такое бревно „рождественская старуха“ („Yule Old Wife“)»{113}. В гуцульской и подольской традиции от языческого ритуала сохранились лишь названия — «сожжение діда», «дідух», ритуальные же действа происходили вокруг снопов или пучка соломы, сжигавшихся во дворе или на улице против ворот{114}, что принципиально аналогично западнославянскому «palenie dida».

В традиции разных славянских народов обряды сохранили типовую, общую для славян форму раскладывания и поджигания костров. В среднерусских колядках, так же как в песнях украинцев и других славянских народов, эти костры упоминаются — «горят костры горючие»{115} — с явственным оттенком драматизма. Связь этих костров с культом Солнца, обычно отмечающаяся в литературе, по всей видимости, опосредована была направленностью легатов в космический мир. И, вероятнее всего, именно здесь следует искать объяснение драматического настроя песнопений, обращенных к Солнцу, по мелодике приближающихся к причитаниям{116}.

В основе календарного цикла лежит соотнесенность с солнечным циклом: зимним и летним солнцестоянием, весенним и летним равноденствием, а также склонениями Солнца, определяющими преддверие наступления смены сезонов года — зимы, весны, лета и осени. Структура календарных ритуалов определялась представлением о необходимости отправлять вестников в космический мир богов и обожествленных предков в самые жизненно важные моменты для общины. При сельскохозяйственном укладе это были моменты, связанные с циклом сельскохозяйственных работ — основным источником средств для жизни.

При изучении рудиментов ритуала проводов на «тот свет» в календарной обрядности под пластом длительных и разнородных наслоений выявляется общая тенденция, аналогичная в целом тенденции отображения устно-поэтической традицией перелома в отношении общества к языческому обычаю: перехода к почитанию как обожествленных предков, так и старейшин, превратившихся в наиболее влиятельную верхушку общества. Славяно-балканская обрядовая традиция также отображает не самый ритуал проводов на «тот свет», а трансформированные и деградировавшие формы его, сложившиеся в результате замены живых посланников знаками и символами.

Изучение традиционной обрядности показывает, что в основе структуры ее лежит языческий ритуал проводов на «тот свет» в рудиментарных, трансформированных формах. Многие из действ, связанных с языческими проводами посланцев к праотцам, в процессе трансформации языческой обрядности на протяжении истории традиции переместились на календарные поминовения предков.

Сопоставление рудиментарных форм ритуала проводов на «тот свет» в славяно-балканской традиции с античными данными о формах этого ритуала у гетов способствует выявлению функционального содержания ритуала{117}, но не решает вопроса о генетических корнях его. Для понимания почвы формирования ритуала, а также устойчивости рудиментов его в фольклорной традиции существенное значение имеют античные и древневосточные мифы и предания о посланцах на далекую прародину и возвращении героя под старость, по свершении необычайных деяний, на родину. Из античных преданий наиболее важны в этом смысле предания о гипербореях, систематически отправлявших посланников на прародину, путь в которую лежал через многие земли, воды, горы{118}.

Сравнительно-историческое изучение преданий и лежащего в основе их праславянского ритуала приводит к заключению о том, что даже в тех поздних, трансформированных, усеченных и переосмысленных вариантах, несущих следы длительной деградации, с какими мы сталкиваемся у разных славянских и других народов Европы, у ирано- и тюркоязычных народов Кавказа и Средней Азии и даже у отдаленных народов Тихоокеанских островов имеются подспудные, еле уловимые проявления мотивов, связанных с действиями культурных героев. При этом чем глубже в древность идет сравнительно-исторический анализ сюжета и ритуала, лежащего в его основе, тем заметнее проявления сюжетных связей с мифологическим культурным героем и космосом.

Ассоциации с образом культурного героя проявляются в том, что необычайные знания и деяния героя славянских преданий, как и преданий других народов, оказываются стимулом прогрессивных действий общества, находящегося на грани катастрофы. В славянских преданиях, где речь идет об обществе земледельческого уклада, преимущественным мотивом является необычайный урожай, выращенный благодаря известному одному лишь герою средству изыскать зерно на посев или сохранить его во время небывалой засухи.

Так, в галицком варианте: от этого необычайно урожайного зерна расплодился хлеб «по всей земле». Здесь мы снова сталкиваемся с соответствиями устно-поэтической и обрядовой традиции: рудиментарные формы отображения образа мифологического культурного героя выявлены в украинской обрядовой традиции К. Сосенко{119}.

В преданиях кавказских народов, где угроза иноземных завоеваний была бедствием длительнейшего исторического периода, герой в критический момент через потаенные проходы в горах уводит соплеменников в плодородную лощину, залитую солнцем и окруженную неприступными горами. Оттуда, неожиданно обрушившись на врагов, они разбивают их наголову и тем отваживают навсегда{120}. В Средней Азии, где искусство находить воду было своего рода источником жизни, герой таджикских преданий предстает спасителем соплеменников, погибающих в безводной пустыне{121}.

Одним из самых значительных качеств культурного героя является гуманность, доброта, которую он насаждает своими деяниями. Яркое проявление ее — прекращение человеческих жертвоприношений и ритуальных кровавых действ вообще. Отзвуки этого мотива содержатся в преданиях об умерщвлении стариков у разных народов Кавказа, Средней Азии и др. Красочную форму приобрели они в сказочной обработке адыгейцев, казахов и алтайцев, причем различия касаются преимущественно местных деталей, общее же сходство характерно не только для сюжетной схемы, но и для структуры и направленности содержания в целом. Сущность сводится к тому, что благодаря мудрому герою юноши, понуждаемые к невыполнимому заданию, перестают терять свои головы, а также прекращается умерщвление стариков. Вариации же привнесения сказочных мотивов разнятся в пределах форм задания юношам, приемов раскрытия гуманистической умудренности героя и т. п. Например, пришедшему в тайное укрытие сыну, рассказывающему, что ему придется расстаться с головой подобно многим предшественникам, не сумевшим достать виднеющийся под водой драгоценный кувшин (камень и т. п.), отец советует — прежде чем нырять в воду, тщательно осмотреть стоящее на берегу дерево, на вершине которого и оказывается кувшин с драгоценностями (алмаз в птичьем гнезде и т. п.). В этих версиях мотив предотвращения катастрофической гибели общества, в славянских преданиях выраженный непосредственной угрозой голодной смерти («Що… куди свет светом зайдешь, нигде не видно пашни… що уже кругом беда, що уже до того приходится, що уже мір загіне» галицкого варианта), предстает в опосредованном виде: вымирание из-за постоянной гибели юношей до женитьбы, бессмысленная жестокость управителя (царя, хана и т. п.) пресекаются благодаря жизненному опыту, находчивости и необычайной проницательности героя.

В более непосредственной форме миссия культурного героя проявляется в предании туземцев Гервеевых островов: из тела обрекшего себя на смерть появляются поросята{122}. Более ранняя стадия художественной прозы, отражения в ней мифологических мотивов, связанных с ритуалом удаления на «тот свет», имеет здесь многообразные проявления. Самая структура и форма произведения представляют собой нечто среднее между мифом, сказкой и преданием: в ней сплетены мотивы реальной действительности с мировоззренческими (вплоть до перевоплощения духа умерших), мотивы повествования о начальной истории племени со сказочными образами. В отношении мотива удаления на «тот свет» следует выделить то обстоятельство, что герой сам принимает решение, считая, что время его настало. Результат его благодеяния — свинья, основной источник хозяйственной деятельности племени.

В славянских преданиях, как и в преданиях других народов, обращают на себя внимание мотивы, свидетельствующие о связях ритуала отправления на «тот свет» с космическим миром предков. Проявления эти в славянских преданиях утратили первоначальный смысл. Понять их можно лишь при сравнительно-историческом анализе комплекса данных славяно-балканской народной традиции и свидетельств древнеславянских на фоне сопоставления с аналогиями у других европейских и восточных народов. Ретроспективная реконструкция явления возможна лишь путем привлечения широкого круга аналогий европейских, византийских, античных, восточных, мезоамериканских и североазиатских.

Мотив связей ритуала и космического мира предков подспудно проявляется в преданиях юйсных славян, в искусстве которых тема космического «иного света» обожествленных предков выражена более явственно. При сопоставлении славянской прозы с преданиями других народов Европы и Азии выясняется, что в качестве элементов первостепенной значимости при отправлении ритуала фигурируют лес — дерево, горы — пропасти — камень, река — водоемы. Мотив ухода с состарившимся отцом в дремучий лес (часто высокогорный), чтобы оставить его там под деревом, характерен для югославянских преданий, как, впрочем, и для преданий албанских и некоторых других народов. Оставление стариков на вершинах гор, а также в горных пещерах характерно для народов Кавказа и Средней Азии.

При этом память об определенных местах отправления языческого ритуала в высокогорьях Средней Азии и Кавказа наряду с преданиями сохранилась и в топонимах. Например, «Скалой стариков» называется скала над горной рекой, впадающей в Черное море; с этой скалы, по преданию, адыгейцы сбрасывали стареющих соплеменников{123}. «Бобы-хор» («Поедающее предков») зовут шугнанцы Припамирья горную местность, куда, по преданию, относили одряхлевших стариков{124}. Для восточнославянских версий характерен спуск с холмов, высокой крутизны и т. п. на дно глубоких оврагов, в расщелины, провалы, а также бросание в реки, озера. Все эти элементы несут отзвуки связей с космическим миром. Из многосложной языческой символики, связанной с деревом, здесь, по всей видимости, преобладает идея воплощения душ умерших в деревья. Идея мирового дерева, связующего миры, представлялась одним из путей достижения космического мира обожествленных предков. Символика камня, гор, пещер также связана с обожествленным космосом{125}.

В специфике разработки этого мотива заметна связанность со стадиальным уровнем культуры в целом и мировоззрения в особенности, а также с природными условиями жизни того или иного народа и этногенезом. Так, для таджиков Припамирья характерен мотив увода состарившихся в пещеры. Оставление на вершинах гор — распространенный мотив преданий народов Средней Азии, Кавказа и др. Что касается славян, обращает на себя внимание то обстоятельство, что холмы — горы в качестве характерного элемента в пережиточных формах ритуала фигурируют в календарной обрядности, в преданиях же роль камня сведена к знаковой форме. В югославянских преданиях встречается вариант, в котором герой с сопровождающим его сыном по пути к месту отправления ритуала садятся передохнуть на камень, оказывающийся поворотным пунктом в судьбе не только героя предания, но и всего старшего поколения. В иносказательной форме мудрый старец дает сыну понять, что свершением традиционного действа тот готовит себе в старости ту же самую участь. По прозрении сына и возвращении домой он при критических для общины обстоятельствах проявляет себя как наинужнейший для нее, что и приводит к отказу от языческого обычая. Как видно из вышеизложенного, это типологический мотив преданий об отказе от обычая пресечения жизни стариков, встречающийся у разных народов.

Характерным приемом художественной разработки сюжета является введение в повествование эпизода, в котором старик, сидя на камне (под деревом и т. п.), смеется (ухмыляется) и на недоуменный вопрос сына объясняет это поразительным совпадением: именно на этом камне он присел отдохнуть, когда вел в последний путь своего отца. Типологический характер мотива явствует хотя бы из сопоставления югославянских, албанских и таджикских преданий, в которых не только содержание эпизода, но и связанность со знамением свыше выражены аналогичными художественными приемами. Идейно-художественная направленность эпизода заключается в подготовке почвы для последующего раскрытия не только необоснованности, но и социального вреда обычая, наносящего обществу непоправимый урон, а при экстраординарных обстоятельствах — неизбежный крах.

Рудиментарные проявления черт культурного героя, опосредованной связанности действия с обожествленным космосом, что в известной мере соотносится с характерной для образов культурных героев космических взаимосвязей{126} вообще, имеют важное значение для выявления генетической основы ритуала и преданий, в которых он нашел отображение, преломленное через устно-поэтическую традицию. Для понимания генетических корней и первоначальной функциональной сущности ритуала особенно существенны мифологические мотивы о космических культурных героях, которые сохранились в древневосточных источниках. Мифические «сыны неба» по свершении на земле культуртрегерской гуманистической миссии возвращаются на «свою звезду». Из разносторонних форм культурной миссии «сынов неба» в данном случае наиболее существенны определение предзнаменований по Солнцу и Луне, нарождающейся и на исходе, по изменению движений и яркости звезд, по метеорам. Важнейший результат этих астрономических занятий — составление земного календаря.

Соответствия с восточными источниками обнаруживаются у Диодора Сицилийского, излагающего древние легенды об Атлантиде: «Первым над атлантами царствовал Целий… Он вывел их из варварского и дикого состояния, приобщил к установлениям общественной жизни… был он усердным звездочетом и предсказывал людям то, чему предстояло случиться, и год, прежде путаный, он упорядочил по движению Солнца и разбил его на месяцы по движению Луны, а также обозначил времена года. А потому многие, кому неведомы извечные пути звезд, поражены были его провидением будущего и уверовали в его божественную сущность…»{127}

Особое внимание обращают на себя мотивы путешествий мифологического героя, явившегося со звезды, к не доступным для людей вершинам высочайших гор и к Солнцу. Очень большой интерес представляет мотив изготовления героем металлического треножника, который, в числе прочих чудесных свойств, обладал способностью изображать дракона, летящего в облаках, на котором «сын неба» со своими спутниками улетает с Земли. Этот мотив позволяет понять космическую символику ритуального треножника: как треножника древнегреческих пифий, на котором они вершили свои предсказания, так и треножника как атрибута ритуала вызывания дождя при засухе у южных славян — сачака. Из сказаний о космических пришельцах в страны южных морей следует выделить мотив об их голове, «сделанной из меди или сходного с ней металла, с железным лбом» (с которым, возможно, связан сказочный «железный (медный) лоб»), о камнях и железе как источнике энергии их движения{128}. Самое же важное для понимания генезиса ритуала удаления на «тот свет» заключается в мотиве о возвращении на свою звезду после столетней земной деятельности.

Мотив столетнего пребывания на земле вызывает ассоциации с древнеелавянским «вък» (русск. «век») в значении «жизненный земной век», с одной стороны, и благопожеланием в Ригведе — с другой:

Да живут они сотню обильных осеней!{129}

При изучении первоначальных форм ритуала удаления на «тот свет», возможно, определится именно этот предел жизни или же отправления на далекую родину (прародину).

Большой интерес представляет повествование древнекитайского источника о Фэн-цзы, сжегшем себя в пламени, поднявшемся с дымом и за одно утро долетевшем до «Озера грома» — далекой земной обители небесных пришельцев, появление и удаление которых сопровождалось громом. Упоминается в источнике и «сын неба», который, воспользовавшись «фэйюй», «временно умер и возродился через двести лет». И, наконец, рассказ о «сыне неба» Хуан-ди, который поднимался к Солнцу на драконе «из страны, где рождаются солнца… в один день он покрывает мириады верст; севший в него человек достигает возраста двух тысяч лет»{130}. Эти древнейшие мифологические сюжеты, донесенные устной и письменной древневосточной традицией, открывают путь к выяснению почвы формирования ритуала удаления на «тот свет». Из них явствует, что в основе его лежит удаление на родину-прародину под старость еще сильных телом и духом людей, способных вынести трудности далекого, долгого пути, пролегавшего через леса, водоемы, горы.

Упоминания о рыбе-драконе, «явившейся из речных вод», в тех же древневосточных источниках важны как одно из проявлений связей рек и морей с космическим миром предков и, что в данном случае особенно существенно, как свидетельство о средствах переправы к праотцам. Что касается чудесных средств переправы в виде драконов, треножников, связи их с мотивами огня (грома) и долголетия — сюжетов, объясняющих подоплеку добровольного приятия ритуального умерщвления, сменяющего удаление на прародину при деградации ритуала, — вопрос об истоках этих мотивов, как и об исторической основе самого ритуала, выходит за рамки не только славянской истории, но и протославянской. В данном случае важно лишь, что даже самые ранние из известных нам форм удаления на «тот свет», такие, например, как мужественное вступление в пламя погребального костра при признаках подступающей старости у древних индусов, были уже пережиточной формой деградировавшего ритуала. В этом отношении очень важно сопоставление с проявлениями деградации культа предков в Ведах и особенно в Упанишадах, представляющих собой народную версию древнеиндийских ритуальных текстов{131}. И тем более вопрос об истоках мифологических представлений о «сынах неба», приносивших благость на Землю и возвращавшихся в созвездие Льва, — предмет исследования специалистов в области древневосточных цивилизаций.

В славянских преданиях проявляются лишь самые отдаленные реминисценции мотива культурного героя, опосредованные рудиментарными представлениями о связях его с обожествленным Космосом. В славяно-балканской фольклорной традиции рудименты ритуала отправления на «тот свет» прослеживаются в столь трансформированных, деградировавших и переосмысленных формах, что сравнительный анализ их дает возможность составить лишь общее представление о почве формирования преданий об отказе от пережитков ритуала, о соотношении в них реальности исторической с образной разработкой сюжета в зависимости от специфики жизненного уклада, условий жизни, а также и местной фольклорной традиции. В соотношении устно-поэтической и обрядово-драматической традиции в отображении типологического ритуального явления выявляется смысловое соответствие, различия же наблюдаются преимущественно в жанровых формах.

Итак, для выяснения вопроса о конвергентном развитии сюжета или заимствовании его необходимо понять формы и стадиальный уровень ритуала, на основе которого возник сам сюжет. Типологическим характером ритуала и процесса трансформации его на протяжении истории объясняются типологические параллели в преданиях славян и других народов Евразии.

Из сравнительно-исторического анализа сюжета видно, как типологические явления действительности порождают типологические сюжеты и как конкретной исторической действительностью объясняется специфика их разработки в фольклорной традиции славяно-балканских народов.

>

Формы преобразования языческих действ в старообрядческой традиции

Положение о религиозном синкретизме как характерном свойстве народной традиции на протяжении истории не вызывает сомнения. Синтез христианского вероучения с языческими верованиями и ритуалами был обусловлен в значительной мере тенденцией к приспособлению нового вероучения и культов его к прежним языческим установлениям, и прежде всего календарным.

Заключение Е. Е. Голубинского о том, что народная масса Древней Руси домонгольского времени не усвоила ни сущности христианства, внутреннего смысла его, ни внешней, обрядовой стороны христианской религии{132}, нуждается в коррективах относительно категоричности его: заимствование становится возможным тогда, когда уровень культурного развития достигает ступени, имеющей подготовленную почву для усвоения привнесенного явления. Разумеется, положение менялось с течением времени. В простонародной среде перестановка акцентов шла преимущественно по линии постепенности усвоения догм христианской религии и точности следования внешней, обрядовой стороне ее.

Хотя языческие представления и культы продолжали корениться в народной среде, они претерпевали существенное переосмысление, характерное во многом для общего процесса смены господствующих религий.

Языческие боги стали в новой религии бесами, а функции прежних волхвов перешли к христианским пастырям и монахам. Яркой характеристикой религиозного состояния народной массы в Средневековье является повествование Патерика{133} о приходе к игумену из деревни, принадлежавшей монастырю, с просьбой об изгнании из хлева домового, портившего скот. Ответ и действия игумена Печерского монастыря свидетельствуют об усвоении им христианской доктрины: произнеся заповедь Господню «сей родне изгонится ничем же, — токмо постом и молитвою», он промолился в хлеве всю ночь. В назидательном чтении, разумеется, не могло быть иного конца кроме как избавление от докучавших православным христианам проделок «бесовского отродья». Характерно, что подобный эпизод вполне мог произойти в конце XIX века на противоположном краю Европы наряду с многообразными действами, связанными с привлечением и умилостивлением домового и с переводом его в новый дом вместе с хозяевами; подчас эти действа немного отличались от тех, что были распространены в Средневековье, уходя корнями в праславянский языческий мир.

Для понимания сущности рудиментов языческих ритуальных действ особый интерес представляет старообрядческая традиция. Старообрядчество представляло собой своеобразную «резервацию» древнерусской архаики. Обрядовая традиция старообрядческих крестьянских селений, как и простонародных слоев городского населения, остававшихся в «старой вере», сохраняла в более целостном состоянии древнеславянские явления. Из сложной, длительной, драматичной истории старообрядчества следует выделить явления, воздействовавшие на сохранение и реставрацию архаичнейших языческих представлений и культов.

Следует напомнить в самой общей форме учение нестяжателей — Нила Сорского и его последователей, поскольку оно оказало существенное влияние на старообрядческую доктрину и жизненный уклад приверженцев «древляго благочестия». В созданной им Сорской пустыни, неподалеку от Кирилло-Белозерского монастыря в Заволжье в течение первой половины XVI века заволжские старцы упорно проповедовали христианские заповеди. Решительно выступали они против начетнических тенденций последователей идеи национальной государственной церкви во главе с Иосифом Саниным, основателем направления иосифлян (сторонников монастырского землевладения), известным больше под именем Иосифа Волоцкого или Волоколамского. Сущность учения нестяжателей сводится к следующему. «Не всякий клочок писаной бумаги есть Священное Писание… писания многа, но не вся божественна суть: кая заповедь Божия, кое отеческое предание, а кое — человеческий обычай». К писанию следует относиться критически, и не подлежат ей только Евангелие и Апостол. Заволжские старцы были последовательными сторонниками четкого разделения церкви и государства, их взаимной независимости. «Нечего князю советоваться с иноками, с „мертвецами“{134}, умершими для мира; но и церковь не должна подчиняться миру: пастыри не должны „страшиться власти“ и обязаны спокойно стоять за правду, так как „больше есть священство царства“, и светский государь — не судья в делах духовных. Дело духовное есть дело личной совести каждого, и потому нельзя за религиозные мнения наказывать светской властью. Судить правых и виноватых — не дело церкви: ей подобает действовать лишь убеждением и молитвой. Тем же духом внутреннего христианства проникнуто и нравственное учение заволжских старцев. Не внешнее церковное благолепие, не драгоценные ризы и иконы, не стройное церковное пение составляют сущность благочестия, а внутреннее устроение души, духовное делание. Не жить на чужой счет должны Христовы подвижники, а питаться трудами рук своих. Монастыри поэтому не должны обладать имуществом, а монахам подобает быть „нестяжателями“; имущество же, по евангельской заповеди, следует раздавать нищим»{135}. Воззрения «нестяжателей», представлявшие собой в значительной мере утверждение неприкосновенности старых национально-церковных устоев, в целом положительно принимавшиеся духовной и светской властью, признанные в XVI веке, в XVII столетии были осуждены как раскольнические.

Разумеется, религиозные и нравственные доктрины нестяжателей в старообрядческом движении претерпевали разного рода трансформации. И прежде всего это относится к самой идее нестяжательства. Старообрядческие скиты, как это известно из красочных описаний П. Мельникова-Печерского{136}, за время своего существования стали обладателями больших ценностей, а самый уклад жизни в них (правильнее сказать, в большинстве из них) сравнительно скоро стал далек от аскетического. Но основные доктрины нестяжательства — твердость и последовательность следования собственным убеждениям, нравственным устоям, исходящим из древнехристианского учения; совершенство духа выше жизни; повышенный интерес к древним рукописям и стремление проникнуть в сущность, а не бездумное восприятие написанного; существование за счет собственных усилий, не допускающее обогащения за чужой счет по принципу «чужое в прок не идет», сыграли значительную роль в старообрядческом движении, на первых порах в особенности.

Разумеется, крайние формы последовательного отстаивания старообрядческих доктрин, как и крайние формы выделившихся из него сект, доходившие до изуверства, — вещь общеизвестная. И одной из самых крайних форм выражения твердости следования духовным устоям и пренебрежения к насилию светской власти были самосожжения. Массовое «самосожигательство» достигло апогея во второй половине 1680 годов как последствие указа царевны Софьи 1684 г.: им твердые сторонники «древлего благочестия» фактически поставлены были перед выбором между самосожжением или казенным «срубом» (казнью на костре). За сравнительно небольшой промежуток времени — до начала 1690 годов, когда благодаря перемене царской власти религиозные преследования старообрядчества перестали быть ведущим направлением внутренней политики государства, вместе с проповедниками добровольных «самоубийственных смертей» сгорели в огне домов, сараев и специально для этой цели построенных срубов многие и многие тысячи.

Естественно, что положение о единственном исходе в борьбе с официальной церковью — «в огонь да в воду» — не могло не вызвать противодействия и в самой старообрядческой среде, ярким выражением которого стало «Отразительное писание о новоизобретенном пути самоубийственных смертей», написанное старцем Евфросином в 1691 г.{137}. Из этого полемического сочинения и описаний современников этих и последующих самосожжений{138} становится особенно очевидной старая истина: древние предрассудки живучи и обладают свойством возрождаться в новых формах. К древнейшим представлениям об очистительной силе огня, с которой не может сравниться никакая, пусть даже самая строгая и длительная епитимия, присоединились христианские представления о конце мира, когда потечет огненная река, от пламени которой ничто и нигде укрыться не сможет. В старообрядческой среде возникло догматическое положение о том, что истинные приверженцы «древлего благочестия», сами предавшие себя огню, будут избавлены от этого адского пламени, тогда как всем остальным предстоит еще это последнее испытание. Проповедники, обращавшиеся к старообрядческой массе, неизменно подчеркивая этот догмат, в значительной мере на его основе достигали своей цели.

Если же говорить о генетических корнях этого явления, то они уходят в древнеиндоевропейские представления об извечном круге метаморфоз и о зависимости последующих превращений от земной жизни, в последний ее период в особенности. Главное же, от чего зависит перевоплощение в более высокие формы, — моральные устои, последовательность в соблюдении установленных жизненных принципов, высота духа и интеллекта в момент ухода из этой жизни. Именно это и заставляло древних индусов смело вступать в пламя погребального костра. Эти же представления прежде всего поддерживали древнюю традицию ухода в «иной мир» и в Средневековье.

В старообрядческой среде традиция самосожжений давала вспышки в разные периоды ее истории, но уже не в таких массовых масштабах, как в период своего апогея. Они носили преимущественно локальный или даже единичный характер и были связаны, как правило, с реакцией на возобновляющиеся время от времени гонения. Однако в реакции этой заметна тенденция, причем нарастающая и преобладающая, к распространению таких старообрядческих толков, как «бегуны», «странники» и «пустынножители».

В то время как старообрядческие самосожжения — вещь широко известная, нашедшая многообразные отражения и в архивных источниках, и в литературе XVII — начала XX вв., другие формы «ухода» и отправления на «тот свет» отражены в источниках слабо и весьма фрагментарно. Это и не удивительно, поскольку «научное исследование русских раскольников у нас в России поставлено очень слабо, и потому во многих отношениях факты, имеющие не столько богословский, сколько этнографический интерес, остаются науке малодоступными, а иногда и неизвестными»{139}. Это замечание одного из самых крупных знатоков этнографической историографии относится к началу XX века, когда многие из архаических особенностей старообрядческого жизненного уклада еще не только хранились в памяти стариков и в рукописной традиции, но и были живым явлением в старообрядческой среде, — если и не повсеместно, то в окраинных группах, таких, как бухтарминские старообрядцы, или «поляки» в Белой Кринице на Буковине и в Змеиногорском округе на Алтае, в уединенных местностях Русского Севера и Заволжья. С того времени общая картина изучения старообрядчества почти не изменилась в отношении выявления новых сведений об архаических явлениях.

«Красная смерть» — одно из самых архаических явлений старообрядческого жизненного уклада по своим генетическим корням и по некоторым элементам формального отправления этого ритуального действа. Самосожжение — один из видов ее. Этим понятием охватываются и другие формы добровольной смерти — задушение красной подушкой, замуровывание, голодание. К добровольному голоданию до смерти, по-видимому, примыкает и сорокадневный пост в лесу, который часто кончается там голодной смертью от истощения.

Сведения о «красной смерти» настолько скудны и отрывочны, что детальному исследованию это явление не поддается. Осмысление его возможно лишь в общих чертах на основании тех данных, какие имеются в распоряжении.

Прежде всего серьезного внимания заслуживает самое восприятие добровольной смерти — она ставится выше естественной. Представляется вполне вероятным, что объяснение этого положения приравниванием к мученичеству{140} — несколько односторонне. По всей видимости, это восприятие самих старообрядцев, корни же явления следует искать в ритуале «ухода на тот свет». И как ни скудны сведения о «красной смерти», сопоставление их с данными о ритуале проводов на «тот свет» у славян и других народов Евразии приводит к заключению о том, что «красная смерть» является одной из рудиментарных форм протославянского ритуала проводов в потусторонний мир. Прежде всего следует отметить, что «красная смерть» — стадиально более ранняя форма из известных у славян пережиточных форм этого ритуала, таких, как «сажать на лубок» или «на саночки», или же форм умерщвления стариков у южных славян отводом в глухой лес или ударом по голове, сажанием в бочку, накрытую войлоком и т. п.{141}. Все эти поздние, пережиточные формы, как правило, носили характер исполнения варварского застарелого обычая, где со стороны жертв его было не добровольное побуждение, а вынужденное обычаем подчинение. «Красная смерть» же ближе стоит к древнеиндоевропейской форме ухода на «тот свет» путем добровольного восшествия на погребальный костер.

Основные элементы «красной смерти» сближают ее с обычаем добровольной смерти у малочисленных народов Севера. Прежде всего это относится к самому восприятию такой смерти: принявшие ее считаются предками — покровителями семейства, она также считается выше естественной, и погребение умерших добровольной смертью происходит более архаическим способом, при соблюдении сложного, детально разработанного ритуала{142}.

В «красной смерти» очень существен такой элемент ритуала: «Важно, чтобы умирающий не сам „наложил на себя руки“. С его стороны нужна решимость умереть, а прочее пусть сделают силы природы или рука другого человека»{143}. Здесь также прослеживаются аналогии с ритуалом малочисленных народов Севера. Добровольно умерщвляемого пронзали копьем или стрелой из лука, закалывали ножом или же душили ременной петлей, а также погребали в земле заживо, с одной стороны, и пережиточными формами ритуала проводов на «тот свет» у славян, и прежде всего увозом дряхлых стариков в лес и оставлением там на произвол судьбы, погребением заживо и др.{144}.

Таким образом, «красная смерть» — стадиально более архаическая форма ритуала проводов на «тот свет», также, разумеется, пережиточная, несущая в себе многие свидетельства деградации ритуала, свойственные и остальным пережиточным формам его, известным у славян. Однако есть элементы, уводящие «красную смерть» в глубокую языческую древность. Это касается не только самосожжения, где аналогии с древнеиндоевропейской формой ритуала ухода в космический мир богов и обожествленных предков все-таки удается выявить под слоем многообразных напластований. Элементы эти прослеживаются и в форме удушения красной подушкой. Кроме собственного решения об уходе в «иной мир», это — отправление основного действа сыном или другим родственником; «душила»{145} — специальное лицо, отправитель этих функций; красный цвет подушки. Рассмотрение этих основных из архаических элементов следует предварить следующим замечанием: деградация рудиментов языческого ритуала явственнее всего проявляется в том, что отправителем его могла быть и дочь решившего умереть «красной смертью». В этом проявляется характерное качество истории традиции: даже самые архаические в целом рудименты языческих явлений могут содержать элементы деградации, причем столь позднего характера, каких не встречается даже в самых трансформированных в целом формах одного и того же рудиментарного языческого явления. Свидетельств об отправлении основного действа ритуала проводов на «тот свет» дочерью мне встречать не приходилось ни в первоисточниках, ни в литературе; в известных нам формах его в качестве отправителя фигурирует обычно старший сын или старший родственник по мужской линии.

Сведения о «душилах» столь скудны, что трудно составить о них ясное представление, тем более что располагаем мы сведениями начала XX века, из которых можно заключить, что к тому времени прежние ритуальные функции этого отправителя действа были в значительной мере утрачены как в сознании самого «душилы», так и в образе его жизни, отличающемся от строгих ритуальных и моральных норм старообрядческих «стариков», «попов», «наставников». Но само наличие специального отправителя действа уводит генетические корни «душилы» к языческим волхвам — отправителям ритуальных действ языческого ритуального комплекса. Рудиментарные формы ритуала проводов на «тот свет» в традиционной календарной обрядности несут на себе свидетельства первенствующей роли в языческом ритуале проводов на «тот свет» волхвов{146}; косвенные свидетельства тому находятся и в средневековых письменных источниках{147}.

Весьма существенным и красноречивым элементом является красный цвет подушки. Символика его, связанная с огнем и Космосом, говорит о направленности самого действа — отправлении в обожествленный Космос. О связи с обожествленным Космосом этой детали атрибута ритуального действа свидетельствует аналогия его с красным цветом кафтанов для отправления богослужения в большие праздники у «стариков» бухтарминских старообрядцев{148}. Поскольку свидетельства о «красной смерти» через удушение подушкой красного цвета относятся к позднему времени, представляется возможным, что эта форма «ухода в иной мир» — относительно поздняя, появившаяся на смену самосожжению как форма более легкая. Предположение это находится в соответствии со свидетельствами о замене сожжения заживо жен в погребальном костре мужа предварительным душением их, имеющимися в восточных источниках, касающихся древних славян{149}. В силу изложенных соображений относительно символики и функциональной предназначенности красной подушки трудно согласиться с положением Д. К. Зеленина: «Красная подушка явилась тут, скорее всего, по простому созвучию с красною смертью»{150}. Поскольку в народной традиции знаковая сущность атрибутов ритуальных действ играет важнейшую роль, красный цвет подушки и наименование ухода на «тот свет» по принятому решению самого «уходящего» совершенно не обязательно должны исходить друг от друга. Цвет подушки обозначает направленность действа и форму ритуального отправления его. Название же формы этого действа не обязательно возводить к древнерусскому языку. Как ни обращались старообрядцы к реставрации и сохранению древнерусской старины, далеко не все вошедшее в их быт и лексикон со временем чтимого ими, прежде всего «древлерусского благочестия» (а до начала раскола общее и восточному славянству в целом, и великорусской народности в особенности), сохранилось в более цельных формах только в старообрядческой среде. Кроме того, как ни ограждало себя старообрядчество от влияний времени и окружающего населения, полностью предохранить себя от перемен в народной культуре и жизненном укладе в целом оно, конечно, не могло. Представляется вполне вероятным, что самое наименование «красная смерть» древнее атрибута ее — красной подушки — и является отголоском, а может быть, и сохранением старинного наименования, имевшего когда-то хождение в великорусском наречии. Если исходить из великорусского значения слова «красный» — прекрасный, превосходный, лучший{151}, можно думать, что название «красная смерть» связано с представлением о добровольном уходе из жизни как лучшей, высшей форме перехода в иной мир и, выражаясь современным языком, сулящей наилучшие перспективы в загробном существовании души. Нельзя исключать и того обстоятельства, что в таких поговорках, как «На миру и смерть красна», «Весело пожить, красно умереть»{152}, звучат отголоски ритуала проводов на «тот свет» как «Отца на лубе спустил, и сам того же жди», «Живем не на радость, и пришибить некому», «Ты чужой век живешь, пора тебя лобанить», «Умереть — не в помирушки играть» и т. п.{153}. И тем не менее именно сохранность в старообрядческой среде древнерусского слоя заставляет обратиться к значению «красьный» — «красъ» — «кръс» в древнерусском языке. «Красьный» наряду с основным своим значением — «прекрасный» еще и аналогично слову «кръсьный»; точно так же слово «красъ» употреблялось вместо «кръсъ»{154}.

«Кръсъ» же в древнерусском имеет и значение «поворот солнечный»{155}. Поскольку отправление ритуала проводов на «тот свет» связано было в языческой обрядности с изменениями склонений Солнца{156}, можно думать, что название «красная смерть» несет в себе обозначение форм более древних, чем имевшие место в старообрядческой среде под этим названием. Иначе сказать, по всей видимости, в названии пережиточных форм ухода «на тот свет», распространенных в старообрядческой среде, отразилась форма языческого ритуала проводов в обожествленный Космос в бытность этого обряда элементом языческого ритуального комплекса.


Языческий ритуал проводов на «тот свет» нашел отражение и в архаических формах похорон, распространенных в старообрядческой среде.

Прежде всего это — похороны в лесах. Наряду с небольшими кладбищами в заволжских лесах встречаются и отдельные могилы, расположенные под могучей сосной или возле уединенного лесного источника — «ключика». Такие могилы со старообрядческими памятниками в виде массивных высоких крестов или «часовенок» находятся и в лесах вокруг прославившегося легендой о граде Китеже, опустившемся на дно Светлого озера — озера Светлояр, и в глухих лесах бывшей Костромской губернии, и на Русском Севере, и в других местностях, связанных со старообрядческими поселениями. Эта форма представляет собой трансформацию прежнего оставления умирать в глухом лесу под деревом.

Другой пережиточной формой языческого ритуала отправления на «тот свет» являются похороны покойников в болоте. Так, у хлыстов покойников хоронят без гроба: запеленав в «новину» (новое полотно, домотканное), опускают в топкое болото{157}. В этой связи большой интерес представляют раскопки датских археологов, при которых обнаружены останки людей, заживо погребенных в болотных топях.

И, наконец, еще одна форма — бросание трупов умерших в озеро{158}. Восходит она к языческому отправлению посланцев в обожествленный Космос в ритуалах медиации сил природы{159}. Бросание покойников в болото, озеро и другие водоемы, как и спуск в лодке в море у лужицких сербов, представляет собой пережиточную форму ритуала проводов на «тот свет». Эти формы отправления языческих посланников в мир богов и обожествленных предков подобно многим другим элементам этого ритуала перешли в процессе трансформации ритуала проводов на «тот свет» в народной традиции на погребение покойников{160}.

Отражение ритуала проводов на «тот свет» содержит и архаическая лексика. По всей видимости, локальное название смерти у бухтарминских старообрядцев «навалиться»{161} отражает «красную смерть», при которой подушка или другой предмет накладывались кем-то. Оно вызывает ассоциации с красной подушкой, накладывавшейся при «красной смерти». Но этим не ограничивается значимость этого выражения: важнее всего в нем отражение чьего-то участия в происходящем расставании с жизнью.

В принципе, это выражение аналогично названию смерти, также локальному — «заливная», — известному в бывшей Смоленской губернии. Оно также несет в себе отражение ритуала отправления на «тот свет»; при этом следует отметить немаловажное соответствие: в Белоруссии имели место похороны в болотах{162}. Принципиально аналогично оно также и архаическому выражению «опрудить» — лишить жизни{163}.

В связи с последним архаизмом приходится коснуться старообрядческих ритуальных действ на озере Светлояр, известном в старообрядческой среде под именем Светлое озеро. И о связанной с ним легенде об опустившемся на дно его граде Китеже, и о тексте «Китежского летописца», и о старообрядческих молениях и паломничествах, связанных со Светлояром, накопилась такая научная литература, что один критический обзор ее мог бы составить предмет специального исследования. Но вопрос о сущности старообрядческого культа, несмотря на разные гипотезы, признается не вполне ясным и так и остается пока не разрешенным. Поскольку он составляет предмет специального исследования, в связи с рассмотрением рудиментов ритуала проводов на «тот свет» следует заметить следующее: исходя из этого ритуала, находится объяснение именно тех действий, которые объяснялись лишь предположительно, но не получали достаточно убедительного обоснования. Не вдаваясь в полемику и не отвлекаясь на второстепенные детали ритуальной стороны действий паломников, выделим наиболее существенные элементы.

Озеро Светлояр — это крупный водоем, берега которого представляют собой высокие холмы (недаром называемые «горами») и лишь в одном узком месте переходят в низину. Глубина его такова, что в народе оно считается бездонным (во время последних исследований аквалангисты в наиболее глубоких местах все еще самого дна не достигали!). Вода его имеет свойство не портиться даже при очень длительном хранении в самых обычных условиях. Она считается святой, целебной и уносится паломниками с собой. Вокруг озера растут целебные травы (также собираемые паломниками). До послереволюционных преобразований берега озера («горы») были изрыты «ямами» «пустынножителей» — старообрядцев, удалившихся от мира, и покрыты «часовенками» — надгробиями умерших здесь старообрядцев. На самом высоком месте высокого холма стояла старообрядческая часовня, в которой в торжественные дни и праздники «правилась» служба. На верхушке другого высокого холма три очень старые, могучие сосны считались священными: на них паломники вешали иконы и полотенца, совершали вокруг них ритуальный обход с молитвенным пением (росли эти сосны рядом и так сблизились, что создавалось впечатление, будто они растут из одного корня). Кору от ствола одной из них, возле корней, отскребали и, считая целебной, уносили с собой. Это озеро считалось главной святыней заволжского старообрядчества. Паломничество сюда совершалось и по обету, и просто как к святыне. При этом многие приходили пешком из самых дальних мест.

Самое же главное из того, что связывает Светлое озеро с языческим слоем в старообрядческой традиции, это то, что основные ритуальные действа приурочены были к 24 июня (по старому стилю) и связывались с купальскими обрядовыми действами. Паломники самых разных старообрядческих толков стекались заранее и располагались на «горах». Ночью по обычаю жгли купальские костры. Основное же действо составлял ритуальный обход озера с молитвенным пением, со свечами, на заре, до восхода солнца{164}. Ритуал обхода озера заканчивался пусканием свечи на дощечке по воде, так что в ночь на Ивана Купалу все озеро светилось огнями плывущих по нему свечей. Исходя из генетической связи купальской обрядности с ритуалом проводов на «тот свет»{165} и знаковой формы отправления посланца к предкам — пускания по течению свечи в специально предназначенном ритуальном сосуде, в «помане» (которая представляет собой одну из поздних пережиточных разновидностей трансформации ритуала проводов на «тот свет» в южнославянской традиции{166}), можно предположить: в основе ритуальных действ на озере Светлояр лежит ритуал проводов легатов к обожествленным предкам. Разумеется, в данном случае можно говорить лишь о генетических корнях ритуальных действ, поскольку в самой структуре их содержатся разнохарактерные и разностадиальные наслоения, не говоря уже о сложном синтезе действ христианских и языческих.

Взаимопроникновение христианских и языческих представлений и культовых действ на Иванов день во многом объясняется тем, что и в основе ритуала проводов легатов, и в основе действий, связанных с китежской легендой о невидимом граде и монастыре, сформировавшихся в старообрядческой традиции, лежит культ предков. Разумеется, языческие формы его в христианской традиции претерпели трансформацию и переосмысление, и тем не менее в народной среде культовые действа вокруг озера проникнуты выражением почитания сокрытых озером праведников. И пускаемые по воде горящие свечи, и приношения, которые кладут паломники в «часовенки» на берегу озера — это, в сущности, поминальные акции, идентичные домашним и кладбищенским поминальным действам и по форме, и по характеру отправления их. В старообрядческих действах вокруг озера Светлояр, как и в народной традиции в целом, протославянское восприятие отправления легатов претерпело коренную трансформацию и переосмысление. Рудиментарные формы ритуала проводов посланников к обожествленным предкам, донесенные традицией, в целом по своей сохранности уступают «красной смерти». Но выявление этих знаковых форм, воспринимаемых самими отправителями их как составная часть «древлего благочестия православного священства», имеет существенное значение для понимания разновидностей трансформированных и деградировавших, знаковых и символических рудиментов протославянского ритуала в славянской календарной обрядности и погребальных ритуальных действах.


При изучении архаических явлений культуры, связанных с языческими корнями, в старообрядческой среде следует иметь в виду, что проявления реставрации языческих форм в жизненном укладе и ритуальных действах, как и поиски истинных форм «древлего благочестия православного священства», были в разных кругах старообрядчества далеко не одинаковы. И если в среде образованных городских слоев основной крен возврата к старине проявлялся прежде всего в повышенном интересе к древним рукописям, иконописи и формам изначального христианского богослужения, то у «скитских старцев» формы древнего монашества дошли до крайних пределов самоистязаний. Что же касается архаичнейших явлений язычества в обрядовом цикле, то проявления их имели место преимущественно в простонародной, крестьянской среде. И здесь, по всей видимости, приходится говорить не столько о реставрации, сколько о консервации древних устоев. Консервация эта объясняется не только убежденной обращенностью к максимальной сохранности древних форм бытия. Значительнейшая роль принадлежала здесь изоляции от внешнего мира, в которой оказались не только насельники скитов, но и сельское население старообрядческих групп. При этом не следует забывать, что это касается не только тех групп, которые перебрались на удаленные от путей сообщения окраины Русского Севера, Сибири, Дальнего Востока. И в Центральной России они заселили места, буквально отрезанные от окружающего их населения (и славянского, и иноэтнического) непроходимыми девственными лесами, болотными топями, крутоярами. И на протяжении длительного времени, в некоторых местах — не одного столетия, они оказались в замкнутом пространстве, в собственном мире. Не удивительно, что в ветлужских или переславль-залесских селениях иногда приходится сталкиваться с архаикой, не встречавшейся (или не зафиксированной, что, к сожалению, часто воспринимается как аргумент отсутствия того или иного элемента культуры или жизненного уклада) у окраинных групп, поселившихся близ государственных границ и окруженных иноязычным населением.

Одним из самых стойких по консерватизму, архаичнейших явлений культуры считалось, и с полным основанием, заволжское старообрядчество. Во время экспедиционных исследований в заволжских лесах приходилось сталкиваться с явлениями, с какими не пришлось соприкасаться при прежних экспедиционных обследованиях на Русском Севере, среди уральских казаков в Каракалпакии, у «австрийцев» на Алтае. И те же заволжские старообрядцы, когда дело касалось редких рудиментов глубокой старины, не однажды замечали: у нас этого нет (или — уже нет), разве что на Ветлуге может быть (или — это только на Ветлуге). Но в 50-е годы XX века ветлужские поселения старообрядцев оказались соединены транспортными путями в гораздо большей и лучшей степени, чем заволжские, и разложение прежнего бытового уклада, исчезновение традиционных явлений культуры в начале 60-х годов там было намного более заметно. И примерно в то же время группа старообрядцев, затерянная в уссурийских лесах и совершенно не связанная с внешним миром, продолжала жить той средневековой жизнью{167}, какую вела, уходя с родины, — по всей видимости, в поисках обетованного Беловодья.

Один из авторитетнейших представителей русской этнологической школы, снискавшей себе в начале XX века мировое признание, Е. Э. Бломквист, подводя итоги исследований в среде бухтарминских старообрядцев, так определил общую значимость их: «Материалы по окраинному населению, оторванному от основного великорусского ядра, представляют большой этнологический интерес, главным образом, в силу стремления окраинного населения к сохранению наиболее старых форм и очень позднему наслоению новейшей городской культуры, вследствие чего позднейший пласт при анализе этих материалов легко отделим от основных, более древних форм»{168}.

Положение это в полной мере относится и к материалам других изолированных групп. Подтверждением высказанному положению может служить высказывание, предваряющее публикацию этнографических материалов, собранных в ветлужских селениях: «Попадая в костромские леса, я сразу начинаю чувствовать, что… попал во власть иного мира… чуждого, как будто я где-то далеко, на самом краю света. В этих диких, глухих, сырых и темных лесах я ощущаю себя как будто не на нашей обыкновенной земле, а где-то в первобытных дебрях, в каком-то ином, потустороннем мире…

Стоит только поближе всмотреться в жизнь этих лесных людей, и вы легко заметите, что жизнь здесь как будто остановилась много столетий тому назад и более вперед не подвигается… она застыла на XV–XVI веке, а то и раньше»{169}. Это и не удивительно, поскольку леса по течению Ветлуги стали одним из первых прибежищ скрывавшихся от преследований властей приверженцев старой веры. И сведения источника начала XX века в общем и целом соответствуют той картине, какая вырисовывается из описания старинной старообрядческой рукописи. Это «„Повесть душеполезна о житии и жизни преподобного отца нашего Корнилия, иже бысть на Выгу реке близ озера Онега“, в которой описываются основание и первоначальный период истории выгорецких скитов первыми поборниками и наставниками старообрядчества, выходцами из ветлужского скита. Рукопись эта чрезвычайно важна для изучения истории старообрядчества, и прежде всего выгорецких скитов — одного из „главных мест“ в ряду других раскольничьих селений по России. Отсюда шли и идут те рукописные сборники, которые со времени ослабления Львовской (Лембергской) типографии служили заменой печатных книг… В выгорецких скитах корень и начало всех тех странных сект, которые не в редкость по весьма многим местам России: морелыцики, самосожигатели, хлысты, скопцы, детоубийцы и пр. изуверы. От этих выгорецких скитов в самое короткое время распространился раскол, который успел охватить весь огромный север России, начиная от государственной границы со Швецией и оканчивая дальними пределами Сибири с Китаем и сибирских инородческих племен»{170}. «Повесть» эта, не менее ценная и для этнологических изысканий, начинается с описания ветлужского скита: «В дальних и темных ветлужских лесах живет старец Капитон и с ним, под его началом, еще 30 иноков… Место сие пусто есть»{171}.

Жизненный уклад в первоначальных старообрядческих скитах представляет, как можно предположить, большой интерес для изучения формирования и ранней истории монашества: по всей видимости, здесь были проявления форм более древних и примитивных, чем монашество византийское, а в отдельных элементах, может быть, даже и восточное. Сопоставление уклада жизни ранних старообрядческих скитов с византийским и древневосточным монашеством, вероятно, могло бы дать плодотворные результаты для исследования генезиса и первоначальных форм жизненного уклада самого института монашества, но исследование такого рода — предмет, доступный специалистам по истории культуры Византии и Древнего Востока. Не специалист же может высказать лишь в качестве предварительного соображения предположение о том, что самый институт монашества мог возникнуть на ранних ступенях трансформации ритуала удаления к старости на родину предков, прародину в различные формы, в процессе истории традиции приведшие к знаковым и символическим разновидностям ритуала отправления в «иной мир», с одной стороны, и деградационным видам ритуала отправления вестников в обожествленный мир богов и пребывающих возле них священных предков, приведшим к умерщвлению стариков, с другой{172}. Для такого предположения дают основание разные явления старообрядческого уклада жизни, начиная с перехода к старости в другой разряд, когда жизнь становится ограниченной строгими рамками обращенности в духовность, не допускающими прежних светских привычек: жизнь проходит в усиленных молебствиях, чтении священных рукописных и старопечатных книг, усердном исполнении повседневных крестьянских работ и полном отказе от обычных деревенских развлечений — пения песен, праздничных плясок, рассказывания сказок и т. п.{173}.

Весьма показательным в этом смысле представляется столпничество, в русскую среду попавшее из Византии, но приобретшее в ней крайние формы, свидетельствующие, по всей видимости, о деградации первоначального явления. «Столпники», встав на самой высокой точке холма или горы и имея лишь только опоры для рук наподобие перил, весь остаток жизни простаивали под дождем и снегом, обуреваемые ветром, обледенелые в лютую зимнюю стужу, насквозь мокрые под проливными дождями, ничем не защищенные от палящих лучей июльского солнца. При сопоставлении этой формы удаления от мира с уходом под конец жизни в горы и расставании с жизнью на вершине ее выявляется отсутствие принципиальной разницы. Добровольный уход из дому происходил или в силу установленного обычаем правила для всей общины, либо, в более поздних, пережиточных формах по достижении возрастного предела или старческого одряхления — обреченного уводили или уносили. С небольшим количеством провианта (каравай хлеба, горшок каши) он оставался предоставленным самому себе. «Столпники» же не позволяли себе даже присесть, и основное отличие от положения в пережиточных формах ритуала отправления на «тот свет» заключалось в том, что «столпникам» подавались еда и питье, и они таким образом могли потреблять их в том минимальном количестве, какое необходимо было лишь для поддержания жизненных сил («столпники» простаивали нередко по многу лет). Вероятно, при специальном анализе византийского столпничества с ритуалом ухода в «иной мир» выявятся генетические связи; анализ такого рода — предмет исследования специалистов по Византии и древневосточным цивилизациям, как и сопоставление других форм восточного монашества и уклада жизни «старцев» в старообрядческих скитах.

Суровые нормы жизни в ветлужском скиту, основанном старцем Капитоном, также дают почву для сопоставления ухода в скиты с ритуалом ухода в «иной мир». Первые старообрядческие скиты хотя и различались между собой по укладу жизни и установлениям рамок строгости ритуальных норм в зависимости от природных условий, религиозного рвения, общего уровня культуры и образованности наставников — основателей скита и т. п., но в целом строгие нормы общежития, постничество, обеспечение скита минимумом необходимого были в начальный период формирования старообрядческих скитов общими и обязательными.

При сопоставлении уклада жизни в первоначальных старообрядческих скитах с ритуалом ухода в «иной мир» приходится заметить, что было бы неправильно искать здесь прямые связи, сознательное следование ритуальным действам языческого обычая. По-видимому, это происходило в силу стремления к последовательному проведению во всех нормах жизненного уклада ориентации на соблюдение древнерусских ритуальных норм. И если в Киевской Руси имел место не сам ритуал, а лишь отголоски его, красноречивым свидетельством которых служит образное выражение Владимира Мономаха «седя на санех», то в простонародной среде пережиточные формы ритуала отправления на «тот свет» на периферии Киевской Руси продержались до XIX в. Что же касается позднего Средневековья, то следует напомнить хотя бы такой факт: палицы — атрибут отправления этого ритуала, хранились в скандинавских церквах еще в позднее Средневековье{174}. И, таким образом, какие-то отголоски древних языческих представлений об уходе из земной жизни при максимальной просветленности духа и разума и необходимости для достижения этого строгих жизненных норм могли оказать опосредованное и преломленное через христианское учение воздействие на формирование старообрядческих скитов и крайности некоторых старообрядческих толков.

Показательно, что наставники старообрядческих скитов — основатели формирующегося института старообрядчества — при всей строгости норм его для себя устанавливали рамки еще более строгие. Так, основатель скита в непроходимых чащах ветлужских лесов Капитон «ел в два дни немного сухого хлеба и сурово зелие по захождении солнца. Мало спал и все время проводил то в пении Псалтыря, то в работах…

На ребрах не спал, но всегда сидя или стоя… Того же требовал и от других иноков»{175}. В сущности, воздействие христианского учения проявляется главным образом в отказе спать на ребрах в связи с христианской легендой о создании человека из ребра. Строго ограниченная трапеза после захода солнца, состоящая из сухого хлеба и сырой растительной пищи, труд, необходимый для поддержания жизни, молитвенное песнопение — обращенность к обожествленному Космосу в последний период пребывания на земле, проявления которой, по существу, идентичны общей обстановке, в которой оказывались предоставленные самим себе жертвы языческого ритуала отправления на «тот свет».

С другой формой ухода в «иной мир» — пребыванием в расщелинах скал, естественных гротах и т. п. — вызывают ассоциации по максимальной приближенности к природным условиям первые скиты на Русском Севере. «…Келья самородная: с трех сторон образовали ее гранитные скалы, с четвертой старцы прорубили дверь и окно; потолок и кровли сделали деревянные и сложили внутри печь»{176}.

Для изучения форм перехода элементов ритуала отправления на «тот свет» на традиционную похоронную обрядность большой интерес представляет нечто вроде жития некоего Иоанна — одного из скитников на реке Мезень, которое составил он сам, «близ сущий врат смертных». Заключительное обращение его вызывает ассоциации с древними формами отправления на «тот свет», с одной стороны, и древними формами похоронной обрядности — с другой{177}: «Аще благоволит Господь Бог по мою унылую грешную душу… помолитеся о мне окаяннем… а тело мое окаянное, недостойное и скверное, вервицею за ноги задевше, повергните вне монастыря или где пригодится в неугодное место, в блатное или в ров, псом, зверем и птицам на съедение»{178}.

Наиболее явственные проявления соответствий с ритуалом ухода на «тот свет» в его древнеиндоевропейских формах собственного восхождения на погребальный костер прослеживаются в старообрядческих самосожжениях. Здесь проявляется древнеиндоевропейское установление ухода из жизни на земле в состоянии максимальной высоты духа и интеллекта, в стремлении уйти из земной жизни, не поступившись верой, убеждениями, жизненными принципами. В соответствии с этим и обставлялось самосожжение как священнодействие. Об этом свидетельствует описание самосожжения в первой половине XVIII века в одном из скитов на Мезени, осажденном правительственным войском. (И ведь тогда осажденным угрожало лишь разорение скита, а не казнь или обращение в «никонианство». Более того, осаждавшие старались дать гарантии сохранения жизни всем обитателям скита и не допустить самосожжения.)

«…И оныя… собралися во уготованную на то храмину, заперлися нагото во… где братия службу церковную служили, и лестницы разломали и щиты пред враты и окны сделали, и запустили… иуготоваша на зажиганье смолы и бересто… а овое лишнее книги и иконы отнесоша уже перво, а овое и по известии во устроенные тайны в лесах келии и двух человек отпустиша добрых людей, где могут укрытися, кои сие знали…» Во время осадных действий войска скитники пели священные песнопения, и как только были приставлены лестницы с целью захвата их живыми во избежание их общей гибели в огненном пламени, «сожгошася и загореся храмина и бысть шум пламенной яко гром и пламень огненной, в мгновение ока охвати всю храмину…»{179}

Проявления связей с древнеиндоевропейским представлением об уходе из жизни путем вступления на погребальный костер как пути вознесения с огнем и дымом в космический мир богов и священных предков в старообрядческих самосожжениях содержит фольклорная традиция. Так, согласно легенде, зафиксированной на побережье Белого моря, ребенок видел, как самосожигатель вместе с огненным пламенем и столбом дыма поднялся к небу и был унесен облаком{180}. Легенда эта заставляет вспомнить древневосточные мифологические мотивы о культурных героях, которые по окончании своей миссии на Земле уносились в небо в огненном пламени, окутанные облаком дыма, и таким образом удалялись для продолжения жизни на других планетах{181}. Разумеется, в старообрядческой среде о подобных мифологических мотивах не только не думали, подвергая себя столь страшному испытанию, но они там не были известны ни из устной, ни из рукописной традиции. Эти древневосточные мотивы могли лишь оказать воздействие на формирование древнеиндоевропейской формы отправления к праотцам, в которой, по-видимому, и следует искать истоки ритуальных форм ухода из жизни, и самосожжения прежде всего. О том же, что фольклорный мотив, связанный с самосожжением, прошел через длительнейший процесс переосмыслений и деградации, прежде всего свидетельствует провозглашение основного мотива устами ребенка. Ибо появление ребенка как атрибута важного ритуального действа или связанного с ними фольклорного мотива несет в себе проявление деградации ритуала.

Итак, в старообрядческой традиции проявляются пережиточные формы протославянского ритуала ухода в «иной» мир, преломленные через стремление к поиску и приобщению к древнему православию.


Как и все явления в истории культуры, и старообрядческое движение, и жизненный уклад разных его слоев и толков, и мировоззрение с вытекающими из него ритуальными действами прошли через процесс формирования, развития и упадка, приведшего к деградации ритуальных действ и превращению прежних ритуальных норм в формальное обыкновение. Одним из самых отчетливых проявлений этого процесса были формирование и деградация «страннического» толка. Выше уже было сказано об одной из форм «ухода из мира», получившей распространение в XVII веке, — уходе в глухой лес, умирать там голодной смертью. Еще большее распространение тогда и при возобновлявшихся время от времени гонениях со стороны официальных властей получило «пустынножительство». Не следует забывать при этом, что в первоначальный период «пустынножители» вели самый примитивный, нарочито ограниченный строгими рамками минимума жизненно необходимого образ жизни: жили в глухих лесах на берегу реки или озера, в ямах без окон и дверей, имея лишь лазейку сверху да отверстие для выхода дыма и минимально-необходимой вентиляции, оборудованное в виде небольшой узкой трубы (или горшка); нередко в них можно было только сидеть или лежать, так они были малы и низки; огонь добывали примитивным способом — трением и т. п.

К концу XVIII века сложился «страннический» толк, в сущности, продолживший традиции «пустынножителей» конца XVII — начала XVIII веков, но, по всей видимости, без крайностей их аскетизма. «Странничество», видя в себе «остальцев древляго благочестия», основываясь на заповеди самого Господа Бога пророкам бежать из Вавилона, опираясь вслед за пустынножителями на учение Кирилла Иерусалимского о лишь двух возможных для истинных праведников путях — или бескомпромиссная борьба с сатаной, или же бегство от него, выдвинуло в качестве постулата для подлинных последователей «прежде бывших христиан»: «Не имети града, ни села, ни дому». То есть в основу «странничества» была положена идея вечного скитальчества{182}. Но уже к началу XIX в. в этом толке происходит расслоение, прежде всего на почве отхода от строгих аскетических норм. Внутри него образовалась прослойка «странноприимцев» (называвших себя также «христолюбцами»): живя в собственных домах, они, не отличаясь, по существу, в укладе жизни от обычных мирян, видели свое служение старой вере в укрывательстве «странников» («Христовых людей»). Для этой цели в домах их устраивались специальные помещения, тайники, скрытые от непосвященных выходы и замаскированные двери, даже подземелья. И прежнее вечное странничество вылилось для них в необходимость перехода перед смертью в разряд странников истинных.

Однако процесс трансформации страннического толка на этом не закончился; он приобрел форму, еще более деградировавшую с точки зрения истинных поборников «прежде бывшего христианства»: «странники», одним из основных принципов которых было, согласно древнехристианскому принципу, отрицание права собственности, постепенно, в особенности с наступлением эпохи религиозной терпимости приходят к признанию права на нее. Вылилось это первоначально в оставление ее у «странноприимцев» на сохранение, а затем и в обычное пользование приобретенным добром. Самая же показательная (очень важная для понимания процессов деградации явлений культуры на протяжении истории традиции вообще) трансформация произошла с «христолюбцами». Переход в разряд настоящих странников перед смертью вылился в конце концов в вынесение умирающего в близлежащий лес, а затем и попросту в собственный сад или даже только во двор.

Эта форма расставания с жизнью у «христолюбцев», образовавшаяся в процессе длительнейшей трансформации языческого института и слияния его с христианским учением, также претерпевавшим на протяжении своей истории перипетии, еще более изменявшие его первоначальную сущность, показывает, к чему в конце концов приводит синтез деградировавших языческих и христианских явлений культуры в поздней народной традиции.

Протославянский ритуал, обращенный в Божественный Космос, в конце концов превращается в пережиточное явление, противоположное по самой сущности своей той мировоззренческой идее, на основе которой происходило формирование его.

>

Формы трансформации архаических ритуальных действ в обрядовом комплексе

Традиционная обрядность, определявшаяся христианским календарем, в известной мере представляет собой синтез христианских и языческих представлений и культов. Подчас языческое миропонимание воздействовало на характер и направленность ритуальных действ и их атрибутов. Как известно, и само христианство впитало в себя элементы языческого мировоззрения и ритуалов, приспосабливаясь к привычному для язычников обрядовому циклу. Показательны в этом смысле взаимосвязи византийских брумалий с римскими сатурналиями. В них явственно проявляются конкретные формы приспособления византийской христианской церковью привычных языческих ритуалов к христианским календарным празднествам в начальный период ее истории{183}.

Приурочение праздника Рождества Христова к 25 декабря связано со стремлением христианской Церкви к преодолению, в значительной мере через ассимиляцию культа Митры: празднование дня его рождения связывалось с зимним солнцеворотом. Митра — популярнейшее божество Солнца, небесного, дневного света, бог истины воспринимался как посредник между людьми и Священным Космосом, покровительствующий благожелательным, мирным, добропорядочным отношениям в семье и обществе.

Календарный обрядовый комплекс сосредоточен вокруг самых значительных моментов солнечного года: зимнего и летнего солнцеворота, весеннего и осеннего равноденствия, солнцестояния. Центральное место принадлежит рождественско-новогоднему обрядовому циклу. Как поворот Солнца — важнейшего источника жизни — «на лето» означал предстоящий расцвет всего сущего на земле, так и обрядность предназначалась заклятию благости в предстоящем году. Рождественско-новогодним обрядовым действам придавалась функция воздействия на благосостояние в течение всего года. Отсюда идут нити к сезонным культовым действам.

Сочельник

Это праздник строгий, для которого характерны сосредоточенность, постные кушанья из зерен, плодов, овощей, выращиваемых в собственном хозяйстве или свойственных данной местности. Распространенное обыкновение — не садиться за стол до первой звезды. В христианской традиции это связывается со звездой, указывавшей путь волхвам к Младенцу Христу. Но в святочной обрядности языческий слой настолько явствен, что вполне допустимо и мнение о еще языческом почитании небесных светил, звезд в том числе, оказавшем влияние на святочную обрядность христианской эпохи. Крест в круге из разных зерен, характерный для сочельнического стола, — это также, возможно, наследие языческой символики, обращенной в священный Космос. В христианскую эпоху он, естественно, воспринимался как символ христианский.

Из обрядовых действ, совершаемых главой семьи, отправляющим культовую сторону Святок, особый интерес представляет обряд освящения, совершавшийся в Македонии домакином (домохозяином) с подчеркнутой торжественностью. Семья встает возле накрытого к ужину стола. Домакиня (хозяйка) вынимает из очага три уголька и кладет их на железный лемех, который играет роль кадила. Кадить следовало правой рукой справа налево, при этом движения вызывают ассоциации с сеянием и косьбой. После освящения сочельнического стола также освящались все помещения в доме, затем двор, хлев и т. п. Традиционные действия сопровождались устойчивыми заклинательными формулами, по форме близкими к заговорам.

Да родится пшеница
Везде и всюду,
Да станут колосья, как ложки,
Зерна же, как кизил.

Обрядность существенна не только для понимания сочельническо-новогодних действий, направленных на заклятие общего благополучия. Она способствует раскрытию генезиса драматургических приемов народного драматического искусства. Употребление лемеха вместо кадила заставляет задуматься над многозначностью применяемого в народном театре реквизита. Предметы, противоречащие на первый взгляд сущности действия, не всегда следует безоговорочно относить на счет гротескного обыгрывания, буффонады или пародирования. Нередко в основе может лежать глубоко осмысленное действие, истинное значение которого утрачено, забыто, искать же его следует в языческой древности.

Рождественско-новогодние костры

Итак, важнейшим моментом традиционного календарного цикла, определяющим направление обрядовых действ в течение года, были ритуалы, связанные с зимним солнцеворотом, с наступлением Нового года. В календарной обрядности это — Сочельник, открывающий Святки, Рождество, Новый год и Крещение. Культовые действа в значительной мере определялись языческими представлениями об особенно тесной связанности в это время священных предков с их потомками на Земле. Предписанное, строго выдержанное исполнение ритуальных норм представлялось залогом их благодетельного воздействия на протяжении всего года. Лежало ли представление о посещении своих родовых мест в основе языческой рождественско-новогодней обрядности или оно возникло уже в обрядности традиционной, не так уж и важно. Важен самый момент особой взаимосвязанности предков с потомками, особого внимания их к своим земным сородичам, их незримого соединения с ними. Этим прежде всего объясняется строгая сосредоточенность сочельнического ритуала, встреча сочельника в абсолютной чистоте духовной и физической. Тщательнейшим образом вымыты, вычищены дом, двор, хлев, все домашние и хозяйственные предметы. Характерна особая чистота тела и костюма, не говоря уже об особой чистоте сочельнического стола (обращенность сочельнического ужина к культу предков ясно показана В. Я. Проппом){184}. Уместно напомнить, что именно им посвящен первый глоток. Главное же, к чему следовало стремиться, — чистота мыслей и помыслов, обращенность их к высшим космическим силам.

Явственным проявлением обращенности святочно-новогодней обрядности к священным космическим предкам является душевный трепет, с каким ждали появления первой вечерней звезды. С этого момента начинались культовые сочельнические действа, а также и хождение со звездой на Святках. Тут, несомненно, сыграли свою роль языческие представления о связи космических предков со звездами.

Особенно важное значение придавалось возжиганию культового огня в очаге, костров во дворе или возле дома, а также и общественных костров, — подчас огромных размеров. Это ритуальное действо восходит, по-видимому, к священному огню (символу небесного огня — Солнца), возжигавшемуся язычниками в связи с зимним солнцеворотом.

«24 декабря на дворах зажигают огни, полагая, что усопшие родители приходят обогреваться, и что от этого огня пшеница народится ярая»{185}. «…Способы поминания усопших родителей чрезвычайно разнообразны, и один из них называется „греть родителей“. Практикуется он во многих местах… и состоит в том, что в первый день Рождества среди дворов сваливается и зажигается воз соломы в той слепой уверенности, что умершие в это время встают из могил и приходят греться. Все домашние при этом обряде стоят кругом в глубоком молчании и сосредоточенном молитвенном настроении. Зато в других местах около этих костров кружатся, как в хороводе на радунице»{186}.

Многообразные виды больших, высоких костров, рождественских и новогодних, известны у южных славян. Так, у хорватов — островитян побережья Адриатики — за несколько дней до Рождества в лесу и у селян собирают все, из чего складывается высокое кострище. При этом дети и молодежь, чьей обязанностью является подготовка костра, сами утаскивали у хозяев, которые ничего не дали, пни, сухие деревья, рухлядь и т. п, Все это складывалось возле церкви. В сочельник с наступлением полночи зажигали костер. Назывался он бадняк. Этот громадный костер поддерживался до Крещения. Возле него собирались старики с вином, они пили и угощали друг друга. Молодежь же пела и плясала, так что около костра оказывалось больше людей, чем на литургии в церкви. Это обрядовое действо несет на себе явственные следы переосмысления и преобразования языческих костров. От них остались громадные размеры, общественный (если можно так выразиться) характер действий, обращенность их в Космос. Остались действия, связанные с проводами «вестников к предкам», но из культовых они превратились в развлекательные, где мировоззренческий слой совершенно утрачен, проводы как таковые забыты. Старики мирно встречают праздник вином и беседой. Ритуальные песнопения и круговые танцы перешли в молодежную среду со свойственными новому времени песнями и плясками, и культовые действа превратились в развлекательные.

К языческой древности восходят обрядовые действа вокруг возжигания священного огня — бадняка. Именно в них отчетливее проявляется языческая символика. При различии в вариантах свойственные обрядности действа выражены у южных славян весьма отчетливо. В соответствии со старинным обычаем срубить дерево для бадняка следовало с соблюдением культовых норм. Бадняк почитается как святыня. От него ждут помощи при затруднениях, от него зависят плодородие, удача, счастье, успех, процветание. Бадняк срубали рано утром, перед восходом Солнца. Срубать его полагалось старейшему в семье. Перед тем как срубить его, домакин (глава семьи) наклоняет его к востоку, осыпает житом, а в некоторых местах преломляет над ним специально для этого испеченный калач, и половина его съедается, а другая остается на пне от срубленного бадняка, что воспринимается как нечто вроде жертвы срубленному дереву. В некоторых местностях бадняк называют святым («свети бадньаче»), домакин обращается к нему, поздравляя с Сочельником, с Рождеством и поясняет: «Отнесем тебя в дом. И будешь там помощником верным во всяком успехе и несчастье, в доме, в загоне для скота, в поле и везде»{187}.

Весьма существенно для понимания сути ритуальных действ вокруг бадняка то обстоятельство, что верхушке бадняка придается вид бороды и он приобретает антропоморфный облик. Следует отметить также, что верхняя часть бадняка, с бородой, вынимается из очага, хранится до будущего года и кладется в Сочельник в очаг снизу, под принесенный бадняк. Домакина с бадняком встречают с хлебом и корчагой вина. В очаг бадняк кладется бородой к востоку. Домакин посыпает его пшеницей или разным зерном и поливает вином. В некоторых местностях в бадняке провертывается отверстие, и туда сыплют пшеницу, льют вино, масло и мед. К бороде бадняка подносят калач и поливают ее вином. Бадняк целует сначала домакин, а затем остальные члены семьи. И каждый отламывает, откусывает от поставленных возле бадняка калача, сахара, разных овощей и фруктов. Считается, что таинственная, сверхъестественная сила бадняка таким образом передается людям. Свидетельством тому служит и обращение к бадняку домакина: «Я тебя вином и пшеницей, а ты мне всяким добром и успехом». Изобразив на бадняке знак креста, добавляет: «Дай нам Бог в изобилии хлеба, масла и вина, живым здоровье, а мертвым покой». После ужина ударяли по бадняку кочергой со словами: «Да будет столько скота, сколько искр». Полагалось в течение всех Святок давать домашнему скоту больше корма.

Особо следует выделить локальный обычай, восходящий к глубокой языческой древности. Домакиня садится на край очага, и домочадцы обходят очаг вокруг него. Действо это является поздней пережиточной формой отправления вестника к предкам. Разумеется, мировоззренческая основа его давно уже утрачена, и оно исполняется в силу традиции. Но он служит еще одним доказательством обращенности Сочельника к священным предкам.

С общинными средневековыми кострами соотносится древний шотландский обычай «сжигание ведьмы» в общинном высоком костре, а также сжигание чучела «демона» в крещенском костре у греков. Члены местного клана, выстроенные в боевом порядке, под предводительством волынщиков направлялись к заранее подготовленному костру. Позади колонны в небольшой тачке везли чучело, изображавшее старую женщину или ведьму, которую опрокидывали в костер. Положение о переходе языческих ритуалов на демонические существа, нечисть, ведьм, нищих и т. п. в истории фольклорной традиции известно и не требует особых пояснений.

Особенно показательны в этом смысле Святки. Характерно самое название их — «погани дни». Связано оно, по-видимому, с древним представлением о том, что ко времени зимнего солнцеворота злые духи приобретают особую силу и активность. Показательно в этом смысле локальное название Святок — «караконджови дни». Происходит оно от древнеримского названия праздника Консуалий (праздник окончания жатвы), которое впоследствии было перенесено на черного демона — каликандзара, а затем перешло к македонцам, болгарам и сербам под именем караконджула{188}. Возможно, что на это представление наслоилось и позднейшее переосмысление, связанное с тем, что Святки в христианское время были яркой реставрацией язычества.

Широкое распространение получило поверье о господстве на Святках, в новогодние дни в особенности, «неведомой и нечистой силы». В «страшные вечера» она приобретает особую власть и всячески старается причинить зло людям, нанести ущерб хозяйству. В Сербии старики опасались вечерами даже выходить из дома.

Для рождественско-новогоднего ряжения характерны образы чертей, привидений, кикимор и т. п. Широкое распространение получили «страшные маски», зачастую в длинной белой рубахе с длинными рукавами.

Для ряжения чертом характерны такие приемы: «На голову навязывали кудели, чтобы быть хохлатым, косматым и вычернив рожу» (без рогов){189}. В изображении черта обращает на себя внимание косматость, хохлатость, но без рогов — непременной принадлежности в христианском изображении. Косматость, хохлатость вызывает ассоциации с изображением облика Костромы-Кострубоньки в весенне-летней обрядности — персонажей антропоморфного облика в действах, направленных на медиацию сил природы. Черненое лицо вызывает аналогии с маской смерти и изображением принадлежности к «иному миру».

Существенная параллель содержится в сообщении о святочном ряжении в «демонов» у русских старожилов Восточной Сибири. На протяжении истории религии, начиная с Древнего Шумера, происходило переосмысление прежних божеств в демонов. И в рождественско-новогоднем ряжении налицо переосмысленные на протяжении христианской эпохи образы языческих божеств в демонов, чертей, ведьм, кикимор и т. п.

«Ряженые являлись одетые по-старушечьи во всевозможные лохмотья и тряпки, с горшком, накрытым тряпицею и заменявшим кокошник на голове, чтобы можно было походить на кикимор, т. е. на ведьм{190}. Генетические корни этого вида ряжения явственнее проявляются в аналогичном ему ряжении ветлужских старообрядцев. В прежнее время старухи на святках являлись на беседы наряженными шишиморами: одевались в шоболки (рваную одежду) и с длинной заостренной палкой садились на полати, свесив ноги с бруса, и в такой позе пряли. Пряху (копыл) они ставили меж ног; на пряху кудель привязывали и привертывали толстую, завертками пряжу на свою длинную палку. Девушки смеялись над шишиморой, хватали ее за ноги, а она била их палкой»{191}.

Старухи, одетые в рванье, вызывают ассоциации с масленичным поездом, проезжающим по деревне к горе, с сидящими в санях ряжеными, изображающими оборванцев, со старухой на передних санях. Ассоциации возникают и с толпой старух и оборванцев в весеннее-летней обрядности, направленной на медиацию сил природы. Образы ряженых старух на полатях вызывают ассоциации с отправлением стариков на «тот свет» путем оставления их на печи в нетопленой хате{192}. Длинные же палки с заострением на конце вызывают ассоциации с палицами — орудием ритуального умерщвления стариков, сохранявшимися в скандинавских храмах еще в позднее Средневековье, с одной стороны, и с палками — атрибутами похоронных игр, с другой. Самое же прядение, навязывание на длинную палку толстой пряжи вызывает ассоциации с древнеиндоевропейскими представлениями о прядении нити жизни и обрыве ее, означающем смерть того, чья нить обрывается. Этот вид ряжения в свете изложенного предстает как одна из разновидностей преобразования ритуала проходов вестников к священным предкам в знаковые и символические формы. Так, обычай умерщвления стариков приобретает фарсовое претворение в карнавальных действах. Знаковое выражение преображения культа предков в этом виде ряжения предстает весьма выразительно. Толстая пряжа на длинной палке означает долгую жизнь. Палочные удары, обрушивающиеся на девушек за их насмешки и хватание за ноги, означающее, по-видимому, тщетность попытки вывести старуху из собственного дома, свидетельствуют о переосмыслении и преобразовании языческого обычая. Произошло перемещение действий с прежних объектов ритуала. Старшее поколение, отправляющееся к священным предкам ради благополучия молодых, решительными действиями пресекает их попытки осуществить неразумные действия. Подобные перемещения действий с объекта языческой обрядности на субъект — на отправителей обряда — яркое воплощение получили в карнавале. В завершении его сжигается чучело. Избранный на время карнавала «король» («царь») предстает в шутовском обличье. На протяжении карнавала он является объектом шуточного поклонения, с одной стороны, и издевок под конец его — с другой. По завершении же карнавала он тихо, украдкой благополучно возвращается домой, восвояси.

Для понимания языческой сущности прежних, переосмысленных персонажей «кикиморы» особенно существенны как архаическая форма демонических карнавальных персонажей. Отражение переосмысления прежних сверхъестественных языческих существ в кикимор содержится в средневековых документах. Так, в «Приказном столе» № 95, л. 225 значится: в начале XVII века «в Галицком уезде крестьянин Митрошка Хромой… имел сношения с „нечистым“, а словет нечистой дух по их ведовским мечтам „кикимора“»{193}.

Сообщаемость миров, не ощутимые внешними проявлениями связи между священными предками и их земными потомками, покровительство их из «иного мира» — все это представления, составляющие один из краеугольных камней древнеиндоевропейского миропонимания. Вошли они и в средневековое языческое мировоззрение европейских народов. Ушедшие в «иной мир» представлялись приобщенными к сонму священных предков, наподобие тех, в чьем окружении «пил с богами» ведийский первопредок Яма.

Под дерево с прекрасными листьями,
Где пьет с богами Яма,
Туда наш отец, глава рода,
Устремляется к предкам{194}.

Духовные взаимосвязи с ними доступны были лишь высшим жрецам. При деградации древних языческих представлений прежние обожествленные образы превращаются в демонические, в «нечистую силу». Жрецы же и волхвы преображаются в колдунов. Из позднего средневекового документа кикимора предстает как неопределенный «нечистый дух», в старинном ряжении — как образ устрашающей старухи. Такое переосмысление принципиально идентично другим карнавальным образам демонических персонажей. Представление же об особой силе, об особом разгуле «нечисти» в Святки, — это, по-видимому, переосмысленное восприятие древнего языческого верования: в новогодние и другие важнейшие календарные периоды, связанные со сменой склонений Солнца или Луны, предки-небожители возвращаются к своим потомкам и присутствуют там на протяжении культовых действ. Очевидное выражение получило это в белорусских «дзядах».

Наиболее архаическим явлением святочно-новогодней обрядности являются игрища ряженых в «умруна» (или в «умрана», в «мертвеца», в «смерть»). Уже самое название этих игрищ — в смерть, в умирание, заставляет задуматься о правильности наименования их в литературе покойницкими играми: название это несет оттенок предстоящей смерти, а не произошедшей. Сравнительный анализ наиболее архаических вариантов этих игрищ убеждает в том, что в них в драматизированно-игровой форме предстают ритуальные действа, совершавшиеся в языческой древности вокруг еще живых, а не мертвых объектов ритуала.

Особенно показательно в этом смысле игрище в «смерть», разыгрывавшееся в глухих селениях на Ветлуге. Самое оформление облика ряженого «мертвецом» содержит весьма архаические, красноречиво говорящие об истоках образа элементы: «Мужчина надевает рубашку белую, штаны белые, онучи белые, лапти новые с веревками, перевитыми, как у живого (подчеркнуто мною. — Н.В.), поясок домотканый; лицо покрывают платком или одевают личину (маску) деревянную долбленую (или из бересты), страшную, неприглядную. „Мертвеца“ кладут или на салазки, которые двое ребят везут в беседку, в избу к девкам, или на доску, которую несут несколько человек с воем и плачем провожающих… В избе мнимые родственники покойника зовут девок или просто волокут прикладываться к покойнику, особо — в рыло целовать»{195}.

Из убранства «мертвеца» следует выделить рубашку, штаны и онучи белого цвета — архаического цвета траура, причем одежда крестьянская, подпоясанная пояском, а не в виде савана (что распространено в различного рода карнавальных действах при изображении покойников или смерти); лапти новые — архаический элемент традиционной похоронной обрядности. Самое же главное для понимания сущности образа — перевязь лаптей, как у живого: в похоронной обрядности элемент «наоборот» играет первостепенную роль — вспомним хотя бы круговую чашу, которая пускается влево, а не направо, как на праздничном пиршестве, круговые танцы, идущие влево («коло наопак» у южных славян) и т. п. Маска на лице «мертвеца» — предмет особого исследования в аспекте знаковой сущности ее. Предварительно лишь заметим, что, по всей видимости, генезис антропоморфной маски связан с ритуалом проводов в «иной мир» и в традиционном ряжении маска на лице «мертвеца», как и в похоронной обрядности, восходит к этому ритуалу.

Важнейший элемент оформления образа «мертвеца» — салазки. Они соотносятся как с формой отправления в «иной мир» на санках, так и называвшейся «посадить на саночки» (ср. «седя на санех» в «Поучении» Владимира Мономаха, поговорку «закрыть глазки да лечь на салазки» и т. п.){196}. А также и с архаическими формами похоронной обрядности{197} (в которую, вероятно, вошли подобно многим другим элементам ее из ритуала проводов на «тот свет»). Что же касается доски, на которую кладут мертвеца, она вызывает ассоциации с лубом как элементом ритуала проводов на «тот свет» — на лубе выносили из дому и спускали в глубокие овраги или с гор отправляемых на «тот свет» в некоторых из украинских вариантов ритуала проводов в «иной мир»{198}, а также и с архаическими формами похорон на доске, известными у разных народов (древних славян, евреев и др.). Вой, плач, причитания также соотносятся как с похоронной обрядностью, так и с ритуалом проводов на «тот свет».

Значимость, придававшаяся ритуальному действу, проявляется в отражении общественного характера его. Общественный характер действа, а также и множественность языческих легатов{199} проявляется в ряжении изображением группы «умранов», состоящей из нескольких человек, действующих весьма активно и энергично: «Покойниками наряжается не только молодежь, но и женатые мужики, и притом по нескольку человек сразу, так что в избу для посиделок врывается иногда целая артель покойников. У всех у них в руках туго свитые жгуты, которыми они беспощадно хлещут парней из чужой деревни и приезжих девиц. Достается и своим девицам, которым… наклоняют голову и хлещут по спине до синяков»{200}. Участие в игрище женатых мужиков особенно важно как проявление его прошлой ритуальной значимости и длительной трансформации в народной традиции, участие же в нем парней и приход всей этой ватаги ряженых на посиделки говорит о процессе перехода архаического ритуального действа на молодежную среду. Для понимания общего процесса трансформации ряжения на протяжении истории традиции чрезвычайно важное значение имеет положение в ветлужских селах в начале XX века: «В ряжении принимает участие как молодежь обоего пола, так и пожилые мужики и даже старики; только бабы — мало»{201}.

Важнейшим для понимания языческой сущности действа атрибутом являются крепкие жгуты в руках «покойников». При сопоставлении этой формы игрища с похоронной игрой, основное действо которой заключается в ударе тугим жгутом с камнем на конце{202}, а также с аналогичным заключительным действом ритуального отправления к праотцам у югославских цыган выявляются аналогии в сущности основного действа, восходящего к языческому ритуалу отправления в «иной мир». Такие же детали, как переход отправления основного действия языческого ритуала, а также и орудия действия в нем, на самих «покойников», равно как и хлестание инодеревенских, являются следствием переосмыслений и позднейших привнесений в процессе трансформации языческого ритуального действа в драматизированно-игровое. Переход основного действа изжившего себя ритуала с объекта этого действа на молодежную среду и детей — типологическое явление истории традиции.

Очень важные для понимания генетической сущности святочных игрищ в «умруна» сведения содержатся в варианте из «Этнографического бюро» В. Н. Тенишева, введенные в научный оборот С. В. Максимовым{203}, а затем — с существенными уточнениями на основании самого архивного источника их — В. Е. Гусевым{204}. Обернутого в саван ряженого «покойником» вносят в избу. Особенно значительно в этой форме изображения «умруна» то, что туловище его изображал не один, а четверо или даже шестеро парней, один из которых запрокидывал голову вниз, изображая лицо мертвеца. Вошедшие в избу ряженые с «умруном» обращались к хозяевам: «На вашей могиле какого-то покойника нашли, не вашего ли прадедка?» Весьма существенное обстоятельство: изображавший голову «покойника» избирался по жребию. Оно вызывает ассоциации с жеребьевкой при отборе жертв в календарной обрядности языческих славян раннего Средневековья{205}. Оформление же образа «покойника» посредством укутывания нескольких человек одним «саваном» вызывает ассоциации с составленным из нескольких саней или повозок без колес масленичным «поездом» со старухой на передке передних санок, едущим через деревню к масленичной горе и затем скатывающимся с нее, а также и с аналогичным «поездом» из старых телег в весенне-летних ритуальных действах{206}. Все это рождает вопрос: не несут ли эти рудиментарные формы древнего языческого ритуала не только отражение общественного характера ритуального действа, но и того обстоятельства, что языческие «посланцы» отправлялись и в сопровождении свиты? Многообразные проявления такого рода наблюдаются в календарном цикле, и многочисленные аналогии содержатся в похоронной обрядности разных эпох и народов, начиная с Древнего Шумера, где при раскопках вскрыты погребения знатных покойников в сопровождении пышной свиты{207}.

К пониманию генезиса и функционального назначения святочных игр с «покойником» подошел В. И. Чичеров: «С темой смерти связана одна из распространенных игр великорусских святок — игра в покойника… Похоронная тема… сформировалась в связи с представлениями о роли в жизни людей мертвых вообще и предков семьи, в частности… Покойницкие игры закономерно включаются в новогодний цикл обрядов… как действия… по связи с культом предков… направленные на обеспечение благополучия в будущем… Более широкое значение маски мертвеца, чем только новогоднее ряжение, значение этого образа как одного из присущих вообще обрядности Святок — периода конца и начала годового круга времени — подтверждается тем, что включение покойника в обрядовые игры имело место и не на посиделках»{208}.

Чрезвычайно важные в этом смысле данные содержатся в материалах архива Русского географического общества, где содержится описание того, как в старину в Вологодской губернии на Святках «молодые робята и девки играли пахомом, имауком и всяко в церковной трапезе». Особенно же существенно следующее: «Иногда, вынув из гроба случавшегося тут покойника, ущемляли в его зубах лучины и ставили его в угол светить»{209}. Значимость языческого действа, перешедшего в христианскую обрядовую традицию, проявляется таким образом в существовавшем в давнишнее время разыгрывании драматизированного игрища в храмовой трапезной: как известно, на христианские храмы отчасти перешли функции языческих святилищ.

Сообщение это вызывает постановку вопроса о генезисе и сущности игрищ в «умрана» в нескольких аспектах:

а) по аналогии с похоронными играми, где, в числе прочих действий существовало и обыкновение вынимать покойника из гроба, ставить его светить играющим зажженными свечами или лучинами;

б) по аналогиям в святочных и похоронных играх мотива активного участия покойника как действующего лица в происходящих игрищах. Здесь уместно припомнить такие моменты, как обыкновение сажать покойника за стол во время похоронно-поминальных ритуалов;

в) Вологодская губерния принадлежит к числу тех немногих местностей, где пережитки ритуала проводов в «иной мир» — умерщвление стариков (вывоз в мороз и оставление в сугробе и другие разновидности) зафиксированы как реально существовавший обычай{210}.

Предваряя последующий сравнительный анализ игрищ в умруна с похоронными играми рассмотрением отдельных элементов игрищ с покойницкими мотивами, сразу же заметим: сопоставление игр ряженых с мотивами смерти и похоронных игр приводит к заключению о том, что в них, по существу, фигурируют не покойники, а еще живые люди, играющие активную роль в происходящем вокруг них ритуальном действе. При этом следует отметить противоречивые элементы в самих приемах оформления образа «умруна», свидетельствующие о длительной трансформации игрища в народной традиции, утрате и забвении первоначальной сущности основного действующего лица игрища. Поздние по общему оформлению игрища содержат весьма архаические элементы, способствующие пониманию генетических корней игрища.

Так, вариант игрища, разыгрывавшегося (в отличие от остальных известных нам вариантов) девушками{211}, что свидетельствует о длительном процессе деградации архаического игрища в народной традиции, поскольку наиболее архаические из известных нам вариантов игрищ в «умруна» были сферой действия женатых мужиков{212}, содержит весьма красноречивый заключительный эпизод, который способствует установлению генетических корней игрищ с мотивами смерти. В нем лежащую на скамье или доске девицу, после разыгрывания причитаний и отпевания с зажженными свечами, выносят из избы и роняют в сугроб. Этот вариант игрищ в «покойников» вызывает ассоциации с чрезвычайно архаической формой ряжения — «кулашниками»{213}, основное действие в котором — свалить в сугроб ударом мешка, набитого снегом с мерзлым навозом на дне, с одной стороны, и с формой отправления на «тот свет» путем вывоза на санках в поле и оставления там в сугробе{214}. «Кулашники» же, в свою очередь, соотносятся как с ряжением в «умруна», так и с похоронными играми, что будет ясно из анализа его.

Ряжение «в смерть» соотносится с похоронными играми и в том плане, что в нем допускались игрища вокруг настоящих покойников. В этом смысле очень важными представляются данные Подолии, поскольку там известны и архаические формы похоронных игр, и «жартовни» (шуточные) причеты{215}, и обычай «посадовіть на саночки». Из разных вариантов игрищ ряженых с настоящим покойником особое внимание привлекает вариант, в котором, как и в похоронных играх, действие происходит вечером и ночью, расходятся же с игрищ на рассвете. Ряженые, улучив удобный момент, настоящего покойника потихоньку выносили в сарай или в клуню. Вместо него на лавку или на стол, в зависимости от того, где лежал покойник, ложился ряженый «покойником». Другой же ряженый залезал под эту лавку (или под стол). Когда кто-либо из присутствующих, увидав движение усов «покойника» или какие-либо иные признаки жизни, восклицал: «Степан воскрес!», в ответ ему бросалась реплика: «Брешешь, як пес!» Тут следует отметить сходство игрища ряженых с аналогичными видами похоронных игр как по форме драматического оформления действа, так и по стилю словесных формул. Еще более существенные аналогии содержатся в дальнейшем развитии действий. При последней реплике сидящий под лавкой с «покойником» привстает, приподнимая таким образом и ложе с «мертвецом»; окружающие лавку с «покойником» кидаются в разные стороны, «мертвец» же встает и вместе с остальными участниками игрища поет шуточные песни{216}. Особо выделить здесь следует три момента. Реплика о воскресении содержит реминисценции идеи метемпсихоза. Эпизод этот содержит соответствия с похоронными играми-пантомимами, разыгрывавшимися в старину в Ирландии; сущность их заключалась в изображении смерти одного из борющихся между собой парней и чудесного воскресения его благодаря волшебству чародея{217}.

«Мертвец», как и в некоторых эпизодах похоронных игр, таких, как дерганье его за ус, таскание за нос с соответствующими репликами, призывающими подняться и принять участие в общем развлечении, показывающими сопричастность его к игрищу; покойник, посаженный за общий стол или поставленный в углу с зажженной лучиной или свечой «светить» играющим, и наконец, танцующий «умрун» и пение любимых песен покойника, — предстает в игрищах ряженых, как и в похоронных играх в качестве реального участника ритуальных действий.

И, наконец, пожалуй, что самое важное: сидящий под столом ряженый вызывает ассоциации с устроителем «да и» южных славян, лежащим под столом во время «прощальной» трапезы в его честь. Аналогии с «да ей» (или «поманой») чрезвычайно важны потому, что, по существу, она представляет собой одну из форм трансформации ритуала проводов на «тот свет» в обычай, структуру которого составляют основные элементы ритуала проводов на «тот свет» и традиционных похоронных поминок{218}. Иначе говоря, сущность этого обычая заключается в формальном отправлении основных моментов ритуала проводов в «иной мир» и поминальных действ, следующих за похоронами покойников, над пожилыми людьми, сами себе их устраивающими.

Анализ структуры обычая приводит к заключению: по самым существенным элементам ритуала он ближе всего к обычаю «на саночки посадовіть» в архаической его форме, когда стареющий хозяин сам назначает время ухода в «иной мир» и руководит подготовительными действиями. Принципиальное же различие между «поманой» («даей» «кумидом») и обычаем «на саночки» состоит в финале: «на саночках» остаются умирать, в то время как в «помане» устроитель ее, постояв на кладбище на приготовленной для себя могиле возле собственного памятника и отпировав на застланной скатертью могиле, благополучно возвращается домой вместе с остальными участниками ритуального действа. Весьма существенно также и то, что поздние формы «даћи», в сущности, идентичны похоронным поминкам, — обстоятельство, немаловажное для понимания форм воздействия ритуала проводов на «тот свет» на традиционную похоронную обрядность и перехода ритуальных действ, связанных с проводами уходящих в «мир иной» на похоронные поминки в традиционной погребальной обрядности. По всей видимости, и лежащий под столом со свечой в руках устроитель «да и», и «мертвец» на ложе вместо настоящего покойника с сидящим под столом ряженым по форме представляют собой переходное явление от сидящего за столом на прощальном пиршестве уходящего в «иной мир» к уложенному в ритуальной похоронной одежде на погребальном ложе покойнику, вокруг которого происходили ритуальные общественные сборы с их пиршествами и игрищами. Таким образом, из сопоставления святочных игрищ ряженых «умруном», «поманы» («даћи», «кумида») и похоронных игр карпатских горцев и хорватов выявляются аналогии архаичнейших элементов. Проявляются аналогии также и с мотивами украинских и балканских преданий об отказе от обычая отправления стариков на «тот свет», но, разумеется, в гораздо более опосредованной форме: в преданиях мудрого старца выводят с почетом из временного укрытия, в финале же игрищ «мертвец» пускается в пляс или проявляет себя другими недвусмысленными признаками жизни, подчас и вслед за собственными «поминками», разыгрывавшимися иногда и после ухода его «свиты» в другую беседку.

Здесь мы видим некоторый диссонанс с традиционной похоронной обрядностью, в которой поминки происходят после похорон при участии хоронивших покойника. Что касается переодевания в женское платье одного из мужиков, составляющих «свиту», это может быть и рудиментом этапа трансформации ритуала проводов на «тот свет», имевшего место в прошлом, — перевода односельчан, достигших возрастного предела, в разряд, которому предстоит доживать жизнь на женской половине или в отдельном домике (чешск. «vym nar»). Оно может быть и следствием смещения знакового выражения сущности ритуала с основного объекта действий на отправителей ритуальных действ — явление, характерное для трансформированных языческих ритуальных действ на всем протяжении истории традиции христианской эпохи. Последнее тем более вероятно, что это лицо выступает в качестве центрального персонажа на «поминках». Смещения и синтез рудиментов языческих образов и ритуальных действ — типологическое явление истории народной традиции.

Изложенные факты несут в себе дополнительные свидетельства в пользу положения о генезисе ряжения «умруном» как пережиточной формы ритуала проводов на «тот свет», некоторые элементы которого (маска, салазки и др.) представляются чуть ли не более архаическими, чем самые архаические элементы похоронных игр.

Сопоставление поздних вариантов игрищ с мотивами смерти и архаических обрядов дает весьма показательную картину трансформации символики вследствие утраты ритуальной сущности действа. Если в архаических вариантах ряжения «умруном» оформление костюма его строится таким образом, чтобы была ясна ритуальная сущность персонажа посредством оформления деталей, подчеркивающих, что образ ряженого представляет собой не мертвеца, а живого человека, передвигающегося на собственных ногах, то в поздних вариантах появляется гроб как элемент реквизита. В этих вариантах на посиделки вносят «покойника», лежащего в гробу{219}. Здесь наблюдается картина, аналогичная действам с похоронными мотивами в другие календарные сезоны, например, «похоронам Костромы», «похоронам кукушки» и т. п., где кукла и чучело в поздних драматизированно-игровых вариантах трансформированного языческого действа также укладывались в гроб. В качестве характерного образца такого явления можно привести «похороны кукушки» начала XX века из средней полосы России: «кукушки» — антропоморфные куклы в стилизованном крестьянском наряде, положенные в гробики{220}.

Существенное значение для понимания генетической сущности игрищ в «смерть» имеет рассмотрение финальных действ. Особенно важна вариативность их на протяжении времени. Еще в середине XIX века «умруна» не уносили из избы «хоронить», как это делали в конце XIX века, а, вынув половицу, опускали в подполье{221}. Эта форма вызывает ассоциации с мотивом преданий о прекращении умерщвления стариков — об укрытии старого отца в подполье{222}.

Святочные игры с мотивами смерти не всегда можно с уверенностью интерпретировать в силу архаичности их основы и длительной трансформации в традиции. Недаром загадочность «умруна» неизменно отмечается исследователями{223}. Существенна для понимания общего характера их поздняя форма, зафиксированная у северных великорусов{224}, которая состоит преимущественно в «отпевании» принесенного на беседу «мертвеца». Образ его оформлялся главным образом вымазыванием белым. Финал ее — пляска «мертвеца» — имеет аналогии как в драматической, так и в устно-поэтической традиции.

В еще более осложненной переосмыслениями и драматизацией форме этот мотив проявляется в народной драме «Маврух», разыгрывавшейся также на Святках на Русском Севере. В ней фарсовые действа с отпеванием «мертвеца» и другими формами пародирования похоронных действ заканчиваются недвусмысленными знаками земной жизни действующего лица, как бы простившегося перед этим с ней навсегда{225}. В устно-поэтической традиции аналогичный мотив нашел выражение в поговорках и загадках: «Чудак покойник: умер во вторник; стали гроб тесать, а он вскочил да и ну плясать». «Чудак покойник: умер во вторник, в среду хоронить, а он поехал боронить»{226}. Загадка «Покойник, покойник, умер во вторник, пришел поп кадить, а он в окошко глядит», опубликованная в сборнике «Пословицы, поговорки, загадки в рукописных сборниках XVIII–XX веков», с разгадкой «хлебное зерно, яровое и озимь»{227} также представляется отголоском рассматриваемого мотива; разгадка же, приведенная в указанном сборнике, по всей видимости, — позднейшее осмысление вследствие забвения самого ритуала проводов на «тот свет» и отхода от него, когда обычай как ритуальное явление стерся в памяти, осталось же лишь смутное представление о прошлой связи с аграрными культами. Положение подтверждается видимой трансформацией этой пословицы-загадки в фольклорной традиции: в сборнике В. И. Даля — самом полном, достоверном и ценном источнике изучения русских пословиц и поговорок она с небольшой вариативностью опубликована в качестве пословицы{228}. Все изложенное говорит о том, что финальная пляска «мертвеца» в рассматриваемом варианте святочного игрища может быть и результатом смещения порядка языческих ритуальных действ при проводах на «тот свет», и символическим выражением перехода от умерщвления к знаковым формам выражения отхода от этой языческой формы обычая. Это подобно прыжку через купальский костер{229} или же статуэтке из сухих фруктов на сочельническом столе{230}, чрезвычайно ярко и образно выражающей торжество остающегося в своем доме вместо «ухода» из него навсегда.

Сущность святочных игрищ «в смерть» как рудиментарных форм языческого ритуала проводов на «тот свет» подтверждается эпилогом их, завершающим святочные игрища. «В последний день Святок справляли похоронный обряд. Делали чучело из соломы и тряпок, покрывали его платками и, как покойника, провожали за деревню; причитали каждый по-своему, кто вопил по брате, кто по матери… доходили до конца деревни, чучело бросали, а платки разбирали их собственницы. Возвращаясь, устраивали вроде поминок, пекли в складчину блины и пр. В очень немногих местах удержались эти обряды»{231}. Эти действия с чучелом принципиально аналогичны действиям с чучелом, заключающим масленичные игрища, а также и действам вокруг чучела на Кузьминки, в троицко-семицких ритуалах и в других календарных действах{232}.

Следует отметить еще одно существенное обстоятельство. Игрища в «умруна», в «мертвеца», «в смерть» и т. п. в архаических формах их известны по преимуществу из тех же местностей, где пережиточные формы ритуала отправления на «тот свет» удерживались еще в XIX веке — в Новгородской и Вологодской губерниях, на Ветлуге, в Заволжье и Поволжье и некоторых других. Также и наиболее архаичные формы похоронных игр известны в местностях, в которых зафиксировано бытование обычая отправления стариков на «тот свет» — в Подолии, в Буковине, в Закарпатье. Обстоятельство это — еще одно свидетельство того, что и святочные игрища с мотивами смерти, и похоронные игры восходят к одному источнику. И в этом смысле особенно важны данные из Подолии: она давно известна как резервация славянских древностей, и в ней зафиксированы и рудименты ритуала проводов на «тот свет», и архаические варианты игрищ с мотивами смерти, и похоронных игр.

Дополнительным аргументом в пользу высказанного положения может служить сопоставление локальных названий игрищ с мертвецкими мотивами, смерти и покойников.

Игрища: в «умруна», в «умрана», «в смерть».

Смерть — «выход».

Комашня — «умерліни».

Могила — «ухаб».

Покойник — «смертельник», «умирашка», «умран», «умрун»{233}.

Последнее из них особенно показательно как архаическая форма наименования и покойника, и игрища, сохранившая в своем построении сущность обозначаемого предмета («предназначенный к смерти»), восходящего к явлению, пережиточные формы которого зафиксированы в том же самом регионе{234}.

Для понимания сущности языческой символики образа ряженого «умруном» в соотношении с другими образами новогоднего ряжения существенно соображение В. И. Чичерова: «Включение покойника в святочный обряд может быть сопоставлено с распространенным поверьем о господстве в новогодние дни „неведомой и нечистой силы“, которая в страшные вечера получает особую власть и выискивает всякие способы для причинения зла человеку и ущерба его хозяйству.

В соответствии с этими поверьями в деревне… широко использовались образы не только мертвецов, но и привидений, чертей, кикимор и проч. Достаточно хорошо известно, например, одевание ряженым „страшной маски“ и длинной белой, с длинными рукавами рубахи»{235}. Языческая символика этого образа становится ясной после рассмотрения игрищ «всмерть» — в «умруна».

Карнавал по своей сущности предстает в значительной мере как синтез разных трансформированных форм языческого ритуала проводов на «тот свет» и нуждается в специальном исследовании в этом аспекте. Во всяком случае, сопоставительное рассмотрение как основных элементов его, таких, как избрание «короля», казнь «преступника», сожжение «демона» («ведьмы»), высоченные костры, крещенские короли, так и эпизодических — бросание мальчика в море и благополучное возвращение его на берег; «palenie dida», «poh eben» и т. п. приводит к заключению о том, что при сравнительно-историческом анализе эти элементы предстают как рудименты языческого ритуала проводов на «тот свет». Взятые же в совокупности, они заставляют воспринимать карнавал как трансформированную, переиначенную форму языческого ритуала, высмеивающую варварство его, с одной стороны, и выражающую торжество в связи с избавлением от варварского обычая, — с другой.

При деградации древних языческих представлений прежние обожествленные образы превращаются в демонические, в «нечистую силу», жрецы же и волхвы трансформируются в колдунов. Из позднесредневекового документа кикимора предстает как неопределенный «нечистый дух», в старинном ряжении — как образ устрашающей старухи.

Игрища в «умруна» («в смерть» и т. п.) — одно из архаичнейших явлений не только ряжения восточных славян, но и европейского карнавала в целом. Одним же из самых архаических элементов оформления внешнего облика главного действующего лица их является как сама личина на его лице, так и ее форма. Как известно, чем более архаично явление культуры, тем меньше, как правило, о нем сведений в источниках. И если об архаических формах игрищ в «умруна» свидетельства в источниках малочисленны, отрывочны и скупы, то о личине на лице его — еще скупее и малочисленное и сводятся по преимуществу лишь к упоминанию о надевавшейся на лицо маске{236}. Сведения о личинах содержит приведенное выше описание игрища в ветлужских деревнях: «…одевают личину (маску), неприглядную, деревянную, долбленую (или из бересты), страшную»{237}. Маска — личина на «у мру не» — вызывает ассоциации с выставлявшейся в окне деревянной долбленой личиной с торчащими изо рта зубами из брюквы или картошки и насаженным свекольным носом на Святках у заволжских старообрядцев{238}, с одной стороны, и антропоморфной куклой-крестом из лучины, обмотанной шерстью, ставившейся в красном углу или на воротах в Галиции{239}, с другой. Относительно этих кукол в виде антропоморфного креста к тому, что уже было сказано о связи их со знаковыми формами ритуала отправления легатов в обожествленный Космос{240}, следует отметить еще два существенных обстоятельства. Столь далеко зашедшая степень стилизации антропоморфного атрибута языческого ритуального действа свидетельствует о длительности процесса трансформации его в истории традиции. Сведение изображения антропоморфной фигуры к кресту говорит о сохранности основной символической сущности древнего языческого действа — направленности в обожествленный Космос (крест — космический символ, знак вечной жизни), во-первых, и слиянии языческого действа с христианской обрядностью, во-вторых. По существу, этот обычай идентичен другой пережиточной форме ритуала отправления легата к обожествленным предкам: крещенскому бросанию в водоем и доставанню оттуда креста, характерному для южных славян{241}. Еще существеннее другое обстоятельство: обычай выставления антропоморфного изображения в красном углу или на воротах известен из Галиции, и оттуда же происходит самый полный по отражению архаических элементов ритуала вариант преданий об общественном отказе от обычая умерщвления стариков и почете мудрому старцу, возвращенному обществу, на протяжении всей оставшейся ему жизни как самому авторитетному наставнику в управлении обществом{242}.

Выставление антропоморфной фигуры на воротах или в красном углу и выставление личины в окне — явления одного порядка. Они являются знаковым выражением языческого ритуала проводов в «иной мир», отображающим происшедшую замену живого «легата» изображением его. Иначе говоря, здесь налицо антропоморфное изображение как атрибут изжившего себя языческого ритуала, приобретающего в традиционной обрядности знаковые формы выражения функциональной сущности древнего обрядового действа. Личина же, выставленная в окне, в свою очередь, идентична личине на лице «умруна» (напомним о словообразовании: «личина» — от «лицо»). Таким образом, и личина, выставленная в окне, и личина на главном действующем лице драматизированно-игрового действа имеют одинаковое назначение: определение основной символической сущности ритуального действа. В выставлении личины в окне (как и антропоморфной куклы на воротах или в красном углу) мы имеем дело с типологическим явлением в истории ритуалов: заменой целого его частью, наиболее явственно отображающей сущность изображаемого предмета. Личина в окне выражает прошлые ритуальные действа, связанные с проводами достигшего грани своей земной жизни хозяина дома более явственно, нежели стилизованное антропоморфное изображение, и является более архаической ступенью в процессе трансформации одного и того же языческого ритуального действа в драматизированно-игровое, т. е. по стадиальному уровню трансформации явления стоит ближе к самому отображаемому явлению. Все это приводит к заключению о том, что именно личина является основным атрибутом оформления внешнего образа ряженого, выражающим знаковую сущность основного персонажа драматизированно-игрового действа.

И здесь мы снова сталкиваемся с соответствиями в традиционной календарной обрядности и в обрядности похоронной. Закрывание лица умершего — общеизвестное явление похоронной обрядности. Известно также, что маска на лице умершего — явление более архаическое, чем накрытое лицо покойника. В данном случае нелишним представляется напомнить о ветлужских игрищах в «смерть», где лицо главного персонажа закрывалось или долбленой, или берестяной маской; либо платком. И если сведения о личинах на «умруне» встречаются чрезвычайно редко, то закрытое лицо у него — характерная деталь оформления образа.

Отсюда вытекает вопрос о соотношении погребальных и карнавальных масок с ритуалом проводов в «иной мир».

Маска имеет истоки в столь отдаленной древности, что полной ясности относительно генетических корней ее нет до сих пор. Для нас важно положение специалистов, занимавшихся исследованием генезиса антропоморфной маски: она возникла в обрядности, связанной с культом предков, как знак принадлежности к «иному миру». Понятие «маска» у многих народов равнозначно понятию «предок», «изображение мертвого», «смерть»{243}.

Маска на лице умершего известна еще у шумеров. Прежде всего здесь встает в памяти «шумерская Нефертити». «Наибольшее восхищение вызывает так называемая Дама из Урука… Это пленительно-прекрасное лицо поражает каким-то необыкновенным спокойствием и задумчивой сосредоточенностью. Под резко очерченными глубокой бороздой бровями две огромные сливовидные глазные впадины, некогда заполненные перламутром, остатки которого сохранились в одной из них. В молчании сомкнуты тонкие губы, но маска… таинственное лицо, созданное пять тысяч лет назад… с его едва уловимой и все же каким-то образом переданной художником улыбкой, с его как бы отсутствующим, но вместе с тем проникновенным взглядом, несмотря на то что глазные впадины пусты… поведало мне… о человеческой душе. В этом куске алебастра воплотилось торжество жизни и нетленной красоты над всем, что бренно и преходяще»{244}. И если назначение этой маски до сих пор вызывает полемику — предназначалась ли она для погребальных или других торжественных ритуальных церемоний или для статуи, то классический образец погребальных масок представляют собой золотые маски египетских фараонов как знак приобщения к миру богов и обожествленных предков.

Антропоморфные маски, как погребальные, так и карнавальные, столь широко распространены и во времени, и в пространстве ойкумены и занимают такое место в специальной литературе, что даже общий обзор ее составляет предмет специального историографического исследования. Здесь же важно выделить славянские данные и данные близких к славянскому миру народностей, имевших со славянами тесные соприкосновения.

К кожаной маске, найденной в Древнем Новгороде в начале блистательных раскопок этого города{245}, прибавилось на протяжении их еще несколько. Найдена маска и при раскопках Старой Руссы{246}. Определяются они как скоморошьи, так как по местонахождению их ничего нельзя сказать более определенного. К этому предположению, вполне вероятному, можно добавить, что в средневековом Новгороде они могли быть принадлежностью не только скоморохов, а и представителей разных слоев тогдашнего общества в игрищах ряженых, тем более что для европейского Средневековья употребление масок характерно и в мистериальных представлениях, и в сценках, изображающих «дьяволов» вообще (diaberies){247}. Принимая во внимание, что для оформления образа «умруна» в ряжении маска характерна, по имеющимся в нашем распоряжении данным, и для Новгородской, и для Вологодской областей, и для примыкающих к ним местностей севера Ленинградской области, а также и устойчивую сохранность пережиточных форм ритуала проводов на «тот свет» в бывших Вологодской и Новгородской губерниях, можно думать, что найденные в средневековом Новгороде и Старой Руссе маски могут быть свидетельством употребления их в ритуальных целях и в ритуале проводов на «тот свет» в рудиментарных и знаковых формах его.

Если изложенные соображения сопоставить с изображениями маски на лице половецких изваяний, более широко известных под названием «каменные бабы»; с раскрашенными черепами в погребениях в Украине, а также с изображением маски на антропоморфных этрусских урнах (аналогии можно было бы значительно умножить; здесь приводятся наиболее наглядные), то соотношение погребальных и карнавальных масок антропоморфного облика приводит к заключению о том, что мы имеем дело со знаковым выражением приобщения к миру предков.

Экскурс этот представлялся необходимым потому, что личины дают импульсы к предположению об истоках масок в ритуале отправления к праотцам. К соображениям о существовавших формах отправления ритуала проводов на «тот свет» посредством специальных масок, надевавшихся на голову и закрывавших лицо или же на одно лицо, приводят такие способы в деградировавших формах ритуала, как закрывание лица подушкой («красная смерть», «душаны» старообрядцев), сажание в бочку и накрытие войлоком у южных славян, с одной стороны, и распространение погребальных масок у разных народов — от египтян до современных народов Сибири, — с другой. Можно предположить, что в древнерусской фигурке из Старой Ладоги{248}, в некоторых из половецких каменных баб нашла отражение архаичнейшая форма облачения в ритуальное одеяние с маской, надевавшееся на голову, спускавшееся ниже колен и перехватывавшееся широкой перевязью или обручем (что вызывает ассоциации с ритуальным поясом-календарем древнеармянских жрецов).

Высказанные соображения носят характер постановки вопроса, поскольку исследование генезиса маски — предмет исследования специалистов по истории культуры древнейших эпох. По всей видимости, разработка вопроса в поставленном аспекте еще ждет специалистов по истории древней культуры. Возможно, оно покажет, что в одном из элементов ранних форм трансформированного ритуала отправления в космический мир — ритуальном уборе с маской на лице — скрыты истоки погребальных масок, а также и карнавальных масок предков. Игрища в «умруна» — «в смерть» — в «мертвеца» дают возможность проследить нечто вроде эволюционного ряда: архаические формы игрища в «умруна» при оформлении внешнего облика его содержат такие характерные элементы, как личина, крестьянская одежда архаического — белого цвета, новые лапти с перевязями, как у живого. В более поздних формах, воспринимающихся как игрища в покойников, оформление внешнего облика главного действующего лица не несет признаков живого человека, но в нем еще сохраняется основной элемент знакового выражения основной сущности прошлого языческого действа — личина, маска. В поздних же формах, бытовавших на грани исчезновения игрища из народной традиции, маска сменяется платком и появляется гроб, что свидетельствует о полнейшем забвении прежней ритуальной сущности действа и превращении его в драматизированно-игровое, пародирующее христианские похороны.

К положению о возникновении маски как знака приобщения к сонму священных предков можно добавить гипотезу о том, что генетические корни этого явления могут быть связаны с мифологическим мотивом о культурных героях, возвращающихся под старость на «свою звезду». Вопрос о соотношении мифологического мотива «сынов неба», поднимающихся к Солнцу, с ритуалом проводов в космический мир богов и обожествленных предков, как уже поставленный мною перед специалистами по истории древних цивилизаций{249}, здесь снова неизбежно встает в связи с постановкой вопроса о генезисе маски. Сопоставление личины на «умруне», изображения маски на лице, древнерусской антропоморфной фигурки, половецких статуй, величественно возвышающихся на курганах и несущих на себе знаки устремленности в Космос и бессмертия, выраженные высокой шапкой, идеограммой дождя и всей постановкой фигуры, ассоциирующейся с обращенной в небо стрелой; зеркалом с солнечным знаком и символом бессмертия{250}, мотивом особого головного устройства, прикрывающего и затемняющего лицо у космических культуртрегеров, возможно, посещавших Землю и так или иначе запечатлевших свой облик в памяти людей Земли{251}, а также поясом как основным источником сверхъестественного могущества их, заставляет думать, что истоки генезиса масок предков в ритуальном комплексе следует искать в связи с мифологическим мотивом героев, отправлявшихся на звезды в предварении старости и скорой смерти от нее на Земле, — отдаленнейших от обрядового времени «сынов неба». Этот мотив и оказал воздействие (сущность которого также еще предстоит выяснять) на формирование ритуала проводов в обожествленный космический мир.

Прежде чем перейти к другим формам святочного ряжения, восходящим к трансформированным формам ритуала проводов на «тот свет», следует отметить важность древних антропоморфных каменных изваяний для изучения генезиса и ранних форм трансформации ритуала проводов в мир богов и обожествленных предков.

Сопоставление антропоморфных фигур из дерева, глины и т. п., устанавливавшихся при отправлении календарных ритуалов у европейских народов (так называемый «Герман» и др.) с распространенными в разных местах ойкумены в разные исторические эпохи многообразными по форме и размерам каменными истуканами приводит к предположению о том, что в какой-то части их заключены истоки и антропоморфных фигур — кукол, чучел традиционной европейской обрядности. Иначе говоря, они представляются связанными в какой-то мере с ранними формами трансформации ритуала проводов в обожествленный Космос в знаковые его разновидности. В этом смысле особенно привлекают внимание каменные изваяния острова Пасхи с их ярко выраженной символикой устремленности в Космос — ив самой постановке фигуры, и в обрамлении головы, напоминающем устремленный в небо крест{252}. Что же касается распространенных в прошлом и еще встречающихся на степных просторах Евразии каменных изваяний, обращает на себя внимание сосредоточение их в Монголии, Южной Сибири и Средней Азии{253} — именно в тех местах, где пережиточные формы ритуала проводов на «тот свет» отличались устойчивой сохранностью архаических разновидностей. Разные стадии трансформации и деградации этого ритуала отчетливое отражение нашли, по всей видимости, в половецких каменных «бабах». Деградировавшие формы отражают изваяния в сидячей позе, что соответствует и хронологическому определению их{254}; величественно же возвышающиеся «бабы» несут на себе знаки устремленности в Космос. По постановке фигуры, осанке, расположению атрибутов и зрительному восприятию они приближаются к раннесредневековым древнетюркским изваяниям с их величественной осанкой, выражением могущества в посадке головы и изображении лица и ритоном в приподнятой руке, всем своим обликом выражая «языческую обращенность к вечности»{255}.

При рассмотрении древнетюркских антропоморфных изваяний в данном аспекте половецкие каменные бабы вызывают особый интерес прежде всего своей приближенностью к славянскому миру. Само название их еще нуждается в специальном этимологическом исследовании. Не специалист же в области лингвистики может лишь высказать предположение о том, что название «бабы» могло войти в русский язык еще во времена соприкосновения (как известно, весьма тесного) Киевской Руси с тюркскими племенами. Это «многовековое взаимодействие… оставило заметный след во многих проявлениях жизни и деятельности… славянских народов: в их этногенезе и культуре, архитектуре и орнаменте, в употреблении ими некоторых предметов домашнего обихода и одежды, в отдельных деталях быта и обычаев, в терминологии… фамилиях и прозвищах и т. п.»{256}. В русском языке название «бабы» могло сохраниться в числе прочего из древнерусского наследия. Важным для понимания значения самого названия представляется диалектное русское выражение «баба», «бабай», что означает «дед», «старик»{257}. В тюркских же языках «вава» означает «изваяние»; восходит оно к древнетюркскому «вава» — отец, дед, предок по мужской линии{258}.

Связанность каменных баб с культом предков не вызывает сомнений{259}. Но отраженные в них формы культа предков, генетические корни антропоморфных изваяний такого рода вызывают еще много вопросов. Решение их требует специального исследования в историко-типологическом аспекте, что составляет компетенцию специалистов в данной области, здесь же можно высказать лишь некоторые соображения в качестве постановки вопросов и гипотетических положений. Обращает на себя внимание в древнетюркских изваяниях форма изображения антропоморфной фигуры. При всем разнообразии их они представляют собой изображение человека с большей или меньшей степенью стилизации, стоящего не на земле, а в земле; степень опущенности изваяния в землю весьма вариативна, изредка встречаются среди азиатских изваяний лишь изображения головы или же опущенной в землю по шею или по плечи фигуры. Особенно обращает на себя внимание изображение ног в половецких изваяниях. Для рассмотрения вопроса в поставленном аспекте главное заключается в усеченности ног, при разнообразии форм и степени укороченности. Изучение трактовки ног в половецких каменных изваяниях приводит к мысли о том, что изображения такого рода — следствие длительной трансформации скульптурной формы с течением времени. По-видимому, первоначальное изображение стоящего в земле человека, ноги у которого опущены в землю и прикрыты ею настолько, насколько это необходимо, чтобы он не смог сдвинуться с места, впоследствии, когда основное функциональное назначение изваяния было утрачено, символика его забыта, трансформировалось в статуи, ваявшиеся в силу традиции с деформированными ногами, но деформация эта выражалась именно в отсутствии ступней, укороченности ног и т. п. Особенно показательным в этом смысле представляется преимущественное изображение фигур без ступней: при ритуальном действе, когда сам посланец воспринимал свою миссию как священнодействие, глубокого опускания ног в землю и не требовалось. При деградации же ритуала в пережиточные формы, по-видимому, степень опускания в землю повышалась.

Среди половецких каменных изваяний особый интерес вызывают статуи в сидячей позе. При этом привлекает внимание вариативность самой позы: наряду с сидящим на возвышении человеком встречаются как бы прислонившиеся к скале или обрубку (дерева? камня?) фигуры в полусидящей позе. И сама поза, и общий облик этих статуй вызывают ассоциации с такими формами ритуала отправления на «тот свет», как оставление на скалах, вершинах гор, в дупле дерева, на камне под деревом. Общее впечатление от такого типа статуй — образ пожилого, ссутулившегося, склонившего голову перед неизбежностью человека. На фоне склоненной книзу головы, плеч, как бы съежившейся фигуры особенно обращают на себя внимание перевязи на плечах и руках. Поскольку они не находят объяснения ни в структуре кочевнического костюма{260}, ни с точки зрения целесообразности, ни с позиции вотивно-ритуальной, создается впечатление, что в статуях передано изображение привязанного ремнями или же связанного ими человека. Об утраченном значении этого элемента убранства свидетельствует то, что в целостной форме, в виде определенного комплекса (ремни, идущие через плечи на грудь и закрепленные нагрудными бляхами, проходят за спину по верхней части руки) они встречаются на половецких статуях значительно реже, чем изображение частичное: ремни, идущие через плечи к нагрудным бляхам, перевязи на руках и т. п.

В связи с этим большой интерес представляют изваяния, которые изображают человека, по всей видимости, в ритуальном убранстве. Облачение состоит из одежды, надевавшейся на голову, в рукава и закреплявшейся на спине ремнями, идущими на нагрудник и предплечье; лицевая же часть ее представляет собой маску. Изображение в маске допускает и С. А. Плетнева, исходя из масок таштыкской культуры. Очень существенным в этом смысле представляется ее положение о возможной раскраске ликов у статуй с уплощенным изображением лицевой части головы. Рассмотрение половецких статуй приводит к заключению о том, что значительная часть их представляет собой изображение человека в ритуальном уборе с маской, которая, вероятно, после надевания головного убора еще затягивалась специальными ремешками, расположенными на лицевой части (назначение этих предметов, по определению С. А. Плетневой, также не находит объяснения в кочевнических украшениях).

Думается, что сама форма маски свидетельствует о связи ее с идеей метемпсихоза, о чем говорит профильный контур некоторых масок, напоминающий профиль морды рогатых животных (козы? овцы?), а также рога, которыми снабжены некоторые статуи. Весьма вероятно, что проявлением идеи метемпсихоза является и миниатюрная человеческая фигурка с гипертрофированными, обращенными вверх руками, изображенная на половецкой статуе и имеющая выразительные аналогии с подобными изображениями на архаических средневековых надгробиях Югославии. Связи же с ритуалом отправления на «тот свет», кроме указанных выше проявлений, можно усматривать также и в изображении на одних и тех же статуях гипертрофированных грудей и усов: обозначение у женщин усов было одним из признаков срока отправления на «тот свет» в трансформированных формах ритуала. Поскольку о формах этого чрезвычайно архаического явления мы располагаем лишь отрывочными, весьма неполными сведениями, можно предполагать, что одним из знаков срока отправления ритуала могло быть и увеличение, обозначенность грудных желез у мужчин как признак подступающей старости. В этой связи обращает на себя внимание и укрупненный живот у многих половецких статуй, «сытый», по удачному определению С. А. Плетневой. Эта изобразительная деталь также может рассматриваться и как проявление ритуала: ритуальное пиршество, лучшая, обильнейшая еда — характерная деталь сложного ритуала проводов на «тот свет». С другой стороны, увеличенный, сильно выделяющийся живот мог обозначать и фигуру пожилого человека.

Очень существенным знаком сущности изображаемого предмета представляется сосуд. Прежде всего обращает на себя внимание расположение его в сложенных на бедрах руках: это не поднятый вверх заздравный кубок, а опущенная вниз чаша. Вероятнее всего, здесь синтез двух элементов ритуала проводов на «тот свет»: смертная чаша{261} и непременный элемент снаряжения в последний путь — немного провианта (горшок каши, узелок с хлебом и т. п.). О значимости этого элемента в ритуале проводов на «тот свет» свидетельствует роль горшков в трансформированных, пережиточных его формах: разбивание горшка в форме игрища под названием «бить петуха», забрасывание горшками с углями или золой персонажа масленичного ряжения poh eben'я. Отсюда, по-видимому, исходит традиция бить горшки в традиционном обрядовом цикле.

В половецких статуях нашли отражение разные стадии трансформации ритуала проводов на «тот свет». Что же касается вопросов истории элементов культуры, половецкие статуи дают импульсы к предположению об истоках ритуальных масок. К соображениям о формах отправления на «тот свет» посредством специальных масок, надевавшихся на голову или на лицо, приводят такие способы в деградировавших формах ритуала, как «красная смерть» у русских старообрядцев (закрывание лица подушкой), накрытая войлоком бочка у южных славян, с одной стороны, и распространение у разных народов погребальных масок, с другой{262}. Не отвергая положения А. С. Плетневой об отражении в половецких статуях паранджи и мусульманского запрета на изображение лиц, можно предположить, что в некоторой части статуй нашел отражение также и более ранний слой — облачение в закрытое маской ритуальное одеяние, надевавшееся на голову, в рукава и спускавшееся на грудь, с ременными перевязями на лице, посредством которых лицевая часть затягивалась, не пропуская воздуха.

О происхождении масок, погребальных и карнавальных, существует обширная литература{263}, но исследование вопроса в поставленном аспекте еще ждет специалистов по истории древней культуры. Возможно, оно покажет, что в одном из элементов ранних форм трансформированного ритуала отправления в космический мир — ритуальном головном уборе с маской на лице или маске — заключены истоки погребальных масок, а также и карнавальных масок предков. Можно думать, что в ранних формах трансформированного ритуала удаления на родину (прародину) ритуальный головной убор в виде маски мог быть и результатом трансформации специального головного убора, костюма для длительного и нелегкого пути. Последующий процесс трансформации и деградации ритуала у разных народов, в разных местностях приводит к разным формам трансформированного ритуального реквизита.


Ряжение в образы животных, вопрос о животных как заместителях человека в пережиточных формах ритуальных действ, связанных с жертвоприношениями, описаны во множестве проявлений и их интерпретаций. И тем не менее некоторые архаические формы ряжения заставляют по-новому взглянуть на интерпретацию их генетических корней и знаковой сущности.

Прежде всего это касается игрища «бык», разыгрывавшегося святочными вечерами (игрища затягивались далеко за полночь) в ветлужских деревнях. «Парень с горшком на ухвате накидывал полог… введут в избу; помычит около девок, махая головой, как бык… Покупатель торгует быка. Сторгуются, кто-либо из толпы бьет по горшку… горшок разбивается, „бык“ быстро срывает с себя наряд и убегает по возможности незамеченным… Парни вынимают тогда заранее приготовленные соломенные жгуты и бьют девок со словами: „С кем быка ела“. Девки визжат, прячутся, а когда парни всех побьют, покупатель берет полог с ухватом и уходит… со словами: „Надо хоть шкуру взять да идти домой — быка съели“»{264}.

Не входя в подробности соотношений поздней формы игрища в целом с лежащими в основе его архаическими мотивами, остановим внимание на знаковой сущности приемов оформления образа главного персонажа, вокруг которого развертывается действие игрища. Горшок имитирует голову быка, удар по горшку, разбивающий его, символизирует умерщвление обреченного в жертву животного. Сущность языческой основы драматизированно-игрового действа — съедание «всем миром» быка как основного элемента ритуального действа. Бык в качестве жертвенного животного имеет глубокие корни в истории ритуалов. В великорусской обрядности ритуальное съедание специально выращенного быка особенно характерно для зимней «Миколыцины» (6 декабря по ст. ст.). Присоединение быка — животного, в представлениях различных народов связанного с божеством с древнейших времен (в античных мифах фигурирует бык Зевс, у языческих славян бык связан с Белесом, которого авторитетнейшие исследователи древнеславянской мифологии считают изначально верховным божеством древних славян{265}), к празднованию дня самого популярного святого на Руси — одно из закономерных проявлений слияния языческих культов с христианскими. И если в святочном игрище мы сталкиваемся с символизацией языческого ритуального действа, то в тех же ветлужских деревнях «миколыцины с ритуальным общественным съеданием микольца» — быка, откормленного специально для этого совместно жителями всей деревни, — эпизодически справлялись еще в начале XX века{266}.

Для рассмотрения архаичнейших рудиментов языческих ритуальных действ в святочном игрище «бык» важнее всего для нас оформление головы быка посредством накрытого попоной горшка, разбивание его как знаковое выражение ритуального заклания, отзвуки в игрище общественного съедания его, а также битье девок жгутами. Существенно то, что последнее, заключительное действие игрища объединяет его с игрищами в «умруна» и с похоронными играми. Еще более существенными представляются действа с горшком. По всей видимости, этот элемент свидетельствует о глубокой древности самой основы игрища. Горшок на ухвате как изображение головы вызывает ассоциации с плясками «глиняных голов» у индейцев пуэбло в ритуалах вызывания дождя — ритуальными действами в глиняных масках в виде голов, надевавшихся поверх головы исполнителями ритуального танца{267}, а также и с ритуальными масками (из глины и других материалов) в обрядовых действах народов Африки и других регионов. Они также надевались поверх головы исполнителями ритуалов, имитируя чужие головы{268}, и срубались в финале ритуального действа. Для понимания корней святочного игрища «бык» в той архаической форме, какая известна из ветлужских деревень, представляется необходимым сравнительный анализ его с ритуальными плясками «глиняных голов» и игрищем «бить петуха» лужицких сербов, представляющим собой, в сущности, архаическую форму драматизированно-игровых действ с петухом, распространенных в разных вариантах в славянской традиции («казнь петуха» и др.).

Солнечная символика петуха, связь этой птицы с культом Солнца известны как у славянских, так и у других народов Евразии (начиная с Древней Месопотамии). В календарных ритуалах роль петуха в значительной мере объясняется тем, что основные календарные ритуалы связаны с солнечными фазами и склонениями Солнца, определяющими смену сезонов и лет. Значительные общественные и семейные ритуалы, не входящие непосредственно в традиционный календарный цикл, также имели определенную приуроченность, связанную с солнечным календарем (красноречивый пример являет в этом смысле приуроченность свадеб в Галичине как общественного ритуального действа, а не просто семейного события). И, может статься, ритуальный петух является отзвуком священной птицы Солнца, качества которой вобрала в себя древняя мифическая птица Рух, и связано это с тем, что петух, предвозвестник зари, отмечает пением фазы дня, а для посвященных в тонкости понимания поведения его — и в предстоящие экстраординарные явления в природе.

Из известных нам традиционных ритуальных действ с петухом самым архаическим представляется дожиночное игрище лужичан под названием «бить петуха». Сущность его заключалась в том, что петуха по шею зарывали в землю, возле него втыкалась лопата, и участники действа с завязанными глазами по очереди старались убить его ударом цепа. Наиболее важна для нас трансформированная форма этого ритуального действа, сменившая эту варварскую: петуха сажали в яму, накрытую решеткой, на которую ставился старый горшок, и именно он стал основным предметом действа с ударом цепа{269}. Совокупность обеих форм представляет интерес в нескольких аспектах. Прежде всего для понимания процесса трансформации пережиточных форм ритуала отправления легатов в космический мир в знаковые и символические разновидности, а также для изучения генезиса и трансформации атрибутов обрядности. В свете данных о рудиментах ритуала проводов на «тот свет» в дожиночных обрядовых действах{270} удар петуха цепом следует трактовать как одну из пережиточных форм отправления вестника со сжатого поля в знак завершения жатвы, в преддверии обмолота: петух фигурирует здесь в качестве знаковой замены прежнего легата. Горшок же представляет интерес и по своей связи с маской, и как атрибут многообразных ритуальных действ традиционной обрядности. Может быть, именно здесь следует искать истоки ритуального разбивания горшков как в календарной, так и в похоронной и свадебной обрядности.

Ассоциации глиняного горшка и глиняных масок в ритуальных действах принципиально аналогичного функционального назначения (в свете отмеченных соответствий) игрища «бык» с «умруном» и похоронными играми заставляют видеть в этом игрище одну из разновидностей рудиментарных форм ритуала проводов на «тот свет», сохранившуюся в традиции в драматизированно-игровом виде. Этот персонаж игрища ряженых по знаковому содержанию ближе всего стоит к возившемуся на санях быку как элементу масленичных ритуальных действ, восходящих к ритуалу проводов на «тот свет»{271}.

Новогодние игрища, в драматизированно-игровой форме изображающие заклание быка, изображение жертвоприношения быка на старинной прялке, разнообразные ритуальные действа вокруг рождественско-новогодних блюд из свинины — «кесаретского поросенка», В. И. Чичеров закономерно ставит в один круг с ритуальным сочельническо-новогодним печеньем — «коровками», «козулями»{272}. О «козулях» как рудименте ритуала проводов на «тот свет» упоминалось лишь в связи с переходом архаических ритуальных действ, восходящих к этому ритуалу, в процессе трансформации его на женскую и детскую среду{273}. В связи же с архаическими формами игрищ на этом атрибуте святочных ритуальных действ следует остановиться подробнее, с экскурсом в генезис его.

В Олонецкой губернии, на Терском берегу Белого моря и в некоторых других местностях Русского Севера сочельническое ритуальное печенье из ржаного и белого теста сохранило архаическую форму в виде четвероногого животного и архаические названия{274}, из которых особенно существенными представляются «истуканы», «болваны», «козули». «Истуканы» и «болваны» вызывают ассоциации с архаическими антропоморфными формами замены живых людей знаковыми изображениями их, «козули» же заставляют искать корни наименования обрядового печенья в протославянской древности уже по той простой причине, что обрядовые действа с козой и ряжение в маску козы ни для северных великорусов, ни для великорусов центральных земель Руси Средневековой и Нового времени не характерны. Коза лишь упоминается в песенных сопровождениях ритуальных действ{275}. Однако святочные обрядовые действа с козой имели место у старообрядцев — переселенцев в Забайкалье{276}. Экскурс с целью выяснения генетических корней этого явления покажет, в какую древность ведет подчас «глубина памяти» традиции.

Положение во многом разъясняется данными об античных и древневосточных культах. Для нас особенно важно свидетельство Павсания о замене козлами отроков, приносившихся в жертву Дионису. При этом их убирали лентами и венками, а рога золотили{277}, что особенно явственно выражает направленность действа: золото — космический символ{278}. Поскольку корни культа Диониса уходят в шумеро-вавилонский мир, свидетельства древневавилонских печатей представляют особый интерес как вещественное выражение сущности действа. В изображенных на одной из них эпизодах жертвоприношений козликов обращают на себя внимание два момента. Козликов приносят к жертвеннику в молитвенной позе, обращенной к принимающему их посреднику между жертвователями и божеством. По другую сторону жертвенника эти козлики изображены оживленно прыгающими, ласкаясь к божеству{279}. Изображенная на вавилонской печати сцена вызывает ассоциации с отправлением на «тот свет» собаки у малочисленных народов Севера, принципиально аналогичным отправлению вестника к обожествленному предку у гетов, а также с древним славянским поверьем, будто умерщвленное животное может передать поручение предкам и сверхъестественным существам{280}. Отображает оно также и идею метемпсихоза и определяющей роли в нем обожествленного Космоса.

Здесь снова возникают ассоциации с половецкими изваяниями. Возможно, что профиль изображения головы в виде маски животного, напоминающего морду козы, овцы, коровы и т. п., многих половецких статуй{281} содержит выражение синтеза представлений о животных как заместителях человека, отправлявшегося в мир богов и обожествленных предков, а также о посмертных превращениях. Свидетельство же Павсания о замене отроков козлами в ритуале праздника Дионисий особенно важно, если принять во внимание архаический образ Диониса — «Диониса влажного», оплодотворяющего посредством влаги (этот образ отражен и в древнейших формах чернофигурной живописи){282}.

Воздействие шумеро-вавилонской культуры на древнегреческую, древнеримскую, а через посредство их — на формирование средневековой европейской культуры прослеживается во многих проявлениях{283}. В традиционных представлениях и ритуалах европейских народов оно сказывается в той или иной мере на протяжении всей их истории.

Для рассмотрения вопроса о знаковой сущности животных как заместителях человека в драматизированно-игровых действах, отражающих ритуал отправления на «тот свет», первостепенный интерес представляет игрище «говядина». «Вносят в избу совершенно нагого мужчину на стяге (шесте), пропущенном через связанные руки и ноги, наподобие говяжьей туши. К туше зовут девок или, если которая прячется, силом вытаскивают и предлагают кусочки говядины…»{284} Это на первый взгляд ясное, не содержащее никакой языческой символики игрище при внимательном изучении элементов его и сопоставлении с масленичными формами ряжения и вертелом как атрибутом его, с архаическими формами рождественского полена и связанными с ним и с сочельническим очагом поверьями{285}, а также с игрищем «бык» и «козулями» — «коровками» предстает как один из самых архаических рудиментов ритуала проводов на «тот свет». Прежде всего для понимания его языческой основы приходится сопоставить его с другим святочным игрищем, казалось бы, совершенно не имеющим с ним ничего общего. Собственно, в этом игрище, в целом довольно позднем по характеру оформления драматизированно-игровых действий, для нас важен один сохранившийся в нем архаический элемент: «печка».

«…Еще с начала… в стороне стояло что-то на санках. Это и была печка. Когда решили присечь огня… покрывало сдернули и… предстал во всей наготе человек, вымазанный сажей для большего сходства с печкой»{286}. Вероятно, здесь мы имеем дело с синтезом нескольких архаических элементов, сущность которых вследствие длительнейшей трансформации явления на протяжении народной традиции смещена, забыта и полностью переосмыслена. Человек на санках, накрытый, представляет собой аналогию «умруну» — «мертвецу». Однако то обстоятельство, что обнаженный человек, вымазанный сажей, находясь на санках и будучи основным элементом образного оформления «печи», заставляет думать, что здесь мы имеем дело с рудиментом ритуала проводов на «тот свет», более архаическим, чем игрище в «умруна» — «в смерть». Вымазывание сажей несет двойную нагрузку в плане языческой символики: маркер предназначенности к отправлению на «тот свет» и знак нахождения в печке{287}. Что касается печи-очага, здесь следует напомнить основные элементы сочельнических ритуальных действ, с ним связанных: обрубок дуба антропоморфной формы — «рождественская старуха» — в очаге средневековых кельтов Британии; восприятие «бадняка» (специально срубленного в сопровождении сложного комплекса ритуальных действ дерева, зажигавшегося в очаге в Сочельник) как живого существа в южнославянских святочно-новогодних ритуалах; древнее славянское поверье о том, что в сочельническую ночь очаг-печь говорит человеческим голосом; словенский сочельнический обычай садиться на очаг хозяйке дома; словенские и сербохорватские наименования «бадняка» — «hlava», «hreb»{288}.

К этому следует добавить сказочный мотив о стоящей в поле у дороги печи, говорящей человеческим голосом, а также мотивы о Бабе-Яге, сажающей детей в печь, и об обрубках человеческих тел, находящихся в ее избе.

Что же касается святочных игрищ, в связи с изложенным нельзя пройти мимо старухи с зажженной лучиной, освещающей молодежные игрища на святочных посиделках. В свете изложенного этот элемент оформления святочных посиделок представляется знаком, фигурирующим здесь по принципу части, заменяющей целое. При этом следует отметить, что сведения об этом элементе святочных ритуалов идут из Олонецкой губернии, где святочные беседы еще в середине XIX века сохраняли характер деревенских общественных сборов: «На праздничных беседах присутствует почти вся деревня, без различия пола и возраста. Изба полна народа. Сюда собрались не только соседи, но и сошлись и съехались парни и девушки из окольных деревень, пожалуй, за 10 и за 15 верст. Девушки расселись на лавках от печки до лицевого угла и от него до красного окна. Молодицы, старухи, женатые мужики сидят на лавках у печи и на запечке и не принимают непосредственного участия в забавах… Старуха держит в руках зажженную лучину… чтобы светить играющим…»{289}

Сохранность прежнего, языческого характера святочных общественных сборов отражается в запретах их со стороны официальных светских и духовных властей. Вот, например, указ Киевской духовной консистории 1719 г.: «…дабы везде в городах, местечках и селах малороссийских поперестали богомерзских молодых людей зборища на вкулачки, Богу и человеком ненавистные гуляния, прозиваемия вечурницы, на которые многие люде молодие и неповстягливие от родителей своих мужеска и женска полу дети по ночам купами собираючися, неисповедимия безчиния и мерзкия беззакония творять, справуючи себе игри, танцы и всякие пиятихи скверная в воздух оскверняючая песней восклицания и козлогласования, откуду походят галаси, зачепки до сваров и заводов, почему наибарзей последуют и забойства, а найпаче под час таких нечестивых зборов разние делаются ексцесса…»{290} Как видно из этого документа, святочные сборы еще в начале XVIII века содержали основные элементы, характерные для ритуала проводов на «тот свет»: общественный характер сборищ, на которых происходили пиршества, ритуальные песнопения и танцы, игрища и состязания; трудно сказать, что в данном случае понимается под «козлогласованием» — режущее ухо, диссонансное, неимоверно громкоголосое пение или ритуальные выкрики, подобные, например, выкрикам южнославянских лазариц.

Заставляют задуматься и некоторые элементы ритуального новогоднего ужина, и прежде всего действа с «кесаретским», как называли его в народе, поросенком, хотя от христианского праздника в честь памяти святого Василия Кесарийского сохранилось, в сущности, лишь название. Не останавливаясь на многочисленных и разнообразных ритуальных действах вокруг закалывания и съедания рождественско-новогодней свиньи вообще и кесаретского поросенка в частности, свидетельствующих об общинном характере ритуального действа{291}, остановимся на элементах, вызывающих ассоциации с пережиточными формами ритуала проводов на «тот свет» в других обрядовых действах.

«Перед ужином на столе насыпают семена ржи, гречихи, овса и проч. — в виде креста, вокруг которого сыплют семена в виде круга; таким образом, получается „хрест у кругу“. Затем стол покрывается скатертью, и семья садится ужинать. Поевши горячее… все встают; старший в семье, все равно, мужик или баба, берет блюдо с вареным поросенком или свининой, три раза поднимает его вверх к иконе{292}, потом ставит на стол, на то место, где под скатертью насыпаны семена, и все начинают молиться Василию Великому о том, чтобы „свиньи водились и усякая скотина“. Затем старик или старуха снова берет блюдо, снова поднимает его к иконе три раза, снова ставит, и все опять молятся о том же. Это продолжается и в третий раз, после чего семья садится за стол, чтобы продолжать прерванный ужин. Пока разрезывают и едят „кесарескага“, кто-нибудь из маленьких детей сидит под столом и хрюкает»{293}. О том, что последняя деталь — не случайность, а рудимент языческого ритуального действа, свидетельствует вариативная форма его из другой местности: «Перед обрядовым ужином мальчик лет восьми садится под стол и хрюкает, глава семьи подает ему туда кусок мяса»{294}.

Под смещенными и переосмысленными действиями и христианского, и языческого характера проступает древнейшая основа, которая становится явственнее при сопоставлении с сербской «даей», болгарской «поманой»: устроитель ее во время ритуальной трапезы в своем доме сидит (или лежит) под столом со свечой, горящей в его руке на протяжении всего действа{295}. Такие знаки, как крест в круге, на который ставится кесаретский поросенок, троекратное воздвижение его вверх к иконе с горящей свечой, обращение к Василию Кесарийскому говорят о направленности ритуального действа к космическим предкам, лишь несколько облеченной в христианскую оболочку. К пониманию языческой основы этого трансформированного ритуального действа ближе всего подошел В. И. Чичеров: «В русском обрядовом съедании свиньи в новогодний вечер следует видеть пережитки ритуального убийства зверя с целью достичь желаемого благополучия и довольства в жизни»{296}.

Здесь снова приходится обратиться к «козулям» — «коровкам» — «истуканам» — «болванам». И прежде всего напомнить о том, что по известным нам данным, древнейшим заместителем человека в жертвоприношениях стал козел{297}. Что касается «козуль» — «болванов», о них мы располагаем сведениями в сравнительно поздних источниках. Из имеющихся в нашем распоряжении сведений следует выделить изготовление их из ржаного теста или из глины старшими мужчинами в доме и установление их на столе и окне, а также и приготовление их не только в Сочельник и под Новый год, а и при отправлении ритуалов в другие календарные даты — в Егорьев день (первый выгон скота), на Семик, то есть в календарные приурочения ритуала проводов на «тот свет»{298}. Выставление «козуль»-«болванов» вокне, на столе вызывает ассоциации с выставлявшейся в окне личиной на Святках, со статуэткой из сухих фруктов на сочельническо-новогоднем столе, антропоморфной куклой-крестом в красном углу возле икон и на воротах, а также глиняной фигурой Германа в поле, возле реки и т. п.

И, наконец, подвешенный на шесте обнаженный мужик в игрище «говядина» заставляет вспомнить о том, что характерным реквизитом карнавального ряжения западных славян был вертел, что находится в противоречии с традиционным установлением не употреблять в Масленицу мяса и самим наименованием ее «masopust» — «мясопуст» у разных славянских народов. В свете изложенного и свидетельств средневековых источников раскрывается знаковая сущность игрищ. «У балтийских славян существовал обычай предавать старых… людей насильственной смерти. Сыновья и потомки не только убивали их или заживо погребали, но даже будто бы, сварив, съедали»{299}. Положение подтверждается свидетельством Геродота о массагетах, закалывающих и съедающих своих престарелых родителей{300}. У балтийских славян, как известно, дольше всего удерживался в жизненном укладе, мировосприятии и ритуальном комплексе протославянский слой. Однако в свете вышеизложенного игрище «говядина» предстает как рудимент ритуала проводов на «тот свет» в одной из относительно ранних форм трансформации его, деградировавшей в сравнении с известной у древних индусов формой добровольного восшествия в пламя погребального костра.

В свете всего изложенного очень существенным представляется свидетельство епископа Кесарии Палестинской Евсевия (IV в.). В «Евангельском приуготовлении» в числе прочих благотворных последствий воздействия христианского учения упоминается следующее: «…Обычаи народов… которые прежде были дикими и варварскими, облагорожены… варварские племена… не предают стариков повешению, как прежде, не едят мяса самых дорогих покойников по старинному обычаю»{301}.

Приведенные данные соотносятся как со свидетельством Геродота о массагетах, закалывающих и съедающих своих престарелых родителей, и Евсевия Кесарийского о прекращении варварского обычая съедать достигших установленного жизненного предела родителей, так и с архаическими карнавальными действами, где прошлое варварское обыкновение выражено фарсовыми действами в знаковой форме.

В святочном ряжении присутствует мотив смерти и его многообразные проявления. Одна из самых архаичных форм ряжения, в которой смерть фигурирует в качестве персонажа, — «кулашники» заволжских старообрядцев. Этот вид ряжения имеет научный интерес в нескольких аспектах, из которых наиболее существенными представляются два: рудиментарная форма ритуала отправления на «тот свет» и реальный образец деградации архаических ритуалов в игровое действие подростков. На памяти старшего поколения «кулашники» представляли собой группу женатых мужиков со «смертью» — мужиком, укутанным в белое так, что оставались открытыми лишь глаза, с палкой{302} — «косой» через плечо. Один из «кулашников» носил мешок, набитый снегом (или снегом с соломой, или просто соломой), на дно которого клался мерзлый навоз. Начиная с Рождества, «кулашники» вечерами обходили деревню, опрокидывая встречных в сугроб ударом мешка (встречи с ними, разумеется, всячески старались избежать).

Сущность этого ряжения как рудимента языческого ритуального действа определяет «смерть», функциональную же направленность — опрокидывание сильным ударом в сугроб. По всей видимости, «кулашники» представляют собой одну из форм деградации ритуала отправления на «тот свет»: опрокидывание в сугроб принципиально равнозначно оставлению в сугробе вывезенного на санях (ср. поговорку «Заедешь в ухаб, не выедешь никак»), внезапный же удар тяжелым мешком с мерзлым навозом, превратившимся в камень, соотносится с одной из форм умерщвления стариков у малочисленных народов Севера — внезапным ударом (копьем, камнем и др.){303}, а также со смертельным ударом в прощальном круговом танце у балканских цыган (бичом с камнем на конце{304}) и формами похоронных игр («лопатки» и др. — удар деревянным орудием по спине) карпатских горцев.

Известное нам действо представляет собой позднюю, трансформированную форму языческого ритуала. Дальнейшая же деградация ее в традиции шла по линии смешения состава действа и привела в конце концов к исключению персонажа, определяющего сущность самого действа — «смерти» — из состава этой формы игрища. По известным нам данным, процесс деградации его шел по линии включения в состав «кулашников» холостых парней, затем «кулашники» стали всецело сферой их действия, затем исчезла «смерть», а мешок со снегом как атрибутивный элемент формы ряжения стал не обязателен, и удар мешком заменился ударом кулаком. Наглядное проявление деградации явления, важное для понимания многих деградировавших форм явлений культуры: «кулашники» — молодые парни могли просто избить, отдубасив кулаками за осужденные в деревне недавние действия, пользуясь традиционной формой святочного игрища как прикрытием. Это — наглядный пример того, как деградировали кулачные бои, представлявшие собой род ритуальных состязаний, сместившись в другие, святочные игрища. Последней ступенью деградации «кулашников» был переход игрища на девичью, а затем и подростковую среду. Так, прежнее ритуальное действо сменилось игровым: девочки-подростки парами ходили по деревне с сеткой мерзлой картошки, ударяя ею встречных прохожих. Кроме того, уподобляясь колядующим, они стали заходить в дома и за легкий удар сеткой домочадцев получать мелкое угощение.

Формы деградации архаического явления, которые можно проследить в последовательности их стадий, весьма важны для анализа архаических явлений: с помощью них можно отделить исконные формы от трансформированных, опосредованных и деградировавших, что очень важно и при реконструктивных изысканиях в области древних явлений культуры, и для выявления основной функциональной направленности языческих ритуальных действ, донесенных традицией в драматизированно-игровой форме.

Ряжение «кулашниками» представляет для нас особый интерес тем, что соотносится и с игрищами в «умруна» — «в смерть», и с похоронными играми содержанием элементов, восходящих к ритуалу проводов на «тот свет».

Другая форма его, известная в ветлужских деревнях под названием «кулашник», «накулашник», представляется еще более близкой к своим истокам. «Парень надевает на себя с головой полог, как саван, и оставляет свободной только одну руку. В один из верхних углов полога — „в кулек“ навязывает ошметков (старых лаптей), тряпиц и даже камушков. Другой парень… подводит по одной девке, каждую задом к накулашнику, а этот последний… бьет по заду с довольно большой силой. Когда побьет всех — уходит»{305}.

Ритуальный смысл языческого действа, проявляющийся под покровом игрового, обозначает оформление его костюма и орудия действа. При этом накинутый полог может обозначать не только образ смерти, а и ритуальное облачение отправителя действа, идущее от древней языческой традиции{306}. В этом отношении игрище «кулашники» соотносится с игрищами «в смерть». Сильный удар же объединяет его и с заволжскими «кулашниками», и с похоронными играми. Но этим не исчерпываются аналогии. Основной из них представляется соотношение со свидетельством Повести временных лет (1071 г.): «…Встаста два волъхва от Ярославля. Глаголюща яко ве все, кто обилье держить и поидоста по Волзе, кде придут в погосте, туже нарицаху лучшие жены глаголюща, яко си жито держить, а си мед, а си рыбы, а си скору. И привожаху к нима сестры своя, матере и жены своя… и убивашета многъи жены…

И ре има, что ради погубиста толико члвк?

Онема же рекшема, яко ти держат обилье, да аще истребиве сих, будет гобино»{307}.

Не повторяя соображений об отражении в этом летописном сообщении форм ритуала проводов на «тот свет»{308}, сопоставим летописное сообщение и игрище «кулашник»: соответствия проявляются здесь в подведении к отправителю ритуального действа, который ударяет их сзади (в летописном сообщении — ножом в плечо, спину и др.). Таким образом, основное действо совпадает в игрище с описанным ритуальным действом в летописи. И действие это в святочном игрище совпадает с основным действием в похоронных играх («лубок», «лопатки» и некоторые другие) — ударом в спину.

Игрище «накулашник» предстает, таким образом, как отражение в календарной традиции заключительного действа ритуала проводов на «тот свет», приуроченного к зимнему солнцевороту. При этом, отражая, как и летопись, позднюю форму трансформации ритуала, когда отправление его переходит преимущественно на женскую среду, оно довольно полно сохранило форму языческого ритуального действа, которое не облекается в сложную драматизированную форму. Так, при утрате основного смысла и функционального назначения языческое ритуальное действо сохранилось в народной традиции в соответствии с основной своей структурой. В этом смысле игрище «кулашник» предстает как одно из самых архаичных святочных игрищ.

Подблюдные песни — эти «песни-загадки», загадочные как по генезису и основному функциональному назначению, так и по мелодической структуре, входили, по всей видимости, в состав новогоднего заклинательного ритуала, содержащего и жеребьевку лиц, предназначенных к действам общественной важности, в процессе же распада самого ритуала трансформировались в девичьи гадания о судьбе. Думается, что предречение личной жизненной судьбы происходило в древности преимущественно при рождении и рудиментом этого языческого ритуала являются, например, «орисницы», предсказывающие судьбу новорожденному. Подблюдные песни, все еще нуждающиеся в специальном изучении, следовало бы проанализировать и в отмеченном аспекте.

Показателем первостепенной ритуальной значимости подблюдных песен представляется мелодическая структура, содержащая основные интонации календарного цикла. О том, что им придавались жизненно важные общественные функции, касающиеся предстоящего года, свидетельствуют и серьезность, сосредоточенность интонирования{309}. В основных элементах структуры подблюдных гаданий и игрищ («пение славы», загадывания, «хоронение золота»), в сущности, гадательных действ («выбор предмета»), в предметном составе (кольцо, уголек, осколок от печи), в символике гаданий (осколок от печи — к скорой смерти) содержатся аналогии с формами и символикой языческого ритуала отправления на «тот свет». О подспудной связи символики подблюдных песен с обожествленным Космосом говорят такие знаки, как золото — священный металл, связанный с символикой «того света», Солнца, Божества, и такие архаические формулы, как «былица Змеиная крылица», где проступают языческие представления о змее — мифическом предке, космической природе его и вещих свойствах{310}.

Многоступенчатые преобразования языческой обрядности особенно наглядно проявляются в русалиях. Корни их лежат в глубокой древности{311}. Мировоззренческая основа восходит к архаическим формам культа предков-покровителей в Священном Космосе, оказывающих разностороннее воздействие на обитателей Земли.

Сведения о святочных русалиях в древности ограничиваются, в сущности, свидетельством Стоглава (1551 г.): «Русалии Иоанова дня и навечерии Рождества Христова и Богоявления сходятся мужи и жены и девицы на ночные игрища и на безчинный говор и на бесовские песни, и на плясание, и на скакание, и на богомерзкие дела. И когда ночь проходит, тогда в реке с великим кричанием аки бесы, и омываются водою и когда начнут заутреню звонить отходят в дома свои и падают аки мертвы от великого шума, грохота и воплей» (гл. 41, вопр. XXIV). Что же касается славянской народной традиции, русалии сохранялись в Эгейской Македонии еще в XIX — начале XX веков{312}.

Следует заметить, что в фольклорной традиции македонцев в силу особых исторических условий (первые волны славянских поселений на Балканах, значительная изоляция горных местностей, покрытых густыми лесами, труднодоступность их и т. п.) наблюдалась на редкость устойчивая сохранность архаических явлений, корнями уходящих в глубокую древность. Македония долго оставалась своеобразной резервацией славянских древностей.

Дружина русалиев состояла из 20–60 парней и женатых мужиков в возрасте от 20 до 40 лет. При этом характерен строгий отбор — никаких физических недостатков, крепкое здоровье, безупречный моральный облик, уважаемые родовые связи, привлекательная, мужественная внешность и т. п. Ритуальный характер свойствен облачению и реквизиту. Все одеяние белого цвета, как пасхальное; особенно архаична короткая белая юбка. Вся одежда — только новая, вплоть до белья. Облачение носит совершенно особый характер, отличающий его от обычной одежды. Особо следует выделить оснащение — мечи, а также и топор у предводителя («балтаджии»). Основное ритуальное действо, где сохранился древний элемент «русалийка», — «русалийское коло», танцы с мечами. Внутренняя организация дружины строилась на строгом соблюдении предписанных норм и запретов. Основные из них: разделение на постоянные пары, никогда не разлучавшиеся; соблюдение молчания (разговаривать разрешалось только тихим шепотом при приходе на ночлег); не появляться в своем доме до завершения обрядового действа, то есть до Крещения; беспрекословное подчинение предводителю. Особо следует выделить запрет русалиям креститься и совершать христианские молитвенные действа. И это при том, что крест у русалиев представляет собой самый значимый символ.

В центре русалийского знамени стоит крест. Металлические кресты прикреплялись на шапке и на груди русалиев. На груди у русалиев — перекрещивающиеся красные платки. Скрещивающиеся мечи — характерный элемент русалийского коло. Одна из основных фигур его — основанная на позиции ставить ногу на место предыдущего танцора — связывается специалистами по танцевальному фольклору со стремлением к фигуре креста, осеняющего землю. В схватках между встречными дружинами побежденная проходит под скрещенными мечами победителей. Русалии крестят мечами двери домов и очаг при обходе селения. Знак креста обозначался мечом на лбу у людей, а также и у жертвенных баранов. Над больными перекрещиваются мечи для их исцеления.

С восприятием знака креста в русалиях как только христианского символа{313} едва ли можно согласиться. Само обрядовое действо восходит к древней, языческой обрядности, и знак этот, по всей видимости, сохранившись от языческой формы ритуала, слился впоследствии с христианской символикой.

Косой крест — распространенный языческий символ, связанный с культом Солнца, как и просто крест{314}. Уместно напомнить название медного креста, прикреплявшегося на воротах, — «sonočec», «sonček», а также гадание по солнечным лучам посредством перекрещивающихся ножей и кос. В основе крестообразных композиций русалиев лежит, вероятно, характерное для языческой обрядности действие, направленное на предохранение от всякого зла «со всех четырех сторон» и заклятие всестороннего благосостояния.

Разумеется, в христианскую эпоху крест воспринимался как христианский символ. Подтверждением этого является благословение в церкви настоятелем перед выходом дружины русалиев на сельскую площадь, где начинаются их обрядовые действа с «русалийского коло» — особого ритуального танца с мечами — перед церковью. Настоятелем же назначался и «балтаджия».

Перед началом танца «балтаджия» проводит топором круг по земле вокруг «коло» вставших в позицию танцоров. Пляшет он в центре круга. Движения и фигуры выделяют его из остальных танцующих: он как бы ласкает землю, рассекая воздух, как бы защищает ее. Движением обращенного в небо топора он подает знак к началу и окончанию танца. Ему же надлежит следить за правильностью танцевального действа. Все действия «балтаджии» свидетельствуют о том, что основное предназначение его — средоточие совершаемого русалиями ритуального действа. Наименование его происходит от «балтия», «брадва» — топор.

По-видимому, в древности функции эти возлагались на него волхвом. Иначе как христианским переосмыслением трудно объяснить назначение балтаджии церковным настоятелем, как и обыкновение начинать и завершать языческий, по сути, обряд перед церковью (заменившей, по всей видимости, в свое время древнее языческое святилище).

Если относительно соотношения христианской и прежней языческой символики креста допустимы разноречивые толкования, то топор, — безусловно, языческий символ, — остается в обрядности от языческой древности, являясь при этом красноречивым знаком сущности ритуального действа.

Связанность магической значимости топора со Священным Космосом имеет многообразные проявления. Для понимания космической направленности действий с топором в русалиях важно свидетельство Иеронима Пражского о почитании железных топоров, освобождающих Солнце от заключения{315}. Из представлений о топоре как надежном обереге, наделенном магической силой, особенно существенно поверье: Бог поражает топором злых духов. Красноречивым свидетельством является обычай перекидывать топоры крест-накрест через скот, а также в Сочельник топором обводить вокруг людей, и, что особенно важно, прежде замахнувшись им над больными. Показательно и то, что на изображении готских игр, аналогии которых с русалиями прослежены А. Н. Веселовским{316}, один из ряженых вооружен топором.

Космическая символика топора и меча, связанная с кругом языческих представлений о магических свойствах железа, существенна для понимания функционального назначения русалийского коло как одного из видов танцев с мечами. Аналогии прослеживаются в средневековых танцах с мечами западных славян{317}: круговая форма, белый цвет одежды, рождественско-новогоднее приурочение.

Связанность танцев с мечами с мифологическими представлениями о Священном Космосе известна{318}. В вопросе о генезисе русалийской обрядности и формы русалийского коло следует иметь в виду верования, согласно которым угасание и длительное отсутствие Солнца воспринимались как следствие борьбы его со злыми силами. Солнечное затмение, приносящее людям болезни, неурожаи, падеж скота, стихийные бедствия, — последствие одоления Солнца силами мирового зла. И, наконец, представление о Солнце, приносящем людям всяческое счастье, долголетие, избавляющем от болезней. Весьма существенно представление о том, что при солнцевороте, с которым связаны языческие празднества в честь Солнца, оно танцует, скачет, играет. Связи русалий с магией благополучия, плодородия, избавления от болезней прослежены М. Арнаудовым{319} и Янковичами.

Действа, изображающие борьбу, насыщающие танцы, как и упорная борьба встречных дружин, доходившая до смертельных схваток, в известной мере объясняются символизацией противодействия силам зла, которые могут воспрепятствовать торжеству живительных солнечных лучей, приносящих благоденствие людям. Для понимания мифологической основы этих действий существенно поверье о «здухачах». И прежде всего упорная борьба их перед святками и в конце зимы, от исхода которой зависят урожай, изобилие и общее благополучие в покровительствуемом ими крае. Вооружение «здухачей» — обгорелое полено — вызывает ассоциации с «бъдняком», вынимавшимся из огня и сохранявшимся в течение всего года как надежный оберег, имеющий целительную силу. Подтверждением того, что представление о «здухачах» не узко локальное явление, служит осетинский миф: души местных колдунов, предводительствуемые богами, ведут тяжелые бои за урожай на границах покровительствуемых ими земель с враждебными духами. Значение кавказских материалов для изучения славянских древностей известно. Кстати, танец с мечами есть и у осетин. Нелишним будет упоминание о македонском обычае вырезать из обуглившегося «бъдняка» крестики и раскладывать их в доме, в хлеве, на дворе, на дороге.

Если в отношении креста могут быть колебания относительно языческой или христианской символики в том или ином конкретном проявлении, то другой важнейший символ русалиев — топор — является несомненным подтверждением языческой сущности этой обрядности. И, главное, показателем основной направленности ритуального действа. Движением обращенного к небу топора балтаджия подает знак к началу и окончанию танца. Направленность культового действа в Священный Космос подтверждается и позицией музыкальных инструментов — обращенность ввысь, устремленность к небу. О том же свидетельствуют характерные для русалийского коло высокие подскоки со взорами, обращенными в небо. Особенно же показательна для понимания сущности русалий позиция балтаджии. Танцует он в центре, топором подавая знаки участникам русалийского коло. Это вызывает ассоциации с цыганскими проводами вестника к священным предкам. Заключительное действо их — круговой танец, в центре которого находится отправитель основного действа; в руках у него бич с каменным молотом (тоже космический символ — ср. с молотом скандинавского Тора) на конце. Ритуальный танец заканчивается ударом этим камнем по голове посланца в Священный Космос.

Эта форма проводов вестника представляет собой более раннюю стадию переосмысления и преобразования древнейшего языческого ритуала, связанного с мифологическими представлениями о взаимосвязях земного и космического миров. В македонских рождественско-новогодних русалиях налицо более поздняя ступень переосмысления и преобразования ритуального действа. В русалийское коло допускаются больные с целью исцеления их. Таким образом, в обрядности проводов вестника заключительная часть ее переосмыслена и заменяется действом противоположного свойства. От прошлого ритуального действа сохранилась символика его в действах балтаджии с топором. По-видимому, языческими представлениями о связи топора со Священным Космосом объясняется применение топора как одного из орудий отправления вестников. Танцы же русалиев с обращенными вверх мечами вызывают ассоциации с проводами вестника к обожествленному предку у гетов. Заключительное действо их: вестник подбрасывается на высоко поднятые копья.

При преобразовании ритуального действа и переосмыслении символики его в русалиях сохраняется культовая основа его. Русалии воспринимаются как носители благополучия, приход их в дома и селения радушно приветствуется. Могилы убитых в схватках русалийских дружин (их хоронят на месте гибели) воспринимаются как святыни. «Русалийски гробища» никогда и никем не могли подвергнуться осквернению. Следует отметить, что борьба, разнородные состязательные действия составляют характерную особенность в обрядности проводов вестников к священным предкам.

О символической связи русалиев с потусторонним миром говорит и архаика их костюма, белый цвет одежды, прежде всего как цвет принадлежности к «иному миру», символ смерти. При этом по возвращении их вся одежда снимается, и кто-то из домашних тут же отправляется на реку (или другой водоем) и там ее стирает, стирать же ее дома считается недопустимым.

Таким образом, русалии представляют собой одну из разновидностей переосмысленных проводов вестников к священным предкам. Дискуссия, продолжавшаяся более ста лет, по поводу генезиса и сущности русалий сводилась, в основном, к вопросу о том, восходят ли они к античным розалиям. По этому поводу следует заметить, что розалии представляют собой значительно более высокую форму культа предков по сравнению с русалиями, но обе формы восходят к языческим проводам вестников в Божественный Космос. И этим объясняются аналогии, приводившие Миклошевича, Веселовского, Арнаудова и их последователей к положению о происхождении русалий из розалий.

Разумеется, в известном нам виде русалии несут на себе следы значительной и весьма наглядной христианизации. Крест в христианскую эпоху, безусловно, воспринимался как христианский символ. И особенно заметно выражена христианская символика в русалийском коло перед церковью, как и в заключающих обрядовых действах. В последний «погански ден» (то есть языческий) вечером накануне Крещения дружина русалиев возвращается в свое село и идет прямо в церковь. Входят через женский (левый) вход, встают в ряд с голыми мечами и в головных уборах. Священник каждому читает молитву. Русалии целуют крест и руку священника, и он окропляет их лоб и меч с пучка базилика святой водой. После этого они через правый вход покидают церковь, оставляют мечи и возвращаются в церковь без шапок, зажигают свечи, крестятся, целуют иконы. Выйдя из церкви, просят друг у друга прощения, а встречным целуют руку как только что крещеные христиане.

В Крещение утром языческая символика снова дает о себе знать: закалывается жертвенный баран и съедается под общее веселье. В действах с бараном улавливаются следы языческих жертвоприношений, — в выборе наилучшего животного и осенении его знаком креста в особенности. Вероятно, при переосмыслении обрядности именно баран становится знаком вестника. Предположение о характерной для обрядовой традиции замене людей зооморфными существами тем более напрашивается, что в русалийском коло произошла замена отправления вестника исцелением больных. Кроме того, когда в сочельник в доме обводят топором вокруг людей, над больными прежде им замахиваются, что также является заменой прежнего отправления. Знаковая замена вестника наблюдается и в сочельническом печенье: на верхней корке «бадника» изображается фигурка человека с мечом, опирающегося на трезубец (тоже космический символ). В «колаченьях» для одаривания есть и фигурка человека{320}.

Итак, древнейшая по происхождению языческая обрядность приобретает христианский оттенок, не утратив при этом известной части языческой символики.

Переосмысление русалийских ритуалов в христианскую эпоху особенно наглядно проявляется в весенне-летней обрядности, в «зеленые святки» или «русальную неделю».

Преобразование архаических ритуальных действ очень заметно при переходе их в среду подростков. Так, еще во 2-й половине XIX — самом начале XX веков «сурвакари» (дружина из 10–12 женатых мужиков) в новогоднюю ночь «с первыми петухами» обходили дома своей деревни и хлестали находившихся там людей «сурвой» («сурвакницей») — кизиловой веткой с набухшими почками. Прежний, магический характер действа раскрывается как в прикосновении оживающей веткой, так и в песенном сопровождении. Различное по объему и художественной разработке, оно в целом однообразно по содержанию — пожелание урожая, богатства, общего благополучия. В старинной форме ритуалу был свойствен суровый характер, что говорит о прежней принадлежности его к ритуалу отправления к праотцам.

В последней четверти XIX века процесс превращения ритуального действа в игрище был в начальной стадии, не потеряв связи с обрядовой традицией. Игрище подростков «Малка ешка» составляли персонажи, механически заимствованные из разных видов святочного ряжения{321}. В новогоднюю ночь, под утро, после пирушки они преображались в «полазников» и обходили дома своего селения. Действия же их приобрели увеселительную форму. Ветка, наделенная ритуальным смыслом, превращается в реквизит драматизированных действий, характерный по условности: с помощью ее изображалось «подковывание осла». За благопожеланиями следовали шутливые сценки: «осел» орет и брыкается, «кот» ходит из угла в угол в поисках лакомства и мяукает и т. п.{322}.

Пережиточными формами ритуала проводов на «тот свет», несущими явственное свидетельство трансформации его как в знаковые формы отправления на «тот свет», так и в символические формы, выражающие осуждение и пресечение его, насыщена святочно-новогодняя обрядность. В качестве образца первой формы может служить обычай подходить к яблоне с топором, угрожая срубить ее, если будет плохо родить. Здесь удар топором под деревом — одна из форм отправления языческого ритуала — вследствие утраты и забвения основного смысла изжившего себя ритуала, длительной деградации явления в народной традиции и переосмысления его сменяется символической угрозой плодоносящему дереву. При полной трансформации формы самого действа остается продуцирующая направленность его — сохранение и усиление плодоносящей силы в предстоящем году. Знаковые формы осуждения отброшенного обществом обычая выражены в различного рода «глумах», таких, например, как закидывание на крыши старых саней (и телег), — ритуальных предметов в прошлом ритуале; литье воды в трубу как знак пресечения одной из самых архаических форм его, от которой тянутся нити и к разным формам культа предков, и к почитанию печи-очага, и к похоронам покойников в доме, в подполье, под печью-очагом.

По всей видимости, одной из форм трансформации ритуала отправления на «тот свет», слившейся с христианской обрядностью, является югославянский обычай вылавливания брошенного в крещенскую прорубь креста и торжественного несения его по селению «героем дня»; он вызывает ассоциации с торжественным выведением из тайного укрытия или вынесением из глубокого яра мудрого героя славянских преданий.

Заключающие цикл святочных ритуалов действа несут в себе красноречивое свидетельство органичного синтеза языческих и христианских ритуальных действ в значительнейшем из традиционных празднеств. Рождественско-новогодний цикл, для которого характерен особый моральный климат — гуманности, высоконравственного отношения к окружающим, всяческого содействия миру и ладу душевному как в самом себе, так и в соприкосновении с родней и согражданами, завершается так далеко не случайно. Вероятно, здесь нашло знаковое выражение превращение варварского обычая в общественное действо, символика которого несет в себе торжество самой гуманной религии над прошлой, где суровые формы культа предков воспринимались как основа поддержания мироустройства. И восторжествовавшие в обществе гуманные формы почитания предков, с особой силой выраженные в святочном цикле, по сущности символики отображают положение вещей, так ясно и лаконично выраженное Евсевием Кесарийским. С принятием христианства самый жестокий из языческих обычаев, к тому времени уже утративший обоснование в мировоззренческих постулатах общества, трансформируется в знаковые и символические формы, сохраняя при этом основную функциональную направленность — почитание обожествленных космических предков, стремление в обращенности очищенной от всякой скверны души с их помощью поддерживать установленный ими миропорядок.

Масленица — самый яркий, красочный и поистине народный праздник, когда стираются грани между разными слоями общества и всех объединяют общее веселье, радостное, приподнятое настроение при наступлении долгожданного праздника. Наиболее захватывающий аналог — карнавал, итальянский и испанский в особенности. В художественной, в популярной, в научной литературе он получил столь незабываемое и полное отражение, что общее представление о нем сложилось у большинства людей. И сложилось мнение, что в России карнавал как таковой почти неизвестен. Тем не менее, это не совсем так. Наиболее ярким проявлением карнавальных действ в России стало празднование Масленицы по приказу Петра I в Москве: «Процессию открывали сани, запряженные медведями, свиньями и т. д., с шутами, Нептуном, Вакхом. Наконец появилась громада, 88-пушечный корабль, построенный совершенно по образцу корабля Фридемакера, спущенного на воду в марте 1721 г. в Петербурге. На этом корабле ехал сам Петр I. Корабль везли 10 лошадей. Это празднество стало знаменитым, и еще в XIX в. в Иркутске по приказу начальства возили корабль с медведями, скоморохами и т. д.»{323}.

Российские карнавальные шествия особое распространение получили в Сибири, хотя и в Центральной России они тоже устраивались, правда, в заметно меньшей мере.

«Наиболее пышные карнавалы были в сибирских городах. Для масленичного поезда делали большие сани, а чаще связывали несколько саней, на них устраивали нечто вроде корабля с мачтами, на которых развевались флаги; делали помост. Почти везде в середину сооружения вставляли высокий шест с укрепленным наверху колесом, на которое сажали какого-нибудь шутника и балагура с бутылкой водки в руке. На помост усаживалось несколько человек, сопровождающие шли по бокам… наряжены в маскарадные костюмы… В сопровождении большой толпы, с пением, музыкой и криками Масленицу провозили по улицам. При этом обычно разыгрывали разные сценки, в том числе „Царь Максимилиан“ и инсценировка „Кострюка“. Очень распространено было чтение масленичных „указов“, в которых юмористически рисовалось празднование Масленицы». «…В Иркутске соединяли несколько дровней, сооружали на них нечто вроде корабля со снастями и парусами; в нем помещались ряженые: госпожа Масленица, скоморохи, медведь, музыканты и др…Подобный поезд… устраивали в Енисейской губ. Здесь участники игры изображали ловлю рыбы. Как и имитация охоты, это уже сибирская особенность, обусловленная местным бытом… В карнавалы включались традиционные народные персонажи и элементы. Прежде всего это древние маски старика и старухи, соломенная кукла; колесо наверху теста. Использовались характерные особенности традиционных проводов Масленицы (экипаж делался из старых коробов из-под угля, лошади обвешивались вениками, а также старик был обвешан охотничьими трофеями, в руках держал лук)… Карнавальные масленичные шествия устраивались в XIX в. (особенно в первой половине) и в городах Европейской России… Удалые владимирские ямщики устраивали Масленицу. Она имела вид судна с высокой мачтой, наверху которой на колесе — смельчак, горькая пьяница, обвешанный разными склянками. В экипаж этот, запряженный десятью — двенадцатью лошадьми, садилось до 50 ямщиков, а за ним двигалось нечто вроде кареты с генералами… Огромный корабль Масленицу в четверг масленичной недели возили в Архангельске, за ним двигались экипажи с катающимися. Подобные корабли, только менее пышные, устраивали отдельно в пятницу или в субботу ремесленники: каждый цех ездил со своим знаком, а купцы с образцами товаров. Мясники же… в пятницу возили на больших санях по городу быка… В городах в начале XIX в. карнавальные масленичные поезда были довольно распространенными. Они хорошо воспринимались широкими народными массами, вносившими в устройство их традиционные черты… Городские карнавалы оказывали воздействие на сельские проводы Масленицы… В Клинском уезде…делали сооружение вроде баржи с мачтой и колесом наверху, на которое сажали мужика-прибаутника, одетого в белую женскую рубаху, под которую набивали солому; лошадей покрывали кафтанами или рогожами, гривы украшали лентами. Впереди и с боков скакали верхом на лошадях ребятишки, одетые в кафтаны, опоясанные крест-накрест красными кушаками, предводительствовал мужик в такой же одежде, но с соломенными эполетами… В нескольких больших селах Каширского уезда… на больших санях также устраивали нечто вроде балагана, в него усаживались люди („сколько влезет“), а главные герои в „шутовских нарядах“ сидели на „палубе“»{324}.

Первое соображение, которое возникает при ознакомлении с описаниями русских карнавальных шествий, — вывод о том, что Петр I, по всей видимости, распорядился об устройстве их под влиянием карнавалов, увиденных в Европе. И здесь неизбежно возникает корабельная проблематика.

Как о происхождении карнавала, так и о его названии в особенности высказывались самые различные гипотезы.

«Наиболее убедительной из них представляется следующая. В Древнем Вавилоне отмечали праздник обручения покровителя города с богиней весны. Этот праздник падал на первый день Нового года, который одновременно являлся первым днем наступившей весны. Бог Мардук из храма Иштар возвращался в город для вхождения в храм Эсагила на судне с колесами, богато украшенном драгоценностями. От вавилонского названия этого судна-повозки произошло латинское „currus navalis“ (буквально: колесница-корабль)»{325}. На этом ассоциации с Западной Европой не только не кончаются, а напротив, возникают еще более яркие аналогии. На Британских островах в «блинный день» самой популярной и распространенной игрой был футбол. «Игра проходила на всех улицах, на базарной площади, во дворе церкви и не подчинялась никаким правилам. По существу, это была свободная борьба за мяч, которая продолжалась иногда целый день, так как ворота подчас находились на расстоянии 3–5 км друг от друга и достигать их приходилось, преодолевая различные препятствия: дома, заборы, ручьи, канавы и пр. Выигравшей считалась та команда, которой первой удавалось забросить мяч в ворота противника»{326}.

Аналог этому — «игры в мяч» в Олонецкой губернии. «В последний день Масленицы парни и семейные мужики из нескольких окольных деревень сходятся куда-нибудь на ровное место (чаще всего на реку), разделяются на две толпы, человек по тридцать каждая, и назначают места, до которых следует гнать мяч (обыкновенно сражающиеся становятся против средины деревни, причем одна партия должна гнать мяч вниз по реке, другая — вверх). Когда мяч брошен, все кидаются к нему и начинают пинать ногами, стараясь загнать в свою сторону. Но пока страсти не разгорелись, игра идет довольно спокойно: тяжелый кожаный мяч величиною с добрый арбуз летает взад-вперед по реке, и играющие не идут дальше легких подзатыльников и толчков. Но вот мяч неожиданно выскочил в сторону. Его подхватывает какой-нибудь удалец и что есть духу летит к намеченной цели: еще 20–30 саженей — и ловкий парень будет победителем, его будут прославлять все окольные деревни, им будут гордиться все девушки родного села! Противная партия отлично видит опасность положения, с ревом и криком она прорывается сквозь партию врагов и со всех ног кидается за дерзким смельчаком. Через минуту удалец лежит на снегу, а мяч снова прыгает по льду под тяжелыми ударами крестьянского сапога. Случается, однако, и так, что счастливец, подхвативший мяч, отличается особенной быстротой ног и успеет перебросить мяч на свою половину. Тогда противная сторона делает отчаянные усилия, чтобы вырвать мяч, и пускает в ход кулаки. Начинается настоящее побоище. Около мяча образуется густая толпа из человеческих тел, слышатся глухие удары ног, раздаются звонкие оплеухи, вырывается сдавленный крик, на снегу то там, то здесь алеют пятна брызнувшей крови. Но осатаневшие бойцы уже ничего не видят и не слышат: они все поглощены мыслью о мяче и сыплют удары направо и налево. Постепенно над местом побоища поднимается густой столб пара, а по разбитым лицам струится пот, смешиваясь с кровью. Такой необыкновенный азарт… объясняется тем, что проиграть партию в мяч считается большим унижением: побежденных целый год высмеивают и дразнят, называя „киловниками“… Наоборот, победители пользуются общим почетом, а парень, унесший мяч, положительно, становится героем дня…»{327}

Под поздними наслоениями можно выявить архаический слой. В нем ощутимо обнаруживаются элементы ритуальных состязаний, где борьба происходила не «на жизнь, а на смерть», так как исходу ее придавалось определяющее значение для всего того отрезка времени, который отделяет это состязание от аналогичного в будущем году. Такие моменты, как почет, особая слава победителям и унизительное положение, насмешки и презрение в отношении побежденных, происходят от донесенного из языческой древности представления о жизненно необходимом выигрыше в этом состязании. В языческие времена представление это было связано с культом предков, предки принимали невидимое участие в этой борьбе; аналогичные сражения происходили между ними самими. И результаты этой борьбы представлялись решающими по влиянию на благополучие общины.

В масленичной обрядности обращают на себя внимание особенно ясно выраженные связи ее с потусторонним миром, с царством мертвых (не говоря уже о связи ее с культом предков). На это указывает приготовление опары для блинов — основного ритуального масленичного кушания, связанного с культом предков. «Наши женщины-стряпухи изготовляют опару с особенными обрядами. Одне опару готовят из снега во дворе, когда взойдет месяц. Здесь они причитывают: „…Месяц, ты, месяц, золотые твои рожки! Выглянь в окошко, подуй на опару…“ Другие выходят вечером готовить опару на речки, колодези и озера, когда появляются звезды. Приготовление первой опары содержится в величайшей тайне от всех домашних и посторонних»{328}.

Вероятно, приготовление опары из снега следует отнести на счет связей обряда с миром предков. Это подтверждается народными представлениями об особой целительной, животворящей силе талой мартовской воды. Свидетельством этих связей является приготовление ее при месяце и звездах.

Следует заметить, что ритуальное отношение к блинам, как и к опаре для них, свойственно европейским народам, в частности, в Великобритании. Там с блинами было связано немало ритуальных действ, таких, как бег женщин с блинами. Начинались состязания по звону «блинного колокола». Во время бега следовало подбросить блин на сковородке и поймать его не менее трех раз. Первая, кто передавала звонарю свой блин у церковной двери, была чемпионкой блинных гонок текущего года. Разумеется, это прежде не воспринималось как простое развлечение, как и обычай «бросания блинов» в толпу школьников, которые неистово боролись за то, чтобы отломить от него кусок.

Что касается футбола, он издавна приурочен к масленичному периоду. Можно предположить, что первоначально футбол был не простым развлечением, а каким-то важным ритуалом. Об этом свидетельствует серьезное отношение к нему во времена Средневековья как к обряду, а не как к развлечению. «В Средние века, — свидетельствует запись одного летописца XVI века из пограничной области между Шотландией и Англией, — считалось религиозным долгом каждого играть в футбол в определенные праздничные дни, и духовенство принимало участие в игре, иногда даже внутри священных зданий»{329}.

Разумеется, в дошедшем до нас виде масленичная обрядность не может быть воспринята как воспроизведение языческого ритуала. Пережитки же язычества в ней рассмотрены автором в монографии «Языческая символика славянских архаических ритуалов». К сказанному там следует отметить соотнесенность масленичной обрядности с горами-холмами, возвышенными местами, а также с текучими водами и водоемами типа системы озер или моря, словом, с местами, связанными, по языческим представлениям, со Священным Космосом.

Ритуальная языческая сущность игрищ с мячом проясняется при сопоставлении их с архаическими мезоамериканскими игрищами. При различиях в формах их главное — то, что это была борьба «не на жизнь, а на смерть». Капитан проигравшей команды лишался головы, в более же поздних формах, при возрастании численности жертвоприношений — и вся команда.

Все изложенное приводит к предположению о том, что игрища с мячом в древности были одной из форм ритуала проводов легатов к праотцам.

Троицын день в православии — самый красиво обставленный, почитаемый праздник весенне-летнего цикла.

Учение о Святой Троице, о троичности Бога представляет 1-й догмат Церковных установлений, принятых в начале христианской эры. «Согласно догмату троичности, единая Божественная сущность есть личностное отношение трех ипостасей — Отца (Безначального Первоначала), Сына — Логоса, т. е. абсолютного смысла, воплотившегося в Иисусе Христе, и Святого Духа (животворящего начала жизненной динамики)».

День Святого Духа — Духов день в народной традиции — следует за Троицей. Согласно христианскому вероучению, Дух Святой как третье лицо Святой Троицы исходит от Отца. А Семик (четверг перед Троицыным днем, приходящимся на воскресенье) отличает сложный комплекс обрядовых действ, весьма разнообразных по форме и локальным особенностям.

Распространенное народное название троицко-семицкого обрядового цикла — «зеленые святки» — красноречиво говорит о связи его с апогеем весны, расцветающей природы, наступлением лета и перекликается с христианским установлением о Духовом дне как праздновании Сошествия Святого Духа — Божьей благодати на Землю, с одной стороны, и с рождественско-новогодними Святками, с другой.

Семик в народной традиции был одним из важнейших дней поминовения предков. Ритуальный характер его аналогичен, в сущности, Радунице, красочное описание которой В. Никифоровым-Волгиным содержится в № 13 «Домашнего чтения». Троицкая «родительская суббота» представляет собой, в сущности, проявление характерного для христианской Церкви приурочения архаических, языческих обрядовых действ к христианскому календарю. Ярко описана она в Стог лаве: «В Троицкую субботу по селам и по погостам сходятся мужи и жены на жальниках и плачутся по гробом с великим причитанем. И егда начнут играти скоморохи, и гудцы и перегудники, они же, от плача переставше, начнут скакати и плясати и в долони бити и песни сатанинские пети…» Очевидные соответствия старинным формам содержат свидетельства о семицких поминальных действах в материалах известных ученых прошлого века И. П. Сахарова и П. В. Шейна: «В старину… хаживали встречать семик на могилах родителей, где после поминовения… разъедали яичницы и драчёны…» «Утром… установлен обычай поминать усопших, а послеобеденное время вместе с вечером окончательно отдается веселью и разгульным песням беззаботной молодости». Мотивы поминовения усопших на Троицу нашли поэтическое отражение и в «Евгении Онегине»:

…Они хранили в жизни мирной
Привычки милой старины…
Любили круглые качели,
Подблюдны песни, хоровод;
В день Троицын, когда народ,
Зевая, слушает молебен,
Умильно на пучок зари
Они роняли слезки три…

Обычай ходить в церковь в Троицын день с березовыми ветвями и цветами, как и убирать церковь молодыми березками, ветками и разнообразной цветущей зеленью, устилать пол ее цветущими травами сохранился до сих пор. Освященная зелень наделяется целебной, благодатной силой; ею украшается красный угол в доме, освященные березовые ветви подвешивают в хлев как оберег скотины и средство, способствующее возрастанию многочисленного, здорового потомства.

Самым характерным символом великорусской троицко-семицкой обрядности является березка. Ветвями ее украшается дом не только внутри, а и снаружи (заранее тщательно вымытый и украшенный лучшим праздничным убранством). Принесенные из лесу березки устанавливали перед домом и в местах сельских сходов — на сельской площади, у пруда и т. п., так что село превращалось как бы в зеленый сад. Вокруг украшенной разноцветными лентами, лоскутками, бусами березки собирались всем селом водить хороводы, качаться на качелях, играть в разные игры — в горелки и др., разыгрывались при этом и костюмированные сценки, возжигались костры. Березка весьма поэтично и разнообразно воспевается в троицких песнях. (Широко известна — «Во поле березынька стояла». Разновариантные обработки ее получили заметное распространение в классической музыке; наиболее известен мотив в Пятой симфонии Чайковского.)

Для троицко-семицких ритуальных действ особенно характерны архаическое завивание венков и кумление. В русской народной традиции действо это приобрело разнообразные формы. Характерно завивание венков, связанное с гаданиями, девичьими преимущественно, а также молодых женщин, недавно обвенчанных. Образное выражение нашло оно в троицких песнях:

Благослови, Троица,
Богородица!..
Нам в лес пойти,
Нам венки завивать
И цветы сорывать…
Свекру-батюшке малиновый,
Свекрови-матушке — калиновый…

Завивание венков происходило от Семика до Троицына дня, а их развивание — на Троицу. Завивание венков варьировало от соединения веток березок, стоявших рядом, увивания их лентами, бусами, поясами, цветами так, чтобы придать им форму венка, до увешивания березок венками из цветов или «козулями» (ритуальным печеньем в форме венка); развивание их происходило в целом идентично. Девушки гурьбой отправлялись в лес, там снимали с венков украшения. Плели венки из березовых веток, с венками на голове и с цветами отправлялись к реке (на пруд, к сельскому водоему). С берега венки бросали в воду, причем предпочтительнее было сбросить с головы венок, не прикасаясь к нему. С трепетом ожидали знака предстоящей судьбы: в какую сторону поплывет венок, в ту сторону и предстоящее замужество, если же венок потонул — жди беды. В старину гадание по венку воспринималось как пророчество, и формы его были многообразны. Так, заплетенный на кого-либо венок втайне, на скрытой от глаз березке в густом лесу, оставался на положенное время, и если листья не сморщились, цветы не завяли, это считалось добрым знаком.

Обычай кумления восходит, по-видимому, к распространенному в русской традиции братанию, отличается же прежде всего тем, что братались на всю жизнь, тогда как кумление связывало теснейшими дружескими узами лишь на время «зеленых святок» (хотя нередко подружки и потом не «раскумлялись»). В троицких песнях это также нашло выражение:

Вы, кумушки-голубушки,
Подружки мои!
Кумитеся, любитеся…
Пойдете во зелен сад —
Станете цветы рвать,
Сорвите и мне…

Обычная форма кумления: встав друг против дружки, поцеловавшись, обменивались крестами, бусами, колечками через венок; идентично и «раскумлялись», возвращая надетое друг другу при кумлении.

Направленность троицко-семицкой обрядности на заклятие благополучия, доброго урожая в особенности, раскрывается в архаическом действе «колосок»: в торжественном шествии парами из села направлялись к ржаному полю, крепко держась за руки таким образом, чтобы по ним шла девочка, красиво наряженная, убранная лентами. На всем пути пели предназначенную этому действу песню:

Пошел колос на ниву,
На белую пшеницу!
Уродися на лето
Рожь с овсом…
Со пшеницею!

Возле самого поля девочка спрыгивала на землю, срывала пучок ржи и, подбежав к церкви, бросала его к стене.

Схождения троицко-семицкой обрядности с масленичной, майской и купальской проявляются в разнообразных формах. Особенно существенны общественный характер действа, украшенное дерево, антропоморфное чучело или убранный цветущей зеленью персонаж (украинская «тополя», белорусский «куст», южнославянские «пеперуда», «додола» и т. п.), забрасывание деревца или соломенного чучела на ниву или сожжение в высоком кострище в заключение обрядовых действ как знаковое выражение направленности их в Священный Космос, органичных взаимосвязей весенне-летних ритуалов с культом предков-покровителей как одного из основных постулатов традиционного обрядового комплекса, а также с почитанием Матери-природы — Солнца и Луны, земли, вод и деревьев как святыни.

Морально-этические устои общества в значительной мере определялись почитанием предков, родителей, старших в роде (следует напомнить, что в православной традиции «родители», «деды» означали всех предков). Связанность ритуального комплекса с культом предков способствовала сохранности традиционных установлений и поддерживалась христианскими заповедями.

«Русалии — весенний языческий праздник у славян, впоследствии совпавший с Неделею святых отец (перед Пятидесятницею)… Языческие обрядовые игры, совершавшиеся во время русалий, вообще языческие игры. Русалии в Иоанове дни и навечерии Рождества Христова и Богоявления. Русальный — в дни русалий, в дни русальные. Русальная неделя — Неделя святых отец»{330}.

Многообразны аналогии в русалиях с «проводами к праотцам» в других календарных ритуалах. Особый интерес представляют действа вокруг березки: установление деревца в доме и возле него, украшение ветвями красного угла и всего остального в доме, убранство ветвями хлева, ворот и т. п., а также завивание в виде венков в лесу. И, разумеется, венки на голове и другие формы украшения наподобие додолы и пеперуды. Здесь проявляются представления о связи троицких деревьев с душами умерших, о том, что в березовые ветви вселяются души предков, а также с представлениями о дереве как пути в Священный Космос.

Существенно, что «некоторые… формы „русальных проводов“… переходят в купальские ритуалы и прямо с ними смыкаются»{331}.

Купальская обрядность в известной мере является реминисценцией новогодней. День Ивана Купалы, самый длинный в году, в славянской традиции — один из знаменательнейших. С ним связано множество ритуальных действ, поверий, примет. В огромной и разноречивой литературе о купальских кострах, их генезисе и функциональной значимости особенно дискутируется положение о том, что вокруг них сосредоточены основные действа купальской обрядности: «…чрез огнь прескачуще самих себе тому же бесу Купалу в жертву приносят»{332}. Архаическое свойство купальского ритуала заключалось, во-первых, в сжигании в купальских кострах или потоплении ветки, деревца, антропоморфного чучела или куклы, во-вторых, в отправлении ритуальных действ вокруг купальских костров на горах. Для понимания генетической сущности купальских костров особенно большое значение имеют архаические ритуальные действа Западной Белоруссии: троекратное шествие вокруг деревни с троицкой березкой завершается в конце выгона, где на землю сбрасывается борона, на нее — березка, и все это сжигается{333}.

Сравнительный анализ купальских действ вокруг костров и водоемов с действами масленичной обрядности, восходящими к ритуалу отправления на «тот свет», приводит к заключению о явственных аналогиях их с танцами с мечами западных и южных славян, с одной стороны, и периодическим отправлением гетами выбранного по жребию посланника для изложения неотложных нужд обожествленному предку в космический мир — с другой. Форма этого ритуала заключалась в бросании легата на поднятые вверх копья. Сравнительно-исторический анализ купальской обрядности приводит к заключению о том, что в ней содержатся трансформированные, смещенные и слившиеся друг с другом рудименты ритуала отправления на «тот свет»: сжигавшаяся, потоплявшаяся кукла — знак человека, деревце (ветка) по функциональной значимости идентично кукле-чучелу, также являясь символом отправляющегося на «тот свет».

Основное функциональное назначение купальских костров — отправление в космический мир. Кроме связей огня с Солнцем, с Космосом, кроме древнеиндоевропейского представления об огне как переносчике в космический мир (особенно ярко выраженного в ведийских гимнах Агни), об этом свидетельствуют особое значение высоты пламени костра, водружение на кострище высоких шестов с колесом наверху, череп, увитый цветами, на самой верхушке нарочито высоких кострищ, а также высокие прыжки и подскоки через огонь и возле него. По всей видимости, прыжки через костер являются рудиментом трансформированного ритуала отправления на «тот свет», аналогичным мотиву выведения из тайного укрытия героя в преданиях или внесению в дом антропоморфного снопа в дожиночных действах: образно выраженный в преданиях мотив общественного отказа от языческого обычая в обрядности выражен символическими формами. Представление о связях прыжков через костер со здоровьем, помимо очистительной функции огня, также содержит элементы трансформированного ритуала отправления на «тот свет». Оно отражает замену человека знаком его: в пламени сгорало символическое изображение «посланника», люди же, совершив знаковый прыжок, оставались на земле в добром здоровье в отличие от древних индусов, например, вступавших в погребальный костер при признаках наступающей старости. Мотивы основного функционального назначения купальских костров отразились как в мелодической структуре и стиле исполнения купальских песен, так и в их текстах:

Как на горушке, на горы,
На высокою, на крутой…
Жарко дубьё горело…
А в том жару свекор мой…{334}

Прыжки через костер, как и другие формы трансформации ритуала отправления легатов к праотцам, отражают процесс символизации в пережиточных формах его. Так, замену живых посланцев знаками выражают антропоморфные чучела, маски животных, куклы, деревца и т. п. символы человека. Дальнейшая форма трансформации ритуала выражается в обычае бросать в костер рубашки, лапти и другие предметы старой одежды или же одежду с больных. Это — тоже знаки, но несколько иного рода: они исходят из принципа замены целого частью его.

Рудименты ритуального отправления в «мир иной» проявляются у разных славяно-балканских народов в различных пережиточных формах, символизирующих как сожжение «легатов» в купальском костре, так и знаковую замену их — в южнославянском обычае ходить босиком по горячему пепелищу{335}, в особой роли самой старой женщины селения у белорусов (приходит к костру за огнем, и с ним ее гонят ударами полынью, пока не скроется из виду){336} и т. п.

Совокупность ритуальных действ, связанных с Ивановым днем, важна не только для понимания генетической сущности купальской обрядности, а и для выявления форм преобразования языческой символики на протяжении истории традиции. В традиционной купальской обрядности содержатся основные элементы ритуала отправления легатов к праотцам, выраженные в формах знаковых и символических: общественный характер действа, шествие к определенному установлением обычного права месту костра, ритуальное возжигание его специально добытым архаическим способом «живым огнем», круговые танцы вокруг пламени, оргиастические действа, сочетающиеся с фарсовым оплакиванием, разные формы борьбы, состязаний или имитации их, определяющее значение которых для будущего отражается в пословице: «На Ивана Купала кого побьют, пропало!»{337}

Для понимания генезиса и структуры календарной обрядности, процесса изменения форм ее на протяжении истории традиции, функциональной сущности костров как характерного элемента основных календарных циклов необычайно важны белтейнские костры кельтского мира, прежде всего в силу того, что корни их — в глубочайшей древности, если не в праистории. В связанных с ними действах содержатся убедительные свидетельства связи календарной обрядности с астральными представлениями, которые, в свою очередь, находились в зависимости от астрономических наблюдений и основывающихся на них экологических знаний.

Сопоставительный анализ тех немногочисленных данных, которыми мы располагаем о ритуальных кострах древних кельтов, друидов, кельтского населения Британских островов в Средневековье и в Новое время, приводит к заключению о том, что генезис белтейнских костров восходит к ритуалу проводов легатов в обожествленный Космос{338}.

«В Шотландии, в Ирландии и в других местах Британских островов в определенные астрономические даты на протяжении года зажигались огромные костры — знаки препинания во времени, зависящие от склонения Солнца. Обычай этот сохранился чуть ли не до середины XIX века. Письменные свидетельства о нем довольно путаны, так как христианские проповедники пытались положить конец этому древнему обряду, связать соответствующую дату с церковным календарем или же, когда это удавалось, незаметно слить новую религию со старым обычаем. Этнологи связывали этот обряд с друидами, и белтейнский костер считался символом кельтского друидического солнечного бога…

Костры зажигались по всей стране в ночь накануне летнего солнцестояния, зимнего солнцестояния, а также накануне весеннего и осеннего равноденствий. В Норидже (Англия) в день летнего солнцестояния вниз с холма скатывали горящее колесо, которое изображало солнечный диск, опускающийся к горизонту.

Кроме того, костры зажигались еще четыре раза в год — когда склонение Солнца составляло 16,3° к северу или к югу. Эти склонения фиксируют календарные даты солнцестояния или равноденствия, условно говоря, 4 февраля, 6 мая, 8 августа и 8 ноября по нынешнему грегорианскому календарю. Таким образом, год делился на восемь примерно равных частей. Это деление очень близко к датам тех солнечных направлений, которые Том, а до него Локьер обнаружили в мегалитических сооружениях. Поскольку мегалиты древнее кельтских друидов, белтейнские костры, возможно, пришли к нам из мрака доисторического периода»{339}.

Связи белтейнских костров с важнейшими датами — моментами солнечного календаря, прослеженные Дж. Хокинсом, чрезвычайно важны для понимания структуры и основной функциональной направленности языческой календарной обрядности у европейских народов (и не только европейских). Они подтверждают положение о структурной значимости ритуала проводов на «тот свет» в формировании календарной обрядности и основной его функции — через посланников к обожествленным предкам заручиться их помощью и поддержкой в наиболее важные моменты жизни общины, при наиболее жизненно важных обстоятельствах. Не менее значительно и то, что положение Хокинса о белтейнских кострах совпадает с положением В. И. Чичерова о связи календарного обрядового цикла с основными сезонами года, с их сменой и о роли комплекса специальных ритуальных действ в преддверии наиболее важных моментов в жизни общества с земледельческим (или земледельческо-скотоводческим) укладом{340}.

В то время как данные о связи белтейнских костров с важнейшими моментами солнечного календаря позволяют раскрыть основу формирования календарной обрядности, преобразование формы их с течением времени имеет существеннейшее значение для понимания процесса трансформации формальной структуры календарной обрядности и переосмысления ритуалов ее на протяжении истории общества.

«Теперь зимние белтейнские огни заменены елочными свечами… Февральское пылание белтейнских костров было поглощено Сретением — крупным церковным праздником, во время которого полагалось зажигать свечи. Шестое мая затерялось в народных майских гуляньях… Ноябрьское празднование белтейнских костров опять-таки слилось с кануном церковного Дня всех святых. В Англии существует обычай 5 ноября жечь костры и устраивать фейерверки под предлогом сожжения чучела мистера Гая Фокса за его адский пороховой заговор… Но, скорее всего, этот обычай возник из смутно сохранявшихся в народной памяти воспоминаний о кострах друидов, зажигавшихся в ознаменование дня, когда склонение Солнца, равное — 16,3°, возвещает наступление зимы»{341}.

Разновидности форм ритуала проводов на «тот свет» в целом и знаков, символизирующих посланцев к обожествленным предкам, в том числе, рассмотрены в монографии, посвященной ретроспективной реконструкции этого ритуала{342}. Выделены наряду с другими знаками посланцев факелы, свечи и другие формы ритуальных огней, заменивших как пламя ритуальных костров, переносящее посланников к космическим предкам, так и самих посланников. Рудименты ритуала проводов на «тот свет» в масленичной обрядности, в народной традиции, связанной со Сретением, майским деревом и «кузьминками» (1 ноября ст. ст.), также рассмотрены в монографии. Относительно проявления культа предков в народной традиции, связанной с этими праздниками, к уже выявленному ранее следует добавить красноречивую деталь — обряды умилостивления домового в день Кузьмы и Демьяна, почитавшихся как исцелители и кузнецы, передавшие людям эти знания.

Что же касается поминальных действ, связанных с культом предков и ярко выраженных в славянской народной традиции, связанной с этими знаменательными датами, они в этом плане подробно рассмотрены в исследованиях В. Я. Проппа, В. И. Чичерова, В. Чайкановича и др., что избавляет от необходимости специально останавливаться на них. Следует обратить внимание лишь на пословицы, выражающие восприятие Сретения (2 февраля ст. ст.) как начало перелома в состоянии природы{343}, на отражение переломного момента в природе — поворота Солнца на лето, прибавления дневного света в ритуальных святочных песнях «овсень, таусень»{344}. И еще следует обратить внимание на приурочение «дедовой недели», «дедов» у восточных славян к самому концу октября или началу ноября. Поскольку посвященность их родовым предкам, яркие проявления в них языческого культа предков, общинный характер ритуалов, белорусских «дзядов» в особенности, детально изучены в специальной литературе, следует выделить в них лишь детали, наиболее красноречиво выражающие основную функциональную направленность их.

«Дзяды» праздновались по «волокам» — по группам территориально объединенных хозяйств (по-видимому, в основе этих объединений лежали все те же родственные связи). При общественной трапезе старик перед каждым блюдом обращался к предкам, втыкая одновременно ложку в кушанье со словами: «Штоб радзило, расло, жило!»{345}. Если при этом вспомнить, что во всех славянских ритуалах, связанных с культом предков, имеющих явственные аналогии по времени отправления их и основным элементам проявления функциональной направленности в той или иной форме с белтейнскими кострами, фигурируют либо костры, либо их знаки или символы (сожжение соломы, свечи, топление бани и т. п.), то становится очевидным, что все эти ритуалы являются более поздними, трансформированными модификациями древних языческих ритуалов, связанных с белтейнскими кострами.

При выяснении связей культа предков с астральными представлениями обращает на себя внимание такая деталь. У большинства европейских народов в ритуале отправления на «тот свет» фигурирует 60-летний возраст, в то время как астрономический цикл составляет 56 лет{346}. По-видимому, такое соответствие трудно признать простой случайностью. Вернее всего, это обстоятельство несет в себе проявление связи ритуала проводов на «тот свет» с астральными представленнями древних язычников, небольшое же расхождение могло появиться с течением времени в связи с утратой определенных представлений о функциональном содержании ритуала.

В соответствиях времени возжигания белтейнских костров с важнейшими астрономическими моментами года, с одной стороны, и важнейшими календарными праздничными датами в народной традиции — с другой, совпадения со славянской народной традицией, вплоть до соответствия даты 8 августа с сосредоточенными в начале августа языческими ритуальными действами в преддверии жатвы, которые слились впоследствии с христианским празднованием Ильина дня — 2 августа, проявляется взаимосвязанность культа предков с астральными представлениями и культами.

Таким образом, особая ценность данных о белтейнских кострах заключается в том, что корни их уходят в глубочайшую древность. У кельтов (и у их жрецов — друидов) они выступают уже в пережиточных формах, хотя и в более ранних, чем, например, галльские ритуалы, описанные Юлием Цезарем (сжигавшиеся колоссы из прутьев, наполненные живыми людьми). При этом белтейнские костры весьма важны во многих отношениях, в особенности же для понимания связей языческих календарных ритуалов с астральными культами и астрономическими знаниями, для изучения путей и способов переосмысления, деградации и перерождения архаических языческих ритуалов на протяжении истории славянской народной традиции, поскольку язычество славян и кельтов во многом идентично.


Атмосферные явления, как известно, связаны с небесными светилами. Известно также, какую роль играют своевременные дожди в земледельческо-скотоводческом хозяйстве и какие катастрофы несут засуха, непрекращающиеся ливни, град, несвоевременные заморозки. Дождь недаром воспринимался язычниками как оплодотворяющая небесная влага. Восприятие его как священной влаги, посылаемой на Землю небесами (или ими задерживаемой), нетрудно понять в свете того, что известно нам о культе предков и связях его с астральными культами и представлениями о могуществе космических предков, находящихся подле богов, обладающих тайной общения с ними и даже в известном смысле воздействия на них.

Календарные ритуалы, связанные с определяющимся наступлением того или другого сезона положением Солнца, были направлены на обеспечение нормального кругооборота природы в целом и благоприятных условий для роста и созревания сельскохозяйственных культур, для жизнеспособности и плодовитости скота. Но в случаях нарушения нормальной жизнедеятельности в природе, несущего в себе угрозу катастрофы, отправлялись экстраординарные ритуалы.

Опаснейшим бедствием была засуха, длительная и повторяющаяся в особенности. Страшную опасность несли с собой и бурные, не прекращающиеся своевременно ливни. При этом не следует забывать, что наряду с необходимыми астрономическими знаниями древние владели искусством определять по мельчайшим признакам в окружающей земной природе и по малейшим отклонениям небесных светил от обычного расположения их в определенное время года предстоящие осложнения или стихийные бедствия. В славяно-балканской народной традиции эти знания, бывшие у древних по преимуществу сферой тайных знаний жрецов, нашли отражение в легендах, поверьях, приметах, пословицах и поговорках{347}.

Значимость языческих ритуалов, направленных на предотвращение катастрофических последствий засухи, не требует особых пояснений. Анализ рудиментов их в славянобалканской народной традиции показывает обращенность их в обожествленный Космос, к владеющим стихиями богам и к предкам-покровителям. При этом весьма показательно, что ритуалы, направленные на предотвращение засухи, не только принципиально аналогичны ритуалу при затянувшихся ливнях, но и основное ритуальное действо у них идентично. Архаическая форма его известна из народной традиции южных славян: зарывание в землю домашнего животного (осла или какого-то другого). Изучение форм ритуалов приводит к заключению о том, что принципиальная аналогичность обрядовых действий объясняется общностью функциональной направленности основного ритуала: в основе его — отправление на «тот свет» вестника о нависшей катастрофе. Ритуал этот носит общественный характер. Поскольку в более развитой форме он донесен народной традицией южных славян, рассмотрение целесообразно начать с болгарских и сербских его разновидностей с привлечением восточнославянских, румынских, западноевропейских и кавказских аналогий.

Сущность ритуала под названием Герман у болгар и сербов (у сербов также — Ерман, Шерман; Калоян, Скалоян у румын и молдаван) сводится к погребению в земле возле реки (озера, пруда, источника, деревенского водоема и т. п.) куклы, сделанной из глины, из дерева, соломы, из веток и прутьев. Разновидности наблюдаются и в формах (например, тело делалось из глины, головой же служила приставленная сверху тыква с фасолинами вместо глаз; гипертрофированно выделялись атрибуты мужского пола и т. п.), ив оформлении убранства — кукла одевалась в крестьянский наряд, увивалась платками, лоскутками; или убранство отсутствовало вовсе. Из ритуальных действ, которыми сопровождаются похороны Германа, особенно обращает на себя внимание диапазон в размерах куклы, от крупных до миниатюрных. Практиковались погребение куклы в земле или потопление ее в текучих водах, на доске в виде креста.

О длительном процессе трансформации ритуала свидетельствует переход столь важного, по народным представлениям, ритуала (как известно, неурожайные годы несли голод, а повторение их — истощение, подверженность заболеваниям ослабленного организма, эпидемии, голодную смерть) в женскую среду: в поздней народной традиции южных славян ритуальные действа отправлялись преимущественно девочками или девушками. При этом ритуальные формы, переходные к детской игре, сосуществуют с локальными формами детских игр. Время отправления ритуала у славян не имеет точного календарного приурочения — он отправляется в зависимости от погоды в период от Георгиева дня до Петрова дня или же Спаса. Однако преимущественное и характерное время отправления его — весна, важнейший вегетационный период.

«В том случае, когда в этот период стояла сушь, обычай этот отправлялся с тенденциозной направленностью вызвать дождь, стимулирующий развитие посевов»{348}. Песенные сопровождения похорон Германа явственно выражают функциональную направленность ритуала. Сущность же его выражена устойчивой формулой, фигурирующей в кульминационный момент ритуала: «Умро Герман од сушу, да падне киша!»{349} (чтобы выпал дождь). Для понимания генезиса ритуала и его функциональной направленности существенны и такие детали, как умащение куклы маслом, обливание крест-накрест вином, а также и водружение над головой Германа креста в том случае, если куклу зарывают в землю. Возле могилы совершаются ритуальные действа и приносятся жертвенные подношения подобно тому, как и на могилах предков. Следует выделить еще одно ритуальное действо: в случае благоприятного итога ритуала — благоприятствующих урожаю дождей, достаточно орошающих землю, но и не приносящих излишней влаги, фигуру Германа выкапывали и хранили для того, чтобы в случае возникшей в будущем необходимости снова повторить с ней уже произведенные ритуальные действа.

Как видно из приведенных элементов обрядовых действ, здесь синтезированы разновременные и разнохарактерные пережиточные рудименты ритуала проводов на «тот свет». Сущность ритуала выражена словесной формулой, из которой явствует отправление к праотцам путем погребения в земле или потопления (мужчины) в засушливый момент ради насущно необходимых дождей. Знаки ритуального одеяния, ритуального умащения и прощального пиршества — увивание куклы платками, обливание маслом и вином. Направленность в космический мир, приобщение к обожествленным, бессмертным предкам-покровителям означают водруженный крест, — символ, сохранивший, вернее всего, еще языческую символику вечного возрождения и лишь впоследствии перешедший в круг христианских символов как космический знак бессмертия, — а также почтительные действа поминального характера (подушіа). Возвращение же куклы в селение — рудиментарное отражение пресечения обществом языческого обычая, подобное внесению в дом дожиночного снопа в пожинальной обрядности.

Особенно существенно отражение в ритуале, связанном с похоронами Германа, слияние с христианской обрядностью культа языческих предков-покровителей, властвующих над стихиями природы, исходящими из Космоса. Оно проявляется в позднейшем восприятии креста над Германом как христианского креста над могилой, а также и в наименовании куклы и ритуала в целом у южных славян.

Архаические элементы в вариантах обрядности имеют важное значение для понимания сущности ее. Хотя в народной традиции ритуал известен как преимущественно отправляемый девушками или девочками, а также в форме детских игр, известно отправление ритуала мужчинами, пожилыми женщинами, парнями. Это обстоятельство само по себе заставляет думать о длительной деградации ритуала. Сравнительный анализ архаических элементов его, донесенных славянской народной традицией, на фоне восточно-романских вариантов, убеждает в том, что генезис его восходит к ритуалу проводов на «тот свет», антропоморфная же кукла символизирует посланника к космическим предкам.

Из южнославянской традиции важно выделить для обоснования высказанного положения, помимо уже приведенных аргументов, то обстоятельство, что ритуал этот отправляется ради спасения посевов не только от засухи или затянувшихся ливней, но и от града. При этом возникают ассоциации с другими, более рудиментарными формами ритуальных действ при нависшей угрозе от градовых облаков или предвестников смерча, урагана и т. п.: вынесением из дому топоров, лопат (орудия отправления ритуала послания вестников на «тот свет»); столов, скамей (ритуальные действа при проводах посланников — посланец на скамье в красном углу; прощальное пиршество — посланец за столом на почетном месте, а также устроитель «поманы», «даћи» под столом{350}); хлеба (сравните: хлеб или горшок каши как элемент снаряжения в последний путь, а также известную в Черногории форму отправления ритуала с возложением на голову каравая хлеба). Способы же предотвращения этих стихийных бедствий путем посыпания земли священным пеплом или втыкания в нее заостренных предметов хозяйственного обихода — ножей, косарей и т. п. — вызывают ассоциации с разными формами действий с золой и углями в таких действиях (также рудиментах ритуала проводов на «тот свет») масленичной обрядности, как зарывание в землю (или в снег) пепла от сожженной куклы — чучела Масленицы (Морены, «смерти»), бросание золы или горшков с углями в персонаж масленичного ряжения («pohrebe»){351}. Эти рудиментарные формы ритуала послания вестника в космический мир выражены посредством характерного для народной традиции приема символизации функциональной направленности его: замены основного персонажа или ритуального атрибута его знаковым действием, т. е. частью, определяющей его сущность. Предотвращение же последствий от разрушительной силы стихийных бедствий посредством втыкания в землю ножей, косарей и т. п. принципиально аналогично более архаическим формам пережитков ритуала отправления посланцев к праотцам: действиям с петухом, известным в разных вариантах в календарной и свадебной традиционной обрядности («казнь петуха» и др.).

Наиболее показательной из них представляется уже упоминавшаяся выше форма, входившая в комплекс дожиночных ритуальных действ у лужичан, известная под названием «бить петуха». Живого петуха зарывали по горло в землю, и участники игрища по очереди старались с завязанными глазами убить его ударом цепа. Впоследствии обычай принял более мягкую форму: петуха сажают в яму, закрывая сверху решеткой, а поверх нее кладут старый горшок; его-то и стараются вслепую разбить. Удар цепом зарытого в землю петуха представляется одной из пережиточных форм ритуала отправления вестника со сжатого поля. Если сопоставить эту форму с поговоркой «стоит как вкопанный», можно предположить, что одной из форм ритуала послания на «тот свет» (формой, также уже пережиточной) было вкапывание в землю вестника так, чтобы он, вкопанный, стоял на поле. Возможно, что эта форма в процессе трансформации ее в знаковые и символические разновидности привела к статуям на могилах, к ритуальным антропоморфным фигурам из дерева, камня и глины, устанавливавшимся в ритуальных целях{352}, а также и к антропоморфным и зооморфным куклам из глины, дерева, соломы и т. п., распространенным в самых разных календарных ритуалах. Разбитый горшок, заменивший закрытого под ним петуха, также, по всей видимости, открывает путь к пониманию генезиса обычая бить горшки на похоронах и свадьбах{353}.

Возвращаясь к положению о ритуальных действах с Германом как рудименту ритуала проводов на «тот свет» и таким образом связанных с культом предков, следует заметить, что многообразные и разноречивые объяснения обычая{354} его сущности и генезиса не раскрывают. Пониманию же их способствуют архаические элементы обрядности, известные из румынской и молдавской народной традиции. Рудименты ритуала проводов на «тот свет» проявляются здесь и в структуре обрядности, и в сущности основных элементов ритуала. Куклу, называвшуюся Калоян, Скалоян, а также и Герман, одевали в крестьянскую одежду красного и белого цвета. Самая символика цветов несет в себе знаки направленности ритуала: как известно, белый — знак смерти (сравните с маской «Смерти» в ряжении), красный же связан с Космосом как знак Солнца и огня. Характерное убранство составляли также гирлянды из цветов (гирлянды и венки — элементы ритуального убранства посланцев к предкам).

Элементы ритуалы проводов Калояна принципиально аналогичны обрядам при проводах посланников к предкам, а также и рудиментам их в традиционной похоронной обрядности: возле Калояна несколько ночей происходили собрания с ритуальными игрищами. Проводы Калояна носили общественный характер — торжественная процессия проходила все селение перед началом основного ритуального действа. Оно также аналогично рудиментарным формам ритуала проводов на «тот свет» в других календарных обрядах — куклу Калоян закапывали в хлебном поле или на берегу водоема. Через три дня куклу выкапывали и приносили в село. Дальнейшие действа, как и сопровождающие их ритуальные формулы, при всей их вариативности также аналогичны рудиментарным формам ритуала проводов на «тот свет» в масленичной обрядности, в «похоронах кукушки» и им подобным — куклу бросали в проточную воду или же, разломав на куски, разбрасывали по хлебному полю со словами: «Чтобы хлеба выросли вот такими высокими!»{355}, а также и по окрестным водоемам и болотам{356}. Все эти действа аналогичны разбрасыванию по полям соломы от чучела Масленицы или пляске на соломе от растрепанного чучела ее, зарыванию в землю «Костромы», кукушки и т. п.

Два этапа ритуала свидетельствуют, по всей видимости, о синтезировании форм символического отправления ритуала, где в качестве посланца фигурирует кукла со знаковым выражением прекращения ритуального умерщвления «посланников» и торжественного возвращения их в селение. Смещение распорядка действий следует отнести прежде всего на счет длительной трансформации и деградации ритуала на протяжении народной традиции. Здесь важно выделить другое обстоятельство: восточно-романские «похороны Калояна» свидетельствуют о том, что ритуал имел не только и, вероятнее всего, не столько защитительное для данного конкретного момента действие, сколько продуцирующее значение. Ибо во время засухи (или непрекращающихся ливней, наводнений и т. п.) отправлялись определенные разновидности ритуала, сам же он имел четкое календарное приурочение: третий или девятый четверг после Пасхи, в связи с чем эти дни иногда называли в народе «Скалоянов четверг» (Жоя Скалоенилор){357}.

Более архаическая форма ритуала «похорон Германа» у восточно-романских народов заставляет предполагать, что и у южных славян он также имел продуцирующее значение и отправление его при стихийных бедствиях — позднейшее слияние разновидностей, отправлявшихся и в определенные календарные сроки, и при надвигающихся катастрофах.

Основное функциональное назначение его, по всей видимости, сводилось к стремлению обеспечить благодетельную регуляцию тепла и влаги, необходимую для правильного произрастания и созревания хлебов, плодов, трав на полях, пастбищах и в лесах. Выявление сущности этих обрядов важно и для понимания восточнославянских ритуалов похорон Костромы, Ярилы, Кострубонько, кукушки и т. п.{358}. По существу, все они вместе взятые представляют собой разновидности ритуальных действ, направленных на обеспечение содействия обожествленных предков в важнейший вегетационный период. Вероятно, славяно-балканская народная традиция, в принципе, отразила в более соответствующем языческим установлениям положение о сроках отправления этих ритуалов: по-видимому, они устанавливались не по числам и месяцам календаря, а по определенным признакам — по положению небесных светил, по явлениям природы, предвещавшим то или иное изменение погоды, разгул стихий и т. п.

Архаические детали восточнороманских «похорон Калояна» существенны и для понимания космической направленности действа. Как известно, идея вечного кругооборота перевоплощений, лежащая в основе языческого миропонимания в целом и культа предков в частности, органически взаимосвязана с астральными представлениями, с идеей о непрекращающихся взаимосвязях миров, идеей вознесения духа умерших праведников на звезды и, наконец, с идеей вечного возвращения после смерти на Землю в различных обликах (зависящих от прежней земной жизни). Представления эти претерпели в народной традиции заметную трансформацию и сохранялись в деградировавших, смешанных и слившихся с христианскими воззрениями вариантах. И тем не менее рудиментарные и переосмысленные формы их, фигурирующие в качестве устно-поэтических формул, сопровождающих ритуалы, выражают направленность ритуального действа. Так, в заклинательных формулах, сопровождающих ритуальное оплакивание Калояна, отразилась идея перевоплощения, фигурирующая, однако, в синтезированном и смешанном виде:

Брат, брат Калоян,
Мы тебя хороним
Не для того, чтобы ты гнил,
А для того, чтобы ты зазеленел…{359}

Здесь проявляется характерный для поздней народной традиции синтез переосмысленных представлений: о благодетельном действии посланников в обожествленный Космос, приобщающихся к сонму священных предков, о предках-покровителях, способствующих правильному распределению тепла и влаги, а также и о непрекращающемся кругообороте от жизни к смерти и от смерти к жизни, о зависимости последующих перевоплощений от поведения в земной жизни, главное же — об определяющей роли в вечном круговороте метаморфоз обожествленного Космоса.

Функциональное назначение Германа-Калояна — посланника в космический мир, которого он символизирует, явственно выражено в заклинательном сопровождении ритуальных действ:

Калоене, Ене,
Иди на небето и поискай,
Да се отворет порти,
Да се пуснат дъждове,
Да текат като реки
Дене и ноще,
Да пораснат храните{360}
Калоян, Ян,
Иди на небо и попроси,
Чтобы открылись ворота,
Чтобы пошли дожди,
Чтобы струились они, как реки,
Днем и ночью,
Чтобы росли хлеба…

Типологический характер ритуала такого рода, как и функциональная сущность его, а также и процесс замены человека животными при трансформации ритуала в знаковые формы подтверждаются принципиально аналогичными ритуалами и сопровождающими их словесными формулами у малочисленных народов Севера. Так, аналогию славянским и восточно-романским ритуальным действам при проводах на «тот свет» символических посланников представляют собой обряды и словесное сопровождение их при отправлении на «тот свет» собаки{361}. Есть все основания полагать, что распространенный у многих народов Севера так называемый Медвежий праздник генетически восходит к ритуалу проводов на «тот свет» и первоначально имел то же функциональное назначение. Известные нам формы его сложились, по-видимому, в процессе трансформации ритуала. Очень вероятно, что собака и медведь стали одними из первых в символической замене посланника- человека: как известно, медведь по строению тела ближе всех зверей стоит к человеку. Что же касается собаки, то, по заключению И. П. Павлова, она отличается поразительной душевной близостью с хозяином; это, несомненно, было известно в древности, поскольку древние были ближе к природе и знали повадки зверей. Что же касается славянских аналогий, то они есть, например, в украинской народной традиции: существует поверье, будто убитое существо может передать поручение на «тот свет»{362}. Являясь отголоском ритуала проводов на «тот свет», представление это восходит, по-видимому, к идее посмертных превращений, определяемых высшими космическими силами.

Знаки направленности в Космос несут символические элементы оформления фигуры Калояна: плот в виде креста, розетка в форме звезды и солнечного знака между головой и поперечной перекладиной креста (проточные, текучие воды в представлениях язычников были связаны с Космосом).

Весьма архаическим отголоском одной из начальных стадий трансформации ритуала послания вестников на «тот свет» представляется редкая и у восточных романцев форма Калояна: «Глиняную фигуру, изображавшую мальчика, обливали водой у реки и затем устанавливали в поле, на виду у всех, „чтобы он вызвал дождь“»{363}. Вопрос о первоначальных формах ритуала отправления вестников на «тот свет» выходит за рамки как балканских, так и восточно-романских материалов, поскольку у этих народов даже самые древние данные касаются лишь поздних, пережиточных и деградировавших форм. Генезис же самого ритуала восходит ко времени, о котором нет достоверных исторических сведений и который в современной науке именуется праисторическим. Почти то же можно сказать и о первоначальных и самых ранних формах трансформации ритуала. И тем не менее славяно-балканские и восточнороманские материалы в силу архаичности их древнего слоя могут способствовать постановке общих вопросов истории этого ритуала, сыгравшего основополагающую роль в формировании традиционной календарной обрядности.

Так, последний из приведенных вариантов «похорон Калояна» вызывает постановку по меньшей мере двух общих вопросов. Первое — это одно из подтверждений высказанного выше предположения о возможной форме отправления вестника с поля — форме, которая впоследствии, при переходе к символическим изображениям посланника, послужила основой для ритуальных фигур-статуй. Неслучайным представляется скопление таких фигур из камня в местах, известных и устойчивой сохранностью пережиточных форм ритуала проводов на «тот свет», — в степях Монголии и Восточной Европы. И второй вопрос, выходящий за рамки славянской истории: о ранней форме трансформации ритуала. Сравнительный анализ приводит к предположению о том, что одной из форм такой трансформации при переходе к культу старейшин был переход на первенцев (как известно, отправителем основного действа в трансформированной форме ритуала был старший сын), при утрате основного смысла ритуала.

На такую мысль наводят факты, казалось бы, разнородные, но, возможно, имеющие общую генетическую основу. Кронос, пожирающий своих детей и изображаемый с жаровней в руках. Зевс, избежавший участи своих старших братьев благодаря своей матери, подсунувшей Кроносу камень вместо новорожденного сына. Возложение на вертящийся круг жертвенных первенцев в Древнем Карфагене (столь ярко, с незабываемым драматизмом описанное в «Молохе» Куприным). Обычай общественного ритуального умерщвления младенцев, а также и больных детей у первобытных и древних народов. И, наконец, старинный русский обычай сечения мальчиков на меже, породивший поговорку «На меже сечен» и воспринимавшийся как способ предотвращения возможных в будущем межевых споров: высеченный на меже запоминает это место на всю жизнь.

В связи с изложенным возникает вопрос о соотношении инициатических обрядов с ритуалом отправления на «тот свет». Возможно, специальное сравнительное изучение покажет, что инициации генетически связаны с трансформацией обычая умерщвления младенцев в символические формы умирания и возвращения к жизни. И тогда русский обычай сечения мальчиков на меже в сопоставлении с румынским Калояном в образе мальчика, стоящего в поле, и обрядами инициаций у первобытных народов станет более понятен — он предстанет как пережиточная форма ритуала отправления на «тот свет».

Сколь далеко в глубь истории ритуалов ведут иногда детские игры и установленные обычаем действа, связанные с детьми, может служить детская песенка:

Божия коровка,
Полети на небо,
Принеси нам хлеба…

Этой песенкой сопровождается жест, заставляющий божью коровку взлететь с руки вверх. И сама песенка, и действие, которое сопровождается ею, вызывают ассоциации с песенными заклятиями при ритуалах вокруг Калояна. Это еще одно подтверждение положения о трансформированных формах ритуала, в которых в качестве символа отправляемого в обожествленный Космос посланника фигурируют живые существа.

Самый же ритуал «Калоян», как уже сказано было выше, имеет генетическое родство с похоронами Костромы у русских, сказывающееся и на формальной структуре этих ритуалов. Песенное сопровождение похорон Костромы также содержит мотивы, общие с песенным сопровождением Калояна-Германа:

Создай, Боже, дождя,
Дождичка чистова,
Чтобы травыньку смочило,
Костроме косу остру притупило{364}

По поводу значения, вкладываемого в название ритуала «Кострома», высказаны различные мнения{365}. Анализ этого ритуала в аспекте рудиментов в нем ритуала проводов на «тот свет»{366} склоняет к заключению о том, что под «Костромой» имеется в виду имя собственное в собирательном значении предка. Приведенный песенный текст подтверждает высказанное предположение, хотя и содержит переосмысление имени обобщенного предка как пособника продуцирующего действа. В связи с переосмыслением в народной традиции языческого обряда проводов на «тот свет» ритуал похорон Костромы, заканчивающийся ее пляской, приобретает и соответствующее песенное сопровождение, где Кострома фигурирует в качестве действующего лица, стремящегося в общем благополучии быть реальным деятелем, возглавляющим жизнедеятельность хозяйства.

Принципиальное сходство в этом смысле наблюдается в отношении наименования южнославянского ритуала Герман-Калоян. Не прямая аналогия, а идейное схождение.

По всей видимости, следует признать положение М. Арнаудова о связанности наименования этого языческого по генетическим корням ритуала с образом христианского святого Германа{367}, день которого отмечается в народной традиции как день защитника от града и наводнения 12 мая и имеет много общих черт с народным восприятием образа Ильи Пророка (2 августа) и ритуальными действами языческого характера, связанными с празднованием его. Остается невыясненным вопрос о том, каким образом приобщенный к лику святых цареградский патриарх Герман (715–730) оказался в народной традиции в роли обожествленного покровителя от стихийных бедствий метеорологического характера, каким путем были перенесены на него языческие представления о владычестве над атмосферными стихиями и функции защитника от порождаемых ими стихийных бедствий. Важно то, что в его образе сливается христианский образ святого с чертами языческого образа предка-покровителя, подобно тому, как это наблюдается с образами Кузьмы-Демьяна, Параскевы Пятницы и др. День св. Германа отмечается в болгарской народной традиции нередко и ритуалом похорон Германа, что расходится с сербской народной традицией, где, как уже указывалось выше, характерно не календарное, а казуальное приурочение ритуала. Для дня же Германа там характерны языческие действа, и по форме, и по сути идентичные обращениям к помощи предков-покровителей.

«В горных селах его празднуют как день защитника от грозы и града, а в равнинных — от наводнения… Когда находят градовые облака, перед ними обращаются к Герману: „До Meћy, Ћермо!“ Если же в день св. Германа загремит гром, говорят: „Германе, љути празниче, пренеси га (град) у пусту гору!“ Германа призывают в Сочельник, чтобы заручиться его милостью»{368}. По всей видимости, зажженные свечи, характерные как при праздновании дня святого Германа, так и при ритуальных «похоронах Германа», также несут в себе слияние языческого ритуального действа с чествованием христианского святого, образ которого слился в народной традиции с языческим предком-покровителем, приобщенным к сонму священных предков как посланник от рода-племени с Земли.

Герман — одна из разновидностей ритуалов, связанных со стремлением к регуляции необходимого равновесия в соотношении солнечного тепла и небесной влаги, ниспадающей на землю в виде дождя. По-видимому, это касается и стимуляции вегетационных свойств Луны, благоприятствующих произрастанию посевов и трав для скота и размножению его, словом, нормальному развитию растений и животных, домашних и диких, — источника существования в ответственнейший период весенне-летнего сезона, на стыке весны и лета, когда посевы, скот, дикие звери и растения набирают силу{369}.

Ближе всего по форме и структуре ритуальных действ к Герману-Калояну стоят пеперуда, додола — обряды, связанные преимущественно с вызыванием дождя и характерные для славяно-балканского ареала. По поводу происхождения этих ритуалов и этимологии наименования их существуют разноречивые гипотезы{370}. Сравнительное изучение славянобалканских ритуалов — Герман, додола, прпоруше{371} — приводит к заключению о том, что соответствия южнославянских, албанских, греческих, древнефракийских и других подобных ритуалов объясняются прежде всего генетической общностью их: они восходят к ритуалу проводов на «тот свет». Вариативность же и различия в деталях — прежде всего результат трансформации ритуала на протяжении истории фольклорной традиции у разных народов, отражающий степень сохранности архаики в народной традиции.

В наименованиях этих ритуалов наблюдается еще большая вариативность, чем в ритуалах с Германом:


пеперуда (болг.) — пеперуна, папаруна, преперуда, пеперуга, перперуга, пеперунга, пуперунга, пемперуга;

с.-х. — прпоруше, преперуша, nenepyhe;

румынск. — păpărudă, păpărugă, păpălugă;

аромунск. — pirpirună, păpărună, porpirija; албанск. — perperone;

новогреч. — παρπαρούνα, περπερίνα, περπερίνα;


додола (болг.) — дудола, дудоле, дудула, дудулица;

македонск. — едодоле, дудуле, додолка, удодоле, ваjдодоле;

с.-х. — додоле, додолице, дудулейка;

румынск. — dudolă;

аромунск. — dodole, dudulă;

алб. — dudule, dordoléts.


Поскольку для разрешения поставленного вопроса не имеет существенного значения, идентичны ли ритуалы додоле — прпоруше или их следует воспринимать как сходные по функциональному назначению, формальной структуре и образному оформлению обрядности (последнее, кстати, представляется более вероятным), заметим лишь, что уже сама вариативность, столь развитая, говорит о длительности бытования в традиции этих ритуалов.

Ритуалы прпоруше — пеперуда важны для исследования ритуалов, связанных со стремлением к обеспечению благодетельности небесной влаги, именно благодетельности, поскольку дождь воспринимался язычниками не просто как влага, смачивающая землю и посевы и таким образом способствующая их произрастанию, но и как посылаемое с небес животворящее начало, несущее в себе оплодотворяющие и стимулирующие рост силы. Иначе говоря, дождь воспринимался как один из основных элементов, при посредстве которого космические силы поддерживают на Земле вечное перевоплощение. Из анализа их с особенной ясностью выявляются и самая сущность прпоруше как посланника общины к космическим силам, от которых зависит ниспослание небесной влаги на Землю, и самая сущность ритуальных действ как основных элементов ритуала проводов на «тот свет».

В этом смысле существенное значение имеют соображения В. В. Иванова и В. Н. Топорова относительно связи наименования основного действующего лица ритуала — пеперуна — с Перуном, языческим владыкой молний (грома и дождя), не сразу ставшим, по мнению Р. Якобсона, верховным языческим божеством{372}. Оно, «по мнению некоторых специалистов, представляет собой разные типы редупликации того корня, которым у славян обозначался Громовержец, то есть Перун… Разнообразие этих наименований, относимых к одному и тому же ритуальному персонажу, не должно вызывать удивления, поскольку и у других славян известны различные варианты имени Перуна: Perone, Pyron, Prone, Перушице, может быть, Перушан болгарских фольклорных текстов, Переплут старых русских источников, Pripegal латинских исследований, относящихся к северо-западным славянам и т. д. (см.: Jakobson, 1971, с. 636–639; Якобсон, 1970, с. 610–614).

Такие трансформации объясняются разными причинами — перенесением имени мифологического персонажа высшего уровня на персонажей более низких уровней, производных от Перуна; табуистическими соображениями; функционированием персонажей ритуала вызывания дождя в обстановке, близкой к карнавальной, когда само имя или его части превращаются в междометийный припев, образуя с ним рифму, и т. д. Тем не менее в формах типа пеперуна, pirpirună, perperone, περπερούνα достаточно четко выявляется имя Перуна. Более того, на основании этих и подобных им имен, а также принимая во внимание довольно многочисленные топонимические, ономастические данные, а иногда факты апеллятивной лексики (перуника и т. п.), можно с известной уверенностью говорить о том, что и на Балканах имя бога Грома было связано именно с этим корнем»{373}.

Наименование главного действующего лица ритуала заставляет воспринимать его в посреднической роли между своей общиной и божеством, владычествующим над субстанцией, к которой обращен ритуал. Сама форма ритуальных действ особенно выразительно показывает и их сущность, и их направленность в характере построения ритуального танца и песенного сопровождения. Для танца пеперуды (додолы) характерны подскоки вверх и движения, выражающие как бы парение к небесам. Мотив летящей, парящей пеперуды характерен и для ритуальных песен:

Пеперуда лята,
По небе се мята,
Богу свеши пали
И се Богу моли:
Я дай ми, Боже, дъждец,
Да се роди жито…
Пеперуда летяла,
Над вода се и мятала,
Дай ми Боже, дребен дъжд,
Да се стори житото
По житото ичминю,
По ичминю просото…
Дай ми, бульо, ситото,
 Да ти й сита година!
Отлетела пеперуга,
Ой, люле, ой!
От орача на орача,
От копача на копача,
Да заросит ситна роса,
Ситна роса берекетна (берекет — урожай)
И по поле и по море,
Да се родит съ берикет,
Съ берикет вино, жито,
Ченице до гредите,
Ячмените до стреите,
Леноите до пояси…
Да е ситна годината…
Пеперугу ругу
Летна пролетешна,
Шо по дворе ходиш,
Та се Богу молиш?
Боже ли Господю
И свети Илие.
Да летне росица,
Да се роди просо,
Просо и пчиница…
Да вием кулаци
За светек Илие.
Литнала е пеперуда,
На Бога се помолила:
«Дай ми Боже, темен облак,
Да зароси ситна роса,
Да се роди жито, просо…»

Те же мотивы и идеи, что содержатся в болгарских песенных сопровождениях ритуала «пеперуда», есть и в сербских песенных сопровождениях ритуала «додоле»:

…Oj додоле, oj додоле!
Додолица Бога моли:
Да ми, Боже, ситну росу,
Ми у село, киша у поље,
Да зароси редом поље
Од jедан грозда товар вино,
Од jедне краве ведро млеко!
Удар, удар росна кишо,
Oj додо, oj додоле!
Те пороси наша польа
Да ни польа добро роде:
Да се роди пченичица…
Наше полье понаj боље:
Од jедан класа чабар жито,
Од jедне краве плуг волови.
Од jедно jarae бульук опце…
Од два класа мерац жито,
Од две шливе џван ракиja,
Од корена пуна врећа…

Формула:

Удри, кишо, ситна росо,
Ei, додо, ei, додоле,
Те пороси наша поља,
Ei, додо, ei, додоле.

характерна для додольских ритуальных песен{374}.

«Сходные образы и соответствующие тексты, и включающие их в себя ритуалы повторяются и в других балканских традициях… В ряде текстов, исполняемых в обряде вызывания дождя, выступает… Илья дождевой. Любопытнее в этом отношении албанские додольские песни… где сочетаются имена Ильи, Пеперуги и Господа (perěndi, слово, с которым сравнивают балтославянское название бога Грома), к которым обращаются с просьбой принести дождь»{375}. В. В. Ивановым и В. Н. Топоровым поставлен вопрос о подлинности текста до дольской песни, опубликованной Раковским{376}. В свете вышеизложенного сомневаться в возможности бытования в народной традиции этого варианта додольской песни нет оснований: содержание ее находится в соответствии и с содержанием додольских песен у других балканских народов, и с формой и функциональной направленностью ритуала «додола — прпоруше». Архаизмы же могут быть объяснены и сущностью ритуального действа, и более полной сохранностью, поскольку время записи ее относится к достаточно давнему времени.

Такие образы, как

Пипируда злата
Пред Перуна лята…
И Богу се моли…{377}

вполне соответствуют идейной основе ритуала послания на «тот свет». Золото, как известно, — символическое выражение принадлежности к космическому миру богов; знак этот, идущий из глубочайшей древности, оказался чрезвычайно устойчивым в истории миропонимания в целом и изобразительной традиции в частности, взять хотя бы линию: золотая маска мумии фараона — нимб из золотых лучей христианских святых. В песне в образно-художественной форме выражена идея приобщения посланца Земли к сонму обожествленных предков, находящихся подле богов, передающих божеству — владыке грозового неба мольбу о ниспослании божественной влаги — жизненной силы всего сущего на Земле. Разумеется, ко времени записи этой песни архаический смысл ее был утрачен. Она сохранилась в народной традиции в силу устойчивости ее в целом и важности самого ритуального действа в восприятии его еще в то время. Для отправителей ритуала она звучала как устойчивая формула, истинный смысл которой воспринимается через преломленное современными исполнителями ритуала представление о соотношении земного и потустороннего миров.

Такая тенденция характерна для восприятия архаических жанров в народной среде, что особенно заметно проявляется в восприятии заговоров и заклинаний, смысл которых часто уже деградировал в понятиях отправителей действа, а это влечет за собой нередкое искажение текста. И тем не менее тексты эти и в дошедшей до нас форме являются важнейшим источником изучения языческого миропонимания, но анализ их требует тщательного изучения наслоений на архаическую основу. Как сам ритуал «пеперуды — додолы», так и связанные с ним песенные формулы претерпели длительную трансформацию и деградацию на протяжении истории фольклорной традиции. Идея посмертных превращений также деградировала, снизившись до более примитивных представлений.

Переход к более примитивным формам{378} проявляется и в ритуальных действах, и в словесных формулах, их сопровождающих. В этом смысле показательны наблюдения В. В. Иванова и В. Н. Топорова над лексикой, связанной с этой обрядностью. «В додольских песнях, включенных в ритуал вызывания дождя, мифологическая роль пеперуды выступает более рельефно, чем в самом ритуале. Ср. мотив летания пеперуды (ср. болг. пеперуда, новогреч. πεταλούδα — бабочка, ср. бабочку как воплощение души умершего… этруск, φersu; итал. parpaglione, papilione и под.; рум. păpăludă, „козодой“, название птицы и т. д.; учитывая *per — „летать“ и „дуть“, отраженное в таких словах, как парить, пернатый, словен. perot, perut, чеш. perut-, болг. преперица и под., можно думать о связи с хеттск. parai-, палайск. parai-: хеттск. pariparai… и хеттским названием крыла partayar, мотив ее обращения к Богу, иногда к Илье, конкретные просьбы о плодородии, которые могут быть текстуально связаны с текстами русских веснянок и т. п.»{379}.

Если сущность пеперуды-додолы и выступает более рельефно в песенном сопровождении ритуала, то сущность ритуальных действ как рудиментарных форм ритуала проводов на «тот свет» можно проследить с достаточной отчетливостью. К сказанному о лексическом анализе названия ритуала следует добавить лишь, что М. Гавацци, исходя из общего корня названия ритуала у разных балканских народов, а также наименования возглавляющего отправителей его — прпац (называемого также старjешина или коловоћа, последнее — от коло — ритуальный круговой танец, т. е. руководящий, возглавляющий танец), возводил его к древней балканской идиоме. Ш. Кулишич, П. Петрович и Н. Пантелич склоняются к заключению о том, что этимологически прпоруша исходит из «умершего преждевременной или противоестественной смертью»{380}.

Из южнославянских разновидностей ритуала более архаические формы представлены в ритуальных действах на острове Котар (Далмация): там в случае засухи в период от Юрьева дня до Петрова дня парни группой идут по селению от дома к дому. Прпаца полагается увивать определенного вида зеленью — павитином (бот. ломонос) и терном. Последнее представляется особенно знаменательным, если вспомнить особую связанность терновника с символикой предназначенности к смерти (перешедшей и в христианство — ср. терновый венец Христа). Ритуальной принадлежностью отправителей обрядности служат зеленые ветви и цветы.

Поскольку основной вопрос заключается в выявлении генетической основы ритуала, а основная структура и в обрядности додольской, и в обрядности пеперуды аналогична, целесообразно общее рассмотрение их в аспекте выявления элементов, раскрывающих генетическую сущность и функциональную направленность обряда. В убранстве следует выделить увивание сочной, лохматой зеленью и цветами поверх одежды, «главна додола» бывала увита зеленью на голое тело, с нее предварительно снималась вся одежда. Особо следует выделить венки на голове. При этом в некоторых местностях известен обычай употребления особых, определенных растений (например, кроме вышеуказанных — бъзанака у болгар, разновидности пышного бурьяна). Так, сербские додолы надевали венки из трав, хлебных колосьев, виноградной лозы и веток фруктовых деревьев. По-видимому, определенная символика растений была характерна для этой обрядности. Как известно, символика деревьев и растений играет в ритуальных действах существенную роль; обрядность «Герман-прпоруше-додола» нуждается в специальном анализе в этом аспекте, и, надо надеяться, к нему обратятся южнославянские ученые, поскольку такой анализ требует специальных материалов, труднодоступных для иностранных исследователей.

Высказанное предположение относительно значимости определенных растений в этом ритуале, кроме терна и хлебных злаков, может быть аргументировано также и характерным для болгарских додол убранством в пышный бурьян — бъзанак{381}. Тут наблюдается схождение с восточнославянской купальской песней, где бурьян фигурирует в качестве элемента ритуала отправления на «тот свет»{382}. Длительная трансформация ритуала в народной традиции привела к тому, что преимущественными отправительницами его стали девочки или девушки, редко — женщины; молодые парни — редкий архаизм (соответствия ему находятся в аналогичных ритуальных действах на Кавказе). Основные действа заключаются в обходе села и полей, исполнении ритуального танца, функциональную направленность которого выражают движения, имитирующие подскоки и порхание. К сказанному выше о песенном сопровождении следует добавить очень важный для понимания сущности действа элемент: додольская песня Лесковацкой Моравы содержит оттенок наказа при совершаемом действии: «Лет, лети, пеперуга!»{383}

Один из основных элементов структуры обрядности — вода — имеет разные проявления. В поздних формах обрядности характерным действием додолы-пеперуды является опрыскивание пучком трав и цветов всего окружающего — полей, людей и т. п. Распространена и другая разновидность — обливание водой додолы (пеперуды), имеющее различные формы — с ног до головы через сито или с деревянного круга, на котором сажают в печь хлебы; или же окатывают голову и ноги — словом, здесь основное значение имеет символика самого действия, а не форм его, и фигурирующие при этом предметы, такие, как хлебный круг, решето, сито. Известен обычай купания додол в реке по завершении обрядовых действ. Характерно бросание в текучую воду (то есть пускание по воде) жабы, пучков травы и цветов, которыми додола обрызгивала окружающих.

Все это — поздние, пережиточные формы. Более архаическое действо, выражающее функциональную направленность ритуальных действ, связанных с водой, заключается в бросании в реку или иной проточный водоем креста с заброшенной, не известно чьей могилы: в некоторых местностях Восточной Сербии ритуальные действа начинались с похода на кладбище и вынимания креста из давней, всеми забытой могилы неизвестного лица и потопления его{384}. Это действо идентично крещенскому бросанию креста в прорубь: и там, и здесь крест служит знаковой заменой живого посланника на «тот свет» символом его, характерным для языческой обрядности{385}. С другой стороны, идентично, в принципе, оно и имеющему место в додольской обрядности сталкиванию в воду людей.

Все эти факты, вместе взятые, склоняют к мысли о том, что действа вокруг воды являются разными формами трансформации ритуала отправления на «тот свет», более поздними в сравнении с известной архаической формой у восточных славян — потоплением в засуху старухи в сельском водоеме. О том, что потопление креста является символизированной формой ритуала отправления на «тот свет», можно заключить также и из сопоставления этого действия додольской обрядности с принципиально аналогичным ему действием, известным в Полесье. Там при засухе в числе прочих ритуальных действ практиковалось вкапывание деревянного креста у сельского колодца или источника, что вызывает прямые ассоциации со вкапыванием фигуры Германа; наряду с этим там практиковалось и закапывание креста — ритуального печенья, специально для этого приготовляемого{386}, что аналогично зарыванию в землю фигуры Германа{387}.

Важно отметить, что антропоморфная кукла фигурирует и в додольских ритуалах. Очень большой интерес представляет как для понимания генетической сущности додольской обрядности, так и путей трансформации его болгарский вариант. Пеперудой называют антропоморфное чучело, украшенное цветами, собранными со всего села, и девочки — исполнительницы обряда оставляют по одному цветку в каждом доме{388}.

Прежде всего здесь мы имеем конкретное проявление замены живого существа знаком его — чучелом. Второе, не менее важное проявление более поздней ступени трансформации ритуала в народной традиции: эта форма обрядности отражает переход к культу старейшин. Символика этой формы додольской обрядности весьма сложна, но и весьма красноречива. Убранство чучела цветами, собранными со всего села, свидетельствует об общественной значимости ритуального действа. Оставление же в каждом доме цветка символизирует оставление прежних посланников дома, в селении. И замену их символом. Это действо по содержанию аналогично таким символическим проявлениям трансформации ритуала проводов на «тот свет», как скрещение сабель над больным при обходе домов в новогодних русалиях, внесению последнего снопа или венка в дом и сохранению его до Сочельника или следующего посева и т. п.{389}. Проявление же знаковой сущности сбора цветов со всего селения как символизации социального характера ритуального действа, направленности его на общее благо аналогично сбору со всего селения горючего для белтейнских или масленичных костров.

Очень большое значение для понимания путей и форм трансформации языческих ритуальных действ, связанных с избавлением от засухи, а также и ритуала проводов на «тот свет» в целом имеют албанские варианты, сохранившие более архаический слой (что вообще характерно для албанской народной традиции). Ритуальные действа дордолецы (дождоле, пеперуны), в общем, аналогичны этой обрядности у других балканских народов. Важен же такой факт: «Позже дордолецу вместо живой девочки изображало чучело (полену придавали форму человеческой фигуры, закутывали его в тряпки)»{390}. Существенно также, что здесь не наблюдается смешения действий с водой: водой обливали дордолецу. О различии форм символизации потопления обливанием, брызганьем, пусканием по воде какого-либо атрибута убранства или отправления ритуального действа и распространении аналогичных форм у разных народов Европы, Кавказа{391} и др. достаточно было сказано выше и в монографии о ритуале проводов на «тот свет», представляющей собой первую часть сравнительно-исторических очерков о роли его в традиционной славянской обрядности, и на этом останавливаться нет необходимости.

Четкое указание на позднейшую замену живой дордолецы куклой важно, но и это не главное. Важнее всего для нас наглядное проявление антропоморфной символики чучела, сделанного из полена. Этот факт ведет к рождественскому полену антропоморфного облика, известному у кельтских по происхождению народов Британских островов под названием «Рождественская старуха», которое, в свою очередь, восходит к белтейнским кострам. Таким образом, албанское додольское чучело — полено антропоморфной формы — является одни из очевидных проявлений рудиментов ритуала отправления на «тот свет», соотносящимся с рождественско-новогодним в летней обрядности, не приуроченной к определенным календарным дням, а отправлявшейся при признаках надвигающегося стихийного бедствия. Важны албанские данные и большей сохранностью заклинательного характера ритуала, проявляющегося в строгом соблюдении словесных формул песенного сопровождения ритуальных действ. В них содержится проявление предназначенности додолы и функциональной сущности связанных с нею действ:

Дордолеца, принеси (вызови) нам дождь,
Будет у нас новый хлеб…
Новая кукуруза — вот такая толстая,
Наполнит наши амбары…
Дождь, дождь на поля,
Зерно, зерно в амбары,
Гей, додоле!
Дождь, дождь на бахчи,
Тесто, тесто в квашню{392}
((Подчеркнуто мною. — Н.В.))

В круг ритуальных действ «додола — пеперуда — Герман» входит еще один элемент — гадания о предстоящем урожае и годе, сытом или голодном. Обращают на себя внимание своей космической символикой гадания по положению сита, подбрасывавшегося вверх или катящегося по земле. Знаковая сущность подбрасывания, как и высоких подскоков, выражающая направленность в обожествленный Космос, рассмотрена в связи со свидетельством Геродота о периодическом отправлении посланцев к обожествленному предку посредством подбрасывания избранника по жребию на высоко поднятые копья в монографии о ритуале проводов на «тот свет». Что же касается катящегося сита, символика этого действа представляется равнозначной солнечной символике скатывавшегося с гор или высоких берегов рек, обернутого соломой горящего колеса, предвещавшего урожай в том случае, если будет гореть, пока не скатится{393}. Связь обычая с Солнцем разъясняется Хокинсом — уроженцем тех мест, обычай которых он описывает: «В Норидже (Англия) в день летнего солнцестояния вниз с холма скатывали горящее колесо, которое изображало солнечный диск, опускающийся к горизонту»{394}.

Трансформация языческих ритуальных действ заклинательного характера в гадания на протяжении истории народной традиции проявляется в разных календарных ритуалах в различных формах — взять хотя бы подблюдные песни девушек на Святках, где в гадания о будущей судьбе той или иной личности трансформировались языческие ритуальные действа, связанные с заклятием будущего благополучия на предстоящий год, с одной стороны, и ритуальной жеребьевкой — с другой.

Сравнительный анализ ритуалов «додола — пеперуда — Герман» приводит к заключению о том, что в основе их структуры лежат основные элементы ритуала проводов на «тот свет». Иначе говоря, они представляют собой рудименты этого ритуала и восходят к единому источнику, являясь вариациями его на протяжении истории народной традиции. Языческий ритуал приобретал разновидности, где одни элементы второстепенной значимости отпадали, а другие приобретали более развитую драматизацию.

Так, основное действо — знаковая форма отправления посланца — налицо и в Германе, и в пеперуде и додоле. В Германе она выражена более явственно: кукла в ритуальном убранстве и с ритуальным снаряжением (в виде хлеба и другой провизии — знаки ритуального снаряжения на специальной приставке к плоту) пускается по текучей воде или зарывается в землю, а также и устанавливается в поле. Все эти формы соответствуют местам отправления ритуала проводов на «тот свет». Таким образом, в Германе наблюдается упор на основное действо ритуала — на само отправление посланца. В пеперуде — додоле получили большее развитие и драматизацию следующие действа: отбор (выбор додолы или додола, прпаца и т. п.), подготовка ритуального одевания и снаряжения, ритуальный обход селения и полей, ритуальные танцы и песнопения, ритуальное пиршество. По-видимому, в связи с большей сохранностью действ, связанных именно с проводами вестника, в додоле — пеперуде кукла играет меньшую роль, хотя она фигурирует и в этих ритуалах. Но в них основное действо приобрело в целом более символическую форму: оно выражено в обливании водой или в пускании по воде элементов ритуального убранства (особенно показательно в этом смысле бросание в воду венков — символа избранничества, предназначенности к отправлению на «тот свет») или отправления ритуальных действ (пучков травы, цветов, которыми обрызгивали поле и окружающих).

Во всех трех разновидностях соотношение более архаических и более драматизированных форм зависит, по всей видимости, от степени сохранности архаического слоя в народной традиции в целом, то есть имеет скорее локальный, нежели хронологический, характер, если рассматривать приблизительно в одно время зафиксированные формы. И закономерно, что наиболее ранние фиксации всех трех видов ритуала содержат и более архаический слой. Совокупность этих данных позволяет считать все эти три вида обрядов, связанных со стремлением к необходимому сочетанию солнечного тепла и влаги в важнейший вегетационный период, генетически связанными с ритуалом проводов на «тот свет». Различия же между ними определяются прежде всего путями и видами трансформации в народной традиции, степенью утраты первоначальной идейной сущности и преобладания драматизированного и игрового начала.

То обстоятельство, что эти ритуалы «не получили в науке достаточно убедительного объяснения»{395}, происходит прежде всего вследствие обращения исследователей их, довольно многочисленных, к поздним, пережиточным формам, которые зафиксированы в фольклорной традиции балканских народов, и на их основе строивших свои заключения. При этом не принималось во внимание следующее обстоятельство: все известные нам варианты ритуалов — Герман, пеперуда, додола — являются трансформированными рудиментами древнейшего явления, уже у древних индоевропейцев выступающего в пережиточных формах. В этом смысле ближе всего к истине были М. Филиппович, а вслед за ним С. Зечевич, которые, говоря о связях пеперуны и додолы с Перуном, оговаривали то обстоятельство, что генезис самих этих ритуалов древнее образа Перуна и его культа.

Не имея прямых доказательств генетической общности этих ритуалов и строя их на сравнительном анализе основных элементов, следует обратить внимание на тот существенный факт, что в народной традиции существовало обыкновение (не установление, а эпизодическое обыкновение для отраженного в письменных источниках времени) отправлять оба ритуала — и пеперуду, и Германа — в один день, с одним строго установленным порядком: Герман — после пеперуды. Это обстоятельство находится в соответствии с анализом структуры обрядности и может рассматриваться как своего рода подтверждение высказанного положения о том, что в ритуале пеперуда — додола преимущественное отражение нашли действа, связанные с языческим ритуалом проводов, в то время как в Германе — финальная часть сложного, растянутого, детально разработанного древними язычниками ритуала.

Положение о том, что славяно-балканские ритуальные действа, направленные на обеспечение правильного соотношения тепла и влаги, восходят к ритуалу проводов посланцев в обожествленный Космос, подтверждается сопоставлением южнославянских ритуальных действ, направленных на предотвращение катастрофических последствий засухи, с восточнославянскими материалами. При этом наблюдается не только принципиальное сходство в сущности ритуальных действ, а и в формах знаковой замены атрибутов в более поздних разновидностях ритуальных действ.

Параллели в действах у южных и восточных славян, связанные с вызыванием дождя, прослежены Н. И. Толстым: «К полесско-южнославянским соответствиям относятся следующие элементы обряда вызывания дождя: а) обливание… водой; б) толкание людей… в воду, в реку; в) литье воды через решето…; г) вырывание креста из могилы „нечистого“ покойника и бросание его в воду; бросание трупа в воду; д) бросание в воду горшков… ж) голошение по покойнику; з) причина засухи: закапывание внебрачного ребенка; и) обряд „куст“ — додолы. Многие из этих черт следует ожидать и в других зонах славянского мира, в первую очередь в карпатской зоне. Надо предполагать, что нередко мы сталкиваемся с неизвестностью и несобранностью материала, как это было до недавнего времени и с полесскими свидетельствами»{396}.

Все эти действия являются переосмысленными и трансформированными рудиментами ритуала проводов на «тот свет». При этом наблюдаются разные ступени трансформации ритуала. Различные формы обливания водой и сталкивания людей в воду, купания, знаков, пускаемых по воде и символизирующих посланников в божественный Космос, были рассмотрены выше; то же можно сказать и о голошении по покойнику. Ритуальное оплакивание входило как обязательный элемент в обряд проводов. Следует отдать должное Н. И. Толстому за выявление параллелей между белорусским троицким обрядом опевания куста с до дольскими действами.

Обряд этот до самого недавнего времени был не только почти не изучен, но о нем было известно очень мало, «кустовые» песни были в немногих вариантах в немногочисленных фольклорных публикациях (П. В. Шейна и др.). Это — весьма архаическая в основе обрядность, связанная, по всей видимости, с продуцирующей функцией: она направлена на предотвращение засухи, на обеспечение природы необходимой ей летней влагой. Предположение о том, что обрядность эта является одной из трансформированных форм ритуала проводов на «тот свет», а самый куст — знак человека, посланника в обожествленный Космос, уже было высказано мною в монографии о ритуале проводов на «тот свет»; ознакомление со специальной работой о кустовых песнях{397} окончательно утверждает в этой мысли, и, надо надеяться, P. M. Ковалева и другие белорусские исследователи займутся обрядностью, связанной с кустом, при полевых исследованиях и получат необходимые данные для ее детального исследования.

Что касается восприятия укрытия в земле внебрачного ребенка, то здесь мы сталкиваемся с типичным для процесса трансформации ритуала проводов на «тот свет» в фольклорной традиции явлением смешения причинности и следствия в народном мироощущении. Происходит забвение основной сущности ритуала, как это было в случае трансформации проводов посланца в «проводы Масленицы», а затем — в «похороны Смерти Матрены». Восприятие оскорбления земли погребением внебрачного ребенка (как причины засухи) аналогично восприятию погребения в земле, на общем кладбище, самоубийц или умерших внезапной, противоестественной смертью (убитых ударом молнии, утонувших, неизвестных лиц, убитых или умерших при неизвестных обстоятельствах и т. п.) как причины засухи, или, допустим, несвоевременных заморозков. Трансформацией прежних ритуалов (отправление посланника путем потопления) объясняются такие действа, как бросание в реку вырытого для этого из могилы «заложного покойника». Следующая ступень трансформации — поливание водой вырытого из могилы «заложного», могилы «нечистых покойников» и т. п. действия, распространенные у разных славянских (и не только славянских) народов.

Что же касается младенцев, то здесь мы сталкиваемся с переосмысленным синтезом разновременных рудиментов ритуала проводов на «тот свет»: с трансформацией обычая зарывания в землю животного в засуху (или во избежание затяжных дождей), с одной стороны, и с переходом на младенцев ритуальных действ, происходивших с посланцами в божественный Космос, — с другой.

С подобного рода смешениями мы сталкиваемся в рудиментарных формах ритуала проводов на «тот свет» постоянно. Еще один пример — превращение такого элемента ритуала, как снабжение отправляемого на «тот свет» провиантом (горшком каши, караваем хлеба), в одаривание отправителей трансформированного обряда ритуальным печеньем в форме животных или птиц, а затем — просто предметами продовольствия для заключающего игровые действа пиршества. То же можно сказать о таких явлениях, как троицкое символическое оплакивание пучков травы или цветов или обыкновение ставить антропоморфное чучело в церковной ограде; как убиение и похороны лягушек, или убиение и вешание на деревья ужей в засуху. Все это — явления генетически одного порядка.

У русских ритуальные действа, связанные с переходным весенне-летнимпериодом, одним из важнейших моментов в кругообороте жизнедеятельности природы, обычно приурочивались к троицко-семицкой обрядности. В структуре их ритуал проводов на «тот свет» сыграл основополагающую роль{398}. Чучело возле церкви в Троицын день — тот слабый отблеск прежнего сложного ритуала отправления вестника, в котором отразился знак человека возле святилища, замещенного церковью.

Оплакивание травы и цветов — рудимент, вобравший в себя синтез знаковых форм: ритуального убранства, ритуального причитания. Словом, в этом обычае восточных славян сохранилось гораздо меньше подробностей, чем у южных славян, где символика отправления посланника выражена более детально. Там пеперуда — додола предстает не только в виде куклы, но и в виде живых людей разного пола и возраста (в зависимости от сохранности архаического слоя в обрядности), в ритуальном убранстве гирляндами и венками из трав и цветов; ритуальные действа включают в себя похоронные причитания.

В убиении и похоронах лягушек (как и в бросании их в реку) мы видим еще один образец переосмысления ритуального действа вследствие утраты идеологической основы его и смещения причины и следствия. Представления о связи лягушек с небесной влагой, с регуляцией ее для правильной жизнедеятельности природы восходят к древним индоевропейцам и отразились в славянской фольклорной традиции{399}. По всей видимости, представления о связи лягушек с небесной влагой имеют реальную основу в поведении лягушек перед дождем, в их предчувствии дождя. Все это нашло яркое выражение в индийском «Гимне лягушкам» (Ригведа VII, 103):

1

Пролежав (неподвижно) год,
(Как) брахманы, исполняющие обет,
Лягушки подали голос,
Пробужденный к жизни Парджаньей.

2

Когда на нее, сухую, как кожаный мешок, лежащую в пруду,
Попадают небесные воды,
То кваканье лягушек соединяется (в хор),
Как мычанье коров с телятами.

3

Как только с наступлением сезона дождей на них, мучимых жаждой,
Желающих (этого), попадает дождь,
Одна является к другой, зовущей ее
Криком «Аккхала!», как сын к отцу.

4

Из каждой пары одна приветствует другую,
Когда они поздравляют друг друга с низвержением вод,
Когда лягушка яростно прыгает под дождем
И пятнистая соединяет свой голос с зеленой.

5

Когда одна из них повторяет речь другой,
Как учение — (речь) учителя.
Все это целиком (выглядит) у них как урок, —
(То), что вы говорите, прекрасноголосые, над водами!

6

Одна мычит, как корова, другая блеет, как коза,
Одна из них пятнистая, другая зеленая.
Они носят одинаковое имя, но бывают разными по форме.
Говоря, они настраивают (свои) голоса на разные лады.

7

Подобно тому, как брахманы на ночном празднике сомы
Ведут речи вокруг полной (чаши), как вокруг полного пруда,
 Так проводите вы, лягушки, тот день в году,
Который бывает предвестником сезона дождей.

9

…Когда через год приходит сезон дождей,
Пылающие струи прекращаются.

10

Богатства дала та, что мычит, как корова,
Дала та, что блеет, как коза, дала пятнистая, дала зеленая.
Лягушки, дающие сотни коров
При тысячном выжимании сомы, продлили (за это) срок (своей) жизни.

Если учесть, что зерно и скот — источник благосостояния, становится понятным положение жабы как символа богатства в свите арийского пантеона. У славян следов прямого почитания лягушек проследить не удается, но косвенное и преломленное отражение эти древнеиндоевропейские представления нашли в великорусском поверье о том, что лягушки были когда-то, в незапамятные времена, людьми. Из всего этого становится ясной сущность похорон лягушек в засуху. Будучи знаком посланника в божественный Космос, они представляют собой аналог зарываемого в землю домашнего животного ради избавления от проливных дождей и наводнений у южных славян.

Что касается вешания на деревьях убитых ужей, то этот рудимент ритуала отправления посланника, хотя и принципиально аналогичный похоронам лягушек, содержит в себе более сложный синтез трансформированных наслоений и смещения понятий. То, что уж — символическая замена посланника человека, ясно из сопоставления с другими формами отправления вестника с просьбой ниспослать плодотворный дождь (или избавить от излишков воды). Соединение его с образом предка исходит из древнейших представлений о змее — мифическом предке-покровителе, наделяемом качествами культурного героя и регулятора небесных стихий на пользу людям; рудименты этих представлений прослеживаются в фольклорной традиции южных славян. Направленность действа в обожествленный Космос здесь ясно выражена деревом как основным элементом обрядности — оно выступает как символ мирового древа, соединяющего землю с небесами.

Югославянская фольклорная традиция сохранила архаические представления, из которых явствует связь змея с космическим «тем светом», с миром предков. Он предстает в облике крылатых антропоморфных существ, извергающих огонь, могущих превращаться в человека. Из сверхъестественных качеств его в данном случае важно выделить бессмертие, невидимость, золотые крылья. Из мест обитания: пребывание на «змеиной звезде» (ср. польское наименование его — planetnik), а на Земле — высокогорные леса, горы, пещеры, водоемы. В локальных вариантах Северо-Восточной Сербии змей принадлежит к кругу чистых сил, приближенных к богам и святым. Змея представляют добрым демоническим существом, вместе со святыми Ильей и Георгием побеждающим злых демонов. При этом особенно обращает на себя внимание мотив изгнания дракона, а также и нейтрализации губительных последствий их вредоносных действий: рассеивания градовых туч над хлебными полями.

Согласно славяно-балканской фольклорной традиции, змей обладает способностью подобно предкам обращать небесные стихии и земные водоемы на пользу людям. И основная функция змея как мифического предка заключается в защите покровительствуемой общины от стихийных бедствий, охране посевов и ниспослании на них животворящей влаги. Кроме того, змей выступает и как хранитель постоянного воспроизводства здорового, крепкого и чистого духом, нравственно устойчивого потомства{400}.

В противоречии с этим образом змея, наделенного качествами культурного героя, находится южнославянский ритуал изгнания, убийства змея. Ритуал этот трудно интерпретировать полностью, но, по-видимому, сложение его — позднее явление, возникающее в процессе деградации ритуала медиации в целом и образа змея в частности. Так, в поздних фиксациях в устно-поэтической сербской традиции (50-е годы XX в.) фигурирует поверье: змей, живущий на горе Лесковик, распоряжается дождем. Для ликвидации катастрофической засухи следует развести громадный костер, чтобы убрать оттуда змея{401}. Ритуальное изгнание змея предпринимается при жесточайшей засухе, когда действия с додолой — поперудой — Германом оказываются безрезультатными.

Известны разные варианты этого действа. Болгарское «гонене змей» включает в себя: возжигание ритуального огня, изображение изгнания змея из возможных мест его пребывания группой мужчин, вооруженных ритуальным оружием, причем в ритуальном молчании. Обращает на себя внимание мотив убийства змея возле дерева, вершина которого упирается в небо, юнаком, спасающим тем самым хлеба девяти селам. Этот мотив болгарской песни, включающий образ мирового дерева и сакральное число 9, перекликается с полесским обычаем вешать убитого в засуху ужа на дерево, но само явление предстает в песне в гораздо более архаическом виде. Не менее архаической представляется в основе своей и сербская форма убийства змея, когда для этой цели происходит избрание «царя», вооруженного огнестрельным оружием, возглавляющего ватагу парней с холодным оружием{402}. Мотив царя вызывает ассоциации с мотивом древнеиндийских ритуальных текстов: «Царь… убивая своего ритуального противника, вызывает плодородие (в частности, дождь) и этим обеспечивает процветание страны»{403}.

Как видно из совокупности этих основных элементов ритуала изгнания змея у южных славян, он насыщен самыми разнородными и разновременными наслоениями. Несмотря на архаические элементы и мотивы (такие, как ритуальные нормы, свойственные, например, русалиям), самый ритуал, по всей видимости, — результат деградации более древних обрядов, направленных на медиацию влаги в природе. В том варианте, в каком он известен из южнославянской народной традиции, прежде всего обращает на себя внимание противоречие основного ритуального действия — изгнания, убийства змея — с архаическим образом змея как мифического культурного героя и предка-покровителя; самый мотив убийства — с представлением о бессмертии змея. Возжигание огней как действие, направленное на изгнание, уничтожение змея, противоречит огненной стихии змея, связи его с огненной стихией. Словом, в том виде, как он нам известен, ритуал предстает сравнительно поздним образованием — с напластованием разноречивых элементов. Возможно, что ритуал этот сформировался под влиянием христианских мотивов о святых-змееборцах.

Трансформация древних ритуалов в истории приобретает самые различные формы. Показательно преобразование «змеевиков» в нечто вроде амулета- оберега из атрибутов ритуальных действ. «Змеевики» изучались с разных сторон: художественной формы, соотношения языческих и христианских элементов, противоречия амулета-оберега христианскому образу змея и т. д. Тем не менее в вопросе о генезисе «змеевиков» еще много неясного. Пониманию генезиса языческого амулета в форме змеевика способствует сравнительный анализ южнославянской, польской и украинской устно-поэтической традиции, содержащей рудименты мифологических представлений о змее — космическом предке-покровителе, мифологических наименований звездного неба «Дракон», «Змей», «Змееносец», а также сопоставление с изображениями змеи в виде уплощенного клубка с приподнятой головкой на средневековых пряслицах и архаических надгробьях южных славян. В устно-поэтической традиции образ змея-дракона претерпевает различные напластования и переосмысления, трансформируясь из мифического героя, владыки небесных стихий, в эпические и сказочные персонажи, преломленные через свойственную той или иной этнической среде фольклорную образность. Генезис языческого образа змея-дракона четко выяснить не удается, так как корни его уходят в доисторические цивилизации, о которых достоверными сведениями наука не располагает. Сопоставление распространенных в мировом фольклоре вариантов образа дракона показывает, что в основе его лежат мифологические мотивы о космических предках, наделенных могущественными, сверхъестественными силами, непрестанное воздействие которых испытывают на себе обитатели Земли.

Трансформация образа змея в христианской традиции привела к превращению «змеевиков» в христианские иконки, носившиеся на цепочке подобно медальону. От прежнего языческого изображения змея на амулете осталось лишь змеевидное окаймление края, а то и только надпись на его месте «Спаси и сохрани». Или же это обереги с изображением святых на одной стороне и змей — с другой.

Красноречиво перерождение ритуальных действ вокруг колодца святого Элиена в Девоншире (Уэльс). Этот колодец расположен близ каменных колец древнейшего сооружения, являвшегося святилищем и своего рода астрономической обсерваторией, генезис которого уходит в праисторическую эпоху. Согласно фольклорной традиции, этот колодец был священным еще у друидов: «Он считается волшебным, заколдованным». «У колодца святого Элиена… „жрица“ налагала проклятие на того, кого ей называли; она возглашала имя жертвы и бросала в колодец булавку. В наши дни поверья заметно изменились. Колодцы проклятий превратились в колодцы исполнения желаний, и вместо булавок в них теперь кидают монеты»{404}. Как представляется, описанные здесь действия жрицы выступают далеко не в первоначальной форме. Если принять во внимание местоположение колодца-источника: возле святилища-обсерватории, в регионе возжигания белтейнских костров, наиболее вероятным представляется, что действия жрицы — пережиточная форма ритуала отправления посланца на «тот свет» при выявлении признаков неблагоприятных метеорологических явлений, угрожающих земледелию и скотоводству катастрофическими последствиями. Если сопоставить бросаемую в колодец булавку с архаической формой противодействия засухе у славян — бросанием в водоем (колодец в том числе) старухи и отправлением посланца к обожествленному предку путем бросания его на копья у гетов, то эта булавка предстает как знак отправления посланца на «тот свет», а жрица — в качестве отправителя основного действа этого ритуала.

Подводя итоги рассмотрения ритуалов медиации у славяно-балканских народов, можно сказать: обряды, связанные с медиацией солнечного тепла и влаги, представляют собой рудименты ритуала проводов на «тот свет» различной степени трансформации и переосмысления. Как резюме воспринимается свидетельство средневекового источника (1610) относительно балтийского ритуала вызывания дождя во время засухи. «Различные атрибуты… и детали ритуала здесь все собраны воедино. Ритуал осуществляется на холме, в роще, приносится в жертву ряд жертвенных животных определенного (черного) цвета, совершаются ритуальная еда и питье, вызывается Перконс, прямо связываемый с огнем»{405}.

Известно, что образ христианского Ильи Пророка вобрал в себя качества языческого божества, владычествующего над небесными стихиями и прежде всего повелевающего молнией, громом, дождями и градовыми облаками. Известно также, что христианский праздник в честь этого святого сохранил элементы языческого ритуала. То, что ему придавалось язычниками большое значение, явствует из средневекового календаря полян. Особенно важны в данном случае предварительный этап ритуальных действий, для которого характерен отбор жертв, и кульминационное действо — жертвоприношение людей{406}. Эти данные соотносятся с данными Дж. Хокинса о кострах, связанных с определенной астрономической датой, когда склонение Солнца составляло 16,3° и фиксировало 1/8 часть года, приходящуюся примерно на 8 августа. Поскольку дата эта условна и, кроме того, выведена применительно к кельтской культуре Британских островов{407}, она вполне может быть сопоставлена со 2 августа, тем более что древнеславянский языческий ритуал, приуроченный к святцам и более растянутый во времени, по всей видимости, также исходил из астрономических данных.

День Ильи Пророка считается переходным от лета к осени. Характерен в этом смысле запрет купания, вступающий в силу с этого дня. В образной форме сохранилось объяснение этого запрета в народной традиции заволжских старообрядцев: в этот день на заре олень опустил в воду свое золотое копыто, и вода от этого остудилась. По разным приметам и явлениям в природе в этот день судят о предстоящем годе, о будущем урожае, об общем благополучии (или неблагоприятствующих симптомах), о погоде. Вероятно, эти древние наблюдения и связанные с ними представления сыграли определенную роль в формировании образа христианского Ильи Пророка. Он воспринимается как грозный святой, и праздник его в народной традиции сохранился как суровый праздник, облеченный в строгие рамки ритуальных установлений, нарушение которых влечет за собой опасные последствия. Запреты, как и нормы в целом, в народной традиции разных славян имеют вариации, и локальные, и хронологические, в зависимости от степени сохранности архаики. Основной запрет — запрет работы — варьирует в народной традиции от полного недопущения всех ее видов до запрета на отдельные работы, преимущественно женские, что, по-видимому, связано с более устойчивой сохранностью архаики в женской среде. Из традиционных видов запрета на те или иные работы обращает на себя внимание особенно строгий и распространенный запрет на стирку белья, что, по-видимому, в основе своей исходит из запрета осквернения, загрязнения воды. Существенно, что в некоторых местностях этот запрет распространяется на предшествующие и последующие дни.

Из рудиментов языческих ритуальных действ следует выделить, во-первых, костры общественного характера, и, во-вторых, общественные пиршества на лоне природы, обычно в установленных для общих ритуальных действ местах. При этом характерно заклание для общественного действа быка, барана и т. п. (болгарский «курбан», например). Обращает на себя внимание локальная, явно пережиточная форма: обыкновение резать в этот день старых петухов и связанное с ним поверье — неисполнение обычая влечет за собой бедствия; особенно над главой семьи нависает угроза смерти. Показательно также и перебрасывание через крышу дома отрубленной у петуха головы. Этот обычай, свойственный разным южнославянским народам, давно вызывал интерес югославских исследователей, и относительно сущности его существуют разные гипотезы{408}. Обращает на себя внимание также и мед как элемент ритуальной трапезы. По-видимому, с этим связано локальное обыкновение вынимать в этот день мед из ульев или выкачивать его из сот.

В самом облике Ильи Пророка обращает на себя внимание восприятие его как божественного покровителя, хотя и грозно карающего за неисполнение ритуальных норм неурожаем, хлебов в особенности. Это ясно выражено, например, в белорусской волочобной песне — эти песни, как известно, сохранили весьма архаический слой, да и самая сущность их до сих пор окончательно не выяснена.

…Гдзе ж ты, Илля, призабавившись?
По мяжах ходзиу, жито рядзиу,
По бору ходзиу, пшолки садзив, Родзи, Божа, жито, жито и пшаницу{409}.

Тот же мотив содержится в колядках:

…Дзе Ільля ходзе — там жита родзе…{410}

Поскольку ритуальные действа, связанные с уборкой урожая, в значительной мере направлены на сохранность полноценного зерна до следующего года, а Ильин день у славяно-балканских народов приходится либо на преддверие, либо на окончание жатвы (в зависимости от географических границ), и Илья же является владыкой небесных стихий, держателем «ключей от неба», и значимость образа в народной традиции, и особое почитание праздника, и насыщенность рудиментами язычества не нуждаются в особых пояснениях. Совокупность основных ритуальных действ: общественный характер в целом, костры, запреты купания и стирки белья, заклание животных или птиц (бык, баран, петух), общественное пиршество, ритуальные круговые танцы и, главное, структура этих ритуальных действ заставляют предполагать и здесь рудименты ритуала проводов на «тот свет». Здесь также выражены разные формы трансформации ритуала. Запрет купания, по-видимому, связан не столько с охлаждением воды (да и наступает оно в эти дни не всегда и не везде), а является отголоском прекращения обычая отправлять вестника. Перепрыгивание через костер равнозначно действу купальскому. Ритуал возжигания костров на горных вершинах согласуется с белтейнскими кострами.

Связи ритуала с культом Солнца проявляются в таких элементах, как гадания по положению Солнца, например, по отражению его в капле масла у греков{411}, и в особенности в роли петуха в обрядности у разных народов. Солнечная символика этой птицы, посвящение ее Солнцу известны у разных славянских и неславянских народов. Роль ее в календарной обрядности связана, по всей видимости, с тем, что календарные ритуалы соотносятся с основными солнечными фазами, определяющими наступление года, или сезона. Во всех основных празднествах, связанных с зимним и летним солнцестоянием или равноденствием, или с наступлением нового сезона, наблюдения Солнца играли первостепенную роль. У славян это сохранилось в рудиментарных формах, но восходят они к глубокой древности. Выразительным примером может служить обычай наблюдения восхода Солнца в день летнего солнцестояния (в Иванов день) через венок у южных славян. Принимая во внимание символику венка, космическую направленность купальской обрядности, этот обычай следует считать одним из элементов ритуала проводов на «тот свет». И он поразительно напоминает ритуальное наблюдение восхода Солнца в день летнего солнцестояния сквозь специальное отверстие в форме арки в Стоунхендже — древнейшем из европейских святилищ-обсерваторий.

«Стоунхендж начал строиться в том же тысячелетии, что и Великая пирамида в Гизе, за несколько веков до того, как Хаммурапи составил свой кодекс, а Авраам, согласно Библии, обитал в Ханаане. Он был цветущим центром за 2000 лет до того, как достигла высшего блеска культура майя в Центральной Америке, и покров густой тайны уже лег на него, когда Моисей отправился на поиски земли обетованной…

Каждый год 21 июня или в другой день, на который приходится летнее солнцестояние, друиды, закутанные в белые плащи с капюшонами… свершают в Стоунхендже свои предрассветные обряды. Они стучат по Пяточному камню и поют: „Взойди, о Солнце!“. Друидское снаряжение — дубовые ветки, длиннющая труба, благовония и арфа…Восточные колонны и их архитравы вырисовывались на фоне светлеющего неба черными силуэтами — и гигантский, похожий на язык пламени камень Солнца за ними, и жертвенник между ними…»

«Розовая богиня зари, Аврора, вставала из мрака. Золото и пурпур разлились по кучевым облакам высоко в небе, потом пронизали прилегший к земле туман. Вот оно! Огромное, багровое, с неожиданной быстротой восходящее за деревьями!..

Солнце действительно встает над Пяточным камнем… Легенда становится фактом… Распахнулась дверь в незапамятное прошлое… Пяточный (= Солнечный. — Н.В.) камень ориентирован на точку солнечного восхода»{412}.

Год был упорядочен по движению Солнца задолго до славян. Ритуальный календарный цикл был унаследован ими вместе с прочим древнеиндоевропейским наследием. Нам приходится иметь дело лишь со следами его, с рудиментами. И, может статься, ритуальный петух является отзвуком мифической птицы Солнца, качества которой вобрала в себя древняя птица Рух, восставшая из пепла. И связано это с тем, что петух — предвозвестник зари, отмечает своим криком фазы дня, а для посвященного в тонкости понимания его — и предстоящие перемены в природе.

>

О соотношении похоронных мотивов в календарных ритуалах и похоронной обрядности

Аналогии между ритуальными действами похоронного характера традиционной календарной обрядности и языческими похоронными ритуалами, как и рудиментарные формы языческих ритуалов в погребальной обрядности у славяно-балканских народов в целом изучены. Сама история изучения вопроса могла бы послужить предметом историографического исследования, и при этом весьма плодотворного не только для истории изучения ритуалов, но и для исследования языческого ритуального комплекса и рудиментов его в традиционном обрядовом цикле на протяжении христианской эпохи.

При изучении архаических ритуальных действ похоронного характера давно обратили на себя внимание многообразные соответствия пережиточных форм языческой обрядности в похоронных и календарных ритуалах. Это привело к тому, что календарные действа, связанные с разными формами символизации похорон чучел, кукол, различных знаковых атрибутов («кукушка» и т. п.) путем сжигания, потопления, погребения, втаптывания в землю, бросания в глубокие овраги и болота и т. п., стали привлекать к реконструктивным изысканиям в области языческой похоронной обрядности. Систематизация похоронных мотивов в календарной обрядности проведена и обобщена В. Я. Проппом{413}. Наиболее существенно разработанное им положение о закономерной повторяемости похоронных мотивов в традиционном календарном цикле. Особенно важно при этом его заключение: «Когда в науке говорят „похороны Масленицы“ или в народе говорят „русалку хоронят“, то эти выражения верны лишь отчасти, поскольку весь обряд имитирует похоронную процессию. Но хоронить можно только мертвого, в обряде же хоронимое существо не мертво, а живет. Мы имеем не похороны, а предание смерти живого существа»{414}.

Сравнительный анализ наиболее архаических явлений такого рода — игрищ в «умруна» — в «смерть» и аналогичных им по основной сущности и функциональной направленности в святочно-новогодней обрядности, имеющей определяющую значимость для всего календарного цикла (календарные ритуалы последующих сезонов представляют собой в значительной мере реминисценции новогодних), полностью подтверждает положение В. Я. Проппа. Проведенная же им систематизация мотивов избавляет от необходимости рассмотрения их во всем календарном цикле.

В вопросах генезиса языческих ритуалов и их трансформации в традиционной обрядности остаются спорные положения. Одно из них связано с похоронной тризной — важнейшим элементом языческой похоронной обрядности, состоявшим из сложного комплекса ритуальных действ, многие из которых оказались весьма устойчивыми и в трансформированных формах проявлялись еще в начале XX века. Эти формы представляют собой по преимуществу драматизированно-игровые действа. Самое существенное в них для рассмотрения поставленного вопроса — отображение общественного характера проводов «предаваемого смерти живого существа». И для понимания сущности лежащего в основе их языческого ритуала имеют значение не только самые архаические из пережиточных форм. Подчас поздние, ставшие молодежно-игровыми варианты содержат элементы, уходящие в глубочайшую древность. Анализ их способствует пониманию сущности языческого действа в большей степени, чем многие архаические варианты.

Чрезвычайно большой интерес в этом смысле представляют «похороны князя», входящие в круг традиционных троицко-семицких ритуальных действ, связанных со стремлением к благоприятной медиации сил природы. Генетические корни тут уходят в ритуал проводов на «тот свет»{415}. Название происходит от древнерусского «кнъязь» — хозяин{416}. В наименовании игрища и центрального персонажа сохранилась сущность языческого действа.

Анализ его следует предварить замечанием о том, что дошедшие в народной традиции конца XIX — начала XX веков формы представляют собой поздние, по преимуществу деградировавшие рудименты языческих действ. То обстоятельство, что они составляли важный элемент языческого обрядового цикла, проявляется в том (характерном для истории народной традиции явлении), что они лишь на рубеже XIX–XX веков перешли в молодежную среду, в то время как еще во второй половине XIX века сохраняли ритуальный характер. Применительно к восточнославянской традиции, как, впрочем, и к традициям других славян, южных в особенности, можно привести свидетельство М. И. Смирнова о том, что, хотя троицко-семицкие обряды и стали преимущественной принадлежностью девичьей среды, «но лет 30–40 тому назад семиковые обряды справлялись торжественно взрослыми»{417}. Кроме того, следует иметь в виду, что рудименты языческих ритуальных действ, зафиксированные в Переславль-Залесском уезде, нередко содержат весьма архаические элементы, поскольку население его состояло до самого недавнего времени из коренных потомков летописного «Великого града Переаславля». Уединенность края, окруженного девственными лесами и непроходимыми болотами, способствовала сохранению древнерусской архаики, поддерживаемой к тому же значительной в тех местах старообрядческой прослойкой.

«Похороны князя» зафиксированы в поздней, деградировавшей форме. Тем не менее, в ритуале сохранился стержень, дающий возможность раскрыть его прежнюю функциональную направленность.

Дошедшее в традиции драматизированно-игровое действо{418} заключалось в том, что на лугу располагались девушки тремя партиями. В центральной из них на руках у одной из девушек находился мальчик лет двух, накрытый платком, — «князь». Важно отметить, что действа с «похоронами» его были принципиально аналогичны «похоронам Костромы» с принципиально аналогичными песнями (представляющими собой, в сущности, рудиментарные формы общественных проводов). При словах песни «Князя-то хоронить хотят» все вставали, объединялись в общую процессию и шли, неся на руках покрытого платком «князя» к кладбищу, где опускали его в какую-нибудь ямку, находившуюся возле погоста. Весьма существенно, что в более архаическом варианте «князя» несли в ржаное поле под сопровождение заунывного мелодического пения:

…Уж ты князь, ты наш князь…
Уж как нам без тебя жить будет?
Кручина наша великая.

«Похороны» заключались в опускании на землю среди выколосившейся ржи, причем «князь» срывал пучок колосьев и раздавал их окружающим (в более позднем варианте колосья срывали и раздавали несшие «князя» девушки).

Из разных вариантов этого ритуала значительнее всего тот из них, где девочка выполняет роль, аналогичную «князю»-мальчику (знаку посланца в обожествленный Космос с колосящегося поля), в один из тех моментов, когда урожай хлеба — основы жизни земледельца — всецело зависел от благоприятных метеорологических условий или от небесных сил, тайной воздействия на которые обладали обожествленные предки{419}. По подставленным рукам или поленьям (что очень важно как рудимент языческих костров) шла она к полю. Сорвав колосья, спешила к церкви и обегала ее кругом{420}. В этой форме ритуально-игрового действа церковь заменила древнее языческое святилище, которое, по всей видимости, играло немаловажную роль в отправлении ритуала. На такое предположение наводят брошенные девочкой возле церкви колосья как завершение ритуала.

Обращают на себя внимание два момента. Передвигающаяся по подставленным рукам девушек в праздничных нарядах девочка вызывает ассоциации с невольницей, поднимающейся по подставленным рукам над ритуальным сооружением, обозначающим грань земного и потустороннего миров, перед тем, как ее отправят вслед за умершим господином{421}. Ритуальное же шествие девушек с девочкой, несущей сорванные в поле колосья к храму, вызывает ассоциации с гиперборейскими девушками, посылавшимися с початками на остров Делос с далекой родины гипербореев{422}.

Для понимания знаковой сущности центральных персонажей ритуальных действ, трансформировавшихся в детские игры, особый интерес представляет «Оленек». Олень — одно из древнейших священных животных, воплощающих представления о связях их с высшими космическими силами, был и жертвенным животным{423}. Пережитки жертвоприношений оленей с определенным календарным приурочением продержались до начала XX века{424}. Троицкая песня:

Уж ты олень, оленек,
…Кудрявый паренек!
Березынька скрипела,
Всем девушкам кликала:…
Сходитеся{425}

становится понятной при сопоставлении ее с детским игровым действом «Оленек»{426}. Кульминация его заключается в проводах «Оленька» и состоит в том, что маленького мальчика (или в других вариантах девочку) ставили под березку. Песенное обращение к «Оленьку» содержит весьма архаические моменты и ближе к сущности отраженного в игре ритуала:

Уж олень наш, оленек!
Раскудрявый паренек!..
Не прикутать ли тебя?
Как со девицы венок,
Со молодушки платок.

Сущность «Оленька» как одной из рудиментарных форм ритуала проводов на «тот свет» раскрывается при сравнительном анализе детской игры и троицкой песни со старинным троицким обрядовым действом, заканчивающимся забрасыванием «Оленька» (девочки) венками и платками и, в заключение, символическим купанием его. Венки — характерный атрибут ритуального убранства посланцев на «тот свет», а также и заместителей их — жертвенных животных. Следует вспомнить и «козули», приготовлявшиеся на Семик в форме венков{427}. Платки же — элемент оформления «умрунов», символических легатов к праотцам, а также скульптурных изображений их, как и знаковых форм (веток и т. п.). А купание — символическая форма прежнего потопления, особенно характерная для ритуалов медиации сил природы (ср. купание в заключение обрядовых действ в ритуалах «Герман — пеперуда — додола» южных славян и восточных романцев; купание статуй святых при непрекращающейся засухе у западноевропейских народов; «купание стариков» у великорусов при достижении 60-летнего возраста и т. п.).

С «князем», «Оленьком»-«колоском», соотносится не менее редкая, чем великорусские «князь» и «Оленек», форма ритуала «Герман» у восточных романцев: «Глиняную фигуру, изображавшую мальчика, обливали водой у реки и затем устанавливали в поле, у всех на виду, чтобы он вызвал дождь»{428}. Установление глиняной фигуры мальчика в поле принципиально аналогично архаическим рудиментам ритуала отправления легатов к праотцам, таким, как драматизированно-игровые действа с петухом на сжатом поле, известные у западных и южных славян под названием «бить петуха». И возникает вопрос: не является ли чучело на поле со скирдами одной из форм трансформации ритуала в знак? И не вторично ли осмысление его как отпугивающего птиц? Тем более, что таких умных и прожорливых птиц, как, скажем, вороны, чучело не очень-то и отпугивает. И не идентично ли оно антропоморфной фигуре возле церкви в Троицын день или чучелу на крыше амбара в Масленицу?

В этой связи поговорки «Наш фофан в землю вкопан», или «Фофаны — в землю вкопаны» представляются связанными с рассматриваемым явлением. «Фофан», в числе прочего, имеет значение: «черт», «дьявол», «шут»{429}. В древнерусском языке «фъфати, фъфлю-фофлю» — шепелявить{430}. Если сопоставить переосмысление языческих божеств как демонов с обозначением шепелявости как признака старческой речи, то возникает предположение о связи этих поговорок с ритуалом проводов на «тот свет» в деградировавшей его форме, перешедшей на дряхлых стариков. При этом поговорка «В нынешних обрядах и фофаны в нарядах»{431} также заставляет задуматься о ее древнем значении. И здесь снова уместно сопоставление с формой ряжения, известной в ветлужских святочных игрищах. Характерные для всех славянских и других европейских народов персонажи святочного и масленичного ряжения — старики — имеют там весьма архаическую форму: «…стариками — горбы делают страшные… разными пугалами в виде стариков и чертом, навязывают на голову кудели, чтобы быть хохлатым, косматым и вычернив рожу (без рогов)»{432}.

В связи с изложенным встает вопрос о разных линиях трансформации языческого явления в традиции. Для понимания процесса превращения посланцев в обожествленный Космос в комические карнавальные персонажи весьма существен древнегреческий обряд «буффоний». Как известно, убийство быка в Древней Греции считалось тягчайшим преступлением. Тем не менее, в Афинах ежегодно справлялись буффонии — «убийство быка». Быка приводили к алтарю Зевса. Девы-водоносицы приносили воду, в которую жрец окунал и точил топор; другой передавал его буффону — «быкоубийце»; тот наносил быку удар и пускался бежать. Третий жрец приканчивал быка ножом. Мясо делили между присутствующими и поедали. Затем начинался суд над всеми участниками обряда. Девушки-водоносицы обвиняли того, кто точил топор; тот обвинял взявшего топор из его рук, а тот, в свою очередь, — нанесшего удар; буффон называл убийцей того, кто вслед за ним прикончил быка ножом; последний заявлял, что в таком случае истинным убийцей быка является сам нож. Нож подвергался допросу и ничего не мог сказать в свое оправдание. Его признавался виновным и приговаривали к смерти: отправляли с процессией на высокую скалу и бросали в море (Павсаний, 1, 24, 4; 28,10; Элиан. Пестрые рассказы, VIII, 3 и др.){433}.

Этот обряд на фоне чешского драматизированного игрища «казнь петуха», идентичного буффониям по существу и отличающегося главным образом тем, что буффонии — скорее ритуальное, а «казнь петуха» — драматизированно-игровое действо; ветлужского игрища «бык»; на фоне козла, ежегодно сбрасываемого в Древнем Вавилоне с высокой скалы в жертву Азазелу (взамен прежнего юноши), и козла, сбрасывавшегося с колокольни в заключение карнавала; козы в колядках семейских старообрядцев; «скалы стариков», с которой их сбрасывали в море в Древней Абхазии и аналогичного обычая древних лигов и табаренов{434}, а также аналогичных явлений в Древней Греции, таких, как треножник пифий{435}, предстает как рудимент ритуала проводов на «тот свет». Все это дает ключ к пониманию генезиса обрядности очищения и «козла отпущения» как основного элемента ее, с одной стороны, и генезиса буффонных образов формирующегося в позднее Средневековье европейского карнавала — с другой.

Не меньше вопросов встает и в связи с другой линией трансформации ритуала. Поговорка «Наш фофан в землю вкопан» в традиционном понимании означает столб{436}. И это заставляет снова задуматься о генезисе «каменных баб», статуй на могилах, столбов на вершине кургана и старообрядческих надгробных памятников в форме столбика с иконкой в выемке на верхушке его.

Выяснив основное функциональное назначение в языческой обрядности рудиментов ее в образе «князя»-мальчика, скульптуры Германа, мальчика «Оленька», мы оказываемся перед вопросом, который выходит за рамки славянской истории. Не был ли одной из форм деградации ритуала отправления легатов в обожествленный Космос, в процессе развития культа вождей и старейшин, переход основного ритуального действа на мальчиков, первенцев прежде всего? Здесь следует вспомнить, что в трансформированных формах ритуала отправителем основного действа становится старший сын главы семьи, который являлся и семейным жрецом{437}. И в ритуале проводов на «тот свет» он выступает (в деградировавших формах) отправителем основного действа, подобно тому, как у древних народов, народов Африки, Океании отправителем основного действа в той или иной форме (умерщвления, поединка в смертельном единоборстве, вестника о наступлении положенного срока или предела) был преемник царя, жреца, вождя.

К высказанному предположению приводят факты, кажущиеся разнородными, но, вероятно, имеющие общую генетическую основу. Останки ребенка возле дубовых половецких статуй (самых архаических){438}. Первенцы, возлагаемые древними карфагенянами на наклоненные руки Молоха и скатывавшиеся с них в ритуальный огонь. Кронос с жаровней в руках, пожирающий своих детей. Зевс, избежавший участи старших братьев благодаря матери, подсунувшей Кроносу камень вместо новорожденного сына. Обычай умерщвления младенцев у многих древних и первобытных народов. Закапывание зулусскими женщинами своих детей в землю по шею{439}, когда хлебные злаки начинают засыхать под палящими лучами солнца{440}.

Здесь следует выделить три существенных нюанса. Зулусское действо производит впечатление трансформировавшегося ритуала — оно отправляется женщинами. После ритуальных стонов, плача и завываний матери выкапывают своих детей, не дожидаясь, пока небо ниспошлет спасительную влагу. И в данном случае не менее важное обстоятельство — ассоциации с ритуальными драматизированно-игровыми действами с петухом, зарывавшимся по шею в землю, в которых петух находится под надежным прикрытием, защищающим его от удара цепом. Сопоставление изложенных фактов позволяет предположить, что половецкие статуи с погребенным возле них ребенком представляют собой переходную форму от отправления легата на «тот свет» к замене его ребенком и пластическим изображением.

И, наконец, уже упоминавшийся русский обычай сечения мальчиков на меже: восприятие его как способа предотвращения возможных в будущем межевых споров представляется побочным на фоне святочного игрища «межовка», имеющего прямые аналогии с похоронными играми «лубок», «лопатки» и т. п., с одной стороны, и с игрищами в «умруна» — с другой. А кроме того — с троицкой березкой, «маем» — срубленным деревом или столбом, устанавливавшимся при «майских» ритуальных действах, трансформировавшихся в традиционные драматизированно-игровые, которые, в свою очередь, соотносятся с великорусским обычаем устанавливать в Святки на улице перед окнами укрепленные на кол антропоморфные фигуры из печеного теста{441} (отдававшиеся потом детям, а, по некоторым сведениям, прежде съедавшиеся всей семьей с соблюдением ритуальных норм){442}. Игрище «межовка» заключалось в следующем. «Один из парней идет в кут, берет веник{443}, ставит на пол, на него кладет палку, которой целится… в противоположный кут, где собираются девушки и с ними один из парней. Остальные парни становятся между кутами в две шеренги со жгутами. „Межевой“, направляя свою палку на какую-нибудь девушку, говорит: „Василий (парень в куте с девушками), сруби ту сосну (если девушка рыжая) или ту березу (если белокурая и т. д.)“. Парень берет указанную девушку и посылает в противоположный кут между двух шеренг парней, которые бьют бегущую девушку жгутами»{444}. В добавление к изложенным фактам следует привести старинную форму ряжения лошадью, в принципе идентичную по оформлению «быку», но в ней вместо горшка фигурирует сидящий поверх попоны мальчик{445}. И снова встает в памяти мальчик на украшенном зеленью и политом элем рождественском бревне в средневековом очаге кельтов Британии, сменившем ритуальные костры древности, в поднимавшемся к небу пламени которых «посланники вечности» возносились в обожествленный Космос.

Восточнороманский Герман-Калоян в образе мальчика, мальчик-голова «лошади» в ряжении и на ритуальном бревне, зажигавшемся в Сочельник, в сопоставлении с зарытыми по шею детьми у зулусов и сечением мальчиков на меже приводят к постановке вопроса о соотношении инициаций с ритуалом отправления на «тот свет». Вероятно, при специальном сравнительном исследовании выяснятся генетические связи инициаций с трансформацией ритуального умерщвления мальчиков в формы символического умирания и возвращения к жизни.

Возможно, в генетических связях инициаций с процессом трансформации ритуала проводов в «иной мир» кроется причина того, что многие явления, восходящие к ритуалу проводов на «тот свет», В. Я. Пропп возводит к инициациям{446} (что, разумеется, не умаляет общих достоинств его исследования, вошедшего в золотой фонд фольклористики).


Взаимопроникновение рудиментов ритуала проводов на «тот свет» в традиционном ритуальном цикле имеет столь сложные и многообразные проявления, что решение одного круга вопросов ставит перед другими, еще более сложными. В результате всего вышеизложенного мы оказываемся перед проблемой соотношения мотивов смерти в календарной обрядности с погребальной обрядностью. Здесь существенно вспомнить о принципиальных совпадениях важнейших, системообразующих музыкальных признаков похоронных причитаний с мелосом древнейших обрядовых песен, причем аналогичным в основных календарных циклах{447}.

Рассмотрение этого вопроса приводит к заключению о том, что наиболее явственные соответствия обнаруживаются в архаичнейших явлениях календарной и погребальной обрядности — в похоронной тризне и календарных ритуальных действах с мотивами смерти.

Одним из самых архаических рудиментов не только тризны, но и языческой обрядности в целом являются похоронные игры. Архаические формы их у славян известны в Подолии, Буковине, Закарпатье и Хорватии. Выяснение их генетических корней возможно лишь в контексте анализа общественных сборов вокруг покойников, на которых эти игры происходили.

Ритуальные сборы вокруг покойников — типологическое явление языческой похоронной обрядности. Средневековые данные о них довольно скудны и сводятся преимущественно к церковным запретам ночных бдений (excubiae funeris) с их «дьявольскими песнями» (carmina diabolica). Из письменных источников VIII–XVI вв.{448} вырисовывается общая картина «бесстыдного распутства» многолюдных сборищ: пиршеств, песнопений и плясок в инструментальном сопровождении языческих мелодий, состязаний, игрищ ряженых. Воспоминания о языческих похоронах резюмирует «Житие Константина Муромского»: «Свирепия и бесования и горшая согрешения». И лишь как пояснение к нему звучит вопрос Стоглава: «По мертвеци дралса?» Сведения европейских источников находятся в соответствии со свидетельствами восточных путешественников — «Анонимной реляцией» в изложении Аль Бекри и Ибн Русте и сочинением Аль-Масуди, а также ярким и красочным описанием языческих похорон у Ибн-Фадлана{449}.

Архаические формы общественных сборов при покойниках известны в Подолии, Галиции, Буковине и Закарпатье («посижінэ», «свічінэ»), а также и в уединенных горных местностях Хорватии; архаические элементы в собраниях возле покойников наблюдаются у украинцев словацкой Пряшевщины, у словаков и сербов. Из сложного комплекса характерных для них ритуальных действ следует выделить наиболее существенные, которые при сравнительно-историческом анализе их оказываются и наиболее архаическими.

Архаические формы восприятия смерти односельчанина как общественного события характерны для старообрядческих селений и проявляются прежде всего в схождении на моления со свечами в дом покойника. Наиболее же устойчиво языческие формы этого восприятия сохранялись у карпатских горцев: о происшедшем оповещалась вся округа соответствующей мелодией трембиты, при звуках которой в селении прекращались все работы. (Свойственное христианской традиции оповещение о смерти колокольным звоном восходит к языческой традиции.) Игрой на трембите подавался и знак к схождению на посижінэ, куда полагалось собираться всем селом. Социальный характер явления — рудимента язычества виден и в традиции сходиться всей округой, даже из самых отдаленных селений, если сзывали на посижінэ к личности, пользовавшейся особым уважением и почетом. При сравнительно-историческом изучении форм традиционных собраний возле покойников в Подолии, Буковине и Закарпатье и сопоставлении их со свидетельствами средневековых письменных источников и пережиточными формами их у южных и западных славян и неславянских народов Европы в них выявляется языческий пласт: рудименты пиршеств с хмельными напитками, песнопений, музыки и танцев, состязаний в силе и ловкости, драматизированных игрищ{450}.

Для понимания генетических корней общественных сборов при покойниках чрезвычайно важны прежде всего наиболее архаические формы игрищ в «умруна». Что же касается общей атмосферы их, существенна характеристика хорватских общественных сборов при покойниках — «carmina» в глухих горных местностях Славонии: «Kaoda je pіr»{451}. Еще более существенны такие явления, как посаженный за стол или в углу покойник{452}. Умерший представлялся участвующим в этих сборищах, и сами они воспринимались как действие, представляющее собой, в сущности, воздаяние общественных почестей достойнейшему представителю общины. Весьма выразительно в этом отношении восприятие «посижінэ в Буковине»: в доме покойника собираются для того, чтобы «виддати йому остатну прислугу», потому что, как там считается, «чім більше людей, та чим краша забава, тим він щасливійши»{453}. В соответствии с этим восприятием «посижінэ» и ведется направленность разговоров. Составляются они по преимуществу из пространных похвал умершему, перечисления его многообразных достоинств, воспоминаний о добрых делах его, готовности всегда прийти на помощь в случае нужды, непререкаемом авторитете, справедливости суждений, благонамеренности во всех поступках и т. п.

Аналогичные мотивы содержатся и в похоронных причитаниях. При этом соотношение ритуального оплакивания и ритуальных общественных сборов возле покойников в языческой обрядности еще не вполне ясно. Для выяснения этого существенно архаическое установление хорватского обычного права: со второго дня после смерти и до самого выноса из дома покойника причитания прекращаются.

В самом содержании похоронных причитаний очень существенным представляется отражение весьма архаических представлений, прежде всего о необходимости соответствующих подготовительных действий перед стечением общества на ритуальное прощание:

Моя матынько, порадь,
Шо мины пыкты та вариты
И чим твойих гостей гостыти…

Не менее важно и отражение в причитаниях представлений о реальном восприятии умершим собравшихся в его доме «одвідати мерця» односельчан:

…Устань и подывись,
Якого народа коло тебе багацько…{454}

Для понимания функционального содержания причитаний особенно важны данные карпатской традиции. При ярком и образном развитии общей тенденции их — восхваления личных качеств умершего и заслуг его перед обществом, стремления показать невозместимость утраты его для окружающих, в причитаниях по хозяину или значительной в глазах общества личности эти элементы приобретают особенно выразительную разработку.

Для выяснения же генетических корней архаических форм похоронных причитаний важнейшую роль играют традиционные установления карпатских горцев: «Вони плачут не с жалю, а для більшого звеличення небіщика… Тому не голосять по бідних і за бездомними комірниками, а також за лихими людьми що зле жили, або не заслужили похвалу. У гуцулів голосять лишь за таким газдою, що полишив спадки та був добрий і помогав другим»{455}.

Что касается ритуальных песнопений, то кроме распространенных у разных славянских народов и у других народов Европы духовных песнопений, которые представляют собой преимущественно христианские псалмы с налетом местной фольклорной традиции, обращает на себя внимание обычай петь при покойнике любимые песни его.

Особенно же важными для понимания сущности песнопений возле покойника представляются хорватские «Spri avanja» и «Šestokrilać»{456}, которые представляют собой, в сущности, прощальные песнопения от лица покойного. В «Spri avanja» средневекового Загреба весьма показательны прощальные обращения к Солнцу, месяцу, звездам, земной природе. Характер же «Šestokrilać» как рудимента языческих прощальных песнопений, обращенных покидающим земной мир к оставлемому им обществу, выражен в просьбах не забывать его перед неведомым путем в иной мир, перед предстоящими испытаниями и в особенности в прямом обращении к тем, с кем предстоит расстаться навсегда:

Vošće neka varn govorim,
Draga bratio moja i sestře moje,
I susedi i prijatele moje.
Vy ste me oplakali i ožalovali…

Песнопения эти вызывают ассоциации с описанным Ибн-Фадланом эпизодом похорон «русса»: отправляющаяся вслед за умершим господином невольница поет прощальные песнопения{457}.

Наряду с хорватскими песнопениями, роль умершего как реального участника заключительной церемонии при выносе покойника из дома отражается в гуцульской «комашне». В сущности, она представляет собой рудимент языческих проводов, что видно из таких элементов ритуала, как прощальная трапеза во дворе, скотина с золочеными рогами, стоящая возле гроба, раздача части имущества покойного не в качестве наследства, а в качестве памятных даров от его лица{458}; сущность «комашни» выражает старинное локальное название ее «умерлині», что вызывает прямые ассоциации с «умруном», с которым ее объединяет также и церемония последнего целования, идентичного «прощам» в Прощеное воскресенье — последний день Масленицы{459}. Проявления роли покойника как реального участника происходящего вокруг него имеют место и в венгерском пиршестве с играми перед похоронами; аналогичные ритуальные действа встречаются и в похоронных действах в заключительной части церемоний, происходящих в доме покойника перед выходом процессии к кладбищу{460}.

В ритуальных танцах древняя языческая основа явственно проступает в югославянских танцах «mrtvačko kolo», «коло наопак»{461}, в польском «tanec umarlych», в словацком «mečevy tanec». Функциональная же сущность их проясняется при сопоставлении с круговым танцем югославянских цыган, завершающим ритуал проводов на «тот свет» состарившихся членов общины: во время танца отправляемому в потусторонний мир наносился удар по голове бичом с камнем{462}. Особенно же важен для понимания функциональной направленности ритуального действа словацкий «mečevy tanec» как наиболее архаический в своей основе. Это становится ясно при сопоставлении его с обычаем гетов периодически отправлять вестника к обожествленному предку с изложением насущных нужд общины: вестника подбрасывали, и он падал на поднятые вверх острием копья{463}. С похоронным танцем с мечами у словаков соотносится архаический западнославянский обычай ставить меч или копье возле покойника; осмысление его как отпугивающего нечистую силу{464} представляется вторичным. Аналогию изложенным действам с мечами и копьями представляет собой обычай махать мечом перед покойником у даяков{465}.

Драматизированные игрища, известные в литературе под названием «похоронные игры», составляют важнейший элемент в комплексе ритуальных действ на общественных сборах при покойниках. Под многослойным пластом драматизированно-игровых форм, сложившихся в процессе трансформации и деградации языческого явления в рамках локальной драматической традиции, в них проявляется древнейшая основа, генетические корни которой уходят в протославянскую эпоху. При этом важно иметь в виду, что, снизившись до молодежных игрищ, они не утратили ритуальной сущности, о чем красноречиво свидетельствует заявление старого гуцула: «У нас то звіч від давня, а не кумедия»{466}.

Ритуальный характер сборов при покойниках и игрищ на них явственно проявляется в обычае расходиться с них на рассвете строго, чинно, благоговейно — любая вольность, шутка или смешок на пути к дому считались великим грехом{467}.

Для понимания языческой функциональной сущности действ, лежащих в основе традиционных похоронных игр, особенно существенны игрища «дед и баба», «діді». О том, что эти игрища, донесенные традицией в нескольких вариантах, представляют собой рудименты древнейших языческих действ, говорят сравнительно слабая их сохранность, редкие и отрывочные, неполные упоминания в источниках, с одной стороны, и сведения о распространенности их в прошлом как обязательного элемента похоронных игр с другой{468}. Наиболее существенны в них сами персонажи, а также приемы оформления образа главного действующего лица — старика — посредством утрированно длинной седой бороды{469}, шепелявости речи, неловкости движений и жестов. Как сами эти персонажи похоронных игр — дед и бабка, так и способы оформления их внешнего облика и сюжетов игрищ, а также драматические приемы в разыгрывании и самом построении мизансцен в похоронных играх идентичны «старикам» святочного и масленичного ряжения, а также и свадебных драматизированно-игровых действ.

Из других игрищ на общественных сборах возле покойников следует выделить такие элементы их, как расположение «музыкантов» возле печи (проявление связей с архаическими формами культа предков, а также и с трансформированными разновидностями их){470}; вскарабкивание на жердь — основное действие одного из игрищ, представляющего собой синтез драматизированно-игрового действа и состязания в ловкости. Оно представляет особый интерес для понимания функциональной направленности действа, поскольку вызывает ассоциации с представлениями о путях и способах достижения космической обители богов и находящихся возле них предков, «святых родителей», посредством мирового древа, а также с формой «последнего пути» по достижении установленного возрастного предела — залезанием на вершину высоченного дерева{471}. Эта похоронная игра соотносится с игрищем календарной обрядности — залезанием на верхушку «мая»{472}.

Из зооморфных персонажей похоронных игр обращает на себя внимание «коза» как древнейший заместитель человека в жертвоприношениях. Она соотносится с характерным карнавальным персонажем — «козлом отпущения» у народов Европы, маской козы у белорусов, западных славян, карпатских горцев, румын, молдаван и др. и «козулями» великорусов. И здесь мы снова улавливаем ассоциации с козлом, сбрасывавшимся со скалы в Древнем Вавилоне, в то время как человек, заместителем которого стал козел, удалялся навсегда в пустыню{473}. Отсюда, по всей вероятности, идут нити к козлу, сбрасывавшемуся с церковной колокольни у чехов в завершение карнавала{474}. Другая линия ведет к старообрядческому удалению в «пустынь» через подобные формы византийского монашества и предшествующего ему восточного{475}. Сам же древневавилонский ритуал еще нуждается в изучении в аспекте генетических связей его с ритуалом отправления «посланников вечности». Общее ознакомление с ним приводит к предположению о том, что он представляет собой одну из самых ранних ступеней трансформации ритуала отправления легата в обожествленный Космос.

Из реквизита похоронных игрищ обращает на себя внимание яйцо как символ вечного возрождения жизни. Оно соотносится с ритуальными разрисованными пасхальными яйцами, генетически связанными с языческими проводами на «тот свет». Это явственно проступает в изображении на «писанках» пожилой женщины с серьезно-сосредоточенным выражением лица и характерными для ритуала проводов на тот свет знаками убранства{476}.

Кольцо выступает в реквизите как космический символ и знак извечного кругообращения — от жизни к смерти и от смерти к жизни, вечной повторяемости явлений в природе и обществе. Оно соотносится с кругом-колесом в календарных ритуалах, с колесом, водруженным на столбе на передних санях масленичного поезда, с сидящим на этом колесе мужиком, с колесом, зажженным и скатывавшимся с масленичных гор или в купальской обрядности.

Для выяснения генетической основы похоронных игр наиболее существенны игрища «лубок» и «лопатки» Подолии, Буковины и Закарпатья. Основное действие в них — удар липовой дубинкой, или плоским орудием (хозяйственным или имитацией его), или же крепким жгутом с камнем на конце по лбу{477}, или по голове, или же сзади — по шее, в спину между лопатками. Здесь проявляются аналогии с формами отправления ритуала проводов на «тот свет» у славянских и балканских народов, а также со святочными игрищами в «умруна», «в смерть», с «межовкой», «быком» и др. По всей видимости, самое название игрища «лопатки» происходит от основного предмета реквизита их — орудия в форме лопатки, а также и направленности действия — удара поперек или вдоль спины, приходящегося на лопатки или между ними. Название же «лубок», вероятнее всего, происходит от основного элемента языческого ритуала проводов в «иной мир» — луба, лубка, на котором отправляли в последний путь{478}.

Весьма показательны в похоронных играх элементы, отражающие языческое восприятие умершего как реального участника их. Так, вначале покойника тянут за ноги, призывая встать и принять участие в игрищах. И во время святочных игрищ с «покойником» проделывают те же действия и шутки, какие характерны для похоронных игр: в «лопатках», «чесати кони» и др. дергают за нос, за волосы, предлагая отгадать, кто это сделал. Выразительны в этом смысле действия, выражающие стремление развеселить, заставить рассмеяться{479}, — стебельком, соломинкой почесывают покойнику ноздри, щекочут под мышками и т. п.

Для понимания генетических корней похоронных игр и роли покойника как центрального персонажа их особенно существенны драматизированные действа, направленные на изображение умершего, возможно более точное и правдоподобное во всех деталях. Выражаются они как в разновидности похоронных игр, центральным персонажем которых является сам умерший в роли живого, изображаемый «актером» из принимающих участие в игрищах, так и в тенденции к разыгрыванию роли покойника, как бы участвующего в играх, уподобляясь характерным для него манерам, имитируя его голос, повторяя излюбленные выражения, жесты, позы, употребляя его вещи, облачившись в его костюм, воспроизводя специфичные для него привычки, интонации и т. п.

Изображение умершего как бы присутствующим на собственных похоронах имеет многообразные аналогии как в похоронной, так и в календарной обрядности разных эпох и народов. Из параллелей в славянской традиции — это «распорядитель» за столом на общественных сборах при смерти хозяина дома, который, уподобляясь последнему, возглавляет застольные действа, следя за разливанием вина, угощением присутствующих и т. п.{480}. Обычай этот, в свою очередь, вызывает ассоциации с обычаем «ухода к праотцам» хозяина, когда он сам назначал день, распоряжался подготовительными действиями, вплоть до определения количества вина для проводов его, распределял имущество, возглавлял прощальную трапезу, весьма многолюдную при проводах известной и уважаемой личности, как и ритуальные действа собственных проводов в целом{481}.

Явственные аналогии с «распорядителем» на общественных сборах при смерти хозяина, с одной стороны, и с приведенной формой ухода в «иной мир» — с другой, имеет южнославянская «помана» (даћа, кумид), представляющая собой по форме — поминки, устраиваемые себе самому на склоне лет, а по существу — одну из пережиточных форм языческого ритуала проводов на «тот свет»{482}.

Как принципиально аналогичное по своей сущности явление, отражающее реальное участие провожаемого в «иной мир» в проводах его, следует рассматривать мима, идущего возле гроба в античном и средневековом погребальном шествии, одетого в костюм покойника и как можно более правдоподобно изображающего его идущим в начале процессии{483}. Различные виды и формы драматизированного изображения покойника в процессе совершения погребальных обрядов нашли отражение в средневековых письменных источниках западных и южных славян и других народов Западной и Центральной Европы{484}.

Аналогии языческим общественным проводам в погребальной обрядности содержатся в традиционной календарной обрядности. У восточных славян — в сожжении чучела Масленицы, в «похоронах Костромы», в «похоронах Коструба» и т. п., в игрищах в «умруна»; наиболее же полное соответствие языческим общественным проводам в похоронной обрядности содержат южнославянские и восточнороманские ритуалы «Герман-Калоян». Здесь налицо и общественный характер действа в целом, и ритуальные ночные бдения возле скульптуры Германа-Калояна, с игрищами и пиршественными действиями, и общественное ритуальное шествие к месту похорон, и ритуальное оплакивание, и общественное погребение скульптуры в ритуальном месте (возле реки, в поле и т. п.) или пускание ее по течению на специально приготовленном плотике при тщательном исполнении ритуальных норм в изготовлении его, убранстве скульптуры и оформлении реквизита (цветы, провизия, космические знаки, крестьянский наряд скульптуры и т. п.).

Особенно обращает на себя внимание архаическая форма оформления скульптуры Калояна — обкладывание яичной скорлупой, что связано с реквизитом похоронных игр{485}, а также с пасхальными «писанками».

Из разнообразных форм символизации общественных проводов в календарной обрядности обращает на себя внимание «Sprovod pokoj nog Blaža», аналогичный в целом «Sprovodu usmrienog Karnevala»{486} и подобным им формам похоронных действ с чучелом в масленичной обрядности, в формах драматизированно-игровых действ, имеющих много общего с похоронной игрой «Опровід» на Буковине и в Закарпатье. Красноречивые аналогии с ней проявляются в хорватском масленичном же игрище «Mrtvač»{487}, особенно показательном по древнейшим корням и поздним игровым формам, явившимся следствием трансформации и переосмысления в народной традиции. В форме же детской игры{488}, даже на этой последней ступени деградации языческого ритуального действа, под позднейшими наслоениями проявляется праславянская основа его — ритуал проводов в обожествленный Космос, что явственнее всего выражено подбрасыванием главного действующего лица и представлением об унесении его вилой{489}. С похоронными же играми «дед и баба», «діді» в Подолии, Буковине и Закарпатье имеют много общего хорватские масленичные игрища «Ded i baba», «didi», «babe» как по структуре драматизированного действа, так и по содержанию, стилю диалогов, построению мизансцен, оформлению костюмов и реквизита. Из мотивов следует выделить мотив умерщвления{490}, из реквизита — палки, колокольца и золу как знак языческого сжигания в огне костра или очага. В связи с соотношением в этом игрище традиции и импровизации весьма существенно положение М. Гавацци. Отмечая характерность этих персонажей для масленичного ряжения, принципиальную общность оформления их внешнего образа, сюжетов и драматических приемов в игровых действиях, он заключает: в основе его лежит устойчивая традиция, уходящая корнями в глубокую древность{491}.

Итак, аналогии в календарных и похоронных ритуалах наиболее явственны в архаических формах святочно-новогодних игрищ ряженых (в особенности в «умруне»), донесенных северновеликорусской традицией, в которых содержатся как характерные рудименты ритуала проводов легатов к обожествленным предкам, так и очевидные аналогии с похоронными играми славяно-балканских и других европейских народов. Соответствия эти наблюдаются в самых существенных структурных элементах: изображение покойников как действенных участников игрищ, удары (палкой, тугим жгутом и т. п.) как целенаправленное действие, фарсовые сценки, причитания, отпевание, последнее целование.

Отдавая должное В. Е. Гусеву за сравнительный анализ ряжения с мотивами смерти в святочной обрядности, которое представляется загадочным ему, как и его предшественникам{492}, и введение в научный оборот архивных данных, в вывод его о генетическом соотношении игрищ в «умруна» и похоронных игр приходится внести существенные коррективы. Трудно согласиться с заключением: «…Украинскиеварианты{493} представляют особый интерес как переходный тип от похоронных игр при покойнике к играм в покойника. Они позволяют окончательно убедиться в том, что рассматриваемые нами русские святочные игры генетически восходят к древнеславянским похоронным обрядам»{494}. Проведенный сравнительно-исторический анализ их приводит к заключению о том, что и игрища в «умруна», и похоронные игры Подолии, Буковины, Закарпатья, Хорватии, Венгрии и других местностей, как и оргиастические действа древнее л авянской похоронной обрядности, восходят к протославянскому ритуалу проводов легатов в обожествленный Космос. Формы воздействия ритуала проводов на «тот свет» на формирование традиционной славянской похоронной и календарной обрядности были чрезвычайно сложны и многообразны, и сравнительно-историческое исследование их составляет предмет первостепенной важности. Что же касается соотношения северновеликорусских игрищ в «умруна» с похоронными играми, то святочные игрища в стадиальном отношении представляются более ранними, так как восходят непосредственно к ритуалу проводов на «тот свет». Что же до оргиастических действ древнеславянской похоронной обрядности и похоронных игр традиционной погребальной обрядности, они сформировались в процессе трансформации ритуала отправления легатов в обожествленный Космос в различные символические обрядовые и драматизированно-игровые действа.

>

Архаические элементы свадебного ритуала и формы трансформации их в славяно-балканском карнавале

Вопрос о генетическом родстве свадебной и календарной обрядности привлекал внимание исследователей с XIX века. К рассмотрению его подходили с разных сторон. В целом славяно-балканская свадебная обрядность изучена настолько широко и всесторонне, что, казалось бы, трудно добавить что-либо существенно новое к уже известному в науке. Дополнения могут быть сделаны лишь в освещении каких-то отдельных сторон обрядности или специфических моментов ритуальных действ. И тем не менее при рассмотрении архаических форм ритуальных действ в славяно-балканской свадебной обрядности и реминисценций их в карнавале вопрос о генетических истоках свадебного ритуала приобретает первостепенную значимость. Положение нуждается в специальной разработке, балканскими учеными прежде всего, поскольку именно в балканской традиции сохранились архаизмы, корнями уходящие в глубочайшую древность, к кочевым скотоводам — потомкам древнейшего населения Балканского полуострова{495} в особенности.

Анализ архаических элементов обрядового цикла под углом зрения рудиментов ритуала проводов легатов в обожествленный космический мир приводит к заключению: традиционные формы их в значительной мере являются следствием трансформации языческого ритуала в знаковые и символические разновидности. Сравнительно-типологическое сопоставление архаических календарных действ с мотивами смерти и аналогичных мотивов свадебных игрищ приводит к заключению о том, что языческая функциональная сущность действ типа «казнь петуха», «сожжение старика и старухи» («демона», «ведьмы», «Масленицы» и т. п.), palenie dida — «казнь карнавала» и принципиально сходных с ними свадебных игрищ заключается в отправлении легатов к праотцам. Генетическое родство свадебной и календарной обрядности, по всей видимости, объясняется общим источником: ритуалом проводов легатов к обожествленным предкам, лежавшим в основе структуры и знаковой символики языческого ритуального комплекса. Являясь элементом обрядового цикла, свадьба отправлялась в определенных календарных рамках, первоначальные сроки которых определить едва ли возможно при современном состоянии источников.

Соотношения свадебного ритуала с ритуалом проводов легатов в обожествленный Космос проявляются в формах календарного приурочения свадьбы. Большей частью это связано с солнечным календарем. Красочный пример приурочения свадьбы как общественного ритуального действа являет собой Галичник — известное устойчивой сохранностью (до недавнего прошлого) традиционных форм жизненного уклада поселение мияков, уединенное в горах Македонии. Там свадьбы свершались раз в год — на Петров день. И это не исключение: во многих других горных селах положение отличалось лишь приурочением — к Ильину дню. В Далмации заручины происходили на Духов день, а свадьбы — на Мартинов{496}. У чувашей свадьбы в старину игрались в Семик, впоследствии же — от Петрова дня до сенокоса{497}. Можно было бы дополнить данные из других регионов, но и этих достаточно для понимания сущности: эти календарные установления приходятся на склонения Солнца, связанные с преддверием очередных сезонов или сменой их, то есть календарными сроками проводов посланцев к праотцам. Календарная приуроченность, как и космическая направленность действа, проявляется и в соотношении с положением Луны. Так, у многих народов обязательным условием является молодой месяц, что связывается с пожеланием богатства, у других требуются полная Луна, нарождающийся месяц и т. д.

Разными формами ритуальных действ, обращенных к священным предкам, свадебная обрядность пронизана от начала до завершающего момента. Характерно, что наиболее архаические элементы их проявляются вокруг очага-печи. Так, невеста у некоторых народов Сибири по введении в юрту жениха с поклонами бросает жир в очаг, а затем — с силой, обеими руками — в обнаженную грудь свекра, сидящего за очагом{498}. Жир, как знак замены живых существ, составляет характерный элемент рудиментарных форм ритуала проводов к праотцам. Первое действо невесты в юрте жениха вызывает ассоциации с формой отправления стариков на «тот свет» у малочисленных народов Севера — вкладыванием в горло курдюка. Из описания свадебной обрядности камчадалов 1-й половины XVIII века известно действо, функционально аналогичное разбиванию на пороге горшка, но по форме более архаичное, сохранившее знаки замены легатов к праотцам символами: при вводе невесты в дом жениха старуха клала у входа рыбью голову так, чтобы молодые наступили на нее, затем она топтала ее и клала в очаг между дровами{499}.

Наиболее же показательные аналогии архаических элементов свадебной обрядности и календарных игрищ с принципиально сходными действами содержит заключительная часть свадебного ритуала, а из всего комплекса их — действа с петухом.

Как известно, петух — вещая птица, ей свойственно предчувствовать и предвещать экстраординарные явления в природе и домашней жизни. Основной функциональной направленностью ритуальных действ с ним в обрядовом комплексе было предсказание будущего, заклятие благополучия, избавление от заболеваний и, что особенно важно, предотвращение смерти{500}. Игрища типа «казнь петуха» представляют собой трансформированные рудименты ритуала отправления к праотцам в одной из самых варварских форм его — съедения достигших жизненного рубежа сородичей. Сохранность древнего слоя в них различна в разных местностях в зависимости от общей устойчивости архаики в народной культуре. Показательно, что в некоторых из них к концу XIX века прослеживаются лишь следы действа, отправлявшегося прежде в составе свадебного ритуала.

Архаичнейшая форма известна из Полесья: живого петуха, обмотанного соломой и подвешенного на палке (или решетке), запекали на костре на пригорке за селом и подавали к свадебному ужину в доме жениха. Подобное действо известно во Франции — петуха протыкали длинной заостренной палкой и зажаривали. Пригорок — символ гор, горы же играют первостепенную роль в символике ритуала отправления легатов к праотцам. Питье крови и окропление ею — действо принципиально аналогичного характера, представляющее собой лишь более позднюю ступень трансформации ритуала. Широко распространен свадебный обычай пить кровь петуха или окроплять ею молодых, а затем и всех присутствующих. Так, в Чехии от венчания направлялись на луг (или сельскую площадь), где отец жениха подавал шаферу петуха, тот привязывал его к дереву, а затем, совершив положенные песнопения и танец, провозглашал: «Под вольным небом кровь освятит эту свадьбу!» Присутствующие повторяли: «Кровь его освятит, освятит!» Трижды обернувшись на каблуках, шафер, взмахнув саблей два раза, третьим взмахом отсекал петуху голову, кровью его окроплял жениха с невестой и всех остальных{501}.

О характерности действ такого рода говорят принципиально аналогичные действа на свадьбе у народов Сибири, Кавказа и других регионов. Так, у чукчей, которым свойственна была устойчивая сохранность ритуала отправления к праотцам, один из важнейших элементов свадебного ритуала — помазание жениха и невесты кровью жертвенного оленя{502}. Так же глубоко уходит корнями в прошлое, хотя в целом и стадиально более позднее, грузинское ритуальное действо: при введении молодых в дом жениха к ним подводили барана, трижды обведенного вокруг дома, отрезали у него кончик уха и сжигали вату, намоченную его кровью{503}. Аналогии здесь налицо не только по форме действа, но и по функциональной направленности его: символика оленя, как и петуха, связана с обожествленным Космосом, баран же как заместитель человека с его космической символикой фигурирует во многих ритуальных действах («курбан» и проч.).

Свидетельства XVIII века{504} позволяют проследить процесс трансформации ритуальных действ с петухом как элемента свадебной обрядности — zabijanie kohuta — в драматизированно-игровое действо — «казнь петуха» («stinanie kohuta»), завершающее и свадьбу, и карнавал. Ритуальное действо, воспринимавшееся как заклятие благополучия заключенного брака, отправлялось на следующий день после свадьбы. Молодого мужа в сопровождении товарищей и свадебных гостей вели на поляну «забивать петуха». Посреди поляны ставился горшок, в который помещали петуха со связанными ногами, молодого с завязанными глазами обводили вокруг горшка, вручали шест, отводили на расстояние шеста и поворачивали лицом к петуху. Если ему с первого раза сразить петуха не удавалось, разрешалась еще двукратная попытка. При удаче раздавался общий возглас, и шествие торжественно возвращалось. Неудача же жениха воспринималась как предвестник несчастливой женитьбы.

Архаические элементы весьма показательного свойства содержатся в свидетельствах 1-й половины XIX века{505}. На свадебный стол у жениха последней подавалась каша с медом. Это явственное свидетельство связи с культом предков: каша с медом — один из характерных его атрибутов. Связи меда — пчелы с идеей нескончаемого кругооборота перевоплощений хорошо известны; горшок каши — один из основных элементов рудиментарных форм ритуала проводов к праотцам (дававшийся отправлявшемуся в последний путь). Встав из-за стола, все направлялись во двор, где жениху полагалось с завязанными глазами забить цепами привязанного к колу петуха и открученную голову его перебросить через крышу дома. Сущность действа как трансформированной формы ритуала проводов легатов к праотцам раскрывается при сопоставлении его с обычаем южных славян резать на Ильин день старых петухов и отрубленную голову перебрасывать через крышу дома во избежание смерти хозяина{506}. Переходный характер от ритуального действа к драматизированно-игровому представляют собой варианты, где петуха забивает дружка, один из друзей жениха или невесты, а при неудаче это по очереди пытаются сделать и другие персонажи свадебного ритуала (даже общими усилиями). В конце концов прошлое ритуальное действо превращается в драматизированно-игровое — «казнь петуха», где маскированные персонажи — ксендз, судья и палач — разыгрывают суд над петухом за жуирство, приговаривают к смертной казни и исполняют приговор. Другая линия трансформации — превращение ритуального действа в игровые состязания, так как удачливому игроку полагались в награду кольцо, венок, платок и т. п. И лишь отзвуки исчезнувшего обычая улавливаются в свадебном «kohirti tanec» («петушиный танец») или названии парней, являвшихся к жениху на второй день свадьбы, — «kohutari»{507}.

Для понимания форм трансформации языческого ритуала на протяжении истории традиции существенно сопоставление свадебных действ вокруг петуха с дожиночным игрищем «бить петуха» как в форме более архаической (зарытого по шею в землю предписывалось сразить ударом цепа с завязанными глазами), так и в трансформированной, сменившей варварскую (петух — в яме, накрытой решеткой, под удар ставится старый горшок, разлетающийся в черепки). Само положение основного объекта архаического дожиночного действа, возле которого оставлялась воткнутая в землю лопата, вызывает ассоциации с привязанным к колу петухом в свадебных игрищах. Совокупность форм представляет интерес в нескольких аспектах: соотношения архаических ритуальных действ в свадебной и календарной обрядности; изучения генезиса и последующей вариативности атрибутов ритуальных действ; для понимания процесса трансформации пережиточных форм ритуала отправления легатов в обожествленный Космос в знаковые и символические разновидности.

В свете данных о рудиментах ритуала проводов легатов в «мир иной» в дожиночных действах{508} удар петуха цепом воспринимается как одна из пережиточных форм отправления вестника к космическим предкам. Горшок же представляет интерес прежде всего как атрибут многообразных ритуальных действ традиционной обрядности. По всей видимости, в трансформированных формах ритуала проводов в «мир иной» следует искать истоки ритуального разбивания горшков в обрядовом комплексе, и, в частности, разбивания горшка (сосуда) на пороге дома как типологического элемента свадебной обрядности. Параллели же между разбиванием горшка на пороге, похоронами младенцев под порогом, похоронами в подполье у старообрядцев, южных славян{509} и других народов показывают линии трансформации ритуала отправления легатов к праотцам, в разной стадиальной форме оказавшим воздействие на формирование традиционной календарной, свадебной и похоронной обрядности. Трансформация путей и способов перемещения основного действа с прежнего объекта на представителей молодого поколения проявляется в игровом свадебном действе, в основе — стадиально более раннем в сравнении с игрищем «бить петуха» в трансформированной форме (над петухом — горшок, под ударом разлетающийся вдребезги), но более позднем, чем действа вокруг петуха, запеченного на вертеле, или его головы, отсеченной саблей. Жениху (или дружке: стадиально форма более ранняя) на голову надевался глиняный горшок, и основное действо игрища заключалось в сильном ударе по нему. В свете всего вышеизложенного знаковая сущность действа заключалась в символизации смертельного удара по голове или же отсечения ее.

Лежащее в основе игрища функциональное назначение языческого действа раскрывается посредством сопоставления с игрищем «бык», с одной стороны, и «плясками глиняных голов», с другой. Сущность святочного игрища состояла в символизации ритуального съедения «быка» (знакового выражения легата к праотцам). Не входя в рассмотрение характера соотношений поздней формы игрища с лежащими в его основе архаичнейшими мотивами, важно выделить знаковую сущность приемов оформления образа. Горшок — имитация головы, удар, разбивающий его, — отправление на «тот свет». Все это вызывает ассоциации с плясками «глиняных голов», связанными с культом предков, у индейцев, с отсечением глиняных масок в виде головы, надетых поверх самой головы, в финале действа. Таким образом, в свадебном игрище отражается трансформация архаического ритуала, когда символика основного действа переносится на представителей молодого поколения — прежних отправителей его. Это — линия, предшествующая (а частично, и параллельная) перенесению основного действа на зооморфные или орнитоидные персонажи или символы их{510}.

Что же касается горшка, то символика сосуда как символа человека — вместилища души — известна с глубокой древности. В Древнем Египте с ритуальным разбиванием сосуда были связаны многие магические действа, основанные на представлениях о том, что разбивание ритуального сосуда ведет к умерщвлению тела и высвобождению души{511}. Устойчивая сохранность подобных действий разных форм и стадиального уровня как в семейной, так и в календарной обрядности объясняется, по-видимому, прежде всего представлениями о передаче вестей посредством освобождения души от телесной оболочки{512}.

В связи с вопросом о формах рудиментов ритуала проводов легатов к праотцам в свадебной обрядности обращает на себя внимание обычай не сидеть за свадебным столом родителям жениха{513} (или вообще отсутствовать на свадебном пиршестве), распространенный у многих сибирских народов; не ходить родителям невесты на свадьбу в дом жениха{514}. Пребывание отца в отдельном строении во дворе во время свадебного пиршества соотносится с чешским обычаем «vyměnarž» — переселением состарившихся родителей в маленький домик в усадьбе, с передачей хозяйства в руки женатого сына. Стадиально более ранняя форма трансформации ритуала — уход отца невесты в тайгу и жертвоприношения там «хозяину земли»{515} — соотносится со старообрядческим обычаем ухода в лес под конец жизни. Другой формой трансформации является запрет невестке разговаривать со свекром, свекровью и старшими родственниками жениха на протяжении всей жизни{516}.

В связи с изложенным особое внимание привлекает общественное шествие на кладбище как элемент свадебного ритуала и причитания там невесты, ярко выраженный, например, в Галичнике.

Для понимания генетической сущности соотношений свадебной и календарной обрядности существенно мелодическое родство песенного и танцевального слоя их, и прежде всего интонационные схождения свадебных песен с купальскими и жнивными, для которых характерен драматизм, роднящий их с причитаниями, родство самых древних свадебных песнопений — зовов и заклинаний — с аналогичными календарными песнопениями (веснянками, лазарскими и проч.), не говоря уже о сходстве свадебных и похоронных причитаний. «Родство календарных и свадебных песен… прослеживается широким фронтом… в ладово-мелодическом… ритмическом и в композиционном отношениях»{517}.

В танцах южных славян показательны «оро», входящие в круг ритуальных действ в доме жениха. Танец матери его с караваем на голове вызывает ассоциации с формой отправления к праотцам посредством удара по голове, крытой караваем хлеба. Невесту вводили в дом жениха в танце, продолжавшемся вокруг очага, свекрови же в это время полагалось смотреть в дымоход и присаживаться у края сего. Самое название ритуального действа — «свекрвиноколо»{518} — также наводит на серьезные размышления о генетических корнях и языческой функциональной направленности действа{519}. Обряды вокруг очага вызывают ассоциации с сочельническо-новогодними, рождественским поленом («рождественская старуха»){520} в особенности. Заключающее свадьбу «шарено коло» вокруг костра перед домом заканчивалось разбрасыванием перьев на присутствующих, что вызывает ассоциации с разбрасыванием пепла. Весьма красноречивы «проводы кума» (шафера — крестного отца): перед домом его полагался ритуальный танец, исполнять который ему следовало босиком по горячим углям. Из действ, заключающих свадебный ритуал, показателен и ритуальный танец сватов у реки, во время которого они сталкивают друг друга в воду, а под конец купают мать жениха{521}. Здесь налицо аналогии с трансформированными формами ритуала проводов в «мир иной» в календарных действах — бросанием в водоем старухи, обливанием водой, купанием додолы, забрасыванием горшками с углем и золой «pohrbeń» и т. п.{522}. В свете изложенного крайне напряженный драматизм мелодического сопровождения таких свадебных танцев, как «тежко оро», «свекрвино оро», которое пляшет она на барабане, с поистине потрясающей силой выраженный у мияков Галичника, предстает как отзвук действ, связанных с отправлением вестников о важнейшем событии в общине к обожествленным предкам.

Общий — печальный — настрой свадьбы, особенно явственно выраженный у некоторых этнических групп южных славян, у северных великорусов, у мордвы{523} и других народов, восходит, по-видимому, к ритуалу проводов в «мир иной».

В свадебной обрядности «ритуальные удары палкой… практикуются у всех славянских и других индоевропейских народов»{524}. Составляют они характерный элемент свадебной обрядности народов Сибири и сопредельных с ней территорий. Удары дубинкой старого свата, кума, а также и других ведущих отправителей свадебного ритуала вызывают ассоциации с поговоркой «Свату первая чарка и первая палка», с одной стороны, и ритуальными палицами — орудием отправления стариков на «тот свет», хранившимися в средневековых скандинавских церквах, — с другой. Связи функциональной направленности ритуальных ударов с обожествленным Космосом в опосредованной христианскими представлениями форме проявляются в новогодней песне: Илья Пророк сходит с неба на свадьбы с батогом в руках{525}. И все это соотносится с ритуальной формулой дружек, сопровождающей вход молодых в дом жениха: «Принесли золотую дубину, золотую голову, золотую чашу!»{526}. Как известно, золото — космический символ. И если образ золотой дубины ассоциируется со свадебным батогом Ильи Пророка, то образ золотой головы и золотой чаши уходит корнями в древность, стадиально гораздо более глубокую. Ассоциации ведут к варварскому обычаю золочения черепа отправленных к праотцам по достижении жизненного рубежа родичей и превращению его в ритуальную чашу.

Разные формы борьбы, состязаний, характерные как для свадебного ритуала{527}, так и для ритуала проводов легатов к праотцам, на протяжении истории традиции претерпевают многообразные трансформации. В конце концов они выливаются в шуточно-игровые формы. К примеру, в некоторых провинциях Франции во время свадебного пира было в обычае обмениваться кулачными ударами, который затем превратился в обыкновение шлепать друг друга рукавицами, отсюда и наименование «nuptes á mitaines» («свадьбы с рукавицами»). Аналогичное явление характерно и для карнавальных действ: «Обычай свадебных тумаков принадлежит к обрядам карнавального типа»{528}. Многообразные соответствий в свадебных и карнавальных действах проявляются в форме ударов, борьбы, состязаний, приводящих к имитации смерти старого свата, кума и других лиц, играющих первостепенную роль в свадебном ритуале. Как известно, свадебные сценки являются характерным элементом структуры карнавала.

Характерный элемент свадебных драматизированно-игровых действ составляют переодевания мужчин в женское платье (и наоборот — женщин в мужское). Не менее характерен он и для разного рода карнавальных действ. Он также вызывает ассоциации с пережиточными формами ритуала проводов в мир праотцев, и прежде всего с обычаем переодевания состарившихся мужчин в женское платье и переведения их в сопровождении ритуальной процессии на женскую половину доживать свой век, известным в высокогорьях Кавказа, Средней Азии и других местностях. Из различных форм архаического святочно-новогоднего ряжения в этом смысле наиболее показательны северновеликорусские игрища в «умруна», где основное действующее лицо («умрун», «умран») несет на себе явственные признаки живого человека, предназначенного к отправлению на «тот свет», но не покойника. В свите, сопровождающей «умруна», мужик, переодетый в женское платье, — активный персонаж, а не просто один из ряженых, безмолвно следующий за главным действующим лицом.

Рудиментами ритуала отправления к праотцам представляются и такие действа, заключающие свадебный ритуал, как вывоз родителей молодых за деревню и опрокидывание их там в канаву{529}. Внезапное нападение на родителей жениха парней, усаживающих их в тележку для угля и везущих их бегом как можно дальше от погони, в конце концов настигающей, вступающей в борьбу и соглашающейся на выкуп{530}. Все это явления одного порядка, принципиально аналогичные, хотя форма с выкупом и стадиально более поздняя, как и многие другие подобные действия, из сугубо ритуальных превратившиеся в драматизированно-игровые.

Космическая символика играет в свадебной обрядности весьма важную роль, по существу, не уступающую значимостью той, какую содержит карнавал. Солнечные знаки выделяются на свадебном деревце, каравае, знамени и других атрибутах свадебного ритуала. Сама форма круглого каравая в сите на голове матери жениха в ритуальном танце свидетельствует о функциональной направленности действа. Проявляется космическая символика и в обращении лицом к Солнцу в важнейшие моменты ритуального действа, в песенных формулах обращения к небесным светилам и многих других формах. Все эти действа, красноречиво говорящие об обращенности ритуала в обожествленный Космос, концентрированное выражение получили в пословице: «Браки заключаются на небесах».

По всей видимости, в основе аналогии свадебной и календарной обрядности, прослеживающихся от сговора, обручения до заключительных действ в широком диапазоне форм у самых разных народов Евразии, лежат общие генетические истоки — ритуал проводов легатов к обожествленным космическим предкам. Надо полагать, что свадебный ритуал в древности представлял собой, по существу, элемент календарного обрядового цикла, и еще продолжительное время сохранял календарную приуроченность, связанную с зимним и летним солнцестоянием или весенним и осенним равноденствием. Выделение его из календарного ритуального комплекса — явление стадиально позднее. Косвенным свидетельством тому могут служить такие факты, как летописные свидетельства о неразвитости и даже отсутствии сугубо свадебных ритуальных действ у древних славян, весьма заметная ограниченность свадебной обрядности у старообрядцев, формы свадьбы с весьма узким кругом ритуальных действ у карел, у балканских кочевников и т. п. Во всем этом немало такого, что требует специальной разработки, применительно к балканской фольклорной традиции в особенности, поскольку именно в ней содержится слой, в котором находятся многообразные данные о красноречивых аналогиях в календарной, свадебной и похоронной обрядности{531}.

Рассмотрение архаических антропоморфных, зооморфных и орнитоидных образов карнавала приводит к заключению: в основе их лежат трансформированные формы культа предков{532}. Анализ генезиса и функциональной сущности архаических карнавальных образов, а также закономерностей переосмысления семантики их приводит к положениям, вносящим коррективы в прежние теории (Дж. Фрэзера, М. Бахтина и др.). В основе карнавала лежит не просто «смеховая культура», а генетически сложнейшая семантическая структура, восходящая к архаичнейшим древнеиндоевропейским и праисторическим ритуалам. Сопоставление архаических элементов карнавала заставляет воспринимать его в значительной мере как преображенную и переиначенную форму языческих ритуалов, высмеивающих варварство их, с одной стороны, и выражающую торжество избавления от них — с другой{533}.

>

Заключение

Проявления древнеиндоевропейских, праславянских воззрений на взаимосвязи Земли и Священного Космоса в славянской традиции издавна вызывали интерес. Из представлений о мироздании как органичном единстве мира богов и деифицированных предков вытекает восприятие смерти как перехода к иным формам существования.

Представления о «вечном мире», о душе противоречивы, сложны и непоследовательны. Это — одно из последствий переосмысления, видоизменений и смещений под воздействием христианского вероучения.

Воззрения на связи земного и потустороннего миров, взаимосвязи предков с потомками, покровительство, оказываемое предками как родне, так и сообществу потомков при судьбоносных обстоятельствах, уходят в общеиндоевропейский период. Представления о могуществе предков, исходящем из пребывания в Священном космическом мире — «начале всех начал», — устойчиво сохранились в древнеславянской письменности. В летописях, поучениях, проповедях, в указах и распоряжениях, церковных и правительственных, содержатся лишь отрывочные, краткие сведения о явлениях язычества. И важнейшим источником знания о них приходится признать фольклорную традицию. Разумеется, содержатся они в ней в рудиментарной, преобразованной, переосмысленной форме. Поэтому сопоставление данных устно-поэтической (предания, сказки, пословицы, поговорки, загадки), вокально-хореографической (песни, причитания, круговые танцы), обрядово-драматической (обряды, обычаи, игрища, игры) и изобразительной (чучела, куклы, маски, приемы оформления костюмов ряженых и ритуальных предметов — дерева, ветки, хлыста, писанок и т. п.) с данными средневековых, античных и древневосточных источников, с языческими пережитками у разных народов мира позволяет понять сущность языческой символики и преобразования ее на протяжении истории традиции.

При рассмотрении происхождения и разнообразия видов и сроков святочного и масленичного ряжения, оргиастических действ карнавала и многих других ритуалов традиционного обрядового цикла, аналогий и различий в сроках и видах их необходимо иметь в виду слияние в традиции новогодней и масленичной обрядности хотя бы уже потому, что Новый год исчислялся прежде с марта.

Отдавая должное важности положений М. М. Бахтина для понимания народной обрядности, не следует упускать из виду, что основу многих драматизированных, пародийных действ карнавала составляют пережитки языческих ритуальных действий, обыгрывание замены реальных людей знаками, символами их. Это вполне согласуется с гуманистическими тенденциями эпохи Возрождения.

Выяснение соотношения языческого обрядового цикла с мифологическим мотивом возвращения под старость на родину существенно для понимания как языческих культов, так и реминисценций их в фольклорной традиции. Элементы снаряжения в одежде, реквизите, жертвенных предметах; сказки о странствиях в «иной мир» и обратно, о выходцах с «того света» вызывают соображения о взаимосвязанности формирования языческой обрядности с древнеиндоевропейским обычаем возвращения к старости на родину (прародину). При этом существенно иметь в виду античные предания о гипербореях, систематически отправлявших посланцев на далекую прародину. Поскольку путь был далек, труден, небезопасен, он требовал соответствующего снаряжения, свиты и не всегда и для всех оканчивался благополучно.

Положение о том, что в основе языческих ритуальных действ лежит древнейшее обыкновение под старость удаляться на прародину, находит подтверждение в мифологических мотивах устной и письменной древневосточной традиции. Космические герои их по свершении на земле культуртрегерской миссии возвращаются на «свою звезду».

Из разносторонних видов культурной миссии «сынов неба» особенно существенны определение предзнаменований по Солнцу и Луне, нарождающейся и на исходе, по изменению движений и яркости звезд, по метеоритам. И как важнейший результат астрономической деятельности их — составление земного календаря.

Наиболее же важны мотивы путешествий мифологического героя, явившегося со звезды, к не доступным для людей вершинам высочайших гор и к Солнцу. Большой интерес представляет мотив изготовления им металлического треножника. Треножник этот, в частности, изображал дракона, на котором герой со своими спутниками улетает с Земли.

Из сказаний о «сынах неба» выделяется мотив камней, песка и железа как источника энергии движения небесных посланцев. А также мотив головы, сделанной из меди или сходного с ней металла, с железным лбом (ср. сказочный «медный лоб»). Важным представляется мотив о том, что отделенная от туловища голова, с предосторожностями захороненная, долго излучала тепло. Время от времени из нее поднималось облако пара с красным отсветом, и местные жители поклонялись ему.

Весьма существен мотив удаления древних «сынов неба» за «восемь пустот», между которыми находится Земля. Самое же важное в этом мотиве то, что после столетней деятельности на Земле мифологический герой возвращается на свою звезду.

Особый интерес представляет мотив о «сыне неба», сжегшем себя в пламени, поднявшемся с дымом и за одно утро долетевшем до «Озера Грома». Оно служило земной обителью космическим героям. Появление и удаление их сопровождалось громом. При этом упоминается некий предмет, воспользовавшись которым, «сын неба временно умер и возродился через двести лет».

И, наконец, особенно важное: «сын неба» поднимался к Солнцу на драконе, происходящем из страны, где рождаются солнца. В день он пролетал «мириады верст». Севший в него человек достигает возраста двух тысяч лет.

Из этих древнейших мифологических сюжетов явствует, что одна из самых ранних из известных нам форм удаления к священным предкам — мужественное вступление в пламя погребального костра при признаках подступающей старости у древних индусов — была уже пережиточной ступенью деградировавшего ритуала. Упоминания же о рыбе-драконе, явившейся из речных вод, говорят о связях рек-морей с космическим миром предков и служат средством переправы в него.

Для понимания языческой символики особенно важны мифологические мотивы о возвращении под старость на родину и в особенности же мифологические мотивы древневосточной традиции о космических героях, по свершении столетней гуманистической миссии на Земле сжигавших себя в пламени и поднимавшихся с дымом на драконе на «свою звезду» в созвездии Льва. На их основе разъясняется как сущность архаичнейших культов, так и знаковое содержание атрибутов их — трезубца, треножника и др. В чудодейственных треножниках мифических «сынов неба» кроется разгадка ритуальных треножников («троножац», «сацак»), в которых разводился огонь при действах по прекращении губительных проливных дождей, а также и треножниках для предсказаний древнегреческих пифий и т. п.

В славяно-балканских преданиях, как и в преданиях других народов, обращают на себя внимание мотивы, свидетельствующие о связях ритуала отправления к праотцам с представлениями о космическом мире богов и обожествленных предков. Проявления их в славяно-балканских преданиях утратили первоначальный смысл. Понять его можно лишь при сравнительно-историческом анализе комплекса данных славяно-балканской традиции и свидетельств древнеславянских и древнебалканских на фоне сопоставления с аналогиями у других европейских и восточных народов. Ретроспективная реконструкция строится на привлечении широкого круга аналогий европейских, византийских, античных, восточных, мезоамериканских и северноазиатских мировоззренческих взглядов и ритуалов, коренящихся в них.

Мотивы связей ритуала проводов в «мир иной» с обожествленным Космосом ощутимо проявляются в преданиях южных славян, в искусстве которых тема космического «иного света» выражена вообще более явственно. При сопоставлении славяно-балканской фольклорной традиции с преданиями других народов Европы и Азии выясняется, что в качестве элементов первостепенной значимости при отправлении ритуала фигурируют лес — дерево, горы — пропасти — камни, текучие воды. Все они несут на себе отзвуки связей с космическим миром. Из многосложной языческой символики, связанной с деревом, здесь, по всей видимости, преобладает идея воплощения душ умерших в деревья, во-первых, во-вторых же (и это главное), идея мирового древа, связующего миры и представлявшегося одним из путей достижения космического мира предков. Символика гор, камня, пещер, проточных водоемов также связана с обожествленным Космосом. В специфике разработки этого мотива заметна связанность со стадиальным уровнем культуры в целом и мировоззрения, а также с природными условиями жизни того или иного народа и этногенезом. У славяно-балканских народов холмы — горы как характерный элемент фигурируют в трансформированных формах календарных ритуалов, в преданиях же роль камня сводится к знаковой форме. В южнославянских преданиях содержится вариант, где герой с сопровождающим его сыном на пути к месту отправления ритуала садятся передохнуть на камень, оказывающийся поворотным пунктом в судьбах всего старшего поколения. В иносказательной форме отец дает сыну понять, что свершением традиционного пагубного действа тот готовит себе к старости ту же участь. По прозрении же сына и возвращении домой в критических для общины обстоятельствах проявляет себя спасителем ее, что и приводит к отходу общества от языческого варварства. Типологический характер мотива явствует хотя бы из сопоставления славяно-балканских, кавказских и среднеазиатских преданий, в которых не только содержание эпизода, но и связанность его со знамением свыше выражена аналогичными художественными приемами.

Рудиментарные проявления черт культурного героя, опосредованных характерной для его образа связью действия с обожествленным Космосом, играют существенную роль в выяснении генетической основы ритуала и преданий, в которых он нашел отображение, преломленное через устно-поэтическую традицию. Для понимания генетических корней и основной функциональной направленности ритуала, как и символики знаковых форм его в славяно-балканской фольклорной традиции, особенно существенны мифологические мотивы о космических культурных героях, «сынах неба», донесенные древневосточными источниками. Из разносторонних форм культурной миссии космических героев наиболее существенны определение предзнаменований по Солнцу и Луне, нарождающейся и на исходе, по изменению движений и яркости звезд, по метеоритам и составление земного календаря. Особое внимание обращают на себя мотивы путешествий мифологического героя, явившегося со звезды, к вершинам гор и к Солнцу. Чрезвычайный интерес представляет мотив изготовления ими металлического треножника, который обладал способностью принимать образ дракона, летящего в облаках: на нем «сын неба» улетает с Земли. Из сказаний о космических пришельцах в страны южных морей следует выделить мотив об их голове «из меди или сходного с ней металла, с железным лбом», о камнях и железе как источнике энергии движения.

Сравнительно-историческое изучение преданий и лежащего в основе их праславянского ритуала приводит к заключению о том, что даже в поздних, усеченных и переосмысленных вариантах с явственными следами длительной деградации у народов Евразии и жителей весьма отдаленных Тихоокеанских островов выявляются подспудные, едва уловимые проявления мотивов о деяниях культурных героев. При этом чем глубже уходит сам сюжет, тем явственнее становится, что необычные знания и действия в славянских преданиях, как и у других народов, оказываются стимулом для прогрессивных действий общества, находившегося на грани катастрофы. В славянских преданиях, где речь идет об обществе земледельческом, преимущественным мотивом является необычайный урожай, выращенный благодаря средству, известному лишь культурному герою, изыскать зерно на посев во время небывалой засухи.

Так, в галицком варианте от этого необычайно урожайного зерна расплодился хлеб «по всей земле». Здесь мы снова сталкиваемся с соответствиями устно-поэтической и обрядовой традиции: рудиментарные формы отображения образа мифологического культурного героя выявлены в украинской обрядовой традиции К. Сосенко{534}.

Старая истина — древние предрассудки живучи и обладают свойством возрождаться в новых формах — проявила себя со свойственной ей силой в старообрядческой традиции и сектанстве; пережиточные формы ритуала ухода в «иной мир», преломленные через стремление к поиску и приобщению к древнему православию, представляют особый интерес в аспекте выяснения путей и способов трансформации явлений язычества на протяжении христианской эпохи и понимания форм, к которым она приводит вследствие длительного процесса деградации первоначальных мировоззренческих постулатов и ритуалов, из них вытекающих. В старообрядческих «самосожигательствах» к древнейшим представлениям об очистительной силе огня, не сравнимой ни с какой, даже самой строгой и длительной епитимьей, присоединились христианские представления о конце мира, когда потечет огненная река, от пламени которой ничто и нигде укрыться не сможет. Генетические же корни явления уходят в древнеиндоевропейское представление об извечном круге метаморфоз, о зависимости последующих превращений от земной жизни, в последний период ее в особенности. Главное, от чего зависит перевоплощение в более высокие формы, — моральные устои, последовательное соблюдение установленных жизненных принципов, высота духа и разума в момент ухода из этой жизни. Это прежде всего заставляло древних индусов вступать в пламя костра; эти же представления поддерживали традицию ухода в «иной мир» в Средневековье.

В старообрядческой среде традиция самосожжений давала вспышки в разные периоды истории его; связаны они были, как правило, с реакцией на возобновляющиеся время от времени гонения. Однако в реакции этой заметна тенденция, нарастающая и все более со временем преобладающая, к распространению «бегунов», «странников», «пустынножителей». Причем «бегуны» и «странники» являют собой красноречивую аналогию индуистскому обычаю уходить под старость из дому и странствовать (иногда длительное время) до конца жизни, который они стремятся встретить у берегов священного Ганга. И, кстати сказать, старообрядческие формы, как более архаические, объясняют этот обычай, которому специалисты-индологи не находят объяснения.

Как и прочие явления культуры, старообрядческое движение и жизненный уклад разных слоев его прошли через процесс формирования, развития и упадка, приведшего к деградации ритуальных действ и превращению прежних ритуальных норм в формальное обыкновение. Одним из самых отчетливых проявлений этого процесса были формирование и деградация «страннического» толка, продолжавшего на первых порах традиции «пустынножительства», но без крайностей аскетизма его. На смену одной из форм «ухода из мира» — ухода в глухой лес умирать голодной смертью — приходит идея вечного скитальчества, затем внутри страннического толка образуется прослойка «странноприимцев» («христолюбцев»), для которых прежнее странничество вылилось в переход в разряд странников перед самой смертью. Процесс трансформации страннического толка породил форму, весьма показательную для понимания процессов деградации явлений культуры на протяжении истории традиции: переход в разряд странников перед смертью вылился в вынесение умирающего в близлежащий лес, а затем и попросту в собственный сад или даже лишь во двор. Праиндоевропейский ритуал, обращенный к обожествленному Космосу, в конце концов превращается в пережиточное явление, противоположное по самой сущности своей той мировоззренческой идее, на основе которой происходило формирование его.

Пережиточными формами ритуала проводов в «иной мир», несущими явственные свидетельства трансформации его как в знаковые формы отправления к праотцам, так и в символические формы, выражающие осуждение его и пресечение варварского обычая, насыщена славяно-балканская календарная обрядность. Эти элементы составляют характерное свойство всех основных ее циклов. Одной из наиболее выразительных форм трансформации ритуала вследствие органичного синтеза с христианской обрядностью является югославянский обычай вылавливания брошенного в крещенскую прорубь креста и торжественного несения его по селению «героем дня» в заключение святочно-новогодних действ. Рождественский цикл, для которого характерен особый моральный климат — гуманности, высоконравственного отношения к окружающим, всяческого содействия миру и ладу душевному как в самом себе, так и в соприкосновениях с родней и согражданами, — завершается так далеко не случайно. Здесь нашло знаковое выражение превращение варварского обычая в общественное действо, символика которого несет в себе торжество самой гуманной религии над языческой, где суровые формы культа предков воспринимались как основа поддержания мироустройства.

И восторжествовавшие в народной традиции гуманные формы почитания предков и старших соплеменников, в святочном цикле выраженные с особой силой, символически выражают положение вещей, так ясно и лаконично выраженное епископом Кесарии Палестинской Евсевием: в числе прочих последствий воздействия христианского вероучения на обращенных в христианство язычников он указывает на то, что «обычаи народов… которые были прежде дикими и варварскими… облагорожены» прежде всего прекращением преждевременного расставания с жизнью. С принятием христианства жестокий языческий обычай, к тому времени уже утративший обоснование в мировоззренческих постулатах, трансформируется в знаковые и символические формы, сохраняя при этом основную функциональную направленность — почитание обожествленных космических предков, стремление в обращенности очищенной от всякой скверны души с их помощью поддерживать установленный ими миропорядок.

Сравнительно-историческое рассмотрение славянобалканского обрядового комплекса приводит к заключению о том, что в основе его структуры, образной системы и знакового оформления лежат трансформированные формы протославянского ритуала проводов легатов в обожествленный Космос, претворенные в знаковые и символические разновидности в традиционной календарной и свадебной обрядности, и перенесение (в переосмысленных и трансформированных вариациях) ритуальных действ при проводах посланцев к праотцам на похороны покойников и поминальные действа. И если в погребальной обрядности мы сталкиваемся с механистическим в известной мере перенесением прощальных действ оргиастического характера в сочетании с почестями, выражающимися в словесно-песенном восславлении, разного рода драматизированно-игровых и спортивно-состязательных формах, а также действах пиршественного характера, то в календарной обрядности, в свадебной же в особенности, рудименты языческого ритуала на протяжении длительнейшей его истории проходили по разным линиям. Основное функциональное содержание его находится под таким многослойным покровом позднейших переосмыслений и напластований, что понять сущность трансформированных форм языческого ритуала можно лишь посредством многоступенчатого сравнительно-исторического анализа. При вариативности в формах и приемах трансформации его на протяжении истории традиции разных этнических и локальных образований наблюдается общность основной тенденции: по мере утраты первоначальной идейной сущности, переосмысления ее и трансформации явления в знаковые и символические формы возрастает роль драматизированно-игровых действ, преобладающих над ритуальным началом.

Все это вносит существенные коррективы в выводы Дж. Фрэзера о культе умирающего и воскресающего божества растительности как основе календарных ритуалов с мотивами смерти. Как показывает анализ «Золотой ветви», в трактовке этих явлений Фрэзер исходит из поздних, трансформированных и деградировавших форм ритуальных действ, принимая их за исконные, подобно многим его предшественникам и последователям, в трактовке ритуалов «пеперуда — додола — Герман», или соотношения игрищ в «умруна» с похоронными играми-действами. Ритуал в святилище Дианы возле озера Неми, ставший отправной точкой для всеобъемлющего исследования Фрэзера, — безусловно, очень древний по происхождению, но та форма его, какой она предстает из привлеченных Фрэзером античных источников, уже сравнительно поздняя, претерпевшая ряд трансформаций.

Древний италийский обычай замещения жреца в святилище Дианы в Арицийском лесу, согласно которому претендент на жреческий пост должен был победить своего предшественника, никогда не расстававшегося с копьем, в смертельном поединке, Фрэзер возводит к умирающим и воскресающим богам Древнего Востока — Осирису, Аттису, Таммузу и другим, трактуя их как богов растительности. Однако нельзя не принять во внимание доказанную еще египтологом Аланом Гардинером (1879–1963) несостоятельность основного положения Фрэзера: «Осирис — прежде всего бог растительности». О том же пишет и отечественный египтолог М. А. Коростовцев: «„Воскрешение“ Осириса весьма условно. Он не возвращается к земной жизни… становится царем в потустороннем мире… Поэтому называть Осириса „умирающим и воскресающим“ богом более чем неточно. Аспект Осириса как бога растительности проявляется в его культе и мистериях значительно позднее, в основном, в греко-римское время».

Истоки традиции ритуального отправления царей-жрецов в потусторонний мир, составляющей основной предмет исследования в «Золотой ветви», восходят к ритуалу проводов легатов в обожествленный Космос. По мере утраты первоначального функционального назначения древняя традиция предания смерти при признаках старения со временем утрачивает всеобщий характер. В переосмысленном виде она сохранялась в отношении владык, наделенных и жреческими функциями. Прежнее осмысление легатов как представителей общины, достойных предстать перед богами и обожествленными предками в качестве вестников о насущных нуждах, переходит на царей-жрецов в трансформированной форме. Поскольку они воспринимались как наделенные сверхъестественными способностями управлять силами природы и действиями людей на благо вверенного им социального образования, благополучие его представлялось зависимым от их физического и духовного могущества. Отсюда настоятельное стремление к замене их более могущественной личностью при малейших признаках физической и духовной слабости. Замена эта приобретала разные формы — смертельного поединка с претендентом, внезапного нападения, добровольного оставления земного царства, обставленного соответствующими ритуальными нормами, и т. п.

Трансформация языческого явления проходила по разным линиям. В традиции европейских народов она отчетливо проявляется в двух противостоящих друг другу формах: проводах в «иной мир» стариков и замене живых посланцев знаками их (козел, бык, баран, птица), а затем и символами — антропоморфной скульптурой, чучелом, куклой (деревце, ветка, пучки травы и т. п.). Замена легата маскированными персонажами, вокруг которых происходят ритуальные и драматизированно-игровые действа, особенно ярко и образно проявляется в карнавале.

При вариативности в формах и приемах трансформации языческого ритуала на протяжении истории традиции разных этнических и локальных образований наблюдается общность основной тенденции. По мере утраты первоначальной идейной сущности, переосмысления ее и трансформации явления в знаковые и символические формы идет развитие фарсового начала. Наиболее яркое, образное и многообразное по формам и стилю выражения явление это приобретает в карнавале, оформляющемся в позднее Средневековье.

Для понимания форм претворения прежних объектов языческого ритуала в карнавальные персонажи особенно существенны великорусские «кикиморы». Знаковое выражение сущности преображения языческих форм культа предков в демонические персонажи в этой форме ряжения предстает весьма выразительно как в действиях основных персонажей, так и в атрибутах их и реквизите. Толстая пряжа на длинной палке с заострением на конце у «кикимор» (в образе кудлатых старух) означает долгую, надежную жизнь, палочные же удары, которыми они награждают девушек за насмешки их и хватание за ноги (что означает, по-видимому, тщетность попытки вывести старуху из дому), свидетельствуют о диаметральном переосмыслении и трансформации языческого обычая с перемещениями действий прежних объектов ритуала. Старшее поколение, отправлявшееся в обожествленный Космос ради благополучия молодого, не дожив на Земле отпущенного природой срока, своими решительными действиями в корне пресекает попытки молодых осуществить неразумные действия. Подобные перемещения действия с объекта языческого ритуала на субъект — отправителя его — особенно характерны для процесса трансформации свадебной обрядности на протяжении истории традиции.

В завершение действа сжигается чучело, избранный же на время карнавала «король» («царь» и т. п.), предстающий в шутовском обличье и являющийся объектом шуточного поклонения на всем протяжении карнавала, с одной стороны, и издевок под конец его с другой, благополучно возвращается восвояси. Карнавал в этом аспекте еще нуждается в специальном исследовании. Сопоставление основных элементов — хождение со звездой, избрание «короля», сожжение «старика и старухи» («демона», «ведьмы» и т. п.), высокие костры с устремленным в небо пламенем, крещенские «короли» «pohrebeń», хлестание веником «козы», бросание мальчика в море с благополучным возвращением его на берег и многие другие подобные действа, взятые в совокупности, заставляют воспринимать карнавал в значительной мере как трансформированную и переиначенную форму языческого ритуала, высмеивающую варварство его, с одной стороны, и выражающую торжество в связи с избавлением от варварского обычая — с другой.

Как ни много сделано в изучении славяно-балканской обрядности, образной системы и изобразительных средств реквизита ее, положение о ритуале проводов легатов в космический мир богов и обожествленных предков вносит существенные коррективы в трактовку генезиса, структуры и функциональной направленности языческих ритуалов и трансформации форм их в фольклорной традиции. Оно дает новое направление изучению истории, структуры, образной системы и изобразительных средств оформления реквизита ритуального комплекса и форм трансформации его в традиции разных народов, древних и современных.

Анализ трансформации языческой символики в фольклорной традиции позволяет проследить процесс переосмысления легатов в обожествленный Космос как по горизонтали (аналогии у разных народов), так и по вертикали (в соотношении с закономерностями календарной, свадебной и похоронной обрядности). Все это дает ключ к пониманию как генезиса, так и многообразия форм карнавальных образов и фарсовых карнавальных действ, а также буффонады в целом.

Рассмотрение космической символики, архаических антропоморфных, зооморфных и орнитоидных образов европейского карнавала посредством сочетания сравнительно-исторического метода со структурно-типологическим приводит к заключению о том, что в основе лежат трансформированные формы культа предков. Выявление генезиса и функциональной сущности архаических карнавальных образов, а также закономерностей семантической трансформации их приводит к положениям, вносящим коррективы в прежние теории (М. Бахтина, Д. Фрэзера, М. Арнаудова и др.). Особенно существенны они при обосновании положения: в основе карнавала лежит не просто «смеховая культура», а генетически очень сложная, многоступенчатая семантическая структура, восходящая к архаичейшим древнеиндоевропейским и праисторическим ритуалам, связанным с мифологическими мотивами о космических культурных героях.

При подведении итогов систематизации игрищ с мотивами смерти в календарной обрядности В. Я. Пропп поставил вопрос: «Почему похороны… превращаются в фарс?»{535}.

Сама постановка вопроса важна для понимания генетической связи традиционных календарных действ с похоронными мотивами, а также для выяснения генезиса традиционной похоронной обрядности. Сравнительно-исторический анализ обрядового комплекса приводит к заключению о том, что в основе этого явления лежит претворение протославянского ритуала проводов легатов в обожествленный Космос в разнообразные знаковые и символические формы в традиционной календарной и свадебной обрядности и перенесение (в переосмысленных и трансформированных вариациях) ритуальных действ при проводах посланцев на похороны покойников и поминальные действа. И если в погребальной обрядности мы в известной мере сталкиваемся с механистическим перенесением прощальных действ оргиастического характера в сочетании с почестями, выражающимися в словесно-песенном восславлении, разного рода драматизированно-игровых и спортивно-состязательных формах, а также действах пиршественного характера, то в календарной, в особенности же в свадебной обрядности они приобретают гораздо более сложные и разновариантные формы.

При вариативности в формах и приемах трансформации языческого ритуала на протяжении истории традиции разных этнических и локальных образований наблюдается общность основной тенденции. По мере утраты первоначальной идейной сущности, переосмысления ее и трансформации явления в знаковые и символические формы идет развитие фарсового начала. Наиболее яркое, образное и разнообразное по формам и стилю выражение приобретает оно в карнавале, оформляющемся в позднее Средневековье.

Итак, сравнительно-исторический анализ рудиментов языческой обрядности с аналогичными мотивами традиционной календарной и свадебной обрядности приводит к заключению о том, что выявленные аналогии представляют собой трансформированные рудименты протославянского ритуала проводов легатов в обожествленный Космос, то есть соответствия объясняются генетической общностью. В основе их лежит одно и то же явление, уходящее корнями в праисторию. Из разнообразия форм отображения явления в традиции разных славяно-балканских народов вытекает задача сравнительно-исторического анализа традиционной европейской обрядности в аспекте выявления в ней языческого слоя ритуала проводов в «иной мир». И при этом приходит на память заключение Эрнста Гроссе: «Кто пускается в область, никем еще серйозно не обследованную, не может рассчитывать на многочисленные ценные выводы; он может быть доволен, если ему удастся открыть к ним дорогу». Смею надеяться, что положение о рудиментарных формах протославянского ритуала проводов легатов в обожествленный Космос в славяно-балканской обрядности прокладывает путь к пониманию языческой символики комплекса архаических явлений обрядового цикла европейских народов, да и не только европейских.


В заключение уместно вспомнить положение крупнейшего филолога А. Мейе: «Отдельные мифологические или лингвистические совпадения могут быть случайными в силу конвергентного развития явлений или типологического характера, однако совокупность отдельных мотивов, внутренне не связанных, не может появиться случайно»{536}.

Какая связь, казалось бы, может быть между торжественным шествием с крапивником, почестями, воздаваемыми ему при драматизированной имитации погребения, в карнавальных ритуалах кельтских народов Британии и бросанием в море мальчика в заключительных действах испанского карнавала?

Между детской песенкой о божьей коровке и «похоронами князя»?

Между купальским костром и Германом в наводнение?

Между изваянием Германа в образе мальчика балкано-карпатского ареала и ребенком на политом элем и украшенном вечной зеленью рождественском бревне в британском очаге?

Между белорусским «кустом», украинской «тополей» и венгерским ряженым в маску старика, которого под Новый год гнали до околицы? Между южнославянским «гонением змей» в засуху и ужом на дереве в Полесье?

Разноречивые ответы на эти вопросы и гипотезы{537}, не давшие убедительного объяснения{538}, возникают преимущественно из-за того, что исследователи исходили из поздних, пережиточных форм, рассматривая их как исконные и не принимая во внимание того, что известные нам варианты ритуальных действ, их атрибутов и связанных с ними образов являются трансформированными формами архаичнейшего явления, выступающего в пережиточных формах уже у древних индоевропейцев.

Новогодние, белтейнские, купальские и «ильинденские» костры; «Герман — пеперуда — додола»; «князь», «Кострома», «Кузьма-Демьян»; крапивник, «кукушка», «куст», «русалка» и т. п. — все это формы культа предков. Выявление генезиса и функциональной сущности архаических карнавальных образов, а также закономерностей семантической трансформации их приводит к положениям, вносящим коррективы в прежние теории (Дж. Фрэзера, М. Бахтина и др.). Особенно существенны они при обосновании положения: в основе карнавала лежит не просто «смеховая культура», а генетически очень сложная семантическая структура, восходящая к архаичнейшим древнеиндоевропейским и праисторическим ритуалам, связанным с мифологическими мотивами о космических культурных героях.

>

Примечания

id="c_1">

1 Путилов Б. Н. Методология сравнительно-исторического изучения фольклора. Л., 1976. С. 9–10.

id="c_2">

2 Путилов Б. Н. Указ. соч. С. 27 и др.

id="c_3">

3 Нидерле Л. Славянские древности. М., 1956. С. 270.

id="c_4">

4 Пропп В. Я. Фольклор и действительность. М., 1976. С. 126.

id="c_5">

5 Пропп В. Я. Указ. соч. С. 128.

id="c_6">

6 Аничков Е. В. Язычество и Древняя Русь. СПб., 1914.

id="c_7">

7 Пропп В. Я. Указ. соч. С. 149–150.

id="c_8">

8 Велецкая H. H. Языческая символика славянских архаических ритуалов. М., 1978. Разд. II. (Далее — Языческая символика, 1978).

id="c_9">

9 Антониjевић Д. Обреди и обичаjи балканских сточара. Београд, 1982.

id="c_10">

10 Карпенко Ю. Л. Названия звездного неба. М.: Наука, 1981.

id="c_11">

11 Wenzel M. Ukrasni motivi na stećcima. Sarajevo, 1965.

id="c_12">

12 Кулишић Ш., Петровичћ П. Ж., Пантелић Н. Српски митолошки речник. Београд, 1970. Рис. на с. 153.

id="c_13">

13 В среде заволжского старообрядчества он представлялся видимым в ночном небе в образе шлейфа из искр, уносящегося из трубы высоко вверх, что мне приходилось не раз слышать с небольшими вариациями за время экспедиционных исследований 1959–1963 гг.

id="c_14">

14 Спасский И. Г. Три змеевика с Украины // Средневековая Русь. М.: Наука, 1976. С. 359–361.

id="c_15">

15 McCampbell J. M. Ufology: new insights from science and common sense. Belmont, 1973.

id="c_16">

16 Kostić V. А. An Archaelogical Approach to the Examination of the Balkan Elements in Folklor // Материали од VI Мегународен симпозиум за балканскиот фолклор. Македонски фолклор. Скоще, 1979. С. 159–169.

id="c_17">

17 Вагнер Г. Тысячелетние корни. М., 1991. С. 1.

id="c_18">

18 Ср.: Новикова М. Христос, Велес и Пилат // Новый мир. 1991, № 6. С. 243–248.

id="c_19">

19 Велецкая H. H. О формах и сущности трансформации языческой символики в фольклорной традиции христианской эпохи // Поэтика фольклора. Сборник статей в честь юбилея В. П. Аникина. М.: МГУ, 2005. С. 279–298.

id="c_20">

20 Ср. свидетельство Густынской летописи, одно из важнейших источников для понимания функциональной сущности языческих костров: «Через огънь прескачуще, самих себе тому же бесу Купалу и жертву приносят» (Гальковский И. И. Борьба христианства с остатками язычества в Древней Руси. Т. II. Древнерусские слова и поучения, направленные против язычества в народе. М., 1913. С. 297).

id="c_21">

21 Авенариус З. А. Указ. соч. С. 143.

id="c_22">

22 Велецкая H. H. О формах и сущности трансформации языческой символики в фольклорной традиции христианской эпохи // Поэтика фольклора. Сборник статей в честь юбилея В. П. Аникина. М.: МГУ, 2005. С. 279–298.

id="c_23">

23 Ср. свидетельство Густынской летописи, одно из важнейших источников для понимания функциональной сущности языческих костров: «Через огънь прескачуще, самих себе тому же бесу Купалу и жертву приносят» (Гальковский И. И. Борьба христианства с остатками язычества в Древней Руси. Т. II. Древнерусские слова и поучения, направленные против язычества в народе. М., 1913. С. 297).

id="c_24">

24 Елизаренкова Т. Я. Древнейший памятник индийской культуры // Ригведа. Избранные гимны. М., 1972. С. 53 и др.

id="c_25">

25 Невелева Л. И. Мифология древнеиндийского эпоса. М., 1975. С. 107.

id="c_26">

26 Гусева Н. Р. Индия в зеркале веков. М., 2002. С. 89.

id="c_27">

27 Ямвлих. Из жизни Пифагора // Вестник древней истории. М., 1948, № 3. С. 235.

id="c_28">

28 См. комментарии в указанном издании Ригведы. Ср.: Вовк Хв. Студии з украиньской етнографии та антропологии. Прага, (б.г.). С. 346–348.

id="c_29">

29 Эдда. М., 1917. С. 361, 364. Перевод Софьи Свириденко.

id="c_30">

30 Ровинский П. Черногория в её прошлом и настоящем. T.II, ч. 2. СПб. 11901. С. 529–530.

id="c_31">

31 ПСРЛ. Т. 1. СПб., 1846. С. 92

id="c_32">

32 Лосев А. Ф. История античной эстетики. Кн. I. М., 1988. С. 404.

id="c_33">

33 Велецкая H. H. Формы трансформации языческой символики в старообрядческой традиции // Традиционные обряды и искусство русского и коренных народов Сибири. Новосибирск, 1987. С. 80–97.

id="c_34">

34 Басов И. Русский простонародный мистицизм. СПб., 1869. С. 26.

id="c_35">

35 Творения Платона. Т.1. Пг., 1923. С. 141.

id="c_36">

36 Соболев А. И. Загробный мир по древнерусским представлениям. Сергиев Посад, 1913. С. 96.

id="c_37">

37 Калики перехожие. Сборник стихов и исследование П. Бессонова. Ч. II. Вып. 6. М., 1864. С. 63.

id="c_38">

38 Причитанья Северного края, собранные Е. В. Барсовым. Т. І. М., 1872. С.16.

id="c_39">

39 Русский фольклор в Латвии. Рига, 1972. С. 157.

id="c_40">

40 Линтпур П. В. Балладная песня и народная сказка. Славянский фольклор. М., 1972. С. 178.

id="c_41">

41 Евсюков В. В. Мифы о вселенной. Новосибирск, 1988. С. 145–146, 152–153.

id="c_42">

42 Волчок В. Я. Протоиндийские божества. М, 1972. С. 249–254.

id="c_43">

43 Топоров В. Н. О структуре некоторых архаических текстов, соотносимых с концепцией «мирового дерева» // Труды по знаковым системам. V. (Ученые записки Тартусского университета. 284). Тарту, 1971. С. 9.

id="c_44">

44 Раппопорт Ю. А. Из истории религии Древнего Хорезма. М., 1971. С. 31.

id="c_45">

45 Штернберг Л. Я. Первобытная религия в свете этнографии. Л., 1936. С. 450–452; ср. с. 112–127.

id="c_46">

46 Велецкая H. H. Рудименты язычества в похоронных играх карпатских горцев // Карпатский сборник. М., 1976. С. 106–112.

id="c_47">

47 Топоров В. Н. Указ. соч. С. 32–34.

id="c_48">

48 Иванов B. B. Об одной параллели к гоголевскому «Вию» // Труды по знаковым системам. V. Тарту, 1971. С. 142.

id="c_49">

49 Евсюков В. В. Указ. соч. С. 157, 162–163.

id="c_50">

50 Гусева Н. Р. Индия в зеркале веков. М., 2002. С. 375.

id="c_51">

51 Лисевич И. С. Древние мифы глазами человека космической эры // Советская этнография. 1976. № 2. С. 140 ислед.

id="c_52">

52 Потебня А. А. О мифическом значении некоторых обрядов и поверий. М., 1865. С. 34.

id="c_53">

53 ПСРЛ. Т. 2. М., 1962. С. 419 и сл.

id="c_54">

54 Эпос сербского народа. М., 1963. С. 178–180.

id="c_55">

55 Эпос сербского народа. М., 1963. С. 174–180.

id="c_56">

56 Невелева С. М. Указ. соч. С. 68.

id="c_57">

57 Велецкая H. H. О некоторых ритуальных явлениях языческой погребальной обрядности // История, культура, фольклор и этнография славянских народов. VI Международный съезд славистов. Доклады советской делегации. М., 1968. С. 194–211.

id="c_58">

58 Ковалевский А. П. Книга Ахмеда Ибн-Фадлана о его путешествии на Волгу в 921–922 гг. Харьков, 1956. С. 144–145.

id="c_59">

59 Причитания Северного края, собранные Е. В. Барсовым. М., 1872. Ч. І. С. 45.

id="c_60">

60 Цит. По: Чистяков В. А. Представления о дороге в загробный мир в русских похоронных причитаниях XIX–XX вв. // Обряды и обрядовый фольклор. М., 1982. С. 119.

id="c_61">

61 Там же.

id="c_62">

62 Велецкая H. H. Языческая символика славянских архаических ритуалов… Разд. II.

id="c_63">

63 Чистяков В. А. Указ. соч. С. 123.

id="c_64">

64 Цит. по указ. соч. В. А. Чистякова. С. 123.

id="c_65">

65 Барсов Е. В. Указ. соч. С. 77.

id="c_66">

66 Чистяков B. А. Указ. соч. С. 125.

id="c_67">

67 Кулишић Ш., Пантелић Н., Петровић П. Ж. Српски митолошки речник. Београд, 1970. С. 115.

id="c_68">

68 Зечевић С. Митска бића српских предања. Београд. Разд. II.

id="c_69">

69 Велецкая Н. Н. О генезисе древнерусских «змеевиков» // Древности славян и Руси. М., 1988.

id="c_70">

70 Вражиновски Т. Ликот на змаіот во македонските преданща // Македонски фолклор. Београд, 1973. № 11. С. 53–63; Zečevič С. Zmaj u narodnom verovanju severoistočne Srbi je sa slovenskim i balkanskim paralelama // Македонски фолклор. Београд, 1969. С. 361–368.

id="c_71">

71 Цит. по: Кравцов Н. И. Проблемы славянского фольклора. М., 1972. С. 141.

id="c_72">

72 Цит. по указ соч. С. Зечевича. С. 3

id="c_73">

73 Афанасьев А. Поэтические воззрения славян на природу. Т. III. М., 1869. С. 222.

id="c_74">

74 Велецкая H. H. О формах и сущности трансформации языческой символики в фольклорной традиции христианской эпохи // Поэтика фольклора. М.: МГУ, 2005. С. 291–292.

id="c_75">

75 Зечевић С. Култ мртвих код Срба. Београд, 1982. С. 52.

id="c_76">

76 Васильков Н. В. К реконструкции ритуально-магических функций царя в архаической Индии // Письменные памятники и проблемы истории культуры народов Востока. Л.: Наука, 1972. С. 78–80.

id="c_77">

77 Клинкова В. Русалиски обичаи во Гевгелиско // Македонски фолклор. II, бр. 3–4. Скоще, 1969. С. 377–384.

id="c_78">

78 Проявляются они еще в Ведах, особенно в Упанишадах, представляющих собой народную версию древнеиндийских ритуальных текстов.

id="c_79">

79 Ср. белорусские кустовые песни. — Языческая символика… Разд II.

id="c_80">

80 Живая старина, 1907. Вып. IV. С. 42.

id="c_81">

81 Живая старина, 1902. Вып. IV. С. 25.

id="c_82">

82 Велецкая Н. Рудименты индоевропейских и древнебалканских ритуалов в славяно-балканской обрядности медиации сил природы // Материали од VI Мегународен симпозиум за балканскиот фолклор. Скоще, 1981.

id="c_83">

83 Ср. позднесредневековый запрет «избиения старой чади», когда живется впроголодь: Аничков Е. В. Язычество и Древняя Русь. СПб., 1914. С. 103.

id="c_84">

84 Пропп В. Я. Русские аграрные праздники. Л., 1963; Сосенко К. Культурно-історична постать староукраінських свят Різдва і Щедрого Вечера. Львів, 1928.

id="c_85">

85 Цит. по: Зеленчук и Попович. Указ. соч. С. 197.

id="c_86">

86 Велецка Н. За трансформацията на езическата символика във фолклорната традиция // Български фолклор. София, 1986. Кн. I.

id="c_87">

87 Там же. Сноска 1.

id="c_88">

88 Ср.: Aarne А., Thompson S. The Types of the Folk-Tale, 2 ed. Helsinki, 1964, № 981. Ср. также: Андреев Н. П. Указатель сказочных сюжетов по системе Аарне. Л., 1929, № 982.

id="c_89">

89 Кисляков Н. А. О древнем обычае в фольклоре таджиков // Фольклор и этнография. Л., 1970. С. 70–82.

id="c_90">

90 См. тексты в кн.: Филиповић М. С. Различита етнолошка граћа. Београд, 1967. Ср. записи В. Н. Басилова в Воронежской области и в Средней Азии. Пользуюсь случаем выразить благодарность за любезно предоставленные материалы.

id="c_91">

91 Sto prostonárodních pohádek a pověstě slovanskych. Vyd. K. J. Erbon. V Praze, 1865, s. 138–140.

id="c_92">

92 Гринченко Б. Д. Этнографические материалы, собранные в Черниговской и соседних с ней губерниях. Вып. 2. Чернигов, 1897. С. 54.

id="c_93">

93 Этнографическое обозрение, 1901, № 4. С. 145–146.

id="c_94">

94 См. тексты в кн.: Филиповић М. С. Различита Различита… С. 7, 8 и др.

id="c_95">

95 Зеленин Д. К. Обычай «добровольной смерти» у примитивных народов. Отдельный оттиск.

id="c_96">

96 ПСРЛ. Т. II. М., 1962. С. 135; Т. I. Вып. I. Л., 1926. С. 175.

id="c_97">

97 Об этой, также пережиточной форме отправления ритуала любезно сообщила Л. Спировска, научный сотрудник Института фольклора в Скопье, за что я ей весьма благодарна.

id="c_98">

98 Пословицы русского народа. Сборник В. Даля. М., 1957. С. 282, 285.

id="c_99">

99 Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. IV. М., 1955. С. 492.

id="c_100">

100 Живая старина. 1907. Вып. IV. С. 42.

id="c_101">

101 Сказки Ф. П. Господарева. Петрозаводск, 1941. С. 527.

id="c_102">

102 Ср.: Кисляков H. А. Указ. соч. (О древнем обычае…)

id="c_103">

103 Новости и биржевая газета, 1902, № 46. С. 2.

id="c_104">

104 Цит. по: Кисляков H. А. О древнем обычае… С. 73.

id="c_105">

105 Кузеля З. Українські похоронні звичаї і обряди в етнографічній літературі. // Етнографічний збірник. Т. XXXI–XXXII, 1912.

id="c_106">

106 Чаікановић В. Студиіе из религще и фолклора. Београд, 1924. С. 26–42.

id="c_107">

107 Вовк Х. Студії з української етнографії та антропології. Прага, б.г. С. 207.

id="c_108">

108 Die Volkserzählungen von der Abschaffung der Altentötung von Fritz Paudler. Helsinki, 1937.

id="c_109">

109 Коростовцев M. А. Религия Древнего Египта. М., 1976. С. 128.

id="c_110">

110 Пропп В. Я. Русские аграрные праздники. Л., 1963. С. 94–99 и др.

id="c_111">

111 Басилов В. Н. Новое в исследованиях древнейших ритуалов. (О книге H. H. Велецкой «Языческая символика славянских архаических ритуалов».) // Советская этнография. 1980. № 4. С. 165–166.

id="c_112">

112 Гесиод. Работы и дни. М., 1927. Перевод В. В. Вересаева.

id="c_113">

113 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М.: Наука, 1973. С. 81–87, 245–271, 324.

id="c_114">

114 Вагилевич И. Гуцулы — обитатели восточной отрасли Карпатских гор. Пантеон. 1855, 6. С. 46–47; Шейковский К. Быт подолян. Т. I. Вып. I. Киев, 1860.

id="c_115">

115 Чичеров В. И. Зимний период русского земледельческого календаря XIV–XIX веков. М., 1957. С. 65.

id="c_116">

116 Свидетельство о песнопениях, связанных с культом Солнца, взято из доклада В. И. Мартынова на заседании секции фольклора ССП «Певческая культура Древней Руси» (I/VII — 87).

id="c_117">

117 Велецкая Н. Языческая символика…

id="c_118">

118 Геродот. История, кн. IV. С. 195; ср.: Лосев А. Ф. Античная мифология в ее историческом развитии. М., 1957.

id="c_119">

119 Сосенко К. Культурно-історична постать староукраїнських свят Різдва і Щедрого Вечера. Львів, 1928.

id="c_120">

120 Плосков Ф. Лазаревское взморье. Краснодар, 1967. С. 77–78.

id="c_121">

121 Кисляков Н. А. О древнем обычае… С. 71–72.

id="c_122">

122 Коробка Н. Малорусская сказка об убиении стариков и миф о происхождении свиньи у туземцев Гервеевых островов // Живая старина, 1908. Вып. II. С. 155–158.

id="c_123">

123 Плосков Ф. Лазаревское взморье. С. 77.

id="c_124">

124 См. указ. соч. Кислякова.

id="c_125">

125 Иванов В. В., Топоров В. Н. Исследования в области славянских древностей. М., 1974; Топоров В. Н. О структуре некоторых архаических текстов, соотносимых с концепцией «мирового дерева» // Труды по знаковым системам, V. Тарту, 1971. С. 9; Акаба Л. Х. Из мифологии абхазов. Сухуми, 1976. С. 75–83 и др.

id="c_126">

126 Мелетинский Е. М. Поэтика мифа. М., 1976. Ч. II.

id="c_127">

127 Цит. по: Хокинс Дж. Указ. соч. С. 232–233.

id="c_128">

128 Лисевич И. С. Древние мифы глазами человека космической эры // Советская этнография. 1976, № 2. С. 140.

id="c_129">

129 Ригведа. Избранные гимны. М., 1972. С. 204.

id="c_130">

130 Лисевич И. С. Указ. соч. С. 148–149.

id="c_131">

131 Ук. соч. Т. Я. Елизаренковой.

id="c_132">

132 Голубинский Е. Е. История Русской Церкви. Т. I. М., 1881. Гл. VI.

id="c_133">

133 Киевопечерский Патерик по древним рукописям. В переложении на современный язык М. Викторовой. Киев, 1870.

id="c_134">

134 Такое определение монашества, как представляется, может быть связано с процессом трансформации ритуала ухода в «мир иной» в промежуточные к символическим формы, и самый генезис института монашества нуждается в рассмотрении в этом аспекте.

id="c_135">

135 Милюков П. Очерки по истории русской культуры. СПб., 1902. Ч. II. С. 32.

id="c_136">

136 Общеизвестные его произведения «В лесах» и «На горах», написанные блестяще по своей художественной форме, являются в то же время и полноценным источником изучения жизни заволжского старообрядчества наряду со специальными его публикациями. Я убедилась в этом во время экспедиционных исследований и при изучении источников. Положение это у специалистов уже не вызывает сомнений.

id="c_137">

137 Памятники древней письменности. CVIII. СПб., 1895.

id="c_138">

138 См., например: Сапожников Д. И. Самосожжение в русском расколе. М., 1891 и др.

id="c_139">

139 Богданов В. «Душила» у русских раскольников // Этнографическое обозрение. М., 1904, № 2. С. 160.

id="c_140">

140 Зеленин Д. «Красная смерть» у русских старообрядцев // Этнографическое обозрение. М., 1904, № 3. С. 68. (Далее — ЭО).

id="c_141">

141 Велецкая Н. Языческая символика…

id="c_142">

142 Зеленин Д. К. Обычай «добровольной смерти» у примитивных народов. Отдельный оттиск. 1935.

id="c_143">

143 Зеленин Д. «Красная смерть» у русских старообрядцев… С. 68.

id="c_144">

144 Ср.: Велецкая H. H. Языческая символика… Гл. II.

id="c_145">

145 Ср.: «посол смерти», который закалывает ножом невольницу, отправляемую вслед за умершим господином в «иной мир», в похоронах руса, описанных Ибн Фадланом (специальное ритуальное лицо).

id="c_146">

146 Велецкая H. H. Языческая символика… Гл. III, разд. 1.

id="c_147">

147 Там же. Гл. II, разд. 2.

id="c_148">

148 Гринкова H. H. Одежда бухтарминских старообрядцев // Бухтарминские старообрядцы. Л., 1930.

id="c_149">

149 Гаркави А. Я. Сказания мусульманских писателей о славянах и русских. СПб., 1870.

id="c_150">

150 Зеленин Д. «Красная смерть» у русских старообрядцев… С. 68.

id="c_151">

151 Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. II. М., 1955. С. 187.

id="c_152">

152 Там же. С. 188.

id="c_153">

153 Велецкая H. H. Языческая символика… С. 158–159 и др.

id="c_154">

154 Срезневский И. И. Материалы для словаря древнерусского языка. Т. I. СПб., 1893. С. 1318.

id="c_155">

155 Там же. С. 1355.

id="c_156">

156 Велецкая H. H. Языческая символика…

id="c_157">

157 Смирнов В. Народные похороны и причитания в Костромском крае. Кострома, 1920. С. 19.

id="c_158">

158 Линдер Н. Раскольничья секта «калагуры» // Новое время. 1891, № 5243.

id="c_159">

159 Велецкая Н. Рудименты индоевропейских и древнебалканских ритуалов в славяно-балканской обрядности медиации сил природы / Материали од VI Мегународен симпозиум за балкански фолклор. Охрид, 1979; Македонски фолклор. Скоще. 1931.

id="c_160">

160 Велецкая Н. Н. Языческая символика… Гл. III, разд. 3.

id="c_161">

161 Гринкова Н. П. Материалы для словаря. Бухтарминские старообрядцы. Л., 1930. С. 457. (Далее — Бухтарминские старообрядцы).

id="c_162">

162 Пользуюсь случаем выразить благодарность Л. B. Алексееву за любезное сообщение.

id="c_163">

163 Даль В. Указ. соч. С. 686: его опрудило, он умер; ср.: Маялся немало, моляга, опрудило, слава богу; старинный фразеологизм, еще более явственно отражающий сущность: «Не- мало времени перемогался в огневе — опрудило».

id="c_164">

164 Оползание озера на коленях по обету не имеет, по всей видимости, отношения к языческой традиции и связано, вероятно, с развившимися в некоторых старообрядческих толках формами ритуальных действий.

id="c_165">

165 Велецкая Н. Из истории купальских ритуалов у славян // Материали од V Мегународен симпозиум за балканскиот фолклор. Охрид — Скоще, 1979. С. 73–79.

id="c_166">

166 Велецкая H. H. Языческая символика… С. 155–157.

Ср. японский обычай пускать по морю модель лодки с горящей свечой (как правило, в фонарике), известный со Средневековья как проявление культа предков.

id="c_167">

167 Краткие сведения любезно сообщила мне Л. B. Маркова; они получены ею из личной беседы с лингвисткой, оказавшейся среди этой группы уссурийских старообрядцев при непредвиденных обстоятельствах.

id="c_168">

168 Бломквист Е. Э., Гринкова Н. П. Бухтарминские старообрядцы. Заключение.

id="c_169">

169 Завойко К. В Костромских лесах по Ветлуге-реке. (Этнографические материалы, записанные в Костромской губернии в 1914–1916 гг.) // Труды Костромского научного общества по изучению местного края, вып. VIII. Этнографический сборник. Кострома, 1917. С. 3–4.

id="c_170">

170 Максимов С. В. Собрание сочинений. Т. XVII, б/г. С. 256–257.

id="c_171">

171 Рассказы из истории старообрядчества. (По раскольничьим рукописям.) В книге: Максимов С. В. Собрание сочинений. Т. XVII. С. 239.

id="c_172">

172 Велецкая H. H. Языческая символика…

id="c_173">

173 Явление, характерное для сельского старообрядческого уклада некоторых толков и связанное в какой-то мере, по-видимому, с заменой ухода к старости в скиты переходом в особую прослойку в прежней своей среде.

id="c_174">

174 Велецкая H. H. Языческая символика. Гл. II, разд. 2.

id="c_175">

175 Повесть душеполезна о житии и жизни преподобного отца нашего Корнилия… С. 243.

id="c_176">

176 Там же.

id="c_177">

177 Велецкая H. H. Языческая символика… Гл. II, разд. 2; гл. III, разд. 2.

id="c_178">

178 Рассказы из истории старообрядчества (По раскольничьим рукописям). С. 332.

id="c_179">

179 Рассказы из истории старообрядчества (По раскольничьим рукописям). С. 331.

id="c_180">

180 Максимов С. В. Самосожигатели на Мезени. Собр. соч. Т. XVII.

id="c_181">

181 Велецкая H. H. Языческая символика… С. 171–173.

id="c_182">

182 Милюков П. Указ. соч. С. 91–92.

id="c_183">

183 Ельницкий Л. А. Византийский праздник брумалий и римские сатурналии // Античность и Византия. М., 1976. С. 345–346.

id="c_184">

184 Пропп В. Я. Русские аграрные праздники. Л., 1963. С. 14–17.

id="c_185">

185 Зеленин Д. Л. Народный обычай греть покойников // Сб. Харьковского историко-филологического общества. Т. XVIII. 1909. С.256.

id="c_186">

186 Максимов С. В. Нечистая, неведомая и крестная сила. СПб., 1903.

id="c_187">

187 J. Milićević. Narodni život i običaje na otoku Braču. Narodna umjetnost. Zagreb, 1974/75. С. 440–445.

id="c_188">

188 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1973. С. 81–87.

id="c_189">

189 Завойко К. В Костромских лесах на Ветлуге-реке… С. 35.

id="c_190">

190 Пр-ский И. Баня, игрище, слушанье и шестое января… С. 510.

id="c_191">

191 Завойко К. Указ. соч. С. 38.

id="c_192">

192 Литвинова Н. Как сажали в старину людей старых на лубок // Киевская старина, 1885, июнь. С. 354–356.

id="c_193">

193 Цит. по Черепнин Л. В. Из истории древнерусского колдовства XII в. // Этнография. 1920, № 2. С. 100.

id="c_194">

194 Ригведа. М., 1972. С. 53.

id="c_195">

195 Завойко К. В Костромских лесах по Ветлуге-реке… С. 24.

id="c_196">

196 Велецкая Н. Н. Языческая символика… Гл. II, разд. 1.

id="c_197">

197 Ср. похороны на санях и летом у хорватов, карпатских горцев и др.

id="c_198">

198 Там же.

id="c_199">

199 Об отражении в календарной обрядности отправления не только одного легата см.: Языческая символика… Гл. III, разд. 1.

id="c_200">

200 Максимов С. В. Нечистая, неведомая и крестная сила. СПб., 1903. С. 301–302.

id="c_201">

201 Завойко К. В Костромских лесах по Ветлуге-реке… С. 24.

id="c_202">

202 Велецкая Н. Рудименты язычества в похоронных играх карпатских горцев // Карпатский сборник. М., 1976. С. 106–111.

id="c_203">

203 Максимов С. В. Нечистая, неведомая и крестная сила… С. 301.

id="c_204">

204 Гусев В. Е. От обряда к народному театру // Фольклор и этнография. Обряды и обрядовый фольклор. Л., 1974. С. 50–51.

id="c_205">

205 Рыбаков Б. А. Календарь IV в. из земли полян // CA, 1962, № 4. С. 76–77.

id="c_206">

206 О знаковой сущности этих процессий как рудиментов ритуала проводов на «тот свет» см.: Языческая символика… Гл. III, разд.1.

id="c_207">

207 Крамер С. Н. История начинается в Шумере. М., 1965; Белицкий М. Забытый мир шумеров. М., 1980.

id="c_208">

208 Чичеров В. И. Зимний период русского народного земледельческого календаря XVI–XIX веков. М., 1957. С. 202–203.

id="c_209">

209 Зеленин Д. К. Описание рукописей ученого архива Русского географического общества. Вып. I, Пг., 1914. С. 198.

id="c_210">

210 Велецкая H. H. Языческая символика… Гл. II.

id="c_211">

211 Гусев В. Е. Указ. соч. С. 52.

id="c_212">

212 Переход на девичью среду — характерное качество трансформации архаических ритуальных действ на протяжении истории традиции — имеет многообразные проявления в календарном цикле: Велецкая H. H. Языческая символика… Гл. III, разд. 1.

id="c_213">

213 Выявлен мною в среде заволжского старообрядчества; рассмотрение его — ниже.

id="c_214">

214 Велецкая H. H. Языческая символика… Гл. II, разд. 1.

id="c_215">

215 Причитания, содержащие балагурство, перемежающиеся шутками. Сущность и генезис их все еще окончательно не выяснены; по-видимому, они складываются в результате трансформации ритуальных действ, связанных с проводами на «тот свет».

id="c_216">

216 Волошин O. I. Джерела українського театру. Київ, 1959. С. 89. Ср.: Пропп В. Я. Ритуальный смех в фольклоре. М., 1999.

id="c_217">

217 Fischer А. Zwyczaje pogrzebowe ludu polskiego. Lwów, 1921. S. 213.

id="c_218">

218 Велецкая H. H. Языческая символика… С. 155–157.

id="c_219">

219 См., например, вариант из Киришского района Ленинградской области, опубликованный В. Е. Гусевым (Указ. соч. С. 51) и др.

id="c_220">

220 Бернштам Т. А. Обряд «крещение и похороны кукушки» // Материальная культура и мифология. Сб. музея антропологии и этнографии АН СССР. Вып. XXXVII. Л., 1981. Рис. 1.

id="c_221">

221 Вариант из архива Гос. музея этнографии, опубликованный В. Е. Гусевым. Указ. соч. С. 56.

id="c_222">

222 Велецкая H. H. Языческая символика… Гл. II, разд. 1.

id="c_223">

223 См. указ. соч. В. Е. Гусева. С. 49.

id="c_224">

224 Вариант, опубликованный В. Е. Гусевым. Указ. соч. С. 51.

id="c_225">

225 Ончуков Н. Е. Северные народные драмы. СПб., 1911. С. 134–135.

id="c_226">

226 Пословицы русского народа. Сборник В. Даля. М., 1957. С. 978–979.

id="c_227">

227 Мельц М. Я., Митрофанова В. В., Шаповалова Г. Г. Пословицы, поговорки, загадки в рукописных сборниках XVIII–XX веков. Л., 1961, № 386. С. 121.

id="c_228">

228 Даль В. И. Указ. соч. С. 979.

id="c_229">

229 Велецкая Н. Из истории купальских ритуалов у славян. Материали од V Мегународен симпозиум за балканскиот фолклор. Охрид, 1977 // Македонски фолклор. Бр. 19–20. Скоще, 1977. С. 75–77.

id="c_230">

230 Č. Zíbrt. Veselé chvíle v životě lidu Českého. Vyšehrad-Praha, 1950, рис. на s. 491.

id="c_231">

231 Завойко К. В Костромских лесах по Ветлуге-реке, С. 18.

id="c_232">

232 Велецкая H. H. Языческая символика… Гл. III, разд. 1.

id="c_233">

233 Локальные лексические данные взяты преимущественно из словаря, составленного О. Седаковой к дипломной работе, защищенной на кафедре русского языка МГУ.

id="c_234">

234 Представляется нелишним еще раз напомнить: «умрун», «умран» — локальное новгородское название.

id="c_235">

235 Чичеров В. И. Указ. соч. С. 203.

id="c_236">

236 Гусев В. Е. Указ. соч. С. 51.

id="c_237">

237 Завойко К. В Костромских лесах по Ветлуге-реке… С. 24.

id="c_238">

238 Архив автора.

id="c_239">

239 Пользуюсь случаем еще раз выразить В. В. Витруку благодарность за сообщение о связанных с ними ритуальных действах и возможность ознакомления с коллекцией таких кукол в виде антропоморфного креста.

id="c_240">

240 Велецкая Н. Языческая символика… С. 166–167.

id="c_241">

241 Велецкая Н. Языческая символика… Гл. III, разд. 1.

id="c_242">

242 Sto prostonárodních pohádek a pověstí slovanských. Vyd. K. J. Erben. V Praze. 1865, s. 137–139.

id="c_243">

243 Авдеев А. Д. Происхождение театра. M.-Л., 1959. С. 86–98, 110.

id="c_244">

244 Белицкий М. Забытый мир шумеров. М., 1980. С. 69–70.

id="c_245">

245 Арциховский А. В. Раскопки 1956–1957 гг. в Новгороде // Советская археология, 1958, № 2. С. 231–232.

id="c_246">

246 Благодарю А. Ф. Медведева за любезное сообщение.

id="c_247">

247 Авдеев А. Д. Маска и ее роль в процессе возникновения театра. Доклад на VII Международном конгрессе антропологии и этнографии. М., 1964. С. 4.

id="c_248">

248 Рис. на с. 251 в кн.: Лаушкин К. Д. Деревянная фигурка антропоморфного существа из Старой Ладоги // Фольклор и этнография Русского Севера. Л.: Наука, 1973; ср. Велецкая H. H. Языческая символика антропоморфной ритуальной скульптуры // Культура и искусство средневекового города. М.: Наука, 1984. С. 76–90.

id="c_249">

249 Велецкая Н. Языческая символика… С. 170–173.

id="c_250">

250 № 1288, табл. 79; № 1318, табл. 82; см. также табл. 63; № 1237 и др. в указ. соч. С. А. Плетневой.

id="c_251">

251 Мак Кемпбелл Д. Новые взгляды на проблему НЛО с точки зрения науки и здравого смысла / Сокращ. пер. с англ. И. М. Шейдина. 1975.

id="c_252">

252 См. изваяния, снятые в фильме, шедшем на наших экранах под названием «Воспоминания о будущем».

id="c_253">

253 Плетнева С. А. Половецкие каменные изваяния. М., 1974; Евтюхова Л. А. Каменные изваяния Южной Сибири и Монголии // Материалы и исследования по археологии. М., 1952; Грач А. Л. Древнетюркские изваяния Тувы. М., 1961; Шер А. Я. Каменные изваяния Семиречья. М.-Л.: Наука, 1966 и др.

id="c_254">

254 Плетнева С. А. Указ. соч. Гл. III.

id="c_255">

255 Гумилев Л. Пространство и время Великой степи // Декоративное искусство СССР, 1979, № 5. С. 33–34.

id="c_256">

256 Кононов А. П. От редактора. В кн.: Менгес К. Г. Восточные элементы в «Слове о полку Игореве». Л., 1979. С. 3.

id="c_257">

257 Диалектизм тюркского происхождения. См.: Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. Т. I. С. 99.

id="c_258">

258 Древнетюркский словарь. Л., 1969; Этимологический словарь тюркских языков. М., 1979. Наджип Э. Н. Историко-сравнительный словарь тюркских языков XIV века. На материале «Хосрау и Ширин» Кутба. М.,1979.

id="c_259">

259 Плетнева С. А. Указ. соч.

id="c_260">

260 Плетнева С. А. Указ. соч. Гл. II

id="c_261">

261 Ср., например, отправление на «тот свет» посредством чаши с цикутой в Древней Сицилии, превратившееся с отходом от архаических форм в формы знаковые в античном мирю, в способ осуществления смертного приговора (вспомним хотя бы описанный Платоном трагический конец Сократа).

id="c_262">

262 О переходе элементов ритуала проводов на «тот свет» на погребальную обрядность см.: О рудиментах языческих ритуальных действ в славяно-балканской погребальной обрядности // Материали од VII Мегународен симпозиум за балканскиот фолклор // Македонски фолклор. Бр. 29–30. Београд, 1982, с. 97–106.

id="c_263">

263 Авдеев А. Д. Происхождение театра. Л., 1959.

id="c_264">

264 Завойко К. В костромских лесах по Ветлуге-реке… С. 27.

id="c_265">

265 Доклад Р. Якобсона на VI Международном съезде славистов (Прага, 1968).

id="c_266">

266 Завойко К. Указ. соч.

id="c_267">

267 Липс Ю. Происхождение вещей. М., 1954. С. 289.

id="c_268">

268 Авдеев А. Д. Происхождение театра. (Раздел о связях антропоморфных масок с культом предков).

id="c_269">

269 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1978. С. 199.

id="c_270">

270 Велецкая Н. Языческая символика… С. 106–109,130; см. также рис. на с. 196 — последний сноп «Zlata baba».

id="c_271">

271 Велецкая Н. Языческая символика… С. 121–122.

id="c_272">

272 Чичеров В. И. Указ. соч. С. 76–80.

id="c_273">

273 Велецкая Н. Из истории славяно-балканской новогодней обрядности // Материали од IV мегународен симпозиум за балканскиот фолклор. Охрид, 1975. Скоще, 1977. С. 22.

id="c_274">

274 Зеленин Д. К. Описание рукописей РГО. Вып. II. С. 924.

id="c_275">

275 Чичеров В. И. Указ. соч. Гл. IV–V.

id="c_276">

276 Болотнев Ф. Ф. Народный календарь семейских Забайкалья (вторая половина XIX — начало XX вв.). Новосибирск, 1978. С. 48–49.

id="c_277">

277 Свидетельство взято из кн.: Евреинов H. H. Азазел и Дионис. Л., 1924. С. 39.

id="c_278">

278 Как знак принадлежности к обожествленному Космосу, известный еще в шумеро-аккадских культах, он устойчиво удерживается на протяжении истории изобразительной традиции; взять хотя бы линию: золотая маска мумии фараона — нимб из золотых лучей христианских святых. О связи символики золота с Белесом см.: Якобсон Р. Указ. соч. С. 633.

id="c_279">

279 Данные взяты из указ. соч. H. H. Евреинова.

id="c_280">

280 Сосенко К. Культурно-історична постать староукраїнських свят Різдва и Щедрого Вечера. Львів, 1923.

id="c_281">

281 № 24, с. 120; №№ 19, 22, с. 121; № 27, с. 125 и др. в указ. соч. С. А. Плетневой.

id="c_282">

282 Ristić S. Mit i umjetnost. Beograd, 1984. S. 110–111.

id="c_283">

283 Винклер Г. Вавилонская культура в ее отношении к культурному развитию человечества. М., 1913; Крамер С. Н. История начинается в Шумере. М., 1965 и др.

id="c_284">

284 Завойко К. В Костромских лесах по Ветлуге-реке… С. 24–25.

id="c_285">

285 Велецкая Н. Языческая символика… Гл. III.

id="c_286">

286 «Современник», СПб., 1864, вып. VI. С. 193.

id="c_287">

287 Ср. локальное украинское название деревянного основания печи — «сани».

id="c_288">

288 Велецкая Н. Из истории славяно-балканской новогодней обрядности… С. 16–17.

id="c_289">

289 Рыбников П. Н. Песни, собранные П. Н. Рыбниковым в 1861–1867 гг. Т. III, С. 134–135.

id="c_290">

290 Маркевич А. Меры против вечерниц и кулачных боев в Малороссии // Киевская старина, 1884, сентябрь. С. 178.

id="c_291">

291 Систематизацию их в аспекте отражения общинного характера комплекса ритуальных действ см.: Чичеров В. И. Указ. соч. С. 78–80.

id="c_292">

292 Здесь следует выделить немаловажное обстоятельство: перед ужином к иконе ставится зажженная свеча — это христианское действо, по существу, накладывается на знаковое выражение прежнего языческого действа. Ср.: свечи на рождественской елке заменили прежние языческие общественные костры (Дж. Хокинс. Кроме Стоунхенджа. М., 1977. С. 232). О средневековых белтейнских кострах как рудиментах ритуала проводов на «тот свет» см.: Велецкая Н. Языческая символика… Гл. III, разд. 1.

id="c_293">

293 Этнографические материалы, собранные в деревне Саламыковой Обоянского уезда учительницей Е. И. Резановой // Курский сборник / Под ред. Н. И. Златоверховникова. Вып. III, ч. 2. Курск, 1902. С. 100–101.

id="c_294">

294 Зеленин Д. К. Описание рукописей архива РГО. Т. I. С. 371.

id="c_295">

295 О «помане» — «даче» как рудименте ритуала проводов на «тот свет» см. там же, разд. 3.

id="c_296">

296 Чичеров В. И. Указ. соч. С. 80.

id="c_297">

297 Евреинов H. H. Азазел и Дионис…

id="c_298">

298 Велецкая Н. Языческая символика… Гл. III, разд. 1.

id="c_299">

299 Котляревский А. Древности права балтийских славян. Ч. 1. Прага, 1874, С. 123–124.

id="c_300">

300 Геродот. История. Л.: Наука, 1972. Кн. 1. С. 79.

id="c_301">

301 Латышев В. В. Известия древних писателей греческих и латинских о Скифии и Кавказе. Т. I. СПб., 1890. С. 663.

id="c_302">

302 Ср. палицы как орудие ритуального отправления стариков к праотцам в скандинавских церквах.

id="c_303">

303 Зеленин Д. К. Обычай добровольной смерти…

id="c_304">

304 Филиповић М. С. Различита етнолошка граћа. Белград, 1967.

id="c_305">

305 Завойко К. В Костромских лесах по Ветлуге-реке… С. 24.

id="c_306">

306 Ср. напр., «Ambroz» в чешских ритуалах, также восходящих к трансформированным формам проводов на «тот свет» (Языческая символика… Рис. на с. 201).

id="c_307">

307 ПСРЛ, т. I. Л., 1926. С. 175.

id="c_308">

308 Велецкая Н. Языческая символика… С. 67–68 и др.

id="c_309">

309 Земцовский И. Мелодика календарных песен. Л., 1975. С. 59–63.

id="c_310">

310 Вражиновски Т. Ликот на змайот во македонските преданща // Македонски фолклор. 1973. С. 53–63; Žečević S. Zmai u narodnom verovanju severoistočne Srbije // Македонски фолклор. 1969. С. 361–366 и др.

id="c_311">

311 Велецкая H. H. О новогодних русалиях // Славяне и Русь. М., 1968. С. 394–400; Велецкая H. H. Аграрно-магическая основа и драматизация в традиционных святочных игрищах Македонии // Рад XIII Конгреса Савеза фолклориста Jугославиjе у Доjрану 1966 године. Скопjе, 1968. С. 105–118.

id="c_312">

312 Шапкарев К. Русалийский древен и твърде интересен български обичай запазен до днес в южна Македония. Пловдив, 1884; Рачев Н. Народописни материали от Гевгелийско. Македонски преглед 1926. Кн 4; Ivančan I. Narodni običaj korčulanskyh kumpanija. Zagreb, 1967.

id="c_313">

313 Jанковић Љ. Русалиjе. Гласник етнографског музеjа, кн. XVI. Београд, 1939. С. 20–30; Jанковић Љ. и Д. Народне игре. Кн. IV. Београд, 1948.

id="c_314">

314 Происхождение креста. М., 1927; Даркевич В. П. Символы небесных светил в орнаменте Древней Руси // Советская археология. 1960, № 4. С. 57–59.

id="c_315">

315 Даркевич В. П. Топор как символ Перуна в древнерусском язычестве // Советская археология. 1961, № 4.

id="c_316">

316 Веселовский А. Н. Генварские русалии и готские игры в Византии // Сборник ОРЯС, т. 46. 1889; ЖМНП, ч. 241. 1885.

id="c_317">

317 Pospišil F. Mečový tanec na slovanské pŭde // Narodopisný věstnik Československý. 1911, № 2.

id="c_318">

318 См. указ. соч. Веселовского, Поспишила, И. Иванчана и др.

id="c_319">

319 Арнаудов М. Студии върху българските обреди и легенди. Т. II. Кукери и русалии. София, 1972.

id="c_320">

320 Кличкова В. Божикни обичаи во Скопска котлина // Гласник на етнолошкиот музеj во Скопjе. I, 1960.

id="c_321">

321 Македонски В. Два стари обичая // Периодическото списание на българското книжовно дружество. Кн. XXXVII–XXXVIII. Средец, 1851 С. 256–263.

id="c_322">

322 Народна вера и религиозни народни обичаи / Събрал Д. Маринов. София, 1914. С. 105.

id="c_323">

323 Пропп В. Я. Русские аграрные праздники. Л., 1963. С. 71.

id="c_324">

324 Соколова В. К. Весенне-летние календарные обряды русских, украинцев и белорусов. М., 1979. С. 32–34.

id="c_325">

325 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1977. С. 16.

id="c_326">

326 Там же.

id="c_327">

327 Максимов С. В. Нечистая, неведомая и крестная сила. СПб., 1903. С. 124.

id="c_328">

328 Сахаров И. П. Раздел «Праздники и обычаи» в кн.: Сказания русского народа, собранные И. П. Сахаровым. Ч. 2. СПб., 1885. С. 166–167.

id="c_329">

329 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы… С. 93.

id="c_330">

330 Материалы для словаря древнерусского языка по письменным памятникам. Труд И. И. Срезневского. Т. III. СПб., 1903. С. 198.

id="c_331">

331 Виноградова Л. Н. Мифологический аспект полесской русальной традиции // Славянский и балканский фольклор. М., 1986. С. 109 и др.

id="c_332">

332 Гальковский Н. Борьба христианства с остатками язычества в Древней Руси. II. Древнерусские слова и поучения, направленные против язычества в народе // Записки Московского археологического ин-та. Вып. XVIII, 1913. С. 297.

id="c_333">

333 Шейн П. В. Материалы для изучения быта и языка русского населения Северо-Западного края. Т. I, ч. 1. СПб., 1887. С. 223.

id="c_334">

334 Поэзия крестьянских праздников. Л., 1970. С. 478–479.

id="c_335">

335 Кулишић Ш., Петровић П. Ж., Пантелић Н. Српски митолошки речник. Београд, 1970. С. 148–149.

id="c_336">

336 Шейн П. В. Великорус в своих песнях, обрядах, обычаях, верованиях, сказках, легендах… Т. I, вып. 1. СПб., 1898. С.216.

id="c_337">

337 Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. II, М., 1955. С. 219.

id="c_338">

338 Велецкая Н. Языческая символика… Гл. III.

id="c_339">

339 Хокинс Дж. Кроме Стоунхенджа. М., 1977. С. 231–232.

id="c_340">

340 Чичеров В. И. Зимний период русского земледельческого календаря XVII–XIX веков. М., 1957. Гл. I.

id="c_341">

341 Хокинс Дж. Указ. соч. С. 232.

id="c_342">

342 Велецкая Н. Языческая символика…

id="c_343">

343 Чичеров В. И. Указ. соч. С. 18–19.

id="c_344">

344 Обоснованность такого толкования сущности наименования этих песнопений убедительно показана В. Я. Проппом (см. соотв. раздел в кн. «Русские аграрные праздники»).

id="c_345">

345 Минх А. Н. Народные обычаи, обряды, суеверия и предрассудки крестьян Саратовской губернии, собраны в 1861–1888 гг. СПб., 1890.

id="c_346">

346 Хокинс Дж. Указ. соч. Ср. восточный календарный цикл в 60 лет, более древний в сравнении с европейским.

id="c_347">

347 О приметах и пословицах относительно предстоящей погоды, урожая, состояния скота, охотничьих угодий и т. п. см. в указ. соч. В. И. Чичерова.

id="c_348">

348 Zečević S. German (coutume printanière pour invoquer la pluie) // Македонскифолклор. 1973, г. VI,бp. 12. С. 155–157 и др.

id="c_349">

349 Кулишић Ш., Петровић П. Ж., Пантелић Н. Српски митолошки речник, с. 87; киша (с.-х.) — дождь. Примечательно, что при затянувшихся ливнях ритуальная формула лишь перефразируется: «Умро Герман от киша за суша». Цит. по: Арнаудов М. Студии върху българските обреди и легенди. Т. I. София, 1971. С. 20.

id="c_350">

350 О «помане», «даће» как пережиточных формах ритуала проводов на «тот свет» см. раздел о пережиточных формах этого ритуала в монографии «Языческая символика славянских архаических ритуалов».

id="c_351">

351 См. раздел о рудиментах ритуала проводов на «тот свет» в календарной обрядности монографии «Языческая символика…».

id="c_352">

352 Возможно, что здесь следует искать истоки генезиса распространенных в разных местах эйкумены в различные исторические эпохи антропоморфных истуканов: таких, как каменные изваяния острова Пасхи с ясно выраженной символикой устремленности в Космос (и в постановке фигур, и в обрамлении головы, напоминающем обращенный в небо крест); как так называемые каменные бабы, известные в русских, монгольских и других степях и т. п.

id="c_353">

353 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. Летне-осенние праздники. М.: Наука, 1978. С. 202, 226. Ср.: Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. Исторические корни и развитие обычаев. М.: Наука, 1983. С. 84, 136 и др.

id="c_354">

354 Изложение их см.: Зеленчук B. С., Попович Ю. В. Антропоморфные образы в обрядах плодородия у восточнороманских народов // Балканские исследования. Проблемы истории и культуры. М., 1976. С. 199–200.

id="c_355">

355 Цит. по указ. соч. Зеленчука и Поповича. С. 196.

id="c_356">

356 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1978. С. 244.

id="c_357">

357 Зеленчук, Попович. Указ. соч. С. 197.

id="c_358">

358 См. раздел о рудиментах ритуала проводов на «тот свет» в календарной обрядности в монографии «Языческая символика славянских архаических ритуалов».

id="c_359">

359 Цит по указ. соч. Зеленчука и Поповича. С. 197.

id="c_360">

360 Цит. по указ. соч. М. Арнаудова. С. 210.

id="c_361">

361 Сведения о ритуале отправления на «тот свет» собаки любезно сообщила мне В. И. Мошинская.

id="c_362">

362 Сосенко К. Культурно-історична постать староукраїнських свят Різдва і Щедрого Вечера. Львів, 1928.

id="c_363">

363 Указ. соч. Зеленчука и Поповича. С. 196.

id="c_364">

364 Добрынкина Е. П. Обычай хоронения Костромы в Муромском уезде // Известия Об-ва любителей естествознания, антропологии и этнографии. Т. XIII, вып. 1. Труды этнограф, отдела, кн. III, вып. 1, 1874. С. 103.

id="c_365">

365 Изложение их см. в указ. соч. Проппа, Иванова, Топорова и др.

id="c_366">

366 Велецкая H. H. Языческая символика… Раздел о календарной обрядности.

id="c_367">

367 Арнаудов М. Студии върху българските обреди и легенди. Т. I. София, 1971. С. 204.

id="c_368">

368 Кулишић Ш., Петровић П. Ж., Пантелић Н. Српски митолошки речник… С. 87.

id="c_369">

369 Хотя прямых свидетельств относительно направленности ритуальных действий к Луне в имеющихся в нашем распоряжении материалах обнаружить пока не удается, думается, что связи дождей и вёдра с лунными фазами, вегетационные свойства Луны, известные языческим земледельцам и скотоводам, не могли ими игнорироваться в столь ответственный момент перехода от весны к лету.

id="c_370">

370 См. Иванов В. В., Топоров В. Н. Указ. соч. С. 104–115; Кулишић Ш., Петровић П. Ж., Пантелић Н. Указ. соч. С. 108, 249 и др.

id="c_371">

371 Велецкая Н. Рудименты индоевропейских и древнебалканских ритуалов в славяно-балканской обрядности медиации сил природы (додол — пеперуда — Герман) // Материали од IV Мегународен симпозиум за балканскиот фолклор. Македонски фолклор, бр. 29. Скоще, 1979. С. 87–100.

id="c_372">

372 Вопрос о пантеоне языческих славян, его сложении, иерархии и трансформации выходит за рамки данного исследования.

id="c_373">

373 См. указ. соч. С. 104–105.

id="c_374">

374 Кулишић Ш., Петровић П. Ж., Пантелић Н. Српски митолошки речник… С. 108.

id="c_375">

375 Иванов В. В., Топоров В. Н. Указ. соч. С. 111–112.

id="c_376">

376 Раковски Г. С. Показалец или ръководство как да си изискват и издирят найстари черти нашего бития, язика, народопоклонения, стараго ни правления, славнаго ни прошедствия и проч. Одесса, 1859. С. 168.

id="c_377">

377 Ср. македонскую додолскую песню в записи середины XX в.:

Литнала е пеперуга,
На Бога се помолила:
«Даj ми, Боже, темен облак,
Да зароси ситна роса…»

Цит. по: Ристовски Б. Македонските додолски и други обичаи и песни за дожд // Македонски фолклор. Бр. 19–20. Београд, 1977. С. 45.

id="c_378">

378 См. I главу монографии «Языческая символика славянских архаических ритуалов».

id="c_379">

379 См. ук. соч. С. 108.

id="c_380">

380 Указ. соч. С. 249.

id="c_381">

381 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1978. С. 224.

id="c_382">

382 См. раздел о рудиментах ритуала проводов на «тот свет» в купальской обрядности в монографии «Языческая символика славянских архаических ритуалов».

id="c_383">

383 Српски митолошки речник… С. 249.

id="c_384">

384 Српски митолошки речник… С. 108.

id="c_385">

385 О кресте — знаке человека в крещенской обрядности как рудиментарной форме ритуала проводов на «тот свет» см. соотв. раздел монографии «Языческая символика славянских архаических ритуалов».

id="c_386">

386 Толстой Н. Л., Толстая С. М. К реконструкции древнеславянской духовной культуры // Славянское языкознание. VIII Международный съезд славистов. Доклады советской делегации. М., 1978. С. 37.

id="c_387">

387 О ритуальном печенье как знаке человека-посланника в обожествленный Космос см. в главе о рудиментах ритуала проводов на «тот свет» в календарной обрядности в монографии «Языческая символика славянских архаических ритуалов».

id="c_388">

388 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1978. С. 224.

id="c_389">

389 Ср. соотв. разделы главы о рудиментах ритуала проводов на «тот свет» в календарной обрядности в монографии «Языческая символика славянских архаических ритуалов».

id="c_390">

390 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1978. С. 265.

id="c_391">

391 О славяно-кавказских соответствиях, прежде всего касающихся южных славян, и о значимости кавказских данных для реконструктивных изысканий в области истории славянской культуры см.: Марр Н. Я. Книжные легенды об основании Куара в Армении и Киева на Руси // Известия Государственной Академии истории материальной культуры (ИГАИМК). Т. III. Л., 1924. С. 257–287.

id="c_392">

392 Цит по: Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1978. С. 265.

id="c_393">

393 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1978. С. 72.

id="c_394">

394 Хокинс Дж. Указ. соч. С. 231.

id="c_395">

395 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1978. С. 226, ср. с. 201 и др.

id="c_396">

396 Толстой Н. И., Толстая С. М. К реконструкции древнеславянской духовной культуры… С. 384.

id="c_397">

397 Ковалева P. M. Белорусские кустовые песни. Автореферат канд. диссертации. Минск, 1977.

id="c_398">

398 См. соотв. раздел в главе о календарной обрядности в кн.: Языческая символика…

id="c_399">

399 См. I главу в кн.: Языческая символика…

id="c_400">

400 Вражиновски Т. Народна демонологиіа на македонците. Скопje, 1985. Разд. II, VI; Велецкая H. H. О формах и сущности трансформации языческой символики в фольклорной традиции христианской эпохи // Поэтика фольклора. М., 2005. С. 291–292.

id="c_401">

401 Антониjевић Д. Алексиначко Поморавље. Београд, 1971. С. 195.

id="c_402">

402 Милићевић М. Живот срба сељака. Изд. 2-е. Београд, 1894. С. 123 и сл.

id="c_403">

403 Иванов В. В., Топоров В. Н. Указ. соч. С. 123.

id="c_404">

404 Хокинс Дж. Указ. соч. С. 232.

id="c_405">

405 Цит по: Иванов В. В., Топоров В. Н. Указ. соч. С. 116.

id="c_406">

406 Рыбаков Б. А. Календарь из земли полян // Советская археология, 1962, № 1.

id="c_407">

407 Хокинс Дж. Указ. соч. С. 231.

id="c_408">

408 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1978. С. 214.

id="c_409">

409 Белорусские песни с подробными объяснениями их творчества и языка, с очерками народного обряда, обычая и всего быта. Издал П. Бессонов. М., 1871. С. 2.

id="c_410">

410 Выпісы з белорускае літаратурьі. Ч. 1. Вусная народная творчасть. Ч. 2. Старадаунае пісьменства / Улажьілі: М. Гарзцкі, П. Каравай. М.-Л., 1925. С. 22.

id="c_411">

411 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1978. С. 274.

id="c_412">

412 Хокинс Дж. Указ. соч. С. 40–42.

id="c_413">

413 Пропп В. Я. Русские аграрные праздники. Л.: ЛГУ, 1963. Гл. VI и др.

id="c_414">

414 Пропп В. Я. Указ. соч. С. 103–104.

id="c_415">

415 Велецкая H. H. Рудименты индоевропейских и древнебалканских ритуалов в славяно-балканской обрядности медиации сил природы // Материали од VI Мегународен симпозиум за балканскиот фолклор. Охрид, 1979; Скоще, 1981.

id="c_416">

416 Фасмер М. Указ. соч.; ср. Словарь русского языка XI–XII вв. Вып. 7, М., 1980.

id="c_417">

417 Смирнов М. И. Культ и крестьянское хозяйство в Переславль-Залесском уезде // Труды Переславль-Залесского историко-художественного и краеведческого музея. Вып. I. Переславль-Залесский, 1927. С. 30.

id="c_418">

418 Смирнов М. И. Указ. соч. С. 31–32.

id="c_419">

419 Велецкая H. H. Языческая символика… Гл. III, разд. 1.

id="c_420">

420 Ср.: Бережков Д. Обычай праздновать Троицын день в селе Шельбове Юрьевского уезда // Владимирские губернские ведомости. 1853, № 29.

id="c_421">

421 Ковалевский А. П. Книга Ахмеда ибн Фадлана о его путешествии на Волгу в921–922 гг. / Статья, переводы и комментарии. Харьков, 1956, абз. 110. Считаю необходимым повторить сказанное мною в специальном исследовании о похоронах русса: вопроса об этнической принадлежности не касаюсь, а анализирую сведения о языческой обрядности, принципиально аналогичной у славян и норманнов (Велецкая Н. О некоторых ритуальных явлениях языческой погребальной обрядности… С. 211).

id="c_422">

422 О соотношении обычая гипербореев с ритуалом проводов на «тот свет» см.: Велецкая Н. Языческая символика… Заключение.

id="c_423">

423 Акаба Л. Х. У истоков религии абхазов. Сухуми, 1979. С. 56–121.

id="c_424">

424 Шаповалова Г. Г. Севернорусская легенда об олене // Фольклор и этнография Русского Севера. Л.: Наука, 1973. С. 209–220.

id="c_425">

425 Смирнов М. И. Старый быт и хозяйство Переславской деревни. Переславль-Залесский, 1927. С. 29.

id="c_426">

426 Покровский Е. Л. Детские игры, преимущественно русские. М., 1887. С. 195–201; Шейн П. В. Великорус в своих песнях, обрядах, обычаях, сказках, легендах. Т. I. Вып. 1. СПб., 1898. С. 46–49, 368–371; Малков А. Л. Некоторые детские игры в Курской губернии // Этнографическое обозрение, 1914, № 3–4. С. 181–182.

id="c_427">

427 Снегирев И. М. Русские простонародные праздники и суеверные обряды. Вып. 3. М., 1838. С. 104.

id="c_428">

428 Зеленчук B. С., Попович Ю. В. Антропоморфные образы в обрядах плодородия у восточнороманских народов // Балканские исследования. Проблемы истории и культуры. М., 1976. С. 196.

id="c_429">

429 Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 4. М., 1955. С. 538.

id="c_430">

430 Срезневский И. И. Материалы для словаря древнерусского языка. Т. III. СПб., 1903. С. 1358.

id="c_431">

431 Даль В. Указ. соч. С. 538.

id="c_432">

432 Завойко К. В Костромских лесах по Ветлуге-реке… С. 26.

id="c_433">

433 Арановская О. Р. О фольклорных истоках понятия «катарсис» // Фольклор и этнография. Обряды и обрядовый фольклор. Л., 1974. С. 62.

id="c_434">

434 Латышев В. В. Известия древних писателей греческих и латинских о Скифии и Кавказе. I. Спб., 1890. С. 454–657 и др.

id="c_435">

435 Велецкая Н. Языческая символика…

id="c_436">

436 Даль В. Указ. соч. С. 538.

id="c_437">

437 Это явственно проявляется в народной традиции Кавказа и др.

id="c_438">

438 Плетнева С. А. Указ. соч. С. 73.

id="c_439">

439 Ср. закопанного по шею петуха в дожиночных ритуалах лужичан.

id="c_440">

440 Фрэзер Дж. Золотая ветвь. Вып. I. М., 1931. С. 94.

id="c_441">

441 Соотношение их с ритуалом отправления к праотцам очевидно на фоне сообщений Плутарха и Климента Александрийского об исседонах: достигших 60 лет выводили за ворота и убивали (Латышев В. В. Указ. соч. С. 499, 597).

id="c_442">

442 Чичеров В. И. Указ. соч. Гл. IV.

id="c_443">

443 Ср. круговой танец святочно-масленичного ряжения буковинских горцев: в середине круга «коза» — парень в соломенном наряде с ног до головы и с маской козы с остроконечным высоким верхом на голове, которую танцующий позади парень осыпает ударами веника.

id="c_444">

444 Завойко К. В Костромских лесах по Ветлуге-реке… С. 26.

id="c_445">

445 Зеленин Д. К. Описание рукописей архива РГО. Вып. I. Пг., 1914. С. 161–163 (Владимирск. губ.).

id="c_446">

446 Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. Л., 1946.

id="c_447">

447 Земцовский Н. И. Этномузыковедческий взгляд на балтославянскую похоронную причеть в индовропейском контексте // Доклад на конференции «Балтославянские этнокультурные и археологические древности». М., 1985. С. 38–40.

id="c_448">

448 Велецкая H. H. О некоторых ритуальных явлениях языческой погребальной обрядности // VI Международный съезд славистов. Доклады советской делегации. М., 1968. С. 201–209.

id="c_449">

449 Гаркави А. Я. Сказания мусульманских писателей о славянах и русских. СПб., 1870; перевод «Анонимной реляции» в кн.: Lewicki Т. Obrzędy pogrzebowe pogańskych Slowian w opisach podróżników a pisarzy arabskych… // Archeologia (Warszawa — Wroclaw), 1955, t. V. Перевод сообщения Ибн- Фадлана в кн.: Ковалевский А. П. Книга Ахмеда ибн Фадлана об его путешествии на Волгу в 921–922 гг. / Статьи, переводы и комментарии. Харьков, 1956.

id="c_450">

450 Котляревский А. О погребальных обычаях языческих славян. М., 1868; Zibrt Č. Seznam pověr a zvyklostí pohanských Z VIII věku. Praha, 1894; Zibrt Č. Jak se kdy v Čechách tancovalo. Praha, 1960. S. 24–25, 369; Niederle L. Život starých slovanŭ. D. I, sv. I. Praha, 1911, III и др.

id="c_451">

451 Arkiv za pověstnicu Jugoslavensku. Kn. II. Zagreb, 1852. S. 279.

id="c_452">

452 Fischer А. Zwyczaje pogrzebowe ludu polskiego. Lwów, 1921; Brűckner А. Starożytna Litwa. Warszawa, 1904.

id="c_453">

453 Посижінэ и забави при мерці в украінськім похороннім обряді / Подав З. Кузеля // Записки наукового товариства їм. Шевченка. Т. СXXІ. Львів, 1914. С. 180–186, 187, 200.

id="c_454">

454 Малинка А. Л. Малорусские обряды, поверья, заплачки при похоронах // Этнографическое обозрение. М., 1898, № 3. С. 96–97.

id="c_455">

455 Кузеля З. Указ. соч. С. 199.

id="c_456">

456 Любезно предоставлены проф. Н. Бонифачичем-Рожиным; выявлены им преимущественно на острове Крк и в архивах Загреба.

id="c_457">

457 Книга Ахмеда ибн Фадлана… Абз. 112.

id="c_458">

458 Велецкая Н. Языческая символика… Гл. III, разд. 1.

id="c_459">

459 Гнатюк В. Похоронні звичаі й обряди // Етнографичниі збірник. Т. XXXI–XXXII. Львів, 1912.

id="c_460">

460 Кузеля З. Указ. соч.

id="c_461">

461 Зечевић С. Игре нашег посмертног ритуала // Рад XI Конгреси Савеза фолклориста Jугославиjе. Загреб, 1966. С. 379 и др.

id="c_462">

462 Филипповић М. С. Различета етнолошка грфћа. Београд, 1967. С. 211.

id="c_463">

463 Анализ этого описания Геродотом обычая гетов см.: Велецкая Н. Языческая символика…

id="c_464">

464 Fischer А. Указ. соч.

id="c_465">

465 Fischer А. Указ. соч.

id="c_466">

466 Кузеля З. Указ. соч. С. 205.

id="c_467">

467 Гнатюк В. Указ. соч. С. 281.

id="c_468">

468 Bogatyrev Р. Les jeux dans les rites funébres en Russie Subcarpatique // Le monde slave. 1926, № 11. P. 196–224.

id="c_469">

469 Ср. «борода» в дожинках, борода козла — первого заместителя человека в жертвоприношениях и т. п.

id="c_470">

470 Ср. Велецкая Н. Языческая символика… С. 110 и др.

id="c_471">

471 Ср., например, форму ритуала отправления на «тот свет» путем стряхивания с вершины дерева, старого и могучего, поднявшегося на нее «старика» на Суматре.

id="c_472">

472 См. Велецкая Н. Языческая символика… Рис. на с. 194.

id="c_473">

473 Это наводит на предположение о генетических связях с удалением в лес под старость, с «пустынножительством» у старообрядцев, а также о корнях формирования института монашества.

id="c_474">

474 Что, в свою очередь, соотносится с «козой» в карнавальном круговом танце карпатских горцев, награждаемой ударами под конец танца, и круговым танцем югославских цыган, завершающим ритуальное отправление на «тот свет» ударом кнута с камнем на конце по голове старика.

id="c_475">

475 Особый интерес в этом аспекте представляют архаические формы тибетского монашества.

id="c_476">

476 Велецкая Н. Языческая символика… С. 138–139, рис. нас. 194.

id="c_477">

477 Ср. локальное наименование одной из форм отправления на «тот свет» — «лобанить».

id="c_478">

478 Велецкая Н. Языческая символика… Гл. III, разд. I.

id="c_479">

479 Ср.: Пропп В. Я. Ритуальный смех в фольклоре // Ученые записки ЛГУ. Филологическая серия. Вып. 3,1939. С. 154–173. Его же: Проблемы комизма и смеха. Ритуальный смех в фольклоре. М., 1999.

id="c_480">

480 Fischer А. Указ. соч.

id="c_481">

481 Славинский М. Мысли и факты // Приднепровский край, 1902, № 1435. С. 2.

id="c_482">

482 Велецкая Н. Языческая символика… С. 155–157.

id="c_483">

483 Ср. «Мим… — это мимезис (подделывание) „подобия“ под „сущность“ — …разыгрывание»: Фрейденберг О. М. Миф и литература древности. М.: Наука, 1978.

id="c_484">

484 Zibrt Č. Указ. соч.; Зечевић С. Указ. соч.

id="c_485">

485 Арнаудов М. Студии върху българските обреди и легенди. София, 1971. Т. I; Зеленчук-Попович. Указ. соч. и др.

id="c_486">

486 Bonifačić Rožin N. Narodna drama i igre u Sinjskoj Krajini // Narodna umjetnost. Zagreb, 1967–1968. S. 542–544 и др.

id="c_487">

487 Кузеля 3. Указ. соч.

id="c_488">

488 Narodne drame, poslovice i zagonetke / Priredio N. Bonifačić Rožin. Zagreb, 1963. S. 148, № 53.

id="c_489">

489 В детской игре оно предстает, как правило, в обыкновении крепко держать подбрасываемого, иначе, оказавшись в воздухе, он может быть унесен вилой.

id="c_490">

490 «Дед» «убивает» «бабу» ударом палки и т. п. — Národně drame, poslovice i zagonetke / Priredio N. Boifačić Rožin. S. 76–77 и др.

id="c_491">

491 Gavazzi M. Jodina dana hrvatskih narodnih običaja. Zagreb, 1939. V.l. S. 15.

id="c_492">

492 Гусев B. E. От обряда к народному театру. (Эволюция святочных игр в покойника)… С. 49.

id="c_493">

493 Представляется сомнительным безоговорочное отнесение вариантов игрищ лемков, бойков, гуцулов к украинским, т. к. украинизация русинов — явление относительно позднее, архаические же формы похоронных игр принадлежат к древнерусскому наследию в их традиции.

id="c_494">

494 Гусев В. Е. Указ. соч. С. 55.

id="c_495">

495 Антониjевић Д. Обреди и обичаjи балканских сточара.

id="c_496">

496 Ћорћевић Т. Наш народни живот. Т. I. Београд, 1984. С. 342–348.

id="c_497">

497 Денисов Н. В. Этнокультурные параллели дунайских болгар и чувашей. Чебоксары, 1969. С. 124–127.

id="c_498">

498 Семейная обрядность народов Сибири. М., 1980. С. 10.

id="c_499">

499 Семейная обрядность народов Сибири. М., 1980. С. 85.

id="c_500">

500 Horvatová Е. Fragmient slovenskej svadby v Bratislavě 18. storočia. Slovenský národopis. Bratislava, 1985, № 1. S. 247–248.

id="c_501">

501 Вовк Хв. Студіі з украинськоі етнографіі та антропологіі. Прага, (б.г.). С. 277–278.

id="c_502">

502 Семейная обрядность народов Сибири… С. 82–83.

id="c_503">

503 Волкова Н. Г., Джавахишвили Г. Н. Бытовая культура Грузии. М., 1932. С. 126.

id="c_504">

504 Horvatová Е. Указ. соч.

id="c_505">

505 Horvatová Е. Указ. соч.

id="c_506">

506 Велецкая Н. Формы трансформации языческой символики в славяно-балканских ритуальных действах, направленных на предотвращение стихийных бедствий // Материали од VIII Мегународен симпозиум за балканскиот фолклор. Македонски фолклор. Бр. 34. Скопjе, 1984. С. 9–16.

id="c_507">

507 Horvatová Е. Указ. соч.

id="c_508">

508 Велецкая Н. Языческая символика… Гл. III.

id="c_509">

509 Чаjкановић В. Указ. соч.

id="c_510">

510 Велецкая Н. Языческая символика архаических антропоморфных и зооморфных образов славянских карнавальных действ // Материали од IX Мегународен симпозиум за балканскиот фолклор. Македонски фолклор. Београд, 1986. С. 191–201.

id="c_511">

511 Зечевић С. Култ мртвих код Срба. Београд, 1982. С. 52.

id="c_512">

512 Ср. отправление на «тот свет» собаки с вестями к предкам у малочисленных народов Севера.

id="c_513">

513 Болонев Ф. Ф. Приемы продуцирующей магии в свадебных и календарных обрядах русского населения Сибири. Новосибирск, 1983. С. 36.

id="c_514">

514 Духовная культура сегозерских карел. Л., 1980. С. 16.

id="c_515">

515 Семейная обрядность народов Сибири… С. 76.

id="c_516">

516 Гаджиева С. Ш. Очерки истории семьи и брака у ногайцев. М., 1979. С. 105.

id="c_517">

517 Земцовский H. И. К проблеме взаимосвязи календарной и свадебной обрядности славян // Фольклор и этнография. Л., 1974. С. 150–153.

id="c_518">

518 Зечевић С. Српске народне игре. Београд, 1983. С. 90–94.

id="c_519">

519 Ср. отправление в «мир иной» стариков у югославянских цыган: завершение ритуала составлял круговой танец, во время которого наносился смертельный удар кнутом с камнем.

id="c_520">

520 Велецкая Н. Языческая символика… Разд. III.

id="c_521">

521 Зечевић С. Српске народне игре. Београд, 1983. С. 90–94.

id="c_522">

522 Велецкая Н. Рудименты индоевропейских и древнебалканских ритуалов в славяно-балканской обрядности медиации сил природы…

id="c_523">

523 Федянович Т. П. Черты сходства свадебной обрядности русских и мордвы // Русский народный свадебный обряд. М., 1978. С. 258.

id="c_524">

524 Вовк Хв. Указ. соч. С. 281.

id="c_525">

525 Там же.

id="c_526">

526 Цит. по указ. соч. Н. Г. Волковой и Г. Н. Джавахишвили. С.126.

id="c_527">

527 Иванова Р. Българската фолклорна сватба. София, 1984, и др.

id="c_528">

528 Бахтин М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. М., 1965. С. 217.

id="c_529">

529 Пользуюсь случаем выразить Г. С. Масловой за любезное сообщение искреннюю благодарность.

id="c_530">

530 Благодарю И. Л. Кызласова за сообщение мне сведений о мордве и марийцах Алтая.

id="c_531">

531 Велецкая Н. За трансформацията на езическата символика във фолклорната традиция // Български фолклор. Кн. I. София, 1986. С. 35–48.

id="c_532">

532 Велецкая Н. Языческая символика архаических антропоморфных и зооморфных образов славянских карнавальных действ // Материали од IX Мегународен симпозиум за балканскиот фолклор. Македонски фолклор. Бр. 38. Скопjе, 1986. С.191.

id="c_533">

533 Велецкая Н. Н. Архаические элементы свадебного ритуала и трансформированные формы их в славяно-балканском карнавале // Сборник од XXXI Конгрес на Съюзът на здруженията на фолклористите на Jугославиjа. Скоще, 1986.

id="c_534">

534 Сосенко К. Культурно-історична постать староукраіньских свят Різдва і Щедрого Вечера. Львів, 1928.

id="c_535">

535 Пропп В. Я. Русские аграрные праздники.

id="c_536">

536 Мейе А. Сравнительный метод в историческом языкознании. М., 1954. С. 11.

id="c_537">

537 См. указ. соч. Арнаудова, Фрэзера и др.

id="c_538">

538 Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. М., 1978. С. 201, 226 и др.







 

Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх