Глава VII

Этот рассказ произвел на меня глубокое впечатление. Храбрость в мужчине — самая привлекательная черта для женщины. Что служит причиной тому: слабость нашего пола или то, что мы, будучи немощны, всегда нуждаемся в опоре? Поэтому, несмотря на все, что говорило не в пользу графа Безеваля, в моем уме осталось только воспоминание об этих двух охотах, при одной из которых я присутствовала. Однако я не могла без ужаса подумать о том невероятном хладнокровии, которому Поль был обязан жизнью. Сколько ужасной борьбы произошло в этом сердце, прежде чем воля обуздала до такой степени его ощущения; какой продолжительный пожар должен был пожирать эту душу, прежде чем пламя ее не превратилось в прах и лава ее не сделалась льдом.

Большое несчастье нашего времени — стремление к романтичному и презрение к простому. Чем больше разочаровывается общество, тем сильнее воображение требует чрезвычайного, которое исчезает каждый день из жизни, чтобы укрыться в театре или в романах. Итак, вы не удивитесь, что образ графа Безеваля, представляясь таким ослепительным уму молодой девушки, остался в ее воображении, в котором так мало происшествий оставило свой след. Поэтому, когда через несколько дней после этих событий мы увидели ехавших по большой аллее двух кавалеров и когда доложили о Поле Люсьене и графе Горации Безевале, в первый раз в жизни сердце мое забилось, в глазах потемнело, и я встала с намерением бежать. Мать меня удержала. В это время они вошли.

Не знаю, о чем мы сначала говорили, но, вероятно, я должна была показаться очень робкой и неловкой, потому что, подняв глаза, увидела, что граф Безеваль смотрит на меня со странным выражением, которого я никогда не забуду. Однако мало-помалу я освободилась от скованности и пришла в себя; тогда я могла слушать и смотреть на него, как слушала и смотрела на Поля.

Я нашла у него то же бесстрастное лицо, тот же неподвижный и глубокий взгляд; приятный голос, который, так же как его руки и ноги, мог принадлежать скорее женщине, чем мужчине; впрочем, когда он одушевлялся, в голосе его звучала сила. Поль, как истинный друг, перевел разговор на предмет, способный показать лучшие качества графа: он заговорил о его путешествиях. Граф с минуту не решался принять эту тему, приятную для его самолюбия; говорили, что он боялся овладевать разговором и выставлять себя напоказ. Но вскоре воспоминания о виденных им местах, живописной жизни диких стран вытеснили из сердца монотонно существующие цивилизованные города и затопили его; граф опять очутился в роскошной прозябающей Индии и чудесном Мальдиве. Он рассказал нам о своих поездках по Бенгальскому заливу, о сражениях с малайскими пиратами; увлекся блестящей картиной этой жизни, в которой каждый час приносит пищу уму или сердцу; развернул перед нашими глазами во всей полноте эту первобытную жизнь, когда человек, свободный и сильный, будучи по своей воле рабом или царем, не имел других уз, кроме своей прихоти, других границ, кроме горизонта; когда, задыхаясь на земле, распускал паруса своих кораблей, как орел крылья, и требовал у океана пустыни и безграничности. Потом он вдруг перескочил на нравы нашего истертого общества, где все так бедно — и преступление, и добродетель, где все поддельно — и лицо, и душа; где мы — рабы, заключенные в оковы закона, пленники, скованные приличиями, — имеем для каждого часа дня маленькие обязанности, которые должны исполнять, для каждой части утра — форму платья и цвет перчаток, и все это под страхом смешного, потому что смешное во Франции пятнает имя хуже грязи или крови.

Не стану говорить вам, сколько горького, насмешливого и едкого красноречия по поводу нашего общества излил в этот вечер граф. Это было одно из созданий поэтов, Манфред или Карл Моор; одна из бурных организаций, бунтующих против глупых и пустых требований нашего общества; это был гений в борьбе с миром, скованный его законами, приличиями, привычками и уносящий их с собой, как лев уносит жалкие сети, расставленные для лисицы или волка.

Когда я слушала эту философию, мне казалось, что я читаю Байрона или Гете: та же сила мысли, возвышенная и могучая. Это лицо, ранее такое бесстрастное, сбросило свою ледяную маску и воодушевилось, глаза метали молнии. Голос, такой мягкий и приятный, окрашивался то блистательными, то мрачными звуками. Потом вдруг энтузиазм и горесть, надежда и презрение, поэзия и проза — все это растопилось в улыбке, содержащей в себе больше отчаяния и презрения, чем в самых горестных рыданиях.

Этот визит продолжался не более часа. Когда граф и Поль вышли, моя мать и я смотрели друг на друга с минуту, не произнося ни слова. Я почувствовала, что с сердца упала огромная тяжесть: присутствие этого человека тяготило меня, как Маргариту присутствие Мефистофеля. Впечатление, произведенное им на меня, было так очевидно, что мать принялась защищать его, тогда как я и не думала на него нападать. Ей уже давно говорили о графе, и, как о всех замечательных людях, в свете ходили о нем самые противоположные суждения. Впрочем, мать смотрела на него с точки зрения совершенно отличной от моей: все софизмы графа казались ей не чем иным, как игрой ума, родом злословия против целого общества, как всякий день злословят о каждом из его членов. Мать не ставила их ни слишком высоко, ни слишком низко. С этим другим мнением я не хотела спорить и показала, что не интересуюсь им больше. Через десять минут, сказав, что у меня болит голова, я вышла в сад. Но и там ничто не могло рассеять моего предубеждения: я не сделала еще и ста шагов, как должна была сознаться самой себе, что не хотела ничего слушать о графе, чтобы лучше думать о нем. Это убеждение устрашило меня; я не любила графа, потому что мое сердце, когда объявили о его приезде, забилось скорее от страха, чем от радости; впрочем, я не боялась его или, вернее, не должна была бояться, потому что он не мог оказать влияния на мою судьбу. Я видела его один раз случайно, другой раз из учтивости и, может быть, больше не увижу этого любителя приключений с его тягой к путешествиям: он может покинуть Францию с минуты на минуту, и тогда появление его в моей жизни будет видением, мечтой — и ничем более; пятнадцать дней, месяц, год пройдут, и я его позабуду. Ожидая колокола к обеду, я удивилась, когда звук его застал меня за этими мыслями, — часы прошли, как минуты.

Когда я вошла в зал, мать передала мне приглашение графини М., которая осталась на лето в Париже и давала по случаю рождения дочери большой вечер, музыкальный и танцевальный. Мать, всегда такая добрая ко мне, хотела, прежде чем ответить, посоветоваться со мной. Я тотчас согласилась: это было прекрасное средство отвлечься от мысли, овладевшей мной. Нам оставалось только три дня, и этого времени едва было достаточно для приготовлений к балу; потому я надеялась, что воспоминание о графе исчезнет или, по крайней мере, отдалится во время забот, связанных с подготовкой туалета. Со своей стороны, я сделала все, чтобы достигнуть этого результата: говорила в этот вечер с необычайным жаром, просила возвратиться в тот же вечер в Париж под предлогом, что осталось мало времени, чтобы заказать платья и цветы, но на самом деле оттого, что перемена места могла, как я думала, помочь мне в борьбе с моими воспоминаниями. Мать согласилась на все мои фантазии с обыкновенной своей добротой, и после обеда мы отправились.

Я не ошиблась. Приготовления к вечеру, веселая беззаботность молоденькой девушки, которой я никогда еще не теряла, ожидание бала в такое время, когда их бывает мало, заслонили невольный ужас, овладевший мной, и устранили призрак, преследовавший меня. Наконец желанный день наступил: я провела его в какой-то лихорадке, которой никогда прежде не замечала во мне мать; она была счастлива, видя мою радость. Бедная мать!

Когда пробило десять часов, я, прежде такая медлительная, была уже готова. Наконец мы отправились. Почти все наше зимнее общество возвратилось, подобно нам, в Париж для этого праздника. Я нашла там своих подруг по пансиону, своих всегдашних кавалеров и даже то веселое, живое удовольствие, которое с год или два начинало для меня уже меркнуть.

В танцевальном зале была ужасная теснота. По окончании кадрили графиня М. взяла меня за руку и, чтобы избавиться от жары, увела меня в комнату, где играли в карты. Это было любопытное зрелище: все аристократические, литературные и политические знаменитости нашего времени были там. Я знала многих из них, но некоторые были мне неизвестны. Госпожа М. называла мне их, сопровождая каждое имя замечаниями, которым часто завидовали самые остроумные журналисты. Войдя в один зал, я вдруг вздрогнула, сказав невольно: «Граф Безеваль!»

— Да, это он, — отвечала госпожа М., улыбаясь. — Вы его знаете?

— Мы встречали его у госпожи Люсьен в деревне.

— Да, — сказала графиня, — я слышала об охоте, о приключении, случившемся с молодым Люсьеном. Не правда ли?

В эту минуту граф поднял глаза и заметил нас. Что-то вроде улыбки мелькнуло на его губах.

— Господа, — сказал он своим партнерам, — позвольте мне оставить вас. Я постараюсь прислать к вам вместо себя четвертого.

— Вот прекрасно! — сказал Поль. — Ты выиграл у нас четыре тысячи франков и теперь пришлешь вместо себя того, кто не проиграет и десяти луидоров… Нет! Нет!

Граф, готовый встать, опять сел. После сдачи он поставил ставку; один из игроков удержал ее и открыл свою игру. Тогда граф бросил свои карты, не показывая их, сказал: «Я проиграл» — и отодвинул от себя золото и банковские билеты, лежавшие перед ним, и опять встал.

— Могу ли теперь оставить вас? — спросил он.

— Нет еще, — возразил Поль, подняв карты графа и смотря на его игру, — у тебя пять бубен, а у твоего противника только четыре пики.

— Сударыня, — сказал граф, обращаясь в нашу сторону и адресуясь к хозяйке, — я знаю, что мадемуазель Евгения будет просить сегодня на бедных. Позволите ли мне первому предложить свою дань?

При этих словах он взял рабочий ящик, стоявший возле игорного стола, положил в него восемь тысяч франков, лежавшие перед ним, и подал его графине.

— Но я не знаю, должна ли принять, — отвечала госпожа М., — такую значительную сумму?

— Я предлагаю ее, — возразил, улыбаясь, граф, — не от себя одного; большая часть ее принадлежит этим господам, и их-то должна благодарить мадемуазель Евгения от имени покровительствуемых ею.

Сказав это, он пошел в танцевальный зал, а ящик, наполненный золотом и банковскими билетами, остался в руках графини.

— Вот один из оригиналов, — сказала мне госпожа М. — Он увидел женщину, с которой ему хочется танцевать, и вот цена, которую он платит за это удовольствие. Однако надо спрятать ящик. Позвольте мне проводить вас в танцевальный зал.

Едва я села там, как граф подошел ко мне и пригласил танцевать.

Мне тотчас вспомнились слова графини. Я покраснела, подавая ему свой листок, в который уже были вписаны шесть кавалеров. Он перевернул его и, как будто не желая видеть имя свое рядом с другими, написал на верху страницы: «На седьмую кадриль». Потом возвратил мне, сказав несколько слов, которых от смущения я не смогла расслышать, и, подойдя к дверям, прислонился к ним. Я была почти готова просить мать оставить бал; я дрожала так сильно, что, казалось, не могла держаться на ногах. К счастью, в это время раздался летучий и блестящий аккорд. Танцы отменялись. Лист сел за фортепьяно.

Он играл Invitation a la valse de Weber.

Никогда искусный артист не достигал такого совершенства в исполнении, или, может быть, никогда моя душа не была так расположена к этой музыке, страстной и грустной; мне казалось, я слышу в первый раз, как умоляет, стонет и разбивается страдающая душа, которую автор «Фрейшуца» растворил во вздохах своей мелодии. Все, что только музыка, этот язык ангелов, может выразить — надежду, горесть, грусть, — все было соединено в отрывке, вдохновенные вариаций которого следовали за мотивом как объяснительные ноты. Я сама часто играла эту блестящую фантазию и удивлялась теперь, слыша ее вновь созданной другим и находя в ней такие вещи, о которых не подозревала. Был ли причиной тому удивительный талант, воспроизводивший их, или новое состояние моей души? Искусная ли рука, скользившая по клавишам, так далеко углубилась в рудник, что открыла в нем жилки, незаметные для других, или сердце мое получило такое сильное потрясение, что дремавшие в нем чувства пробудились?

Во всяком случае, действие было волшебное; звуки волновались в воздухе и наполняли меня мелодией. В эту минуту я подняла глаза — взгляд графа был устремлен на меня. Я быстро опустила голову, но было поздно, даже не видя его глаз, я чувствовала взгляд, тяготивший меня; кровь бросилась в лицо, и невольная дрожь охватила меня. Вскоре Лист встал, и я услышала восторженный шум людей, окруживших его. Я подумала, что, вероятно, и граф оставил свое место. И в самом деле, подняв голову, я не нашла уже его у двери, но не осмелилась продолжать дальше свои поиски, потому что боялась опять встретить его взгляд и хотела лучше не знать, что он был там.

Через минуту тишина восстановилась. Новый исполнитель сел за фортепьяно; я услышала предостерегающее «Тише!» в соседних залах и заключила, что любопытство сильно возбуждено, однако не смела поднять глаза. Резкая гамма пробежала по клавишам, за нею последовала полная и печальная прелюдия, потом звучный и сильный голос запел под мелодию Шуберта: «Я все изучил: философию, право и медицину; рылся в сердце человека; спускался в недра земли; придавал уму своему крылья орла, чтобы витать под облаками. И к чему привело меня это долгое изучение? К сомнению и унынию. Правда, я не имею уже ни мечты, ни недоумения; я не боюсь ни Бога, ни сатаны, но я купил эти выгоды ценой всех радостей жизни».

При первом слове я узнала голос графа Безеваля. Вы легко поймете, какое впечатление должны были произвести на меня эти слова Фауста в устах того человека, который пел их. Впрочем, он подействовал одинаково на всех. Минутное глубокое молчание воцарилось за последней нотой, которая улетела, жалобная, как скорбящая душа; потом бешеные рукоплескания раздались со всех сторон. Я осмелилась взглянуть на графа. Для всех, может быть, лицо его было спокойно и бесстрастно, но для меня легкий изгиб его губ ясно показывал то лихорадочное волнение, которое однажды овладело им во время посещения нашего замка. Госпожа М. подошла к нему, чтобы высказать свое восхищение, и тогда он принял улыбающийся и беззаботный вид человека, повелевающего умами, самыми строгими к приличиям света. Граф Безеваль предложил ей руку и сделался таким же, как и все; по манере, с которой он смотрел на нее, я заключила, что он делает комплименты ее туалету. Продолжая говорить с ней, он бросил на меня быстрый взгляд, который встретился с моим; я едва не вскрикнула, так была им испугана. Без сомнения, он увидел мое состояние и сжалился, потому что увлек госпожу М. в соседний зал и остался там с ней. В ту же минуту музыканты дали знак к танцам; записанный первым мой кавалер бросился ко мне. Я машинально взяла предложенную руку, и он повел меня танцевать. Вот все, что я могу вспомнить. Потом следовали две или три кадрили, в течение которых я немного успокоилась; наконец танцы остановились, чтобы опять дать место музыке.

Госпожа М. подошла ко мне, она просила меня принять участие в дуэте из первого акта «Дон-Жуана». Я сначала отказалась, чувствуя себя неспособной в эту минуту произнести ни одной ноты. Мать увидела этот спор и подошла, чтобы присоединиться к графине, обещавшей аккомпанировать. Я боялась, что, если стану противиться, мать может о чем-нибудь догадаться; я так часто пела этот дуэт, что не нашла основательного предлога отказаться и должна была уступить. Графиня М. взяла меня за руку, подвела к фортепьяно и села за него; я стала за ее стулом, опустив глаза и не смея взглянуть вокруг себя, чтобы не встретить опять взора, следовавшего за мной повсюду. Молодой человек подошел и стал по другую сторону княгини; я подняла глаза на своего партнера, дрожь пробежала по моему телу — это был граф Безеваль, который должен был петь роль Дон-Жуана.

Вы поймете, как велико было мое волнение, но отказаться было уже поздно: глаза всех были устремлены на нас. Госпожа М. заиграла прелюдию. Граф начал. Мне показалось, что запел другой голос, другой человек, и когда он произнес «la ci darem la mano», я была поражена, думая, что ошиблась, и не могла поверить, что могучий голос, заставлявший нас дрожать от мелодий Шуберта, мог смягчиться до звуков веселости, такой тонкой и приятной. С первой фразы шум рукоплесканий пробежал по всему залу. Правда, когда в свою очередь я запела, дрожа, «vorrei e non vorrei mi trema un poco il cor», в голосе моем было такое выражение страха, что продолжительные рукоплескания заглушили звуки музыки. Я не могу выразить, сколько было любви в голосе графа, когда он начал «vieni mi bel deletto», и сколько обольщения и обещаний в этой фразе: «Io cangiero tua sorte». Все это было так приспособлено ко мне; этот дуэт, казалось, так хорошо выражал состояние моего сердца, что я почти готова была лишиться чувств, произнося: «Presto non son piu forte». Здесь музыка переменилась, и вместо жалобы кокетки Церлины я услышала крик самой глубокой скорби. В эту минуту граф приблизился ко мне, рука его дотронулась до моей руки; огненное облако покрыло мои глаза. Я схватилась за стул графини М. и сильно сжала пальцы; благодаря этой опоре я могла еще держаться на ногах. Но когда мы начали вместе: «Andiamo, andiam mio bene», я почувствовала дыхание его в волосах и на своих плечах, дрожь пробежала по моим жилам; произнося слово «amor», я испустила крик, в котором все силы мои истощились, и упала без чувств.

Мать бросилась ко мне, но она опоздала, и графиня М. приняла меня на свои руки. Обморок мой был приписан жаре; меня перенесли в соседнюю комнату; соли, которые давали мне нюхать, отворенное окно, несколько капель воды, брызнутых в лицо, привели меня в чувство. Госпожа М. настаивала, чтобы я вернулась на бал; но я ничего не хотела слушать. Мать, обеспокоенная этим случаем, была согласна со мной: велели подать карету, и мы воротились домой.

Я тотчас удалилась в свою комнату. Снимая перчатку, я уронила бумажку, очевидно вложенную в нее во время моего обморока. Подняв ее, я прочла слова, написанные карандашом: «Вы меня любите!.. Благодарю, благодарю!»







 

Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх