Оплот. Семья Аксаковых

В "Детских годах Багрова внука" С.Т.Аксакова есть удивительное место, когда в дорожной поездке, казалось бы, неизлечимо больного ребенка родители кладут на траву лесной поляны, и все, что видел он, ощущал, слышал вокруг, пение птиц, аромат цветов, дыхание леса - все это так целительно подействовало на него, что вскоре он почувствовал себя здоровым.

Такая же целительная природа живет и оздоровляюще действует на нас в произведениях писателя.

Но такое же духовное здоровое воздействие оказывает на нас и сам облик Сергея Тимофеевича. По его собственным словам, наклонность ко "всему ясному, прозрачному, легко и свободно понимаемому", впитанные им с молоком матери родные предания отвращали его от всякого духовного оборотничества, преподносимого под видом новизны.

Еще не будучи знаменитым писателем, он уже был той личностью, которая притягивала к себе замечательных людей русского искусства и науки. Гоголь, Тургенев, Некрасов, Салтыков-Щедрин, Тютчев, Толстой, Достоевский, Аполлон Григорьев - все они глубоко чтили "старика Аксакова". Под влиянием Гоголя, который заслушивался устными рассказами Сергея Тимофеевича о заволжском быте и уговорил "старшего друга" писать "историю своей жизни", Аксаков начал свои автобиографические книги и сразу же вошел в русскую литературу как ее классик.

Привлекал Сергей Тимофеевич своих современников и как прекрасный семьянин, гостеприимный хозяин дома, где все дышало приветом и доброжелательством. Жена Аксакова Ольга Семеновна, дочь суворовского генерала и турчанки, взятой в плен при осаде Очакова, была подлинной устроительницей внутреннего лада семейной жизни. Известны слова Белинского: "Ах, если бы побольше было у нас в России таких отцов, как старик Аксаков". В семье, состоявшей из десяти детей, царили взаимная любовь и дружба, отца они, уже будучи и взрослыми, называли "отесенька" (от слова "отец").

Собственно и жизнь Сергея Тимофеевича была сосредоточена вокруг двух начал: созидание семьи и автобиографических книг, воссоздание семейных преданий.

Из этой семьи вышли два замечательных деятеля русской культуры и общественной жизни: славянофилы Константин Аксаков и Иван Аксаков.

Семья всегда была в русской литературе прообразом народной жизни: пушкинские Гриневы, тургеневские Калитины, толстовские Ростовы, до шолоховских Мелеховых, платоновских Ивановых. Семья Багровых занимает среди них особое место, ибо за нею стоит семья самих Аксаковых.

Семья - не только свои дети, но и родовое предание, родители, предки. Известный философ-богослов П.Флоренский писал: "Быть без чувства живой связи с дедами и прадедами - это значит не иметь себе точек опоры в истории. А мне хотелось бы быть в состоянии точно определить себе, что именно делал я, и где именно находился я в каждом из исторических моментов нашей Родины и всего мира - я, конечно, в лице своих предков [10].

В двух своих главных книгах "Семейная хроника" и "Детские годы Багрова-внука" Сергей Тимофеевич на основе рассказов родителей воспроизвел семейное предание, историю трех поколений рода Аксаковых (Аксаков заменен в повествовании вымышленной фамилией Багров). В "Семейной хронике" выведены первое и второе поколение семьи Багровых - дедушка и родители маленького Сережи, а детству Сережи, продолжающего род Багровых в третьем поколении, посвящены "Детские годы Багрова-внука". Вся "Семейная хроника" состоит из пяти сравнительно небольших отрывков, книга скромна по размеру, но остается ощущение полноты, обнимающей разнообразные события и множество людей, целую историческую эпоху. За литературными персонажами стоят реальные люди, но это не значит, что перед нами фотографические снимки с них. Нет, это прежде всего художественные образы, заключающие в себе нечто более, чем только частное, личное. И прежде в Аксакове был виден большой художник,- уже в его "Буране", затем в "Записках об уженье рыбы", "Записках ружейного охотника", "Воспоминаниях" (писавшихся почти одновременно с последними главами "Семейной хроники"), но тогда автор как бы сдерживал свою изобразительную силу, а здесь, в "Семейной хронике", дал ей полную волю, и вот повеяло такой подлинной жизнью, за которой уже не замечается искусство. Таков первый же отрывок из "Семейной хроники", глава "Добрый день Степана Михайловича" (включенный потом в знаменитую "Русскую хрестоматию" А.Галахова, выходившую десятками изданий в дореволюционной России). Что, казалось бы, замечательного - день, проведенный дедом рассказчика, провинциальным помещиком, но сколько здесь любовно переданных подробностей бытовых, домашних, из жизни хозяйственной с поездкой Багрова в поле, осматриванием там отцветающей ржи, посещением мельницы, разговором с мужиками, ужином, сиденьем на крылечке перед сном, "перекрестился раз-другой на звездное небо и лег почивать". Эпическое течение дня, времени. Один день из жизни героя, но воспринимается это как целый законченный цикл бытия, так это все крупно и целостно.

Автор не идеализирует своего героя, а точнее говоря, своего деда. Старик Багров отмечен печатью времени, крепостнических порядков. Переселяясь из Симбирской губернии в Уфимское наместничество, за четыреста верст, на новокупленные земли, он снимает с места своих крестьян, всю деревню, и "потянулись в путь бедные переселенцы, обливаясь горькими слезами, навсегда прощаясь со стариною, с церковью, в которой крестились и венчались". Крут и самовластен Степан Михайлович в семье, где так боятся его гнева, делающего из этого, в сущности, добросердечного человека "дикого зверя" (ничто так не может распалить его, как неправда, ложь).

В Багрове, как в крупном характере, крупны и недостатки, и достоинства. При всех своих противоречиях в поступках эта личность монолитная, цельная в своей нравственной основе. А эта основа несокрушима, и на ней зиждется мудрость его житейских правил. Он тверд в слове, "его обещание было крепче и святее всяких духовных и гражданских актов". Подобно тому как могучая грудь, необыкновенно широкие плечи, жилистые руки, мускулистое тело обличали силача в этом небольшого роста человеке, подобно тому, как лицо его с большими темно-голубыми глазами имело открытое и честное выражение, так всегдашняя его помощь другим, посредничество в спорах и тяжбах соседей, ревностная преданность правде в любом случае свидетельствовали о нравственной высоте его.

Софья Николаевна, невестка, быстро постигла "все его причуды", сделала "глубокую и тонкую оценку высоких качеств его". Так гордая, образованная женщина, презиравшая все деревенское и грубое, склонилась перед этим грубым на первый взгляд стариком, интуитивно почувствовав в нем те качества его, которые возвышали его над всеми другими.

В Багрове практические качества уравновешены нравственными, и в этом особенность его натуры. Он из людей практического склада, деятельных, способных на большие предпринимательские дела, но это не голое делячество, не знающее ради выгоды никаких моральных препятствий. У таких людей развитое нравственное сознание не оставляет их и в практической деятельности, иногда может вступать в жестокое противоречие с нею, но никогда не оправдает в себе неправедности поступка и тем самым уже исключает в себе ничем не ограниченное хищничество.

Но в том-то и дело, что такой характер, как Багров, не был только "преданьем старины глубокой". Почти одновременно с Багровым появился Русаков в пьесе Островского "Не в свои сани не садись", позже Чапурин в романах Мельникова-Печерского "В лесах" и "На горах"; оба эти героя характерами сродни Багрову.

Образ старика Багрова может быть поставлен в ряд эпических образов мировой литературы. Еще в прошлом столетии, сразу же по выходе "Семейной хроники", критика, желая похвалить автора, видела в нем "сходство с Вальтером Скоттом", в частности, в понимании "исторической необходимости" прошлых обычаев, в строе мыслей Багрова "сообразно духу времени" (недостаточно, видно, была еще авторитетна тогда русская литература для критики, чтобы можно было из нее самой вывести эту "историческую необходимость"). Сила обобщения того же образа Багрова могла родиться только из такой семейной хроники, где представлены не узкие рамки семейного быта, а целая Россия в главных своих качествах (так и было, особенно в дальнейшем, когда уже в семье Сергея Тимофеевича с ее духовно-общественными интересами Россия постоянно присутствовала и в разговорах и в мыслях отца и детей).

И не только образ старика Багрова отличается такой поразительной силы художественным обобщением. В "Семейной хронике" с не меньшей, пожалуй, только отрицательной силой изображен Куролесов. В портрете героя, который рисует С.Т. Аксаков, при отсутствии, казалось бы, анализа (в том роде, в каком, разлагая целое на его составные части, "выворачивают" нам человека, обнажают потаенные уголки его души и сознания Достоевский и Толстой), при всей целостности рисунка поражает в образе Куролесова психологическая глубина. Некоторые критики видели в Куролесове некоего бытового злодея, что подтверждается как будто и самой канвой сюжета: история женитьбы героя; обман жены; узнанная ею правда об истинном образе жизни мужа, когда она, прослышав об этом, решает отправиться в имение, где он жил, и своими глазами удостоверяется в правде слухов о его развратной жизни, тиранстве; злодейство Куролесова, убедившегося, что жена не простит ему и ему грозит лишение доверенности на управление имением, избивающего жену и запирающего ее в каменном подвале; освобождение пленницы Степаном Михайловичем и т.д.

Но за этой чуть ли не приключенческой историей скрыты не только бытовые черты, но и метафизические тайны характера героя. Об одной из них говорится: "Избалованный страхом и покорностью всех его окружающих людей, он скоро забылся и перестал знать меру своему бешеному своеволию". Вот что, оказывается, может разжигать "своеволие", "жестокость", "кровожадность" и все другое - и не только в случае с Куролесовым, и не только в его время. Из иных, как бы брошенных на ходу "изустных" замечаний повествователя Достоевский мог бы, кажется, извлечь материал для цепной психологической реакции. Куролесов наименовал три деревни, которые он заселил переведенными со старых мест крестьянами, названиями, составившими имя, отчество и фамилию его жены. "Это романическая затея в таком человеке, каким явится впоследствии Михаил Максимович, всегда меня удивляла".

Достигнув высшей степени разврата и лютости, Куролесов ревностно занялся построением каменной церкви в Парашине. Эти "бездны" в характере героя, "феномен" его кровожадности, противоречивость поступков настолько глубоко затронули что-то "необъяснимое" в "человеческой природе", что дало основание Аполлону Григорьеву сделать следующий вывод: "Эти типы последних времен нашей литературы, бросившие нежданно и внезапно свет на наши исторические типы,- этот Куролесов, например, "Семейной хроники", многими чертами своими лучше теорий гг. Соловьева и Кавелина разъясняющий нам фигуру Грозного Ивана..." Такова сила психологического обобщения художника, позволяющая нам за выведенным лицом увидеть целый исторический тип, заставляющая нас задуматься о явлениях, не ограниченных рамками времени и места действия.

Может быть, нигде у С.Т. Аксакова художническая пристальность и полнота не проявляются так, как в образе матери, особенно в "Детских годах Багрова-внука". "Этот образ выносила в душе своей такая же любовь сыновняя, какая прежде у груди матери лелеяла сына",- справедливо писал один из современников писателя. И в самом деле, горячая любовь матери и страстная привязанность дитяти к ней составляют нераздельное целое. "Постоянное присутствие матери сливается с каждым моим воспоминанием,- говорит автор в самом же начале своих "Детских годов Багрова-внука".- Ее образ неразрывно соединяется с моим существованием". Болезненный ребенок был обречен, казалось, на смерть и только чудом остался жить. И одной из этих чудесных сил, исцеливших его, была самоотверженная, безграничная материнская любовь, о которой сказано так: "Моя мать не давала потухнуть во мне догоравшему светильнику жизни; едва он начинал угасать, она питала его магнетическим излиянием собственной жизни, собственного дыханья". Все повествование освещено образом матери, бесконечно родной, любящей, готовой на любые жертвы, на любой подвиг ради своего Сереженьки. Материнское чувство психологически, кажется, неисчерпаемо: сколько переживаний, сколько душевных оттенков. Забывшаяся тревожным сном мать слышит голос больного своего маленького сына. "Мать вскочила, в испуге сначала, и потом обрадовалась, вслушавшись в мой крепкий голос и взглянув на мое посвежевшее лицо. Как она меня ласкала, какими называла именами, как радостно плакала... этого не расскажешь!" Это всего лишь один момент ее душевного состояния, и, собственно, вся жизнь ее в этом лежащем в глубине души, "беспредельном чувстве материнской любви", как говорит сам рассказчик. От первой до последней страницы книги, в каждом эпизоде, где показана мать, в самых разнообразных проявлениях - то страстных, то тревожно-отчаянных, то радостных, то светло-грустных - живет это удивительное чувство, открывая нам скрытые от мира тайны материнского сердца.

В литературе обычно поэтизируется любовь до семейной жизни, с началом ее как бы опускается занавес романтической истории и начинается проза быта. Ни у кого, пожалуй, из русских писателей семейная жизнь не раскрывается с такой поэтической содержательностью, как у С.Т. Аксакова в его "Семейной хронике" и "Детских годах Багрова-внука" в особенности. И это далеко не при гармоничном союзе между супругами (вспомним, что Софья Николаевна вышла замуж не по любви). Но столько в материнской любви богатства чувств, столько душевной занятости", что уже одно это делает жизнь женщины глубоко осмысленной, дающей ей огромное нравственное удовлетворение, и маленький сын чувствует над собою "нравственную власть" матери. Такое материнское "однолюбие" было, видимо, таким же явлением русской жизни, как и постоянство пушкинской Татьяны с ее: "Но я другому отдана и буду век ему верна".

Поразительно то, что это материнское чувство во всей его первородности и чистоте донес до нас шестидесятипятилетний художник, как будто не было ни бремени охлаждающего душу житейского опыта, ни даже иной матери, когда с женитьбой сына она так переменилась в своих чувствах к нему, ревнуя его к семье: ничто оказалось не властным над силою той детской сыновней любви, которая сделалась святыней его души. Как бы инстинктивно чувствуя, чем он обязан матери, не раз вырывавшей его, казалось, из объятий смерти, Сережа отвечает ей страстной сыновней привязанностью, которая временами буквально потрясает его детскую душу. Такие потрясения переживает он во время болезни матери, приходя в недетский ужас при одной мысли, что она может умереть. "Мысль о смерти матери не входила мне в голову, и я думаю, что мои понятия стали путаться и что это было началом какого-то помешательства".

С.Т. Аксаков, видимо, передал очень характерное вообще для детской психологии. Вот признание известного русского ученого-физика С.И. Вавилова: "Мать любил я всегда глубоко и, помню, мальчиком с ужасом представлял себе, а вдруг мама умрет, что казалось равносильным концу мира".

В этом ужасе остаться без матери есть какая-то стихийная боязнь сиротства, не только сыновнего, но вообще сиротства на земле, и мать здесь как та наиболее близкая и доступная детскому сознанию опора, без которой ему так страшно в мире. Каким оцепенением поражает детскую душу болезнь матери и каким светом озаряется мир с ее выздоровлением. "Наконец, все мало-помалу утихло, и прежде всего я увидел, что в комнате ярко светло от утренней зари, а потом понял, что маменька жива, будет здорова,- и чувство невыразимого счастья наполнило мою душу! Это происходило 4 июня, на заре пред восходом солнца, следовательно, очень рано".

Любовь к матери глубже открывает Сереже самого себя. Он так предался впечатлениям пробуждающейся весенней природы, так ("точно помешанный") поглощен был своими делами и заботами - послушать, поглядеть, что творится в роще, как развертываются листья, оживает всякая живность, как завивают гнезда птицы,- что забыл обо всем на свете и даже о матери. И мать с упреком напомнила ему об этом. Словно пелена спала с его глаз: он в самом деле мало думал о ней. Острое раскаяние укололо его в самое сердце, он чувствовал, как он виноват перед матерью, и просил прощения у нее. Мать же не сдержала своих чувств: "Мы с матерью предались пламенным излияниям взаимного раскаяния и восторженной любви; между нами исчезло расстояние лет и отношений, мы оба исступленно плакали и громко рыдали. Я раскаивался, что мало любил мать; она - что мало ценила такого сына и оскорбила его упреком".

Само нравственное развитие мальчика в значительной мере происходит под влиянием познания материнской любви. Эту любовь он особенно, "во всей силе", начинает понимать и чувствовать во время своей болезни. "Понятен испытанный ею мучительный страх - понятен и восторг, когда опасность миновалась. Я уже стал постарше и был способен понять этот восторг, понять любовь матери. Эта неделя много вразумила меня, много развила, и моя привязанность к матери, более сознательная, выросла гораздо выше моих лет". Мысли о матери, возбуждающие в сыне "тревожное состояние", заставляют его быть "в борьбе с самим собою". И само его "воображение, развитое не по летам", тоже во многом объясняется горячей привязанностью к матери, боязнью утратить ее. Таким образом, в детской психологии образ матери порождает нечто вроде "процесса чувств", "борьбы с самим собой" - явление как бы даже неожиданное при установившемся мнении о "безанализности" психологизма у С.Т. Аксакова.

И не только через мать идет рост детской души. Как содрогается эта детская душа, когда умирает дедушка, какой страх, какой ужас охватывает ее, как воспаляется детское воображение мыслями о смерти! По силе психологической выразительности этот страх поистине зародыш того страха смерти, который будет метаться в сознании героев Толстого, и эта же боязнь смерти, так рано, почти с младенчества узнанная Сергеем Тимофеевичем, видимо, не могла не оставить следа в дальнейшей его жизни, может быть, таилась в его душе, заглушаемая теми "страстишками", о которых говорил сам писатель, имея в виду свои семейные заботы, привязанность к природе и прочее. А рядом со смертью дедушки - появление на свет крошечного братца, вызывающего в Сереже какие-то особые бережные чувства. "В маленькой детской висела прекрасная люлька на медном кольце, ввернутая в потолок. Эту люльку подарил покойный дедушка Зубин, когда еще родилась старшая моя сестра, вскоре умершая; в ней качались и я и моя вторая сестрица. Подставили стул, я влез на него, и, раскрыв зеленый шелковый положок, увидел спящего спеленанного младенца и заметил только, что у него на головке черные волоски. Сестрицу взяли на руки, и она также посмотрела на спящего братца - и мы остались очень довольны... Алена Максимовна, видя, что мы такие умные дети, ходим на цыпочках и говорим вполголоса, обещала всякий день пускать нас к братцу, именно тогда, когда она будет его мыть. Обрадованные такими приятными надеждами, мы весело пошли гулять и бегать сначала по двору, а потом и по саду". Семейное чувство, как бы разветвляясь, входит в душу мальчика, пронизывает все его существо, дает ему ощущение полноты и уверенности существования. Ему радостно знать, что он из того же рода, что его отец и дедушка. "Я один был с отцом; меня также обнимали и целовали, и я чувствовал какую-то гордость, что я внук моего дедушки. Я уже не дивился тому, что моего отца и меня все крестьяне так любят; я убедился, что это непременно так быть должно: мой отец - сын, а я - внук Степана Михайловича".

Семейное начало стало ведущим, определяющим в повествовании. Это нашло отражение и в самих названиях книг: "Семейная хроника", "Детские годы Багрова-внука". Хорошо сказал о книгах С.Т. Аксакова Андрей Платонов, увидевший их "бессмертную сущность" "в отношении ребенка к своим родителям и к своей Родине". По словам Андрея Платонова, "книги Аксакова воспитывают в читателях патриотизм и обнаруживают первоисточник патриотизма - семью", ибо "этому чувству Родины и любви к ней, патриотизму, человек первоначально обучается через ощущение матери и отца, то есть в семье". И сама любовь Аксакова к природе "является лишь продолжением, развитием, распространением тех чувств, которые зародились в нем, когда он в младенчестве прильнул к своей матери, и тех представлений, когда отец впервые взял с собою своего сына на рыбную ловлю и на ружейную охоту и показал ему большой, светлый мир, где ему придется затем долго существовать. И ребенок принимает этот мир с доверием и нежностью, потому что он введен в него рукой отца" [11].

Природа - та вторая, после родительской, колыбель, которая поистине вскармливала и лелеяла детство художника. Одно из самых первых и сокровенных "отрывочных воспоминаний" автора "Детских годов Багрова-внука" - это болезнь и выздоровление в младенчестве. "Дорогой, довольно рано поутру, почувствовал я себя так дурно, так я ослабел, что принуждены были остановиться; вынесли меня из кареты, постлали постель в высокой траве лесной поляны, в тени дерев, и положили почти безжизненного. Я все видел и понимал, что около меня делали. Слышал, как плакал отец и утешал отчаянную мать, как горячо они молились, подняв руки к небу. Я все слышал и видел явственно, и не мог сказать ни одного слова, не мог пошевелиться - и вдруг точно проснулся и почувствовал себя лучше, крепче обыкновенного. Лес, тень, цветы, ароматный воздух мне так понравились, что я упросил не трогать меня с места. Так и простояли мы тут до вечера. Лошадей выпрягли и пустили на траву близехонько от меня, и мне это было приятно... Я не спал, но чувствовал необыкновенную бодрость и какое-то внутреннее удовольствие и спокойствие, или, вернее сказать, я не понимал, что чувствовал, но мне было хорошо... На другой день поутру я чувствовал себя также свежее и лучше против обыкновенного". "Двенадцатичасовое лежанье в траве на лесной поляне дало первый благотворный толчок моему расслабленному телесно организму". Так врачующе подействовала природа на ребенка, и с тех пор он до самозабвения полюбил ее.

Один из современников С.Т. Аксакова, охотник-литератор, шутя говорил, что его собака делает стойку перед "Записками ружейного охотника", так много в них жизни и правды. То же самое можно сказать и в отношении описания природы в "Семейной хронике" и "Детских годах Багрова-внука": столько здесь жизненного, истинного, что забываешь всякую литературу и вместе с автором погружаешься в мир самой природы.

Здоровое чувство природы роднило Аксакова и художника-пейзажиста такой мощи, как И.И. Шишкин, который называл Сергея Тимофеевича своим любимым писателем.

Она оздоровляюще влияет даже на нас, читателей аксаковских книг, а что уж говорить о Сереже, живущем в ней. Для него она неиссякаемый источник радостей и наслаждений. Сколько тайн, сколько волнующих подробностей открывается ему повсюду в ней, сразу же за домом, где течет Бугуруслан и начинается грачовая роща: на рыбалке; в дороге, все той же самой, от Уфы до Багрова, и всегда захватывающе новой; на ночлеге в степи под открытым небом; в весеннем неистовстве соловьев при потухающей заре. И все это, и многое другое, все голоса, цветы, ароматы, "красоты природы" (любимое выражение самого писателя) как бы переливаются в детскую душу, ласкают ее, приводят в восторг, ширят ее, делают счастливой. И так же, как в любви к матери, проявляется вся гамма чувств, переживаний маленького героя, так в страстной привязанности к природе раскрывается не менее, пожалуй, богатая жизнь детской души.

Можно было бы много говорить о значении родного угла, природы в творческой судьбе С.Т. Аксакова, в частности и об уникальности в русской литературе, да и не только, видимо, в русской, а и мировой - такого явления, когда скромные рамки события - детство, проведенное в оренбургском селе,- под пером художника наполняются вдруг такой жизненной подлинностью, содержательностью, значительностью, что мы невольно задумываемся о неисчерпаемости бытия и в самых малых "уголках земли". Впрочем, это и не должно нас удивлять, вспомним, например, что значил этот уголок земли для Пушкина, как обогатило его двухлетнее пребывание в Михайловском, какая поэзия, какие глубины народной жизни открылись ему - через сказки Арины Родионовны, рассказы крестьян, песни слепцов на ярмарках; именно отсюда, из этого "уголка земли" началось и пушкинское постижение русской истории, эпохи "Бориса Годунова" (сотворенного здесь), самой народности. И у каждого великого русского художника был свой "уголок земли", который связывал его с миром.

Отсюда же, из этого "уголка земли" ведет свое происхождение и язык писателя. "Семейная хроника" и "Детские годы Багрова-внука" впитали язык аксаковской родины, как вобрали они и благоухание окружающей природы. Народность языка у С.Т. Аксакова не только в чисто народных словах, но и в самой правде выражения народной жизни, которую он хорошо знает. Живая речь, кажется, облегает все, чего ни касается, каждое явление, каждый предмет, каждую бытовую подробность, проникается тем неуловимым русским значением, которое дается самой непосредственной жизнью в национальной стихии. Изустная живость речи соединяется с удивительной пластичностью изображения, с такой зримостью, осязаемостью картин, особенно природы, что мы как бы входим в них, словно в реальный мир. Ни одного фальшивого тона, все просто и истинно. Уже сам язык очищающе действует на читателя не только в эстетическом, но и в нравственном отношении. Отпечаток мудрости, духовной ясности старца, его нравственной проникновенности проглядывает в слоге. Все сокровище души своей вложил художник в этот слог, в эту величавость русского слова, оттого и не убывает со временем красота и правда этого удивительного аксаковского языка, одарившего нас чудной илиадой детства русской жизни.

"Семейная хроника" и "Детские годы Багрова-внука" сразу же после своего выхода вызвали восторженные отзывы современников. И что удивительно, эти единогласные похвалы принадлежали людям разных убеждений, таким, как Хомяков и Тургенев, Толстой и Герцен, Шевырев и Щедрин, Погодин и Чернышевский, Анненков и Добролюбов и т.д. Правда, неодинаковые были причины для похвал. Так, Добролюбов (в своей статье "Деревенская жизнь помещика в старые годы, отразившаяся в "Детских годах Багрова-внука") отметил, как самое важное в книге С.Т. Аксакова, все то, что связано с описанием "старого порядка", с "произволом" помещика в "семейных отношениях", с вторжением в его деревенскую жизнь крепостных отношений. "Конец концов,- пишет Добролюбов,- вся причина опять сводится к тому же главному источнику всех бывших у нас внутренних бедствий - крепостному владению людьми".

"Неразвитость нравственных чувств, извращение естественных понятий, грубость, ложь, невежество, отвращение от труда, своеволие, ничем не сдержанное,- представляется нам на каждом шагу в этом прошедшем, теперь уже странном, непонятном для нас и, скажем с радостью, невозвратном".

Для Толстого в "Детских годах Багрова-внука" "равномерно сладкая поэзия природы разлита по всему, вследствие чего может казаться иногда скучным, но зато необыкновенно успокоительно и поразительно ясностью, верностью и пропорциональностью отражения".

Щедрин признавался, что испытал на себе решительное влияние "прекрасных произведений" С.Т. Аксакова, потому и посвятил ему один из циклов "Губернских очерков" в журнальной публикации - "Богомольцы, странники и проезжие". Аксаковская эпическая просветленность коснулась такого беспощадно-язвительного сатирика, каким был Щедрин. И гораздо позднее, в его "Пошехонской старине" в главе "Воспитание нравственное", рассказывается, как герой (с автобиографическими чертами самого автора), возрастом уже за тридцать лет, впервые "почти с завистью" познакомился с "Детскими годами Багрова-внука" и вынес из этого чтения неизгладимые впечатления. Высоко ставил книги С.Т. Аксакова Достоевский, отмечая в них правду народного характера. Полемизируя с западниками, он писал: "Вы утверждаете, что чуть народ проявит деятельность, то сейчас он кулак. Это бесстыдно. Это неправда. Няня, переход через Волгу в "Семейной хронике" и сто миллионов других фактов, деятельность самоотверженная, великодушная".

У каждого из знаменитых современников С.Т. Аксакова был свой взгляд на его книги, но все сходились в одном: в признании выдающихся художественных достоинств этих книг, редкого таланта их автора. Сам же Сергей Тимофеевич, искренне удивляясь своему громкому авторскому успеху, с присущей ему "незаносчивостью" самолюбия объяснял дело просто: "Я прожил жизнь, сохранил теплоту и живость воображения, и вот отчего обыкновенный талант производит необыкновенное действие".

Выйдя в свет, "Детские годы Багрова-внука" сразу же стали хрестоматийным классическим произведением. Так, Мамин-Сибиряк (родившийся в 1852 году, за шесть лет до выхода книги Сергея Тимофеевича) писал в своей автобиографии, как он в раннем детстве "заслушивался" чтением "Детских годов Багрова-внука". И позднее другой будущий писатель (о чем расскажет сам Горький в повести "В людях") запомнит навсегда, как "Семейная хроника", "Записки охотника" Тургенева и другие произведения русской литературы "вымыли" его душу: "Я почувствовал, что такое хорошая книга, и понял ее необходимость для меня. От этих книг в душе спокойно сложилась стойкая уверенность: я не один на земле и - не пропаду!"

Книгами СТ. Аксакова всегда будут "заслушиваться" потомки писателя, находя в них, как в мудрых народных преданиях, всегда живой, глубоко современный и вечный смысл.

***

Имена Аксаковых - Константина и Ивана связаны с тем направлением русской общественной мысли, которое получило название славянофильство. Но следует оговориться: оправдывая это название (любовь к славянам), ратуя за единение славян, горячо поддерживая дело освобождение южных славян от турецкого ига (особая роль здесь Ивана Аксакова), славянофилы сами говорили, что главное, сокровенное в их идеях - это русский народ, Россия. Константин Аксаков (род. в 1817) хотя и был значительно моложе Хомякова ( 1804) и Киреевского ( 1806), вместе с ними принадлежит к поколению старших славянофилов, а Иван Аксаков - их преемник уже в новой послереформенной эпохе. Знакомство молодого Константина Аксакова с Хомяковым произвел переворот в его убеждениях, о чем пойдет речь ниже.

Поскольку Алексей Степанович Хомяков и Иван Васильевич Киреевский "отцы основатели", столпы славянофильства, остановимся коротко на их учении. Глубоко образованный, фантастически даровитый во многих областях знаний, свободно владевший французским, английским, немецким языками, Хомяков воплощал в себе духовную высоту русского национального самосознания. Мысль о самобытной русской философии зародилась у него еще в молодости, в двадцатых годах, в кружке любомудров, средоточием которого был его друг, поэт и мыслитель Д.Веневитинов, подававший большие надежды и так рано скончавшийся в 1827 году, в возрасте всего двадцати двух лет. Первыми идейными учениками Алексея Степановича стали юные Константин Аксаков и его друг Юрий Самарин. В 1840 году произошла встреча, оказавшая решающее влияние на их жизнь. Алексей Степанович Хомяков был значительно старше каждого из них: ему было тридцать шесть лет, человек всесторонне образованный философски, со сложившимся давно мировоззрением. Но не только духовным опытом, зрелостью мысли превосходил он своих молодых товарищей. То, что было порознь в каждом из них - творчество и сила аналитическая,- соединилось в нем в полном согласии, составляя цельность его натуры. Поэтому молодые друзья должны были бы, казалось, найти каждый свое, свою точку опоры в Хомякове, но на первых порах этого не произошло. Для обоих, как уже говорилось, кумиром являлся Гегель, и расстаться с ним было им не так-то просто. Хомяков же, прекрасно изучивший Гегеля, сам редкий диалектик, по высокой терпимости своей не подавлял мнения молодых людей, только непреклонно держался своего "камня" - русской истории, ее духовно-культурных, бытовых особенностей. Это было главным для него, а потом уже Гегель и "гегелята" (как он говорил), "гегелизм", ценимый им, но имеющий в его глазах все-таки косвенное отношение к "русскому началу" (как вообще вся германская, рационалистическая в своей основе, философия). Друзья-противники оказались довольно крепкими орешками, с которыми непросто было справиться. Особенно упорствовал в стоянии за Гегеля Константин Аксаков, которого Хомяков прозвал "свирепым агнцем", соединявшим в себе идейное неистовство с детскостью сердца. Веря в прочность главного в Константине Аксакове, Хомяков говорил ему: "Я с вами более согласен, чем вы сами". И дело сдвинулось с места, благоговение хомяковских оппонентов к Гегелю как всеобъемлющему абсолютному началу познания померкло. По словам младшего брата Ивана, освобождение Константина Аксакова от оков Гегеля было полным: "Гегель как бы потонул в его любви к русскому народу". Впоследствии сам Константин Сергеевич признавался: "Живой голос народный освободил меня от отвлеченности философской. Благодарение ему".

Неведомое, волнующее вошло в сознание друзей, когда они стали читать памятники древней русской словесности, изучать летописи, старые грамоты и акты. Целый мир, до того совершенно не известный им, со своими духовными сокровищами, видимыми и еще не изведанными, со своеобразием народной жизни, быта открылся им. Какая-то почвенность почувствовалась вдруг под ногами после зыбкого блуждания в гегелевской "феноменологии духа".

Хомяков сделался постоянным гостем в доме Аксаковых, также как и сам рад был видеть их у себя в гостях, в доме на Собачьей площадке. Особенно часто он стал бывать у них после смерти своей жены тридцатипятилетней Катерины Михайловны (она была сестрой поэта Языкова), оставившей на его руках пятерых детей. Он тяжело, хотя и мужественно переносил страшное горе, старался не выдать своего состояния, на людях принуждал себя быть таким же, как и прежде. Однажды гость, оставшийся ночевать в доме Хомякова, случайно стал свидетелем потрясающей сцены. Хомяков глубокой ночью стоял на коленях и глухо рыдал, а утром, как обычно, вышел к гостям добродушно улыбающийся и спокойный. Смерть жены была испытанием его, казалось бы, незыблемой веры. Ведь это он писал в своем сочинении "Церковь одна":

"Живущий на земле, совершивший земной путь, не созданные для земного пути (как ангелы), не начинавшие еще земного пути (будущие поколения), все соединены в одной Церкви - в одной Благодати Божией". Оба они - и она, и он всегда жили в Церкви и в ней, в вечном ее благодатном лоне, продолжают жить вместе с Катей и с уходом ее из этой жизни. Он верил в это, но такая тоска по умершей жене точила его, что временами падал духом. И однажды во сне услышал ее голос: "Не отчаивайся!" И ему стало легче. Она не перестает быть с ним, с детьми, укрепляет его силы для жизненного подвига. Ранее беззаботный относительно "слова письменного", предпочитавший ему "изустное" слово, он теперь стал больше писать, как бы зная отпущенный ему недолгий земной срок, спешил передать на бумагу в глубине души зревшие долгие годы дорогие ему мысли и чувства. В доме Аксаковых он отдыхал душевно, сам, как хороший, теперь уже неполный семьянин, глубоко чувствовал благо семейного круга. Как во всем другом в жизни, в семье он оставался цельным человеком. И в философии своей он находил для семьи не отвлеченные, логистически-мертвые формулы, а слова живые, проникновенные, говоря, что семья есть тот круг, в котором любовь "переходит из отвлеченного понятия и бессильного стремления в живое и действительное проявление".

Глубоко любя Сергея Тимофеевича, Хомяков и произведения его ценил прежде всего за то, что писатель "живет в них, действует на читателя всеми своими прекрасными душевными качествами", как он говорил - "тайна его художества в тайне души, исполненной любви". В пятидесятые годы, после смерти жены, Хомяков ушел в глубины богословия, познания сущности Церкви. В своих статьях и письмах, написанных по некоторым причинам по-французски и по-английски, Хомяков развивает идею соборности. Сила Церкви - не во внешнем устроении, не в иерархичности ее, а в соборности, в единении любви всего церковного народа, в неодолимости ее как Тела Христова. Единство Церкви созидается непрекращающимся в ней действием Духа Божия. Каждое действие Церкви направляется Духом Святым, духом жизни и истины. Дух Божий в Церкви недоступен рационалистическому сознанию, а только целостному духу. В отличие от восточной православной Церкви с ее соборностью в любви Запад, католичество утверждает себя на гордыне индивидуального разума.

Соборностью глубоко проникнута великая русская литература. Осуществилось в XX веке то, что православный мыслитель, верный сын русской Церкви Хомяков, называл выходом своих богословских идей "на мировое поприще".

Духовно близок был к семье Аксаковых и другой выдающийся русский мыслитель, Иван Васильевич Киреевский. Обратимся к его философским взглядам, без этого не будет полон показ той умственно-духовной среды, которая окружала Аксаковых.

Иван Киреевский занимал в ней важное место. Еще в статье, написанной в 1830 году, "Обозрение русской словесности за 1829 год" он говорит: "Но чужие мысли полезны только для развития собственных. Философия немецкая вкорениться у нас не может. Наша философия должна развиться из нашей жизни, создаться из текущих вопросов, из господствующих интересов нашего народного и частного быта". Слушание в 1830 году лекций Гегеля в Берлинском университете, а затем - лекций Шеллинга в Мюнхенском университете не произвело особого действия на Ивана Киреевского, не вызвал у него сочувствия сам "способ мышления" немецких философов, даже и более близкого ему по духу Шеллинга. Пожалуй, больше дало ему личное знакомство с Гегелем и через младшего брата Петра Васильевича (ранее его приехавшего в Мюнхен) - с Шеллингом, который, кстати, в разговоре с Киреевскими высказывал мнение, что России суждено великое назначение (эту же мысль, видимо, под влиянием победы России над Наполеоном в 1812 году высказал и Гегель одному из молодых русских, слушавших его лекции). Издали отчетливее мог он осмотреть то огромное, что представляло собою его Отечество. Не отрицая поучительности опыта Западной Европы, Иван Киреевский считал, что любой иноземный опыт нельзя механически переносить на историческую почву другого народа, что и философия, образованность точно так же не могут быть внешне переняты, а рождаются из недр национальной жизни. Тем более это относится к "самобытной русской философии", которая должна была, по убеждению его, выйти далеко за пределы национального значения и приобрести мировую роль.

В создании такой философии Иван Васильевич видел свое призвание, задачу своего служения Отечеству и жил, собственно, этим однодумьем. Он не разрабатывал систему, наподобие немецких философов, а развил ряд положений, которые легли в основные славянофильской философии. Суть этих положений вкратце сводится к следующему.

Исторически сложилось так, что в основании просвещения Европы и России легли разные элементы, разные начала. Что касается Европы, то этими началами в ее просвещении стали христианство, проникшее туда через церковь римскую, древнеримская образованность и государственность варваров, возникшая из насилий завоевания. Как видно уже из этого, определяющей в судьбе просвещения европейских народов была роль Рима, римской образованности. Между тем было еще греческое просвещение, которое в своем чистом виде почти не проникало в Европу до XV века, до самого взятия турками Константинополя (когда на Западе появились греческие изгнанники со своими "драгоценными рукописями"). Но это было уже запоздалое знакомство, которое не могло изменить заложенного склада ума и жизни. Господствующий дух римской образованности, римские законы и римское устройство наложили властную печать на всю историю и жизненный уклад европейских народов, начиная от частного быта и кончая религией. Если говорить о главной особенности "римского ума", то это будет преобладание в нем наружной рассудочности над внутренней сущностью. Таким характером рассудочной образованности отмечены все проявления общественной, религиозной, семейной жизни в Древнем Риме, унаследованные Западной Европой.

Если на Западе христианство привилось через римскую церковь, то в России - через церковь восточную. В отличие от западного, рационалистического в своей основе богословия богословие восточной церкви, не увлекаясь в односторонность силлогизмов, держалось постоянно полноты и цельности умозрения. Восточные мыслители заботятся прежде всего о правильности внутреннего состояния мыслящего духа; западные - больше о внешней связи понятий. Восточные писатели, по словам Ивана Киреевского, ищут внутренней цельности разума, того средоточия умственных сил, где все отдельные деятельности духа сливаются в одно живое и высшее единство; западные, напротив того, полагают, что достижение полной истины возможно и для разделившихся сил, для раздробленного духа, что одним чувством можно понимать нравственное, другим - изящное, третьим - личное удовольствие и т.д.

Эта цельность духа, самого бытия как наследие восточного христианства, православия отличала, говорит Киреевский, древнерусское просвещение, быт и жизнь древнерусского человека и теперь еще не утрачена в простом народе, в русском крестьянстве. Необходимость такой цельности духа, цельности мировоззрения и жизни Киреевский считал центральной задачей русской философии независимо от времени, от исторических обстоятельств. Причем он призывал следовать не букве, а духу этого положения, приводя его в соответствие с современными, в том числе научными требованиями, не допуская решительно никаких элементов архаичности.

Итак, главное, по Киреевскому, заключается в том, чтобы та цельность бытия, которой отличалась древнерусская образованность и которая сохранилась в народе, была навсегда уделом настоящей и будущей России. Но в этом Иван Киреевский видит не узконациональную задачу, а мировое призвание России, ее историческую роль в судьбах Европы. Ошибаются те, кто считает славянофилов некими провинциалами, которые хотели бы вновь заколотить "окно в Европу", отгородиться от нее, замкнуться в своих национальных рамках (чуть ли не удельной Руси) и похаживать в мурмолках да косоворотках. Вопрос об их отношении к Европе гораздо глубже, не имеет ничего общего с этим карикатурным представлением.

Мысль Ивана Кирееского была такова: историческая жизнь России была лишена классического элемента, а так как прямой наследницей Древнего мира является Европа, то и следует перенять у нее этот классический элемент - через лучшие черты западной образованности. Усвоив это все лучшее в культуре Запада, обогатившись ею, придав, таким образом, общечеловеческое значение русскому просвещению, можно успешнее влиять им и на Запад, внося в его жизнь, в его сознание недостающее ему единство духовного бытия. Сутью мировоззрения Киреевского было требование цельности, неразрывности убеждения и образа жизни. Еще в молодости он поставил своей целью "чистоту жизни возвысить над чистотою слога". Это был девиз всех его друзей - и брата Петра Васильевича, и Хомякова, Константина и Ивана Аксаковых, Юрия Самарина и других. "Чистота жизни", нравственная высота славянофилов наложили отпечаток и на их "слог", стиль творений, о чем В.В. Розанов, писавший по своему непостоянству разное о них, иногда прямо противоположное, в итоге мог сказать, что творения их "исходят из необыкновенно высокого настроения души, из какого-то священного ее восторга, обращенного к русской земле, но не к ней одной, а и к иным вещам... Чего бы они ни касались, Европы, религии, христианства, язычества, античного мира,- везде речь их лилась золотом самого возвышенного строя мысли, самого страстного углубления в предмет, величайшей компетентности в суждениях о нем" (Статья "И.В. Киреевский и Герцен") [12].

Та цельность, к которой стремился Иван Киреевский, не сводилась для него к сугубо личному самопознанию. Нравственная цельность личности может иметь большое воздействие на людей, стать средоточием их единомыслия и духовной общности. Иван Киреевский знал, что значит для других людей нравственная высота человека, какая это вдохновляющая и влекущая к себе собирательная сила.

Как философия не умозрительная, а практическая, жизненная, философия цельности Ивана Киреевского вбирала в себя и его бытовые впечатления и не могла, конечно, не вобрать его впечатлений от общения с хорошо знакомой ему, близкой семьей Аксаковых. Сергей Тимофеевич, не имея склонности к философствованию, мог и не вникать во все оттенки взглядов Ивана Васильевича, но ему родственно было понимание жизни человека в единстве, нераздельности его мысли и поведения. И в творчестве его эта цельность стала основой той удивительной истинности повествования, которая так властно действует на читателя, и не только эстетически, но и нравственно.

Бывавший у Хомякова Сергей Тимофеевич мог видеть, как менялись отношения между людьми, которых он всех хорошо знал и "по веротерпимости своей" готов был каждому отдать должное. Еще, казалось, недавно тот же Хомяков дружески встречался с Грановским, поздравлял его с успехом публичных лекций в Московском университете. А в доме Аксаковых был даже дан торжественный обед в честь популярного лектора, распорядителем "по части кушанья" был сам Сергей Тимофеевич Аксаков, "по части пития" - Герцен и "по части цигарок" - Самарин.

Но уже в этих лекциях таилось зерно разрыва. Как ни поздравляли устроители обеда виновника торжества, а видели прекрасно, что застольными тостами и кончится это веселое единодушие: все эти обеды - дань уважения людей, достойных той же веротерпимости, а суть оставалась ясной с самого же начала.

Спустя год после лекций Грановского в том же Московском университете с публичным курсом по истории русской словесности выступил другой профессор, Степан Петрович Шевырев. Для многих, даже скептиков, открылось вдруг нечто поразительное. Оказывается, в древней русской словесности такие богатства, о которых мало кто и знал. Ведь выходит, что русской литературе почти тысяча лет - самая древняя литература среди литератур Запада! У нас уже были шедевры словесности, когда она еще не значилась ни во Франции, ни в Германии, ни в Англии. Открылось как бы окно в Древнюю Русь, в мир ее духовного бытия и культуры.

Вскоре Шевырев издал свои лекции отдельной книгой, озаглавленной: "История Русской Словесности, преимущественно Древней". Получив эту книгу, Гоголь писал автору: "Читаю я твои лекции. Это первое степенное дело в нашей литературе". Живейший интерес вызвали чтения Шевырева и у поэта Н.Языкова, который в письмах к брату то и дело возвращался к лекциям, видя в них массу "нового" по части древней русской литературы ("это Америка, открытая Шевыревым"). "Аксаков говорит, что как бы ни была драка на лекциях!! - писал Языков,- партия европеистов выходит из себя" и т.д.

Лекции, прочитанные Грановским и Шевыревым, послужили тому, что и практически углубилось размежевание между западниками и славянофилами. Назревал разрыв. Но почти одновременно с лекциями Шевырева произошло и еще одно знаменательное событие. С "проклятиями в стихах" (как сказал один из современников) против западников выступил Н.Языков, в то время тяжело больной, бывший уже на пороге недалекой смерти, но горевший страстной верой в "Русь Святую" и враждой к идейным противникам. Поэт, любимый Пушкиным и Гоголем, их друг, Языков был близок славянофилам. Хомяков, женатый на его сестре, Катерине Михайловне, называл Языкова в письмах "любезным братом". Столкновение между западниками и славянофилами не оставило Языкова равнодушным. Он ринулся в стихию борьбы, как тот пловец в его знаменитом стихотворении о "нелюдимом нашем море", как бы в предчувствии, что "будет буря: мы поспорим и помужествуем с ней". Целую бурю в обществе вызвало стихотворение Языкова "К ненашим". Оно было направлено против тех, кто жаждал "онемечить Русь". Стихотворение подействовало на общество как электрический разряд.

Так развертывались события, очевидцем которых стал Сергей Тимофеевич. Сам он был в приязненных отношениях с Языковым. Но еще в начале тридцатых годов, в бытность свою цензором Аксаков познакомился заочно с поэтом Языковым, нанеся некоторое "повреждение" его стихам. В стихотворении "Ау" Сергей Тимофеевич красным карандашом вычеркнул следующие строки:

О! Проклят будь, кто потревожит
Великолепье старины,
Кто на нее печать наложит
Мимоходящей новизны!

И это был, конечно, не произвол цензора С.Т. Аксакова, а его убеждение, которого впоследствии придерживался и сын Константин, да и все славянофилы: "старина" не может быть законсервирована, она должна помогать творить ей же подобную "новизну" в новых исторических условиях, в духе того же идеала. Под влиянием ли когда-то преподнесенного Сергеем Тимофеевичем урока, независимо ли от него - только "старина" в посланиях Языкова уже лишилась прежней неприкосновенности, покоя и стала силой, сопутствующей действию:

...самобытная, родная
Заговорила старина,
Нас к новой жизни подымая...

Западники и славянофилы размежевались. Вчерашние друзья стали идейными противниками. Что же касается Сергея Тимофеевича, то хотя "веротерпимость", как всегда, оставалась с ним, ему были ближе убеждения сына Константина и его друзей. Конечно, он не богословствовал, как Хомяков; не философствовал, как Иван Киреевский; не залезал с головой в летописи и акты для доказательства исторической основы русской общины, для выяснения бытовых и государственных стихий русской истории, как это делал Константин Аксаков; не проникал, как Юрий Самарин, с логической отточенностью в рационалистические процессы, исказившие нравственное учение "латинства", то есть католичества. Сергей Тимофеевич не углублялся и не заносился в сферы, которые могли казаться порой и отвлеченными для его реалистической натуры при всей ее художественности. В нем говорил человек, знающий цену жизненному опыту. Поэтому он мог пошутить над философскими увлечениями молодого Константина, неумеренного "почитателя немцев" (считая, что "немецкий мистицизм противен русскому духу"), мог и прямо сказать, что старший сын недостаточно знает действительность.

Слушая собиравшихся в его доме друзей, таких, как Хомяков, Киреевский, Юрий Самарин и другие, сам принимая участие в беседе, в спорах, Сергей Тимофеевич мог с неудовольствием отмечать, что нет порой единодушия среди, казалось бы, единомышленников, что сколько людей - столько и мнений по какому-то одному вопросу. Но правда и то, что сам он еще в молодости, будучи студентом Казанского университета, говорил о своем "русском направлении", а впоследствии о своем "московском направлении" - в смысле "чувства национальности". Не надо забывать, что великий художник уже потому патриот, что он связан самим своим творческим призванием с созидательным гением народа, и судьба, будущее его творений немыслимы вне судьбы народа, его языка. Родной язык был для С.Т. Аксакова той национальной стихией, в которой только и возможно проявление самосознания художника и самой его бытийной сущности. И можно представить себе, что значило для него умаление этого языка и творца его - народа. А в этом умалении не было недостатка.

Не так невинно выглядела эта "галломания", "англомания" и прочее. Как мы назовем человека, который отрекается от своей матери, от своих родителей? Не меньшее, а еще большее, может быть, падение, когда человек отрекается от своего народа, от его языка, стыдится его, как чего-то позорного, низкого, недостойного его. Сколько было таких блудных сыновей, русских иностранцев, вообще добровольных рабов Запада, по-холопски унижавших все русское. Умаление всего родного, неуважение к своему народу, его истории, великому языку было оскорбительным для СТ. Аксакова. В этом и было то "чувство национальности", которое так много говорило ему и как человеку, и как художнику и без которого не было бы его замечательных творений.

Центральным пунктом расхождения между славянофилами и западниками стал вопрос об отношении России к Европе: должна ли она, Россия, следовать по пути Запада или у нее свой, самобытный исторический путь. С подлинным драматизмом выразилось это расхождение в истории взаимоотношений между "неистовым" Виссарионом Белинским и столь же "неистовым" Константином Аксаковым, семилетняя дружба которых завершилась разрывом. Уже в кружке Станкевича (названного именем его вдохновителя Николая Станкевича, рано скончавшегося, двадцати семи лет от роду) царило разномыслие, кипели споры. Впоследствии в "Воспоминаниях о студентстве" Аксаков скажет о кружке, о своем месте в нем: "В этом кружке выработалось уже общее воззрение на Россию, на жизнь, на литературу, на мир - воззрение большей частию отрицательное... я был поражен таким направлением, и мне оно часто было больно: в особенности больны были мне нападения на Россию, которую люблю с малых лет" [13]. Высоко ценя семью Аксаковых, самого Константина, которого он называл "одним из малолюдной семьи сынов Божьих", отдавая должное заслугам славянофилов, которые впервые поставили перед обществом вопрос о русском национальном самоопределении, Белинский резко не принимал в Аксакове того, что он называл "неподвижностью", что было традиционным, православно-народным в России. Сам он, Белинский, в последний период своей, обильной идейными "переворотами", короткой жизни, был одержим отрицанием "гнусной действительности", духом революционности, с чем, конечно, не мог примириться Аксаков.

Но были западники, которые в отличие от Белинского, искренне искавшего истину, любившего Россию, смотрели на "эту страну" как на чуждый им мир, достойный презрения и даже не имеющий право на существование. Например, для В.Боткина, полжизни проведшего за границей, в Италии и Париже, русский народ был вроде папуасов, и Россия - погрязшей в невежестве. И никогда не переводились в России духовные дезертиры вплоть до современных диссидентов, вроде Синявского с его угрозой "России-суке", А.Зиновьева, автора оголтелого русофобского опуса "Зияющие высоты", который, даже вернувшись в 1999 году после двадцатилетней эмиграции в Россию, повторяя свои неизменные заклинания: "Россия обречена, погибла", признается, что больше его тревожит "судьба западноевропейской цивилизации". Ибо он "прожил всю свою жизнь человеком, до мозга костей принадлежащим к западноевропейской цивилизации", что многие его сверстники формировались как "люди западноевропейские, а не национально-русские - в эти отношения я ушел дальше многих других" [14]. Здесь же автор ставит в заслугу себе то, что он "не обрусел". Но вот возникает вопрос: что может значить для самих "цивилизованных европейцев" такие неофиты. У Достоевского есть статья "Мы в Европе лишь стрюцкие": "Вы начали с бесцельного скитальчества по Европе при алчном желании переродиться в европейцев, хотя бы по виду только... И чего же мы достигли?" - спрашивает Федор Михайлович этих "перерожденцев" и обобщает: "Чем больше мы им в угоду презирали нашу национальность, тем более они презирали нас самих... Они именно удивлялись тому, как это мы, будучи такими татарами (les tartars) никак не можем стать русскими; мы же никогда не могли растолковать им, что мы хотим быть не русскими, а общечеловеками" [15]. "Русские европейцы" - это и стрюцкие (стрюцкий - по объяснению слова человек подлый, дрянной, презренный) и "международная обшмыга" - по другому выражению Достоевского.

И Константин Аксаков величайшим бедствием России считал отрыв высших, образованных слоев общества, того слоя, который позднее будет называться интеллигенцией, - от народа, возникшие в результате этого разрыва глубокие противоречия между ними грозят катастрофой России.

Что такое народ для Константина Аксакова и что такое в сравнении с ним, народом, представители высшего сословия - можно судить по его статье "Опыт синонимов. Публика - народ", в которой с афористичной выразительностью противопоставлено одно понятие другому: "Публика выписывает из-за моря мысли и чувства, мазурки и польки; народ черпает жизнь из родного источника. Публика говорит по-французски, народ по-русски. У публики - парижские моды. У народа - свои русские обычаи. Публика (большей частью по крайней мере) ест скоромное, народ ест постное. Публика спит, народ давно уже встал и работает... Публика презирает народ; народ прощает публике. Публике всего полтораста лет, а народу годов не сочтешь. Публика преходяща; народ вечен. И в публике есть золото и грязь, и в народе есть золото и грязь, но в публике грязь в золоте, а в народе - золото в грязи... Публика и народ имеют эпитеты: публика у нас почтеннейшая, а народ православный".

Во всем, о чем бы ни размышлял Константин Аксаков, чего бы ни писал в какой угодно области, будь то филологические изыскания, литературная деятельность в виде драм, критики, публицистики, исторические труды - везде и всегда дышит задушевнейшая мысль о народе как главной исторической силе. В стихах Аксакова остался не только пафос его любимой мысли о народе, но в иных и такие стороны, которые, может быть, как никогда многое говорят современному сознанию. Огромную опасность для человека он видел в бездуховности. Для "толпы эмигрантов" (из одноименного стихотворения) не существует никакой высшей истины, кроме "осязательного пути", кроме только материального. Но зло гнездится еще глубже - это "вещественное", "плотское", не вынося пустоты своего эмпирического существования, хочет "в дух втесниться", принимает обличье "лже-духа" (одноименное стихотворение), в котором лишь

...Плоти раздраженной жар:
Ей мало вещества для власти,
Ее пленяет духа дар,
Небесный мир в ней будит страсти.

"Лже-дух" претендует уже на универсальность бытия, ему мало "вещественной" власти над человеком, он хочет контролировать в нем и вседуховно-сокровенное, интимное, хочет стать для него всем, а в сущности ничем. Искус этого лже-духа особенно велик оттого, что, легко внедряясь в бытийные низы человека, он эти низы "освещает" доводами рассудка, некой научности, принимающей только "осязательный путь" и освобождающей человека от его духовных, нравственных задач. Константин Аксаков и в современной ему литературе видел такую "точку эмпириков", самоуверенных, рассудочных, посмеивавшихся, кстати, над его чудачествами.

Бердяев в своей книге о Хомякове назвал ранних славянофилов бытовиками, крепко связанными с устойчивым бытом, лишенными катастрофического ощущения бытия, Психологически славянофилы менее всего были укоренены в быте. Если нельзя не увидеть трагическое в самом бытии человека, мучительно раздвоенного между осознанием христианского идеала и невозможностью достигнуть его на земле, то в высшей степени трагической была жизнь славянофилов. Ибо в отличие от западников, так сказать, детерминированных преимущественно социальной средой, основным двигателем учения, поступков славянофилов была мораль, принцип единства мысли и поведения. Нравственная безупречность славянофилов была такова, что даже сами их противники - западники, либералы, писали об их редчайшем благородстве. Глубочайшая разница была в том, что западников больше занимало "общественное зло" (запрет свободы, слова, крепостное право), в то время, как славянофилы неизмеримо глубже видели природу зла прежде всего в самом человеке, устремляя главные свои усилия на самоусовершенствование (что не мешало им, однако, не быть равнодушными и к общественному злу - характерно, что именно славянофилы в лице Ю.Самарина и других готовили проект освобождения крестьян 1861 года). Далеко от бытовой идиллии была и личная жизнь этих людей, знавших и тяжелые утраты (смерть молодой жены Хомякова, оставившей на его руках пятерых малых детей), и бездны аскезы (уход в Оптину пустынь Ивана Киреевского).

Но, пожалуй, никто из этих людей не был так духовно беспощаден к себе и последователен в прямоте духовно-нравственного выбора, как Константин Аксаков, чистота которого доходила до того, что, не создав собственную семью, он умер девственником, В писаниях своих он был тем же, что и в жизни: братски близок ему был тот,

...Кто речи хитро не двоит,
Чья мысль ясна, чье прямо слово,
Чей дух свободен и открыт...

Кстати, эта прямота и в знаменитых строках поэмы Ивана Аксакова "Бродяга":

Прямая дорога, большая дорога!
Простора немало взяла ты у Бога,
Ты вдаль протянулась, пряма, как стрела,
Широкою гладью, как скатерть, легла!..

Интересно сравнить эту аксаковскую "прямую дорогу" с тем образом дороги, которую дает историк В. Ключевский в своей статье "Этнографические следствия русской колонизации верхнего Поволжья": "Великоросс часто думает надвое, и это кажется двоедушием. Он всегда идет к прямой цели, хотя часто и недостаточно обдуманной, но идет, оглядываясь по сторонам, и потому походка его кажется уклончивой и колеблющейся... Природа и судьба вели великоросса так, что приучили его выходить на прямую дорогу окольными путями.

Великоросс мыслит и действует, как ходит. Кажется, что можно придумать кривее и извилистее великорусского проселка? Точно змея проползла. А попробуйте пройти прямее: только проплутаете и выйдете на ту же извилистую дорогу". Географически разные дороги и могут привести к "прямой цели", но нравственно чаще всего одна, прямая дорога ведет к праведничеству (как у К.Аксакова), другая, "извилистая",- к либерализму (как у В.Ключевского).

Из века в век сквозным принципом эта "прямота" как черта нравственная проходит через всю русскую историю, литературу. В величайшем творении древнерусской литературы "Слово о Законе и Благодати" митрополита Илариона (XI век) сказано: "...и будуть кривая въ праваа" ("и будут кривизны прямыми"). В присяге избранному на всероссийский престол государю Михаилу Федоровичу Романову говорилось: "Служити мне ему Государю и прямить и добра хотелось и безо всякие хитрости". Оптинский старец Амвросий писал о другом оптинском старце, что в письмах своих он "обнажает истину прямо". Писатель XVIII века Андрей Болотов свою автобиографическую книгу назвал разговором с "прямым сердцем и душой". У русских классиков: "прямой путь", "идти прямою дорогою выгоднее, нежели лукавыми стезями" (Фонвизин), "прямой поэт" (Пушкин), "счастье прямое" (Жуковский), "свободою прямою" (Батюшков), "мы сохраним сердца прямые" (С.Аксаков), "прямота чувств и поведения" (Достоевский), "прямые и надежные люди" (Лесков), "настоящая русская речь - добродушная и прямая" (Тургенев о "Записках ружейного охотника" Аксакова), "благородная прямота" народных песен (П.Киреевский), "горячая прямота" Багрова (героя "Семейной хроники" С.Т. Аксакова), "святое всегда прямо" (В.Розанов) и т.д.

***

В отличие от старшего брата Константина, домоседа, почти никуда не выезжавшего, совершенно отрешенного от практических вопросов, погруженного в летописи, в свою диссертацию о Ломоносове, одержимого яростными спорами с западниками в узком кругу московских знакомых, в отличие от Константина Иван Аксаков с юности после выхода из Петербургского училища правоведения начал усердно служить чиновником, много путешествовал с практическими, познавательными целями по России и Европе. Сначала состоял при Министерстве юстиции, потом, спустя два года, в 1844 году, был назначен членом ревизионной комиссии в Астрахани. И от этой канцелярской работы он испытывал удовлетворение, считал, что благодаря ревизии он не только приобрел опытность в службе, но и узнал лучше действительность, "переворачивая народ со всех сторон, во всех его нуждах". Потом последовала служба в Калуге, Петербурге. Командировка в Бессарабию, в Ярославскую губернию, где он пробыл два года. По поручению Географического общества отправился в Малороссию для обозрения и описания украинских ярмарок. Кроме практической цели была и художественная сторона этого путешествия: Иван Сергеевич чувствовал себя пленником той прелести и обаяния, которыми уже в прежние поездки обдавала его Малороссия, и теперь совсем должна была покорить его: и самой природой, и видом сел с белыми хатами, живописно разбросанными по холмам и долинам, и южными ночами с роскошью темного неба с ярко горящими звездами, и очаровательными песнями. Да еще потому, может быть, ему так дороги эти края, что здесь всегда так и торчит Гоголь со своими "Вечерами на хуторе близ Диканьки", как писал он родным. Побывал он в гоголевской Васильевке, где мать Гоголя, умершего два с лишним года назад, показала ему все места, которые любил ее сын. Иван Сергеевич знал, как много скажут Отесеньке и Константину его слова в письме о Гоголе, которого они почти боготворили.

И где бы Иван Аксаков ни бывал, куда бы ни заносили его служебные командировки, путешествия, он всегда, постоянно писал письма родным, удивительные по своей обстоятельности, наблюдательности, искренности. Сергей Тимофеевич со всей щедростью отцовского сердца подробно и любовно писал сыну, не скрывая своего отношения к его посланиям: "...прекрасное письмо твое, в котором с большою, хотя еще неполного свободой раскрывается твоя богатая всякою благодатью натура, привело нас всех в восхищение". Отец беседовал с сыном с таким живым чувством общности их интересов и понимания его психологии, душевных запросов, с таким вниманием, что сын, в свою очередь, не менее удивлялся его письмам: "Удивляюсь тому, милый Отесенька, как Вы находите досуг писать мне аккуратно поллиста Вашим довольно сжатым почерком". И всегда под письмами Сергей Тимофеевич подписывался: "Твой отец и друг".

Надо сказать, что отношение Сергея Тимофеевича к письмам во многом было эстетическое, художественное. Для него письма Гоголя были прежде всего созданием великого художника. О двух глубочайших гоголевских письмах-исповедях к нему, где так явственна печать совершившегося в писателе духовного переворота, Аксаков говорил как о "замечательных задушевных" письмах, окруженных "блеском поэзии", признаваясь, впрочем, что тогда они не были поняты и почувствованы, как того заслуживают. Есть высказывание о письмах известного ученого, мыслителя, богослова, ставшего священником отца Павла Флоренского.

"Единственный вид литературы, который я признавать стал - это ПИСЬМА. Даже в "Дневнике" автор принимает позу.

Письмо же пишется столь спешно и в такой усталости, что не до поз в нем.

Это единственный, искренний вид писаний" [16].

Вот где путь к тому изживанию литературы в литературе, чем были озабочены писатели, вроде В.В. Розанова, пресытившиеся, глубоко не удовлетворенные литературой, заслоняющей автора стеной условности, позирующей самости от самой действительности. Предельная искренность Ивана Аксакова и делает его письма, можно сказать, высшим видом литературы, вобравшим в себя реальный огромный мир русской жизни XIX века.

Наряду с писанием писем Иван Аксаков смолоду и в течение почти всей своей жизни писал стихи, вкладывая в них свои раздумья о современных вопросах, о действительности. Сам он невысоко ставил себя как поэта, и эта скромность делала только честь Ивану Сергеевичу, отдельные стихи которого Некрасов называл "превосходными" и добавлял: "Давно не слышалось в русской литературе такого благородного, строгого и сильного голоса". Муза Ивана весьма сурова своей гражданственностью ("во мне слишком много гражданина, который вытесняет поэта", по его словам) и в то же время тревожна своими душевными исканиями и порывами в сравнении с публицистическими стихами Константина, не знавшего никаких сомнений в своей проповеди. Иван "лицом к лицу", говоря его словами, "встретился с действительностью", живя долгое время в губернских городах и вникая не только в механизм чиновничьего управления, но и в интересы общественной, народной жизни. Тысячи верст пришлось ему исколесить по дорогам России, на тарантасе ли, в кибитке, на санях, в простой телеге с приделанным к ней кибиточным верхом или вовсе без него. Сколько людей самых разных сословий перевидал он на станциях, во время ночлега в деревнях и селах, при исполнении служебных обязанностей, сколько дорожных впечатлений и разговоров. "Эти впечатления лягут во мне,- писал он,- широким фундаментом для будущей моей поэтической производительности".

Что-то от личного, духовно-интимного есть в лучшей поэме Ивана Аксакова "Бродяга" (названной им "очерком в стихах"). Недаром он признавал в себе "бродяжнический элемент", заставлявший его пускаться в путешествие по России. "Бродяжничество" главного героя, двадцатилетнего крестьянина Алешки Матвеева по русской земле позволило Ивану Аксакову коснуться извечно "ищущих", "страннических" сторон русского национального характера, и вместе с тем, этот "бродяга, гуляя по всей России как дома", дал автору, по его словам, "возможность сделать стихотворное описание русской природы и русского быта в разных видах". Но наш "бродяга" вовсе не бездельник, "не празднолюбец", он бежит "не от труда, а к новому труду", зная, что везде найдет работу.

Хоть сторона и не совсем знакома -
Все Русь да Русь, везде ты будешь дома!

Поэма "Бродяга" оказалась неоконченной. Любопытно замечание Гоголя о возможной развязке ее: "Надобно показать, как этот человек, пройдя сквозь все и ни в чем не найдя себе никакого удовлетворения, возвратится к матери-земле. Иван Сергеевич именно это и хочет сделать, и, верно, сделает хорошо".

Неизвестно, этим ли возвратом героя к земле завершилась бы поэма, будь она целиком написана, но и в настоящем своем, незавершенном виде поэма нисколько не утратила в силе и цельности идеи. А эта идея есть не что иное, как любовь автора к своему герою, вообще к крестьянству, восхищение его нравственным здоровьем, крепостью, размахом его душевных сил, трудолюбием, умом, самой его речью. Современников поразила смелость, широта замысла поэмы, этот размах коснулся как в целом всей поэмы, так и ее отдельных глав - развертывающихся картин крестьянского житья, образующих как бы панораму народной жизни. Простой, строгий стих поэмы не претендует на оригинальность, и, однако, как отражение богатства содержания, жизненных явлений стиховой состав "Бродяги" так самобытен, интонационно-метрически разнообразен, щедр. Склад стиха главы "Бурмистр", например, напоминает стих поэмы "Кому на Руси жить хорошо", написанной Некрасовым спустя десятилетия после "Бродяги". Как признано в исследовательских работах, поэма Ивана Аксакова предварила некрасовскую поэму и своеобразием сюжета - странствием героя по Руси, хотя цель и самый идейный смысл хождения некрасовских мужиков по русской земле иные, чем у аксаковского бродяги.

"Бродяжничество" еще не перебродило в Иване Сергеевиче, его тянуло в новое путешествие, но на этот раз уже по чужим краям, которые надобно было увидеть собственными глазами, чтобы глубже понять существенные для него вопросы, относящиеся к России и Европе, и только после этого можно было зажить оседлой жизнью, серьезно приняться за какое-то постоянное дело.

Хотелось ему отыскать и понять те "добрые стороны", которые есть же у всякого народа, но сделать это было нелегко, лучшее, видимо, было разбросано, как все редкое, и находилось где-нибудь в другом месте, недоступное за дальностью расстояния. Краткость пребывания в Париже не помешала Ивану Сергеевичу сделать суровый вывод о здешней духовной среде, где "отовсюду видны края и дно, стремлений высших нет".

С приездом в Италию Аксаков сразу же оказался под неодолимой властью красоты, изобилием которой, кажется, здесь насыщен сам воздух. В Риме он насчитывает четыре города: Рим древний (с Колизеем, соответствующим идее древнего владычества Рима), Рим католический (с храмом Святого Петра, соответствующим идее католического всемирного владычества), Рим художественный и Рим народный. И о каждом Риме у него свое мнение, свои мысли, вынесенные не из книг, а из собственных впечатлений,- так важно все это увидеть своими глазами. После Рима с его развалинами, вещающими про могучую жизнь древнего мира, с неисчислимыми сокровищами музеев, ласкающей синевой моря и упоительной природой встретил путешественника Неаполь; и совсем очаровала Венеция; с площадью Святого Марка, с сотнями мостиков и арок, возносящихся над каналами, с почерневшими от времени дворцами, опоясанными водою. Сама итальянская природа, по-юному яркая, пышная, впечатляющая, пришлась, как видно, ему по вкусу.

Он совершил восхождение на Везувий, был в самом кратере, стоя на застывшей, отвердевшей лаве и видя, как неподалеку со страшным шумом и ревом вырываются из двух жерл, дымясь и беснуясь, изрыгая камни и серу, два огненных языка, и рядом, почти под ногами, под застывшим слоем, сквозь трещины дышит, выбиваясь дымом, раскаленная лава, кажется, из самой преисподней земли. Великолепное, ужасное, торжественное зрелище, думал он, и здесь же закурил сигару на "огне Везувия", то есть от горячего куска лавы, выброшенного на глазах.

Такие моменты бывают редко в жизни человека, они оставляют в нем особое ощущение исключительности положения: дух захватывает от сдавленной ярости и гула подспудных стихий, необычайно обостряются слух и зрение, само сознание человека, поставленного перед вулканической силой. Нечто подобное не раз испытывал впоследствии Иван Сергеевич, будучи уже знаменитым публицистом и общественным деятелем, находясь как бы в кратерах социально-общественной жизни, чутко прислушиваясь к гулу времени, стараясь уловить подспудное движение событий.

Все относящееся к итальянской природе, расписываемой с увлечением Иваном, не встречало сочувствия отца. "Мать и сестры приходят в восхищение от местностей и природы, тебя окружающей,- отвечал он сыну,- но мы с Константином, испорченные нашей русской природой, не увлекаемся восторгами, и признаюсь тебе: ни разу не мелькнула у меня мысль или желание - взглянуть на эти чудеса". Сергей Тимофеевич не любил ничего грандиозного в природе, никаких эффектов и ничего вызывающе яркого, броского. На что, казалось бы, вода, в которой он видел "красоту всей природы", которая всегда жива, всегда движется и дает жизнь и движение всему ее окружающему; но не всякая вода, не во всякой своей стихии люба Сергею Тимофеевичу. Ему по душе небольшие речки и реки, бегущие по глубокому лесному оврагу или же по ровной долине, по широкому кругу, по степи, но не любимы им реки большие, с "необъятной массой воды", с громадными, утесистыми берегами. "Волга или Кама во время бури - ужасное зрелище! Я не раз видал их в грозе и гневе. Желтые, бурые водяные бугры с белыми гребнями и потопленные, как щепки, суда - живы в моей памяти. Впрочем, я не стану спорить с любителями величественных и грозных образов и охотно соглашусь, что не способен к принятию грандиозных впечатлений". В природе Сергея Тимофеевича привлекают не "величественные и грозные образы", а все простое и повседневное, дающее не столько зрительное удовольствие, сколько душевную радость общения с ней, с природой, и самой жизнью в ней. Потому-то он довольно равнодушно внимал сыновним описаниям красот итальянской природы, не переставая, впрочем, восхищаться "славными письмами" Ивана. Как всегда, Иван отправлял домой письма с подробнейшими и выразительными рассказами о тех местах, где бывал, об особенностях культурной, бытовой, общественной жизни, делясь своими неудовольствиями по поводу того, что люди живут там преимущественно "в не общих современных интересов"- и за границей не убывал в Иване Сергеевиче его общественный темперамент, обращаясь хотя бы в эту критику.

В одном из писем Иван Сергеевич признавался родителям, что "хотел бы взглянуть на Лондон". В молодости не раз видевший Герцена (с ним был ближе знаком старший брат Константин), он теперь, спустя десять лет после эмиграции его, с любопытством ожидал встречи с этим человеком, сделавшимся предметом столь разноречивых суждений в русской публике.

Герцен приветливо встретил Ивана Аксакова. Вскоре за столом, где хозяин взял на себя "должность разливателя шампанского", гость попал в поток его красноречия, с блеском острот, парадоксов, воспоминаний о прошлом. Но были у обоих в разговоре и конкретные цели. Дело в том, что в руки Герцена неизвестно какими путями попали в Лондоне два экземпляра сцен драмы Ивана Аксакова "Утро в уголовной палате", в которых резко обличались судебные, крепостнические порядки в России. И вот, ухватившись за эту довольно резкую вещь, "сатирически, да еще талантливо написанную", Герцен решил напечатать ее отдельным изданием, и теперь, при встрече с автором, просил согласие на это. Но у автора была своя просьба: "уважить его отказ".

Ведь и явился Аксаков к Герцену не ради "судебных сцен" и моды побывать у "знаменитого изгнанника". Были у него свои причины для такого визита. Ему было известно о разочаровании Герцена Западом, о неприятии им буржуазного пути для России, и видимо, в этом слышался ему "живой голос" Герцена, а он, Аксаков, считал, что "необходимо затронуть все живое". Впоследствии, говоря об этой встрече в одном из писем, Герцен называл "брата ярого славянофила" Ивана Аксакова "человеком большого таланта... с практической жилкой и проницательностью". "Мы с ним очень, очень сошлись", - писал он И.С. Тургеневу. Надо сказать, что далеко не во всем сошлись. Герцен видел в собеседнике "немного славянофила" и тогда, в прямом разговоре, объяснил, что его, Герцена, связывает и разделяет со славянофилами.

По его словам, ему и им одинаково ненавистно крепостничество, бюрократия, произвол власти, общее требование - свобода слова. Здесь, вдали от России, ему понятнее стали "иеремиады славянофилов о гниющем Западе". По странной иронии после революционных бурь 1848 года ему пришлось делать на Западе пропаганду части того, что в сороковых годах проповедовали в Москве Хомяков, Киреевский и что он тогда высмеивал. Нам, продолжал Александр Иванович, равно дорога русская община, хотя его социализм нечто иное, чем славянофильская община. Но непримиримое, что разделяет нас, с патетической нотой в голосе произнес Герцен, это отношение к религии, здесь мы заклятые враги. С детства, по его словам, он был плохой верующий, причастие вызывало у него страх, так действует ворожба, заговаривание-Воробьевы горы сделались для него местом богомолья... Не прикладывание к честному кресту, а честный и мужественный путь борьбы в осуществление человеческого прогресса - вот его, Герцена, девиз, символ веры.

Но подходил конец заграничному путешествию Ивана Сергеевича, его новому "бродяжничеству". "Священные камни" Европы, ее великое культурное наследие много говорили уму и сердцу русского человека. Но это был и другой мир, с наложенной на него печатью утилитаризма и сугубо деловых, материальных интересов, это был другой мир, живущий своей жизнью, которому и дела нет до мнения какого-то заезжего русского, до его мыслей, неотвязных раздумий о "судьбах России и Европы", мир этот был как бы даже и непроницаем для него в своей самодовольной самодостаточности. Нет, здесь он не прижился бы, на этом европейском торжище. Отсюда, из "прекрасного далека", Россия виделась в своей беспредельности и таинственности, вовлекая и на таком громадном расстоянии от себя в тяжкие думы и в то же время открывая очистительный простор для мысли.

Как совсем еще недавно, три года тому назад в доме Аксаковых жили мыслями, переживаниями от поступавших тревожных, трагических вестей о Крымской войне, так теперь при гостях и без них здесь вспыхивали, разгорались страсти вокруг судьбоносного крестьянского вопроса. В печати в конце ноября 1857 года было объявлено о предстоящей разработке проектов крестьянской реформы. Сергей Тимофеевич, еще недавно, менее полугода тому назад погруженный в свои воспоминания, в свои "Детские годы Багрова-внука" и отрешенный от злобы дня, весь был теперь поглощен предположениями, мыслями о реформе. "Корабль тронулся! - повторял он.- Никто не может, не имеет права равнодушно взирать на то, что происходит теперь в России". Сразу же после объявленного царского рескрипта Сергей Тимофеевич письменно известил оренбургского предводителя дворянства о своем желании освободить крестьян. Не дожидаясь специального решения вопроса об этом. Нравственное бремя было сброшено, и как-то самому стало свободнее, легче. А Иван Аксаков давно определил свое отношение к крепостному праву, двадцатипятилетним чиновником, еще в 1848 году, он писал отцу: "Я же дал себе слово никогда не иметь у себя крепостных и вообще крестьян"... Следует сказать, что одной из главных побудительных причин публицистической, общественной деятельности славянофилов была борьба с крепостным правом как величайшим злом - нравственным, национальным, государственным, сковывающим творческую мощь народа, тормозящим развитие России, грозящим ей опасными последствиями.

Огромные перемены ждали Россию и не только в "устройстве крестьян". Новые силы появились на исторической сцене. Уходила на глазах в прошлое столь любезная сердцу С.Т. Аксакова старая жизнь. Степан Михайлович Багров, дед писателя, как бы жил с ним, тешил его величием своим, пока он писал свои семейные предания, но как только окончил - особенно остро почувствовал, что таких людей, как Степан Михайлович, уже нет и не может быть в настоящее время. Сергей Тимофеевич даже рассердился на сына Ивана, когда тот заявил, что "Степан Михайлович теперь бы не годился". Он бы отлично годился, отвечал Сергей Тимофеевич, но вся беда в том, что он невозможен теперь.

Но и о самом старике Аксакове можно было бы сказать, что уходят и такие, как он. О себе, как всякий отец, он не мог думать лучше, чем о детях, но так выходило, что полнота семейной жизни была именно в нем, он объединял в себе, как бы гармонически обнимал интересы всех детей, и в этом отношении он был лицом универсальным. Детям уже менее была свойственна эта широта понимания. Каждый из них был одностороннее отца, уйдя преимущественно в какую-то одну область - в историческую, как Константин (с исследованием древнерусского общинного быта, "русского воззрения"); в политику, общественную деятельность, как Иван; в практическое, служебное дело, как Григорий; в нравственный аскетизм, как Вера. Но у каждого из них было и то, чего не было у "Отесеньки". В свое время Сергей Тимофеевич писал Гоголю, страшась, как бы художник в нем, в Гоголе, не пострадал от "религиозного, мистического направления". И тут же оговорился: "Я лгу, говоря, что не понимаю высокой стороны такого направления. Я понимал его всегда, особенно в молодости; но оно только скользило по моей душе. Лень, слабость воли, легкомыслие, живость и непостоянство характера, разнообразные страстишки заставляли меня зажмуривать глаза и бежать прочь от ослепительного и страшного блеска, всегда лежащего в глубине духа мыслящего человека". Сын Иван не заставил себя "зажмуривать глаза и бежать прочь" от того, что открывалось ему в его мироощущении. Поразительно, с какой глубиной, обостренностью, драматизмом двадцатипятилетний молодой человек с "практической жилкой" воспринимал вторжение в жизнь новой космически холодной бытийности с разрушением повсюду быта, теплоты: "Надо жить, отвергая жизнь... Рушится быт повсюду; взамен тепла предложен воздух горних высот, где так страшно высоко; а так хорошо иногда бывало внизу!.. Конечно, еще далеко от этого преобразования, но уже вместилось в нас это убивающее жизнь понимание"... [17] Во всей русской литературе нет более сильных, реальных, не литературно-декламируемых, а именно реальных слов о переломном мироощущении, чем это "убивающее жизнь понимание". Впоследствии, спустя шестьдесят лет, уже в начале нового, XX века Блок будет говорить о своем времени, где покоя нет, уюта нет, где двери распахнуты настежь на вьюжную площадь и т.д., но это уже словесность, поэтические обороты, да и богемный быт поэта не очень-то трагически контрастировал с воздухом горних высот. Как это всегда бывает в жизни и в литературе: глубокое предчувствие стало общим достоянием и обратилось в словесность.

А для Константина Аксакова неотвязной темой станет то, что выразится в самом названии его статьи "О современном человеке". Что же характерно для этого современного человека? По словам автора статьи, это прежде всего то, что "исчезла искренность и ложь, как ржавчина, проникла душу". Аксаков говорит о лжи во всех ее видах, типах, во всех тончайших душевных движениях. "Всякий запасся внутренним, душевным зеркальцем... и беспрестанно в него смотрится", теша свое самолюбие, тщеславие, "все кокетничают друг перед другом". Собственно, это то, что сам он называл "грязью в золоте", позолоченностью наружного, внешнего, за которой таится всякого рода мерзость. И можно добавить, что эта всеобщность лжи, смотрение каждого в "свое душевное зеркальце" становятся той тиранией "общественного этикета", с чем не могут уже не считаться и люди искренние.

Все сказанное Константином Аксаковым о лжи заставляет невольно вспомнить "мысли о религии" Паскаля, где природа лжи с неискренностью, наружностью, искусственностью, условностью в человеческих взаимоотношениях выводится из поврежденного состояния души, вследствии первородного греха. Ложь, отсутствие искренности Аксаков относит к Западу, к "сынам Запада", но это же, по его словам, повторяется "и у нас (в так называемом образованном обществе) в карикатурном виде". Здесь патриотизм несколько подводит Константина Сергеевича, как будто Запад виноват в прививке зла, лжи русской душе, а не в ней самой, как во всякой другой душе - будь она французская, немецкая, прочая - гнездится тот паук зла, что показал Достоевский, при всей его любви к русскому человеку, можно сказать, культе русского народа. Да и где, как не в священном тексте сказано: "Человек есть ложь". И все же не кто иной, как Константин Аксаков, мог говорить то, что фальшью отзывалось бы в словах других людей, а здесь было самой сутью человека: "Очень просто, кажется, говорить что чувствуешь, и чувствовать, что говоришь. Но эта простота составляет величайшее затруднение современного человека. Для этой простоты необходима цельность души, внутренняя правда..." Сам Константин Аксаков был одарен такой цельностью, чистотой души, был настолько во всем искренен, правдив, естествен, что, например, уже взрослым человеком мог при гостях подойти к отесеньке и ласкаться, как в детстве. Он всегда оставался самим собою в любое время и в любых обстоятельствах, был ли в семье, наедине с собою или в обществе. Только такой человек и мог придать такую силу убедительности, неотразимости всему, когда он говорит о лжи. Ведь одно дело, когда о ней говорит Аксаков, совсем другое - когда Солженицын, сделавший из своего заклинания "жить не по лжи" орудие политиканства, оголтелой клеветы на нашу страну, видя в ней сплошной ГУЛАГ, злобствуя, что она победила в войне с гитлеровской Германией. Кстати, из тех "типов лжи", которые разбираются Аксаковым, имеет прямое отношение к Солженицыну ложь "из лицемерия перед самим собой... внутри уже разрушено все живое, всякая возможность правды подъедена, одним словом, в душе страшная пустыня... душу свою обратил он в ложь, делая из души своей наряд своему самолюбию". При этом не следует преуменьшать роль такого источника лжи, как ненависть к империи - Российской, Советской.

В статье "О современном человеке" встречаем такие ключевые аксаковские слова, как "прямота души", "прямота сочувствия", "прямо общественный человек", и с высоты этой нравственной прямоты рассматривает автор так называемый "свет" с "ядом эгоизма", противопоставляя ему "мир", "общество", где личность находит себя в "общем любовном согласии" и "восходит, следовательно, в высшую область духа". В основании же света - сторона исключительно внешняя, здесь требуется одна наружность, личина, видимость приличия, а "внутри может лежать что угодно, до этого нужды нет". Самое страшное зло в свете, по словам Аксакова, это "равнодушие к нравственному вопросу", абсолютное непризнание его, свет "выкидывает самый вопрос нравственный вон из жизни". И вот "свирепый агнец", как называл Константина Аксакова Хомяков за младенческую чистоту его души и неистовость убеждений, объявляет войну светскому разврату, "растленным душам". Он говорит о тех, кто под лицемерным предлогом христианского неосуждения готовы потворствовать любой подлости, кто "в оправдания общения своего и дружеских пирований с отъявленными мерзавцами говорят: "я не хочу осуждать". "Не осуждайте" - кричит подлец и плут из плутов". Называя эту демагогию искажением значения любви христианской, Аксаков так разъясняет "свои положения": основа в обществе - единство нравственного убеждения; человек, нарушивший эту нравственную основу, тем самым становится невозможным в обществе. Если же общество его не исключает, то происходит уже не частная безнравственность лица, но безнравственность самого общества, безнравственность, падающая уже на всех. Необходим общественный суд. Он судит не грешников (грешники мы все), но отступника.

Весь Константин Аксаков, вся сила, неистовость его убеждений в конце статьи "О современном человеке", когда он говорит: "...у вас нет единства в убеждениях с другим человеком, и вы расходитесь с ним - вот и только"... "Но если бы (предположим такую страну или время) пришлось человеку при таких требованиях остаться совершенно одному среди людей? Он должен оставаться один, и он прав в своем одиночестве. Он желал бы жить в обществе, но для жизни в обществе не пожертвует нравственным началом, основою общества (это была бы нелепость)". И еще раз повторяет, уже делая это концом своей статьи: "Хотя бы пришлось остаться человеку вовсе без общества, одному - пусть он будет один, пусть осудит себя на общественное отшельничество, но пусть будет неколебим в своем нравственном основании, в своем общественном требовании, пусть не уступит и не воздаст чести греху:

Hora novissima,
Tempora pessima sunt.
Vigilemus [18].

Сказанное в устах Константина Аксакова было не просто словами, это хорошо понимали, чувствовали близко знавшие его современники. Недаром Герцен говорил о нем, что он "за свою веру пошел бы на площадь, пошел бы на плаху, и когда это чувствуется за словами, они становятся страшно убедительными". Нелегко давались разрывы по убеждению со вчерашними в чем-то единомышленниками, но драматизм расхождения еще глубже только открывал его высокие человеческие качества, искренность, честность, благородство и поднимал на еще большую высоту его веру. Герцен вспоминал: "В 1844 году, когда наши споры дошли до того, что ни "славяне", ни мы не хотели больше встречаться, я как-то шел по улице. К.Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и подошел ко мне. "Мне было слишком больно,- сказал он,- проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить, жаль, жаль, но нечего делать. Я хотел пожать вам руку и проститься". Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился: я стоял на том же месте, мне было грустно: он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. Как я любил его в эту минуту ссоры"!

Константин Аксаков различал мысль и думу, вторую считал достоянием немногих. И вот эту его думу о "современном человеке" можно назвать, при полном отсутствии у этого праведника тщеславия учительства, можно назвать эту думу его завещанием русской литературе, обществу, России. Он восстановил первородный смысл слова "грех" - в истинно христианском его значении. Не литературное кокетство вокруг "греховного мира", "мир лежит во зле и грехе" и т.д., он вступает в бой с самим грехом. Как в себе (не найдя подругу жизни, он остался девственником), так и в окружающем мире. Он готов остаться один и здесь, ибо знает одну только истину, и эта истина - Христос. И он, конечно, не один, а с тем, кто сказал своим немногим последователям: "Мужайтесь! Я победил мир" (Иоанн, 16, 33).

Константин Аксаков задал литературе, обществу такую духовную "планку", которая, конечно же, непосильна для нас, "немощных", но забывать о которой мы уже не можем. И то, что был такой подвиг в литературе - стало высшим оправданием русского слова.

Было историческим предвидением то, что он назвал в своей думе "о современном человеке" "растленными душами", "смешением добра и зла", все это стало духовной чумой так называемого "серебряного века" с неразличением Бога и дьявола, с "новым религиозным сознанием", а в наше "демократическое" время массовым растлением под лозунгом плюрализма и свободы слова.

Два "рая земных" дано было познать Сергею Тимофеевичу в жизни: Аксаково - колыбель детства, где ему открылись глаза на "чудеса природы"; и Абрамцево - пристанище его последних четырнадцати лет, насытившее его сполна зрелой радостью общения с природой, но и ранившее душу закатом ее красоты. Как уходило за край неба солнце, так, видно, по всему, закатывалось для него Абрамцево, да и не только оно. В эту осеннюю непогоду, сидя в четырех стенах, слушая хлест мокрого ветра в затворенные окна, он с непривычной для себя покорностью вдруг понял и принял как должное, что захворал тяжело и от него теперь ничего не зависит.

В Москве самоотверженно ухаживавший за отцом Константин Сергеевич писал "Наблюдение болезни" Сергея Тимофеевича, а также вел "Дневник болезни", отмечая подробности состояния, самочувствия больного. Целые десятки лет он очень часто подвергался сильным спазматическим головным болям... тринадцать лет назад он потерял левый глаз от катаракты, но теперь была другая причина его страданий. Жестокость болей, иногда невыносимую, доставляли рези в желудке и особенно воспалительные раздражения в мочевом канале с выходом крови. В начале мая 1858 года в письме к П.А. Плетневу Сергей Тимофеевич писал: "Конечно, великая отрада быть окружену такими попечениями, как я, но в то же время неотразимо прискорбно огорчать и печалить своим болезненным положением мое доброе семейство". Вся семья ушла в это попечение. Посетивший больного старика Аксакова Иван Сергеевич Тургенев говорил с удивлением о той самоотреченности, терпении, кротости, с которыми Константин Сергеевич, как сиделка ходил за отцом. Близкий к аксаковской семье историк М.П. Погодин записал в "Дневнике" "Константин - святой человек в чувствах к отцу".

Но поразительно, как и в таком состоянии, на одре мучительной болезни, мог написать старик Аксаков, вернее, продиктовать дочери Вере трепетно-поэтический "рассказ из студентской жизни" "Собирание бабочек" (для сборника в пользу нуждающихся студентов родного ему Казанского университета). Страдающий от приступов болезни, еле передвигающийся в запертой темной комнате, еле различающий одним глазом предметы (только по-прежнему ясны для него чувствуемые сердцем каждое движение, каждый поворот головы склонившейся над столом Веры, записывающей рассказ под диктовку отесеньки), немощный старец - что мог он вспомнить о каких-то бабочках, о собирании их более полувека тому назад? Но вот он, до того сидевший в кресле согнувшимся, приподнял голову, уставился взглядом перед собою, умиление скользнуло по лицу, оживляя его внутренней теплотой воспоминания, и заговорил, по-домашнему просто, с какой-то светлой, набирающей силу нотой, и что-то как будто влетело в комнату, распахнуло ее и властно позвало на воздух, на простор. "Как радостно первое появление бабочек! - слышался голос, казалось, звавший на этот простор. - Какое одушевление придают они природе, только что просыпающейся к жизни после жестокой, продолжительной зимы..." Он словно уже видел бабочку, радующую его взгляд, и следил неотрывно за нею, даже как будто уже шел к этому "порхающему цветку", видел себя уже бегущим за ним, как когда-то, более полувека назад, пятнадцатилетним студентом Казанского университета, бегал он на поляне загородного сада, преследуя носящихся в воздухе мелькающих разноцветных бабочек и затем дрожащими от радости руками извлекая из мешочка рампетки добычу.

"Из всех насекомых, населяющих Божий мир, из всех живых тварей, ползающих, прыгающих и летающих,- бабочка лучше, изящнее всех",- диктовал он, и как будто не воспоминание это было, а живое созерцание мелкой твари, трогательной вестницы недоступной уже ему природы. Как прекрасна жизнь, и сколько радости для глаз в гармонии цветов, узоров, испещряющих это милое, чистое создание, никому не делающее вреда, питающееся соком цветов, которое сосет оно своим хоботком... Таким он уже рожден и таким сойдет, видно, в могилу: достаточно прилепиться к чему-нибудь в природе, вот к этим хотя бы бабочкам, и все для него в них, весь мир, средоточие всего живого на земле. И в нем самом оживает целый мир впечатлений, и от тех мест, где ловил бабочек, где провел много счастливых, блаженных часов, и от тех людей, с кем делил эту страсть, которая так быстро, но горячо прошла по душе его и оставила в нем незабываемый след. Так грустно от невозвратного того чудесного времени... но нужды нет! "Горы, леса и луга, по которым бродил я с рампеткою, вечера, когда я подкарауливал сумеречных бабочек, и ночи, когда на огонь приманивал я бабочек ночных, как будто не замечались мною: все внимание, казалось, было устремлено на драгоценную добычу; но природа, незаметно для меня самого, отражалась на душе моей вечными красотами своими, а также впечатления, ярко и стройно возникающие впоследствии,- благодатны, и воспоминания о них вызывают отрадное чувство из глубины души человеческой".

И уже за четыре месяца до смерти находил он отраду хотя бы в мысленном воображаемом общении с природой, диктуя Вере "Очерк зимнего дня". Вспомнился ему зимний день, падение снега, почти полвека тому назад. "Чтобы вполне насладиться этой картиной, я вышел в поле, и чудное зрелище представилось глазам моим: все безграничное пространство вокруг меня представляло вид снежного потока, будто небеса разверзлись, рассыпались снежным пухом и наполнили весь воздух движением и поразительной тишиной. Наступали длинные зимние сумерки: падающий снег начинал закрывать все предметы и белым мраком одевал землю".

С поля в сумерках шел он домой, видя засветившиеся огоньки в крестьянских избах, предаваясь заботам и мечтам о завтрашней охоте... И подобно тому, как рано утром в начавшемся рассвете топившаяся печка освещала дверь и половину горницы каким-то веселым, отрадным и гостеприимным светом, так же веяло чем-то приветливым, светлым от самого голоса Сергея Тимофеевича, диктовавшего свое последнее произведение. И столько поразительной свежести и очарования, молодости чувств было в каждой его фразе, что невозможно было поверить, смириться с мыслью, что это пишет умирающий писатель.

30 апреля 1859 года, в третьем часу пополуночи, скончался Сергей Тимофеевич на руках своей любимой семьи. В воскресенье 3 мая в церковь Святых Бориса и Глеба, где отпевали покойного, проститься с ним пришли его многочисленные друзья, почти все здешние литераторы, ученые, люди всех званий. Прощались с дорогим, глубоко чтимым человеком и писателем. Последний путь лежал до Симонова монастыря, здесь, по желанию самого писателя, его и должны были похоронить. При торжественном песнопении гроб Аксакова на руках был внесен в ворота монастыря... Весеннее солнце ласково грело землю, ликующе щебетали птицы. На деревьях распускалась нежная зелень. В воздухе чувствовалось первое дыхание весны, и было что-то невероятное в том, что с пробуждением природы замолк навеки тот, кто умел так радоваться всему живому в ней, кому как немногим была открыта красота этого великого Божьего мира.

Когда в разверстую, залитую яркими весенними лучами солнца могилу опускали гроб отца, Константин Сергеевич как будто и не осознавал отчетливо, что происходит. Он стоял около матери и неподвижным взглядом смотрел перед собою, отрешенный от всего, что делалось вокруг.

Сергея Тимофеевича похоронили 3 мая, а уже в середине мая знакомые Константина Сергеевича не узнавали его. Он страшно изменился. От сильной исхудалости что-то удлиненное появилось в его лице и всей фигуре, пепельными стали борода и усы и какая-то жуткая тихость во всем - в голосе и в самом взгляде, обращенном внутрь себя. Видя такую перемену и боясь за его жизнь, знакомые упрекали Константина Сергеевича, что он не удерживает себя от горя, дает ему волю и намеренно расстраивает себя. Но он просил не верить этому, добавляя: "Я просто не могу". Иной приглашал его в деревню, чтобы как-то рассеять его, и на этот привет он отвечал очень серьезно, но задумчиво, что, если бы его приглашение было сделано при батюшке, тогда он с охотой бы поехал, но теперь все кончилось, ни удовольствие, ни радость жизни для него существовать не могли.

Всю зиму Константин Сергеевич чахнул, весной ему стало совсем худо, лето не принесло облегченья, и его отправили на лечение за границу. Тамошние врачи-знаменитости дивились чахотке этого богатыря, съедаемого тоской по умершему отцу, в этом и была его болезнь. Последнее, что могли предложить врачи,- это теплый морской климат. И вот он вместе со своим братом Иваном Сергеевичем, сопровождавшим и опекавшим его, отправился на греческий остров Занте. Это было второе и последнее совместное путешествие братьев. Прошло десять лет, как они вместе ездили в Ростов Великий, Углич. Тогда Иван желал ближе свести старшего брата с действительностью. Теперь в этом уже не было нужды, тут была уже действительность иная, перед которой смолкают все практические вопросы. Пароход вез их к неведомым берегам. Константин Сергеевич, глядя с невыразимой тоской в волны, говорил брату: "Неужели, однако, уж и кончено? Как не ожидал я. Но чтоб так уж скоро, кто бы думал"?

Пустынный остров и стал последним земным пристанищем Константина Сергеевича. Чувствуя, что приближается конец, он пожелал исповедаться и причаститься. Русского православного священника в этих местах не было, нашли священника-грека, с трудом говорившего по-французски. На языке, на котором он всю жизнь избегал говорить, и исповедался умирающий. Грек, пришедший наскоро справить требу, был изумлен, слушая исповедь, видя такую твердость духа перед кончиной. И долго потом не переставал он удивляться, все просил - может ли он повидать близких, а главное - мать покойного, ему хотелось передать ей - праведник скончался, еще не видывал он, исповедник, ничего подобного в жизни. Он все хотел узнать: кто же этот необыкновенный человек? Кто же умер перед ним? Ему отвечали, что это был Константин Сергеевич Аксаков. И что можно было к этому прибавить?

А бедная мать, не вынесшая разлуки с больным сыном и месяц тому назад приехавшая к нему на остров вместе с двумя старшими дочерьми Верою и Любовью, убитая горем, отправилась в обратное путешествие с гробом первенца; Иван и его сестры неотлучно были при ней в дороге.

Исполнилось предчувствие Сергея Тимофеевича: не перенес его смерти старший сын, пережив отца всего на год и семь месяцев. Вскоре опять они были рядом - в могилах в Симоновом монастыре.

С оцепенением в душе писал Иван Сергеевич Юрию Самарину: "Теперь в Москве, там, за городом, на поле, в симоновской глуши около него водворились страшный мир и страшная тишина, морозы сковали свежую землю, ветер то и дело заносит ее снегом... Есть что-то беззаконное в этой смерти, как бы она сама по себе ни была свята, какой бы святой жизни она ни была окончанием, беззаконное постольку, поскольку в ней участвовала воля умершего..." Не мог примириться младший брат с казавшейся ему своевольной смертью старшего брата, не нашедшего в себе сил жить после кончины отца. "Еще трудно отрешиться от болезненных воспоминаний",- писал тогда же Иван Аксаков, и они не покидали, преследовали его и дома, и за границей, в славянских землях, куда он вскоре уехал и где в своей "записной книжке" отдавался мыслям о тоске, о ее месте, значении в литературе русской и европейской, о том, что "все вопли и стоны родной земли, поднимаясь, как испарения к небу, образуют живую атмосферу тоски, которой поэт является избранным выражением, органом, передатчиком, истолкователем", и в этом смутном тягостном ощущении ясной для его сознания была тоска по брату.

Смерть отца, а затем старшего брата, имевших огромное влияние на него, глубоко ранили Ивана Сергеевича. Угас в нем, казалось, интерес к злободневным вопросам, общественной деятельности. Но он знал, что нельзя давать власти над собою унынию, ведь это он поучал Константина, удрученного смертью отца, что брат будет не прав, если постоянная горечь станет мешать его деятельности. В службе пользы общественной никакое личное горе в расчет не берется. И он знал, что его ждет эта служба, как бы тяжело ему ни было.

А между тем на пороге было уже новое, пореформенное время. Вступали в действие невиданные дотоле на Руси буржуазные силы. Было ясно, что современные требования неизбежно коснутся и славянофильства. И надо было избрать путь в соответствии с изменившимися историческими условиями. Для Ивана Аксакова началась новая эпоха его деятельности. Он начал издавать газету "День", затем "Москва", "Москвич", где уверенно вступил в реальные взаимоотношения с новой действительностью. Для него была свершившимся фактом новая экономическая жизнь в России. И он увидел свою цель в том, чтобы обратить эти изменения, как экономические, так и общественные, в обновленные доводы славянофильских идей. Мало кто, как он, понимал растущее значение промышленности в жизни страны. Ведь еще в поездке по украинским ярмаркам он познал вкус к изучению "материальных сил", экономики края. В пореформенной действительности роль "материальных сил" неизмеримо возрастала, и это он готов был только приветствовать. О железнодорожном строительстве он говорил языком поэта: "Всякая верста железной дороги просветительнее тысячи казенных учреждений и благодетельнее целого свода законов". И можно представить себе, каким благом была бы в глазах Ивана Аксакова построенная уже после его смерти великая сибирская железная дорога с тысячами мостов удивительного инженерного искусства, тоннелей, это чудо науки и техники XIX века, чудо русского строительного гения, возникшее за короткий срок и восхитившее мир.

Исключительная чуткость к происходящим изменениям делала его выступления событиями в публицистике, общественной жизни. Он смело и прямо высказывал взгляды, которые, по его мнению, диктовались духом времени и которые вызывали горячие споры. Сам старинный дворянин, он выступил за упразднение дворянства как привилегированного сословия, чем вызвал резкое возражение со стороны многих известных публицистов во главе с М.Н. Катковым. Но эта идея Ивана Аксакова была, в сущности, итогом той борьбы, которую вел старший брат Константин, и он сам, ставя во главу угла крестьянство, народ, видя в нем главную нравственную силу, воплощение национальной самобытности, призывая к сближению с народом, с его историческими и духовными началами.

В литературе о славянофильстве принято считать, что Иван Аксаков - "практик" славянофильства. Грандиозная общественная деятельность Ивана Сергеевича действительно как бы закрывала собою творческое развитие им славянофильского учения, которое нашло свое выражение в его публицистике. Такова теория "общества", развития в ряде его передовых статей, опубликованных в 1862 году в газете "День". Известно, что об "общественном мнении", как о "великом благе и великой силе", писал К.Аксаков. Но это была категория как бы отвлеченно-нравственная в отношении учения К.Аксакова о "Земле" ("народе") и государстве.

Иван Аксаков вводит третью силу, имеющую уже свое определенное место. "Что такое общество? и какое его значение у нас в России, между Землею и Государством?.. Общество, по нашему мнению, есть та среда, в которой совершается сознательная умственная деятельность известного народа; которая создается всеми духовными силами народа, разрабатывающими народное самосознание. Другими словами, общество есть народ во втором моменте, на второй ступени своего развития, народ самосознающий" [19].

Проследим далее развитие мысли Ивана Аксакова. "Итак, мы имеем: с одной стороны - народ в его непосредственном бытии; с другой - государство,- как внешнее определение народа... наконец, между государством и народом - общество, т.е. тот же народ, но в высшем своем человеческом значении, не пребывающий только в известных началах своей народности, но сознающий их, сознательно развивающий ... Народность, не вооруженная сознанием, не всегда надежный оплот против врагов внутренних и внешних. Только сознание народных начал, только общество, служащее истинным выражением народности, являющее высшую сознательную деятельность народного духа, может спасти народ..." [20] "Народ делает доступное ему дело жизни, выжидая, чтоб недоступное ему, по его неведению и самому бытовому строю, довершили те, которые от народа, но сверх народа, призваны служить высшим органом народного самосознания" [21].

Но каков, так сказать, состав "общества", кто, какие лица составляют его? Естественное условие, конечно, образование, "но не в значении известного количества "познаний", и даже не в значении одного умственного образования, а в значении личного духовного развития вообще, такого развития, которым нарушается однообразие и безличность непосредственного народного бытия, но нарушается именно тем, что дух народа сознается и самое единство народное ощущается - яснее и живее. ... Общество образуется из людей всех сословий и состояний - аристократов самых кровных и крестьян самой обыкновенной породы, соединенных известным уровнем образования. Чем выше умственный и нравственный уровень, тем сильнее и общество" [22].

Как видим, в этом обществе нет места той духовной черни, которую Иван Аксаков с презрением всегда называл "так называемой интеллигенцией". Отличительная особенность этой "интеллигенции" - это ее "болезнь сознания" [23], духовная беспочвенность, язва нигилизма, космополитизм, холуйство перед Западом. По словам Ивана Аксакова, "интеллигенты" (это слово всегда берется им в кавычки) "все превеликие мастера искать разные "взгляды" и "нечто", судить и рядить о судьбах человечества вообще, созидать и разрушать в теории человеческие общества (и не только в теории.- М.Л.)... прибавьте самомнение, гордость знания, или точнее,- полузнания, чванство последними словами науки, высокомерно-отрицательное отношение к русской истории, к Русской народности, полнейшее неведение - из человеческих обществ - именно Русского общества,- и вам станет понятно, каким образом в этой среде отвлеченности, неведения и отрицания... могли возникнуть и сепаратизм, и демократо-революционизм, и анархизм,- одним словом,- все заграничные измы, образовавшиеся там исторически и законно, но у нас беззаконно рожденные,- а в конце концов, как венец нашего общественного культурного развития, все выражающий одним словом, приводящий всех к одному знаменателю, вполне уже наш, свой, дома выхоленный - нигилизм" [24]. Нигилизм нельзя считать внезапно возникшим в России, он готовился исподволь, исторически, начиная от эпохи какого-нибудь Ивана Хворостинина (считавшего, что нельзя "с глупыми русскими жити"),- перебежчика в лагерь Лжедмитрия II, до времен эмигранта-иезуита Печерина ("как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья"), Чаадаева ("Россия - аномалия, абсурд, пустое место в истории"), до Мережковских ("новое религиозное сознание"), до самого Толстого (анархическое отрицание всего и вся, от Церкви до государства).

Подводя итог изданию своей газеты "День", Иван Аксаков писал: "Заступничеством за права русского народа и народности, так, как мы их понимаем, мы и начали, и окончили свой тягостный, четырехлетний редакторский труд". Вместе с тем Иван Сергеевич не идолопоклонство-вал перед народом. Дорожные впечатления во время многочисленных служебных поездок по России, непосредственное знакомство с сельскими жителями, их бытом открывали Ивану Сергеевичу и то далеко не идеальное в народе, что было скрыто от его старшего брата Константина, восторженного народопоклонника.

Глубоко актуальный смысл придавал Иван Аксаков понятию патриотизма. В передовой статье газеты "День" "В чем недостаточность русского патриотизма?" он пишет, что "время и обстоятельства требуют от нас патриотизма иного качества, нежели в прежние годины народных бедствий", что "надо уметь стоять за Россию не только головами (как на войне. - М.Л.), но и головою", то есть пониманием происходящего, "не одним оружием военным, но и оружием духовным; не только против видимых врагов, в образе солдат неприятельской армии, но и против невидимых и неосязаемых недругов..." Для патриотизма важны не только воинские подвиги, но и подвиги духа. Такое редкое сочетание качеств патриота - мужественного воина и мыслящей личности - было в генерале Скобелеве, с которым Ивана Аксакова связывали дружественные отношения. Какой вой подняла "либеральная пресса" в ответ на патриотическую речь Скобелева, его слова о "доморощенных иноплеменниках", о чуждой народу "интеллигенции".

Иван Аксаков не раз подчеркивал, что "общество" - это не партия, не какая-то официальная корпорация образованных умов, а духовно-нравственное единение выразителей народного самосознания. Как редактор "Дня" он мог быть по-человечески великодушен к разным людям (сведя, например, на страницах "Дня" мытарившегося в Европе Печерина с другом его молодости), но был непреклонен в своих принципах, отказываясь печатать статьи, чуждые его убеждениям.

Но каковы взаимоотношения "общества" и "так называемой интеллигенции"? То, что составляет сущность мировоззрения "общества" - народность - для "интеллигенции" решительно пустой звук, атавизм. Ретроградами, реакционерами в глазах "интеллигенции" были и Достоевский с Иваном Аксаковым, которых родственно связывала идея русской народности. Главное для "интеллигенции" - "теории", очередные философские книжки, вывезенные из-за рубежа. Как в некрасовской поэме "Саша":

Что ему книга последняя скажет,
То на душе его сверху и ляжет.

Прочитали или даже просто услышали о Вольтере, Дидро - и появились вольтерьянцы-просветители с масонской помесью. Узнали о Гегеле - расплодились гегельянцы. Познакомились с Сен-Симоном, Фурье - на арену вышли социалисты. Вслед за тем - ученики Фохта, Молешотта - с резаньем лягушек, культом естествознания, что только и сулило прогресс.

В статье "О деспотизме теории над жизнью" Иван Аксаков писал: "Из всех фасадов самый худший есть фасад либерализма". Либералы-интеллигенты слепо раболепствуют перед своим идолом - прогрессом. В другой аксаковской статье "Ответ на рукописную статью "Христианство и прогресс"" говорится: "Прежде всего о заглавии "Христианство и прогресс". Слово "прогресс" само по себе ничего не выражает; ведь мы говорили: "прогресс добра и прогресс зла, прогресс болезни". Цивилизация, отвергающая веру в Бога и Христа, ведет к одичанию, какие бы там либеральные и прогрессивные знамена ни выкидывала". В наше время разнузданного террора мирового либерализма особенно актуально звучат аксаковские слова: "Апостол Иоанн определяет антихриста именно как лжеподобие Христа. Такое лжеподобие преподносится теперь миру современным прогрессом и разными гуманными и литературными теориями".

Заискивание, раболепство перед "просвещенным" Западом сочеталось у "интеллигентской" черни с презрением, ненавистью к России. Считающая себя "солью земли" "интеллигенция" давно уже даже и выходцами из нее воспринимается как отрава народной почвы, как враг, губитель России. Философ-богослов С.Булгаков писал в своей статье в "Вехах" (как бы в продолжение мыслей Ивана Аксакова о разрушительной роли "интеллигенции"): "...для патриота, любящего свой народ и болеющего нуждами русской государственности, нет более захватывающей темы для размышлений, как о природе русской интеллигенции, и вместе с тем нет заботы более томительной и тревожной, как о том, поднимется ли на высоту своей задачи русская интеллигенция, получит ли Россия столь нужный ей образованный класс с русской душой, просвещенным разумом, твердой волей, ибо в противном случае интеллигенция... погубит Россию".

Мысли Ивана Аксакова, пристально следившего за происходящим в мире, живо занимал и Новый Свет - Америка. (Кстати, Герцен видел в ней и в России - две главные ведущие силы в будущем человечества.) В газете "День" обсуждались "американские вопросы", события, связанные с тогдашней гражданской войной в Америке между Севером и Югом. В январе 1865 года, в "Дне" была опубликована статья Аксакова "Об отсутствии духовного содержания в американской народности". Автор пишет: "Мы сами видели американских джентельменов, очень серьезно и искренно доказывавших, что у негров нет человеческой души и что они только особая порода животных". Таково соседство американской свободы с "бесчеловечностью отношения к людям". И сама война Северных штатов с Южными - с ее "остервенением, оргией братоубийства" - "как будто необходимо было явить миру, как способны уживаться дикость и свирепость с цивилизацией". Будущее Америки Ивану Аксакову представлялось в довольно мрачном свете: "...Этот новый исполин-государство бездушен,- и, основанный на одних материальных основах, погибнет под ударами материализма. Америка держится еще пока тем, что в народностях, ее составляющих, еще живы предания их метрополий, нравственные и религиозные. Когда же предания исчезнут, сформируется действительно американская народность и составится Американское государство, без веры, без нравственных начал и идеалов, или оно падет от разнузданности личного эгоизма и безверия единиц, или сплотится в страшную деспотию Нового Света".

Мрачные мысли об Америке были и у Хомякова. В своей исторической работе "Семирамида" он говорит о "завоевателях, размочивших кровью землю, открытую благородным подвигом Христофора Колумба, и затопивших в крови крест, принесенный Колумбом".

Русские писатели отмечали бездуховность, царящую в стране материально-технических достижений. Гоголь с сочувствием приводил слова, сказанные Пушкиным: "А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина, человек в ней выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит". Уже в начале XX века Толстой, говоря о том, что "американцы достигли наивысший степени материального благосостояния", удивлялся духовному уровню своего американского коллеги. "На днях бывший здесь Scott - он американский писатель - не знал лучших писателей своей страны. Это так же, как русскому писателю не знать Гоголя, Пушкина, Тютчева".

С годами имя Ивана Аксакова как общественного деятеля приобретало все больший авторитет. В 1872- 1874 годах он был председателем Общества любителей российской словесности. Особенно прославился он на поприще председателя Славянского комитета. Еще во время путешествия по славянским землям, вскоре после смерти отца, он поставил своей задачей "упрочить дружественные связи со славянами и узнать поближе их дело и обстоятельства". В дальнейшем Иван Сергеевич очень много сделал для плодотворного развития этих связей, для помощи славянам. Расположенное к Ивану Аксакову московское купечество вносило через него в Славянский комитет крупные денежные суммы, которые шли на народные училища в славянских странах. На деньги купцов выплачивались стипендии студентам-славянам, учившимся в России.

Велика, действенна была роль Ивана Аксакова в защите славян от турецких поработителей. Он как руководитель Славянского комитета снарядил в Сербию генерала М.Г. Черняева и отправил туда добровольцев для борьбы с турками. Во время Русско-турецкой войны 1877- 1878 годов Иван Аксаков развернул энергичнейшую деятельность не только как публицист, но и как организатор; так, он участвовал в доставке оружия для болгарских дружин, имея связи с директорами железных дорог, добивался бесплатного провоза в Болгарию военного снаряжения и продовольствия. Современники считали, что народное движение за освобождение балканских славян нашло в лице Ивана Аксакова своего Минина.

Любовь к России, пламенное гражданское чувство, непреклонность убеждений, честность ("честен, как Аксаков" - это было почти пословицей) делали Ивана Сергеевича выдающейся личностью, распространявшей вокруг себя сильное нравственное влияние. Его призыв к "русским быть русскими" ничего общего не имел с национальной исключительностью, а означал только то, что, как всякий человек любой национальности, русский должен иметь чувство национального достоинства, не быть духовным рабом, лакеем перед Западом. И сам он, Иван Аксаков, был примером в этом отношении, недаром один из современников признавался, что он сильнее всего чувствует себя русским в трех случаях: когда слушает древние песнопения, когда слышит русскую народную песню и когда читает речи и статьи Ивана Аксакова о "наших русских делах".

Вера в русский народ, идея необходимости преодолеть разрыв, существующий между народом и образованным слоем, была той почвой, на которой произошло сближение Ивана Аксакова с Достоевским. Высшей точкой их единодушия стали дни Пушкинского праздника в начале июня 1880 года. Тогда, как известно, в Москве, в Благородном собрании, Достоевский произнес свою знаменитую речь о Пушкине, которая произвела потрясающее впечатление на всех присутствующих. С поистине пророческим вдохновением говорил Достоевский о Пушкине как всеобъемлющем гении русского духа, воплотившем в себе и такое свойство русского человека, как его всечеловеческая отзывчивость, чувство братства, тем самым сказавшем человечеству новое слово. После речи Достоевского должен был выступать Иван Аксаков, однако, взойдя на кафедру, он заявил, что отказывается от выступления: ему нечего сказать - все разъяснил в своей гениальной речи Федор Михайлович Достоевский. Правда, Ивану Сергеевичу, любимцу Москвы, все-таки пришлось выступить, его отказ не был принят, и выступил он, по обыкновению, с блестящим ораторским искусством, развивая мысль о народных началах в творчестве Пушкина, о значении для него его няни, Арины Родионовны.

Переживший на два с лишним десятилетия старшего брата, Иван Сергеевич видел, как меняется Россия, как любезные когда-то сердцу отца патриархальные нравы теснятся новым образом жизни негоциантов, не знающих иного идеала, кроме приобретательства. "Невольно вспоминаю я брата Константина и думаю, как было бы ему странно, горько и чуждо среди этого движения",- писал Иван Сергеевич одному из своих знакомых. Пришло время вспомнить не только отца и Константина. Не стало матери - Ольга Семеновна умерла в 1878 году. Скончались сестры - Ольга, Вера, Любовь, Надежда. Чаще других вспоминалась Вера, о ней Иван Сергеевич писал: "Она принадлежала всецело тому периоду времени, когда развивался и действовал брат Константин... Она свято хранила заветы и предания всей нашей школы. Она для меня служила руководительницею и поверкой". Остались в живых самые младшие сестры - Мария и София. В семейную аксаковскую хронику София вписала свою страницу: в 1870 году она продала С.И. Мамонтову Абрамцево, впрочем, усадьба попала в хорошие руки, и, как при Сергее Тимофеевиче здесь бывали известные писатели и общественные деятели, так при новом хозяине гостеприимный дом стал местом, где собирались художники, музыканты, где были созданы замечательные творения русской живописи.

Скромный, никогда не выделявший себя, всегда гордившийся своими знаменитыми братьями Константином и Иваном, Григорий Сергеевич служил вдалеке, сначала был оренбургским, а потом самарским губернатором.

Можно было бы и еще длить post scriptum к семейной аксаковской хронике, но мы закончим его прощанием с Иваном Сергеевичем, умершим в начале 1886 года. Его смерть вызвала широкую волну сочувственных откликов по всей России и за рубежом. Телеграмму из Москвы 27 января 1886 г. в 12 час. ночи послал императору К.Победоносцев с сочувственным извещением о смерти И.Аксакова с такими словами: "Немного таких честных и чистых людей, с такою горячею любовью к России и всему русскому". Александр III ответил: "Действительно, потеря, в своем роде, незаменимая. Человек он был истинно русский, с чистою душою, и хотя и маньяк в некоторых вопросах, но защищающий везде и всегда русские интересы". А.Н. Островский сказал, узнав о его кончине: "Какой столп свалился!" И такое ощущение было у многих современников, к которым были обращены сказанные за три недели до смерти слова Ивана Аксакова: "Будем бодрствовать!.. Любовь к истине, любовь к своему народу и земле делают борьбу обязательною. Но ведь не по шоссе же в самом деле достигают до царства правды, а нудится она скоростным путем; но ведь именно к подвигам и призываются те, кому много дано и предназначено.

Или мы уже разуверились в том, что России много дано и предназначено?"

И при этом имени неизбежно вставали рядом имена Сергея Тимофеевича и Константина Аксаковых, то была уже становившаяся историей русской культуры, ее высоким достоянием знаменитая семья, удивительно богатая плодами творчества и самой жизни.

Сб. "Современное прочтение русской классической литературы XIX века". М. Московский государственный областной педагогического университета. Изд. "Пашков дом", 2007


Примечания:



1

Из выступления на состоявшейся в конце 1990 года в Италии на Капри конференции, посвященной религиозно-культурным проблемам.



2

Насколько циничны "демократические" приемы по околпачиванию масс, показали "президентские выборы" в нашей стране летом 1996 года. В книге бывшего ельцинского телохранителя генерала Коржакова "Восход и закат" приводятся "тезисы и мысли", подготовленные аналитической группой Чубайса - Дьяченко (дочь Ельцина) для предвыборной поездки Ельцина в Волгоградскую область. Ему даются рекомендации, как он должен пошутить с избирателями. Вот один из "шуточных эпизодов-ситуаций". К Ельцину должен подойти подставной ветеран войны с множеством орденов на груди и завести разговор о том, как важно бы подтвердить для его внуков, что их дед за геройство получил ордена, а не купил их на базаре. "Есть у меня просьба к вам или предложение: может быть, найдет правительство возможность выпустить книгу такую, что ли, или альбом, где были бы все наши фотографии, ордена... Вы поймите, Б. Н., что это не мне нужно, это моим внукам нужно и вашим. Кстати, а что касается меня, то скоро одна фотография волновать будет, сами понимаете, где". И здесь следует "соль" "эпизода-ситуации". - "Хорошо начали, да плохо кончили (Слова Ельцина.) - (Перебивая.) Вообще не кончаю! (Реплика сопровождается общим смехом.)".



10

Флоренский П. Детям моим. Воспоминания прошлых лет. М., 1992. С. 26.



11

Платонов А. Размышления читателя. М., Современник, 1980. С. 155-156.



12

Розанов В.В. Сочинения. Советская Россия, 1990. С. 398.



13

Аксаков К.С. Эстетика и литературная критика. М., Искусство, 1995. С. 294-295.



14

Литературная газета, № 11- 12, 28 марта 2005.



15

Достоевский Ф.М. Полное собр. соч. В 30 т. Т. 25. Дневник писателя за 1877 год. С. 20, 22. Наука. 1983.



16

Розанов В.В. Литературные изгнанники. СПб., 1913. С. 51.



17

Аксаков И.С. Письма к родным. 1844- 1849. М., Наука. 1988. С. 405.



18

Дни последние,
Времена наихудшие.
Будем бодрствовать (лат.).


19

Аксаков И.С. Поли. собр. соч. В 7 т. СПб., изд. А.С. Суворина. 1891. Т. 2. С. 31-33.



20

Аксаков И.С. Поли. собр. соч. В 7 т. СПб., изд. А.С. Суворина. 1891. Т. 2. С. 37.



21

Аксаков И.С. Поли. собр. соч. В 7 т. СПб., изд. А.С. Суворина. 1891. Т. 2. С. 654.



22

Аксаков И.С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 38.



23

Там же. С. 661.



24

Там же. С. 659-660.







 

Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх