|
||||
|
Виктор Кудинов Неволя Исторический роман (Журнальный вариант) ...Виктор Кудинов Неволя Исторический роман (Журнальный вариант) Глава первая В тихий вечерний час десятого июня 1357 года посол хана Джанибека Бабиджа достиг переправы на реке Оке, близ города Коломны. Помимо сотни вооруженных нукеров с ним возвращались из Москвы три десятка татарских купцов со слугами и рабами. В виде почетной охраны посла провожали четыреста всадников княжеской стражи с воеводой Мещеряковым во главе. Пять месяцев назад послал его хан Джанибек звать московского князя в поход. Но московский князь от похода уклонился, сославшись на грозящие рати с соседями, и Бабиджа вместо дружины повез с собой возы с откупом. Впрочем, как он, так и визирь наперед знали, что московские войска не придут на ханский зов, что князь Иван Красный, по примеру своего отца, князя Ивана Калиты, и брата, князя Симеона Гордого, выплатит откуп серебром и товаром, а для ханской казны это было гораздо прибыльней. Так что в этом Бабиджа мог считать свое посольство вполне удавшимся, но в другом он явно просчитался. Бабиджа надеялся, что московиты его богато одарят, что его поминки будут не хуже тех, которые привозил с Руси Нагатай, сын Ахмыла, а ему выдали только соболью шубу и два серебряных ковша. Стоило из-за этого пускаться в такой дальний путь! Правда, шубу ему московский князь пожаловал дорогую и добротную. Но разве в этом дело? Не одарив его тем же, чем Нагатая, московский князь и бояре умалили его достоинство. А этого Бабиджа никому не прощал. Он не считал себя хуже других, наоборот, он так хорошо знал о своих добродетелях, так гордился ими, что, случалось, впадал в гнев, когда другие этого не замечали. Визирь недаром остановил на нем свой выбор, когда пришлось искать замену заболевшему ханскому послу на Русь Нагатаю. Однако поездка на Русь не очень прельщала Бабиджу: он ведал о всех неудобствах, которые ему предстояло испытать в дороге, и боялся этого. Но его об этом просил сам Нагатай, да эмир Мамай, человек рассудительный и дальновидный, советовал ему не осложнять своих отношений с визирем, исполняющим волю самого хана. Уговоры этих людей, а главное, выгода, какую он надеялся извлечь из этой поездки, заставили его согласиться. Оказалось же, выгоды он не приобрел, мало того, русские недооценили его, не придали значения тому, какой человек к ним прибыл. Их ввела в заблуждение его внешность. Бабиджа был маленького роста, сухой, подвижный человек с узкими черными глазами. Худо растущая бородка, жидкие волосы на затылке, редкие зубы и вытянутое дыней лицо, на котором как бы застыли неулыбчивые тонкие губы, не вызывали у встречного ни дружеских, ни враждебных чувств; напротив, вся его невзрачная внешность будто бы притупляла у посторонних чувство опасности. Он был неприметен, и это столь ценное качество давало ему возможность наблюдать и делать выводы. Глаз его был всевидящим, память долгой, а ум изощренным вдумчивой работой. Он знал цену каждому слову, поэтому больше молчал, чем говорил, с вниманием слушал и все запоминал. Ему понравился молодой московский князь. Его обходительное, вполне уважительное обращение было лишено той оскорбительной гордости, какая была присуща знатным русским. Сразу было заметно: князь прост, хитрить не умеет, говорит, что думает, к хану и послу не испытывает неприязни и расположен к дружелюбию. Зато бояре - все себялюбцы и хитрецы. Ни к одному из них Бабиджа не почувствовал доверия. Ласково говорят, охотно склоняются чуть ли не до земли, но по своей рабьей привычке никто не смотрит в глаза. Это настораживало Бабиджу: тот, кто таит в душе худое, прямо в лицо не поглядит, правдивого слова не скажет. От таких людей можно ждать чего угодно, тем более что они имеют большое влияние на князя. Просто удивительно, с каким доверием князь выслушивает и внимает их советам! По мнению Бабиджи, это непростительная ошибка. Худые советники могут повести по дурной дороге непокорства и смуты. Да пусть Аллах покарает тех, кто поступает так! Все опасения Бабиджи подтвердились. Что они, наконец, удумали? Послали четырехсотенную стражу! С каких это пор ханского посла начали сопровождать московские вои? Кто отважится напасть на него и отобрать московский выход, когда от одного имени татар все живое разбегается на несколько верст в округе. Что бы ни говорили московиты, как бы ни оправдывались, их понять легко: эта стража понадобилась для того, чтобы уберечь своих от полона. Вот в чем секрет. Бабиджа невольно покосился в сторону воеводы Петра Мещерякова, стоявшего чуть поодаль, в низине, и нахмурился. Этот человек в длинном, до пят, синем плаще раздражал его. С самого начала их пути, как только воевода присоединился к ним со своим отрядом, посол почувствовал к нему неприязнь. То был молодой, плотный, широкоплечий мужчина с открытым смелым взглядом, таившим насмешку и дерзость. О, Бабиджа слишком хорошо знал эту породу людей! Они бесстрашны, решительны, беспощадны к врагу. Такие воины - опора и гордость каждого владыки, и вполне разумно, если они служат хану. Но когда они находятся в подчинении зависимых князей, да ещё русских, в крови которых посеяны семена бунта, - жди неприятностей. Глава вторая Девять нукеров и шестеро слуг перебрались на другой берег. Вереницей, кто с ношей на спине, кто налегке, поднимались они на зеленый холм, поросший редкими кустами, шли по нему, а потом спускались куда-то вниз. Где они останавливались, посол не знал. Видимо, юртовичи разыскали для стоянки укромное местечко, которое не разглядеть отсюда. Бабидже давно хотелось посидеть на кошме в полумраке шатра, подремать в тишине. Человек он был немолодой, нервный, легко приходил в раздражение, и, хотя часто давал себе зарок не злиться понапрасну, ничего с собой не мог поделать: он возбуждался от всякого пустяка и сам же страдал от этого; к концу дня у него начиналась сильная головная боль. Руководить переправой Бабиджа поручил сотнику Хасану. Иначе это хлопотливое дело совсем извело бы его. Он знал, что никто, кроме этого кряжистого, испытанного в походах нукера, не сможет умело разобраться во всем этом беспорядочном скоплении телег, арб, повозок; никто, кроме Хасана, не установит порядок, не утихомирит нетерпеливых и не определит очередность получения места на пароме без всякой обиды для иных слишком самолюбивых торговцев. Согнанные из близлежащих слободок бородатые мужики в длинных домотканых рубахах с громкими криками подтаскивали к берегу груженые повозки и арбы. Грязь вокруг стояла по колено: частые дожди размыли землю, множество ног животных и людей размешали её в кашу. По всему было видно, что переправа продлится до глубокой ночи. Только два парома было на реке. Небольшие, они едва ли могли захватить четыре телеги. Медленно, слегка покачиваясь на воде, понесли они первыми, как и полагалось, посольскую крытую повозку и три воза с тщательно упакованным добром. Сам Бабиджа предпочел переехать реку в лодке; утлые, до половины залитые водой паромы вызывали у него опасение. Сотник давно послал нукеров разыскать для посла надежную лодку, но ни один из них ещё не возвратился. Наконец показался вооруженный нукер, тащивший за шиворот худенького мужичонку в рваной и мокрой одежде. То был лодочник. Низенький, седенький, рядом с рослым воином он казался подростком. Подобострастно кланяясь и говоря что-то, лодочник показывал рукой в сторону слободки, на небо, на реку, бил в свою тощую грудь кулаком и всхлипывал. Бабиджа не стал его слушать. Отвернулся. Ему нужна была лодка, а не притворная печаль этого мужика. Нукер ударил лодочника по затылку и закричал по-русски: - Лодку давай! - Сказывал уже. Дырявая она, - огрызнулся тот. - Дырявую не давай. Недырявую давай! - Господи! Да что ты за бестолковщина! Нет недырявой-то! Нукер сердито задвигал бровями и взмахнул плеткой. Их разговор услышал подошедший московский воевода. - Не бреши! - сказал воевода Мещеряков, весело поглядывая серыми, глубоко сидящими глазами на посла и мужичка. - Лодку сей час привесть и посла доставить целым и невредимым на тот берег! Уразумел? От его слов лодочник преобразился, выпрямился и совершенно утратил несчастный вид; он развел руками, пожал плечами, как бы говоря: "Твоя воля", - и, лукаво ухмыльнувшись, поглядел на воеводу. Прошло немного времени. Длинный, узкий, целиком выдолбленный из ствола челн появился со стороны слободки и, шурша по песку днищем, пристал к берегу. Поддерживаемый под руки двумя нукерами, посол спустился к челну и сел в него, поплотней запахнул полы халата, поправил съехавшую на брови чалму. Наконец челн врезался своим острым носом в песчаный крутой берег, и Бабиджа позволил себе оборотиться. Воевода стоял там, где они расстались. Бабиджа не сомневался, что тот смотрит на него, хотя и не мог на таком расстоянии разглядеть его лица, тем более этого неприятного для себя насмешливого выражения глаз и губ. Бабиджа последний раз посмотрел на неприветливый московский берег. Воевода садился на своего гнедого жеребца, больше половины его отряда было уже верхом, остальные, ведя в поводу своих коней, отходили в сторону; мрачной синевой отливала сталь их шлемов и острых копий, ветер раздувал на воинах синие плащи. Большой табун татарских лошадей переплывал реку. Вдали, над лесом, клубились темные, местами черные, тяжелые от дождя тучи. Слегка гремел гром. Боясь оказаться застигнутым сильным ливнем, Бабиджа устремился с холма вниз, к рощице. Там, под березами, был поднят белый круглый шатер. Легко и быстро зашагал к нему Бабиджа впереди двух нукеров, следовавших за ним по пятам. Глава третья Рано поутру Бабиджа был разбужен свистом птиц. Отогнув полог шатра, он высунулся наружу. И не поверил своим глазам: высокое небо чисто, бледно, без единого облака. Скоро должно показаться солнце. Восток слегка розовел. Низко над полями бродил густой туман. Он скрывал ближайшие холмы и речку, иногда сквозь его молочные клочья проступало что-то черное, шевелилось и двигалось, но посол ничего не мог разглядеть, сколько ни щурился. Бабиджа стал всматриваться в туман. Он увидел, как из белой мглы бесшумно выплывает всадник. По контуру его шапки, по одежде он определил, что это был свой, ордынец. Бабиджа узнал сотника. Хасан не спеша слез с седла, расслабил подпругу и, шлепнув лошадь по крутому заду, пустил пастись. Заметив стоявшего посла, Хасан подошел к нему. После обычного приветствия, сопровождавшегося поклонами и прижатием руки к груди, сотник сообщил, что поблизости, за лесом, находится русское село, изб десять, не больше. Бабиджа без дальнейших слов понял его. Совершить во имя Аллаха набег на неверных считалось подвигом. На это и пророк дал бы свое согласие. А Бабиджа всего лишь человек, к тому же таивший обиду на московитов. И он проговорил: - Все мы во власти Творца! Сотник молча кивнул головой. Он знал, что ему следовало делать. После утренней молитвы Бабиджа облачился в легкий крепкий доспех, который вполне мог уберечь его от стрел, и подпоясался кожаным поясом с серебряной насечкой. Слуга прицепил широкую иранскую саблю в ножнах. Двадцать нукеров с Хасаном ждали его у лесной тропы. Он подъехал к ним, и тотчас же лошади, подчиняясь хозяйской руке, повернули головы к лесу. Хасан поехал впереди, как и подобает сотнику, Бабиджа следом, на небольшом расстоянии от него, а за ним - двадцать нукеров, вытянувшись цепочкой. Они въехали в густую прохладную тень. Кусты и деревья, их ветви задевали головы всадников, били по плечам и по ногам. Наконец тропинка посветлела, высокие деревья с пышными раскидистыми кронами отступили за молодой кудрявый подлесок. Образовался прямой зеленый проход. В конце его показалась ровная поляна, вся освещенная теплым солнечным светом. Вдруг лошадь Хасана встала как вкопанная - поднятой рукой сотник остановил весь отряд. Бабиджа спросил шепотом: - Что случилось? Сотник указал пальцем в конец тропинки. Там, в просвете, замелькали вдруг какие-то люди. Прищурив глаза, ещё не утратившие зоркости, Бабиджа разглядел проезжающих верхом воинов в остроконечных шишаках, какие обычно носили русские. Что такое? Бабиджа провел пятерней по своему лицу, со лба до подбородка, точно пытаясь отвести наваждение. "Ратники", - не проговорил, а подумал он и с тревогой поглядел в лицо Хасана. Тот понял его и утвердительно кивнул. - Не хотят ли они напасть на нас? Хасан обернулся к нукерам и щелкнул пальцами. Два ближайших воина спешились и, как послушные собаки, пробравшись сквозь кусты, встали на тропинке перед сотником и послом. - Поглядите, что они затевают. Бабиджа и сотник молча ждали. Ветерок шуршал листвой, куковала вдалеке кукушка, где-то рядом свистела иволга. Все было мирно, покойно, но лазутчики не возвращались и столь долгое их отсутствие обеспокоило Бабиджу. Он никогда не отличался храбростью, а тут заметно струсил. Собирались напасть на беззащитное селение и едва не оказались в западне; ехали, надеясь, что возьмут полон без крови, а оказывается - русские их подстерегают. Раздался хруст ветвей. Посланные выскочили из кустов прямо перед мордами лошадей. Оба тяжело дышали. От нетерпения Бабиджа наклонился вперед. - Их всего десять, - сказал один. - Они хотят кого-то повесить, - проговорил другой. Бабиджа поглядел на сотника, ожидая, что тот скажет. Суровое темное лицо Хасана окаменело. Однако он не долго мучил себя раздумьем: как и всякий воин, он предпочитал действовать, а не размышлять. Скомкав поводья левой рукой, сотник пятками ударил под живот своей кобылы. Лошадь с места пошла вскачь, но сильная рука осадила её и заставила перейти на скорый шаг. Весь отряд тронулся за ним в том же порядке, в каком следовал ранее. Глава четвертая Русские ратники находились в противоположной от них стороне, подле высокого толстого тополя, одиноко выступившего вперед из сплошного зеленого ряда деревьев и кустов. Тополь был в поре своего цветения. Над всей поляной висел белый пух. Ветерок подхватывал его и кружил, и от этого он удивительно напоминал легкий пушистый снежок, который плавно опускался и устилал траву. Русские не догадывались о близости татар. Десять воинов, одетые в боевые доспехи и вооруженные, все в шлемах, кроме одного, бородатого и тучного мужчины, на голове которого красовалась отороченная куницей шапка с зеленым матерчатым верхом. Какой-то человек без чувств лежал в траве под тополем. Трое стояли возле него, четвертый сидел на толстом суку и спускал веревочную петлю, пятый подтягивал подпругу у одной из лошадей. Остальные пятеро в подготовке к расправе не участвовали, а, сидя верхом на своих лошадях, беседовали друг с другом. Хотя они и держались в стороне, было ясно, что это господа, а бородач в куньей шапке у них за главного. Сотник поднял руку - то был сигнал, призывающий всех нукеров к вниманию. Затем взмах - и конные татары по одному устремились на поляну. Без крика, с пиками наперевес, порознь, они понеслись на русских. Те не сразу заметили врагов и поэтому не смогли приготовиться к схватке. Нукеры окружили их широким полукольцом. Десять татар натянули луки, готовые пустить в каждого русского по стреле. И лишь тогда Бабиджа и Хасан выехали из леса и не спеша приблизились к ним. - Ай-яй-яй! - говорил посол, подъезжая. - Зачем тайком? Зачем никто знать не должен? Бабиджа обратил свой взор на толстого в куньей шапке, ожидая от него ответа. Тот заговорил густым спокойным голосом: - Да вот поймал, окаянного. Слугу своего беглого. - Так, так, - говорил, кивая головой, Бабиджа. - Сделал что? - Душегуб, каких мало. Многих положил людей. Князь сыскивать велел. - Зачем князю не везешь? Зачем сам кончаешь? - Да вот... посуди сам... Да убери, слышь... стрелы-то. Ну-кась шальная кака слетит, бес её возьми совсем! - Кто таков? - спросил Бабиджа человека в шапке. - Вельяминов я! Московский тысяцкий! - представился гордый бородач, подбоченясь и высоко подняв голову; при этом брови его изогнулись, широкая грудь выгнулась вперед, а лицо приняло надменное выражение - московский боярин, да и только! В Москве у молодого князя Ивана Красного было два тысяцких: Алексей Петрович Хвост и Василий Васильевич Вельяминов, по прозвищу Ворон, - оба знатные и именитые бояре, первые среди московских бояр. Алексей Петрович Хвост был старый, умудренный жизненным опытом боярин. Благодаря его хлопотам и советам князь Иван Данилович Калита смог нажить свои богатства и приобрести земли в Ростовском княжестве. Боярин прожил долгую жизнь и все испытал на своем веку: и княжескую милость, и княжескую опалу. Покойный князь Симеон Гордый, старший сын Ивана Калиты, в свое время крепко осерчал на Алексея Петровича за его нелюбовь к себе и частые возражения. Князь Симеон испугался, что старый боярин вместе со своими многочисленными сторонниками расправится с ним, как Кучковичи с великим князем Андреем Боголюбским, изгнал тысяцкого из Москвы, отобрав у него все волости, и взял клятву со своих братьев-князей, Ивана да Андрея, что они не примут к себе на службу строптивого боярина. Однако после смерти князя Симеона, случившейся от страшной моровой язвы лет пять назад в Москве, князь Иван Красный возвратил Алексея Петровича на прежнюю должность, вернул ему земли и окружил старого боярина почетом и вниманием. Простым людом это было встречено с большим одобрением: хоть и крут был иной раз Алексей Петрович, но всегда справедлив, а к беднякам порой и милостив. Бояре же во главе с Вельяминовым восприняли это как оскорбление. Да и не могло быть иначе: многим богатым приходилось платить смердам и ремесленникам за свои неправды, со многих из них за неблаговидные дела были взысканы в казну немалые деньги, - этого, конечно, они не забывали и ненавидели Алексея Петровича люто. Население Москвы в короткое время распалось на два лагеря: одни приняли сторону боярина Алексея Петровича Хвоста, а другие, побогаче, сторону Василия Васильевича Вельяминова. Начались раздоры, наговоры, перешептывания. возмущения - что ни год, то хуже. Дошло и до потасовок среди горожан: сперва просто драки кулаком и палкой, затем и настоящее кулачное побоище с увечьем и смертью, какое случилось в последнее Рождество, перед убийством Алексея Петровича. Воспользовавшись случаем, бояре приступили к великому князю и митрополиту Алексею с жалобами на Алексея Петровича, считая его виновным в происшествии, но Алексей Петрович разоблачил хитроумных своих врагов и, в свою очередь, показал их вину. Князь Иван, кроткий и жалостливый, любивший тишину и покой, пытался восстановить между ними согласие и мир. Митрополит Алексей помогал ему как мог, увещевал с амвона возгордившиеся и смутившиеся души, призывал к всепрощению и любви. Но они уже ничего не могли поделать. Старой вражде нужен был выход, и он нашелся. Общей думой, втайне, бояре решили избавиться от Алексея Петровича без князя и митрополита. И вот однажды, в феврале, когда заблаговестили к заутрене и горожане потянулись к церкви, они увидели на площади лежащего на снегу с разбитой головой и пробитой грудью Алексея Петровича. И хотя не разыскан был убийца, но многие догадались, из ворот какого дома он вышел. Тогда на Москве произошел великий мятеж, запылали боярские усадьбы, полилась боярская кровь. Василий Васильевич Вельяминов с домочадцами и другими боярами в страхе бежал в Рязань, к князю Олегу. Бабиджа распорядился освободить от веревок пленника. Четверо нукеров спешились и побежали по высокой густой траве к лежавшему, грубо оттолкнули от него стоявших как бы в растерянности троих русских, подняли безвольное тело: двое за руки, двое за ноги, поднесли к лошади посла и положили подле её копыт. Бабиджа, склонившись, поглядел на него внимательно. То был молодой мужчина, как и все московиты, с усами и бородкой. Ввалившиеся, как у мертвого, глаза его, опухшее от побоев лицо, запекшаяся кровь на губах и шее указывали на то, что его долго и безжалостно избивали. Посол взглянул на Вельяминова и укоризненно покачал головой. Короткая усмешка скривила яркие полные губы боярина. В это время лежавший приоткрыл глаза, туманный невидящий взгляд устремился на Бабиджу. - Пить, - совсем тихо произнес он. Нукер из кожаного небольшого бурдюка влил ему в рот воды, тоненькие струйки полились с углов губ на скулы. Однако, поморщившись, человек сделал два глотка. Тот же нукер, умевший лопотать по-русски, рослый, полный, с косицей на затылке и вислыми усами, низко склонился и затрубил над самым ухом: - Эй! Кто ты? Воеводин еся? Московитин еся? Наконец лежавший шевельнулся, слабый стон сорвался с его губ. Его приподняли и посадили. Он обхватил голову руками, как бы пытаясь определить, цела ли она, покачался взад-вперед. Вельяминов, видя, что потерял власть над этим человеком и теперь не волен в его судьбе, точно шутя, обмолвился: - Отдаю его тебе. Мне он был непутевым слугой, тебе, може, добрым станет. Слова боярина, видимо, дошли до сидевшего. Он с трудом повернулся к Вельяминову, морщась от боли, потом, схватившись для поддержки за руку нукера, приподнялся на слабых, дрожащих ногах. - Креста на тебе нету, Ворона, - сказал он тихо, с ненавистью. Князев я... Князя Ивана. Нукер спросил слугу князя Ивана: - Ити смогешь? - Чево? - Топ-топ, говорю. - Смогешь. Как у вас не смогешь, - едва внятно проговорил человек, попробовал шагнуть, но от слабости и головокружения рухнул на колени. Его подхватили под руки, подняли и помогли взобраться на лошадь. Молча, ни на кого не глядя, посол хана Джанибека развернул свою лошадь и удалился с поляны, сопровождаемый сотником Хасаном. Нукеры плотной группой затрусили следом, и среди них, то заваливаясь в сторону, то припадая к лохматой шее буланой, ехал бывший княжеский тиун* - Михаил Ознобишин. Глядя ему в спину сквозь прищур припухших век, московский боярин Вельяминов коротко и быстро перекрестился и произнес: - Слава те Господи, сгинул! Глава пятая Ознобишин лежал на жестких тюках. Тихое позвякивание бубенцов на шеях верблюдов, нудный скрип больших деревянных колес и плавное покачивание арбы убаюкивали его. Он то впадал в сладкую дрему, то вновь пробуждался и открывал глаза. Не один день сменился вечером, не одна ночь растворилась в лучезарном свете наступающего утра, а караван все ещё был в пути, и небо над ним оставалось одно и то же - высокое и чистое: днем с него обрушивался нестерпимый жар, от которого не было спасения ни людям, ни животным; ночью изливалось прохладное лунное сияние. Поднятая множеством ног, над дорогой стеной стояла пыль, на зубах хрустел песок, и пересохший рот постоянно ждал освежающего глотка воды. Но напиться было нечем, и Михаил, как и все, изнывал от жажды. Как-то ночью, на стоянке, Михаил пробудился от холода - накрыться было нечем. В первый же день, как он попал к татарам, с него содрали и шапку, и кафтан, и сапоги, но он этого не помнил. Лишь видел, что раздет до рубахи и портов и бос. Ознобишин походил вокруг арбы, посмотрел на спящих людей, обвел взглядом мглистую степь и заметил медленно передвигающихся стреноженных лошадей. Дикие мысли одна за другой стали возникать в его возбужденной голове. Ему показалось возможным вскочить на коня и умчаться, прикончить какого-нибудь татарина, увести с собой весь пасущийся табун. То, конечно, было безумие, и, понимая это, сам же посмеялся над собой: "Аника-воин!" Днем он сидел на арбе, свесив босые ноги, и равнодушно глядел на бредущих в густом облаке пыли верблюдов, коров и овец. Его внимание привлекли на курганах белые истуканы. Вытесанные из цельного куска камня, приплюснутые спереди, похожие на толстых баб и поставленные неизвестно для какой надобности, они оживляли эту унылую, выжженную зноем степь. Караван живой лентой полз мимо них. На круглой голове ближнего истукана сидела ворона. Непонятно чего испугавшись, она хрипло прокаркала и захлопала крыльями, намереваясь взлететь, но было поздно: тонко запела тетива натянутого лука, белая стрела взвилась молнией - и черно-серый ком перьев камнем свалился в высокий ковыль. Две тощие собаки набросились на неё и тотчас же разорвали в клочья. Михаил глядел на них, лениво думая: "Ворона... собаки... ворона..." И вдруг схватился за лоб - воспоминания одно за другим хлынули на него, как поток, тревожа душу, терзая сердце. "Ворона! - повторял он исступленно. Ворона!" Такое прозвище получил от московского люда боярин Вельяминов за хищный коварный нрав и злопамятство. Вот от кого ему беда! Вот кто повинен в его несчастье! Перед глазами встало подмосковное село Хвостово, новая изба, крытая соломой, две ракиты у крыльца, жена Настасья, кормящая кур, черная собака на привязи, телок с белым пятном на широком лбу - все, что видел, отправляясь на похороны тещи в Коломну. А дальше как в дурном сне дорога среди ржи и овса, трое всадников на развилке, у большого камня; впереди - дворецкий Вельяминовых, известный по неоднократным московским стычкам: синий плащ, щегольская бархатная шапочка с соколиным пером, кривая усмешка на узком наглом лице. Первый взмах его руки с тяжелым кистенем обрушил на Михайлову голову боль и темноту, второй - разбил в кровь нос и губы, третий - лишил сознания. И только немного погодя, в глубоком овраге, брошенный на землю у ручья, Ознобишин догадался, кто придумал эту затею с похоронами неумершей тещи и кто прислал берестяную грамотку с вестью о её кончине: он был хитростью завлечен врагами и, как ребенок, попался в западню. Его долго избивали, но особенно усердствовал сын боярина, Иван Вельяминов. Каждый свой удар он сопровождал словами: "Это из-за тебя, раб, мы скитаемся! Это ты мутишь чернь! Так получай же, подлый холоп! Ешь землю. грызи камни, пока не сдохнешь!" Глава шестая Вечером, когда правоверные тихой молитвой проводили солнце на покой и на степь пали душные серые сумерки, к арбе, возле которой стоял Михаил, подъехал суровый сотник Хасан и сказал, хмуро смотря в сторону: - Пошли, урус! Бек хочет тебе говорить. Михаил поплелся за сотником к ближайшему холму, где на небольшом шерстяном коврике, поджав ноги, сидел ханский посол и пил кумыс. Возле него, опираясь на копье, в полном воинском снаряжении, с луком и круглым щитом за спиной, стоял толстый большеголовый нукер с вислыми усами. Бабиджа молча указал на землю ниже своих ног. Михаил опустился, по-татарски подогнув под себя босые ступни. Большеголовый нукер сказал: - Праведу говори. Бек хошет короший выкуп. Ты говори, я говори. - Сам могу по-татарски. - Корошо, - согласился нукер и спустился с холма, оставив их одних. Легкий ветерок шевелил жиденькую бороденку Бабиджи. Сквозь прищур старческих век на Михаила был направлен настороженный взгляд. Михаил рассказал о себе все, что считал нужным. Он поведал послу, что был тиуном в селе княжеском Хвостове, а прежде то село тысяцкого было, и при нем он тоже числился тиуном, так же, как отец его и дед. - Какова тысяцка? - Боярина Алексея Петровича. - Убили котора? - Ево. - Кто убил? - Подосланные воры. От Вельяминовых. На дыбе те признались. И на бояр Вельяминовых показали. А бояре к рязанскому князю Ольгу перебегли. Убийц-то казнили головной казнью, а подлинные виновники ево смерти неотмщенные остались. - Тебя-то они за что? - А за то, что один неустанно перед великим князем их вины изобличал, просил их словить. - Словил? - Где там! - Михаил отмахнулся. - Сами словили. - Впредь умнее будешь! - спокойно заключил Бабиджа. громко отхлебнул из пиалы и, пустую, поставил подле своих ног. Михаил наклонил голову, глянул на свои колени, как бы оправдываясь, произнес: - Подло боярина убили. В Кремль вызвали ни свет ни заря, дескать, князь кличет... и на площади-то, в темноте, ево и зарезали. - Они, как собаки, грызутся из-за свово добра, а ты - раб. Тише должен быть. - Не раб я... Бабиджа покачал головой, дивясь гордыне русского, возвел глаза к темнеющему небу, сложил перед грудью руки. - Все мы слуги Аллаха, - заключил он смиренным голосом, перевел равнодушный взгляд на Михаила. - Я тебя спас. За это нужен большой выкуп. О том в Сарае потолкуем. А пока ступай. Михаил понял, что теперь ему из Орды добром не выйти. Если бек запросит сотню золотых, где он их достанет? Да напиши он жене продать все, что у него есть: избу, скотину, одежду, - все равно не наберется и половины. А что останется ей самой, молодой, одинокой, с ребенком на руках? Мало ли он видел таких одиноких вдовиц, мыкающихся по свету с младенцами да стариками? Ходят по миру, нищенствуют, стоят на паперти. Пропадет совсем, а его не выручит. "Рожна им соленого, а не выкуп, - подумал Михаил. - Пусть везут. Убегу!" Прошло два дня, а он все думал о побеге. Он вспомнил бежавших полоняников, с которыми ему случалось говорить. Все в голос твердили об ужасе татарской неволи, о тоске по отчине, о трудности, а порой и невозможности побега из Орды и о том, что на это все-таки решаются многие, несмотря на грозящие муки и смерть. Как ни тяжко было на Руси, а на чужбине во сто крат горше! Однако отважному сердцу никакая неволя не страшна. И как бы ни было долго и тяжело Божье испытание, но и ему когда-то приходит конец. Это утешало, и Михаил, сидя на тюках и свесив ноги, поглядывал по сторонам, тщетно пытаясь запомнить путь. Глава седьмая Возле самого Сарая на караван обрушился сильный дождь, настоящий ливень. Михаил Ознобишин шел возле арбы, держась за передок. Вдоль дороги тянулись рядками низкие кудрявые деревца, а под их мокрыми ветвями укрывались от непогоды странники и нищие, мальчишки с козами, грязные собаки. Все они молча и лениво глазели на медленно идущих, вымокших животных и людей, а Михаил с любопытством смотрел на них, на деревья, на землю, но с ещё большим любопытством взирал, как постепенно возникает перед ним и заполняет вширь все пространство незнакомый, чужой город. Вот уже ему и конца не видно. Дома, ограды вдоль улиц, деревья, и поверх всего стройные, как свечи, башни-минареты: ближние ясно различимы сквозь льющуюся сверху воду, а дальние - смутны в очертаниях. Залитый дождем город выглядел опустевшим - ни малейшего шума, кроме плеска и хлюпанья воды. Стража и та наблюдала за ними из укрытий без обычных своих криков и делала знаки проезжать мимо. Так и шли друг за другом лошади и верблюды, коровы и овцы, поскрипывали деревянные колеса арб и телег. В полном безмолвии ехали люди, господа и слуги, воины и рабы, измученные и простуженные, мечтавшие о горячем очаге, теплой похлебке и отдыхе. Вот толстый купец с челядью и верблюдами углубился в кривую узенькую улочку. Другой, совсем разболевшийся в пути, свернул со своими слугами в переулок, следом за ним - третий и четвертый. Затем отъехали направо, по направлению к центру города, где располагался ханский дворец, возы с московской данью в окружении усталых конных нукеров во главе с сотником Хасаном, как всегда угрюмым и неразговорчивым. А посольская кибитка продолжала катить по прямой вдоль рядков растущих тополей, под которыми, как и прежде, прятались нищие и мальчишки с козами. Только это были уже другие мальчишки, и другие нищие, и другие козы. Три телеги и четыре арбы, полные добра, слуги и заметно поредевшее стадо голодных коров и овец, не отставая, следовали за кибиткой. И вместе со всеми понуро брел Михаил Ознобишин - русский раб сарайского бека Бабиджи. Наконец все остановились перед большими воротами и высокой каменной оградой. Слуга Ахмед спешился и заколотил палкой в деревянную створку. За оградой раздался собачий лай, послышались мужские голоса, и широкие ворота с протяжным скрипом растворились. Все, кто прибыл с Бабиджей, вошли на обширный двор городской усадьбы. Посреди двора разлилась огромная коричневая лужа. В ней лежали плоские камни, очевидно служившие дорожкой. Вокруг этого странного водоема, отражаясь, как в зеркале, располагались длинный одноэтажный дом с плоской крышей, хозяйственные постройки и навесы. Кибитка бека подкатила к низкому крыльцу дома. Сейчас же появившиеся двое слуг упали наземь, подставив широкие спины. И по ним, как по ступенькам, поддерживая полы длинного халата, утомленный и побледневший Бабиджа сошел на крыльцо и скрылся за двустворчатой узкой дверью. Михаил стоял в стороне, как нищий, держа над головой подобранную из грязи рогожку, сквозь дырья которой на него лились дождевые струи, но он не замечал их, ибо все равно был мокр. Увидев навес, куда босоногий мальчишка отогнал овец, он поспешил туда. Не успел Михаил сесть на чурбак, как явился низенький толстый татарин в пестром халате, полы которого были засунуты за пояс, окликнул его и повел в дальний конец двора, к дощатой лачуге, примыкавшей одной своей стороной к какому-то строению. Отомкнув покривившуюся дверь на кожаных петлях, он жестом приказал Михаилу войти. Лачуга до половины была завалена сеном. Дверь за Михаилом закрылась, и он оказался в душистой теплой темноте. И скоро заснул. Вдруг будто кто толкнул его. Он резко сел, подогнув под себя правую ногу, и уставился на темную стену перед собой. Благодушное состояние исчезло. Он вспомнил, что находится в Сарае, а Москва - далеко-далеко... И от безысходности и тоски впал в уныние и который раз подумал: "Господи, помилуй!" Он снова улегся в сено и уснул. На этот раз его разбудил скрип отворившейся двери и свет чистого голубого неба. Пришедших оказалось двое: давешний низенький татарин, Касим, который привел его сюда, и босоногий худенький мальчишка в рваной одежонке и лохматой шапке - Юсуф, как он узнал впоследствии. Мальчишка принес половину сухой лепешки и глиняный кувшинчик с водой. Положил все на земляной пол перед босыми ногами Михаила и вышел. Касим закрыл дверь. Спустя три дня, вечером, Касим повел Михаила в дом, оставил его в первой комнате с земляным полом, а сам скрылся в соседней, за пологом. Михаилу пришлось ждать долго. Он присел на корточки и прислонился спиной к косяку раскрытой двери. Наконец появился Касим и поманил его пальцем. Михаил поднялся в соседнюю горницу и по указанию Касима сел у входа. Это было небольшое пустое помещение, служившее приемной, с двумя входами, загороженными ковровыми пологами, небольшим зарешеченным окошком. Лишь в углу её, против Михаила, были постелены один на другой несколько ковров и лежали подушки. Вдруг раздался звук шагов, шелест жесткой ткани - показался Бабиджа в длинном халате и чалме, а с ним ещё один человек, курносый, худой, с чернильницей на поясе и бумажным свитком в руке. - Писать будем, - сказал Бабиджа, бегло взглянув на Михаила. Бабиджа показался Михаилу бледным и вялым. "Уж не болен ли?" - подумал Ознобишин. Действительно, после возвращения бек занемог и провел две бессонные ночи. Он почти ничего не ел за это время и пил только воду, чтобы утолить жажду. - Сам будешь или он? - указал Бабиджа на молчаливого писца, готового занести все что угодно в развернутый свиток. С ладони Бабиджи свисали черные четки, а костлявые пальцы были унизаны дорогими перстнями. Михаил согласился: - Напишу. Писец передал Михаилу бумагу, перо и чернильницу. Михаил осторожно расправил небольшой свиток бумаги на коленях, разгладил его рукой. Бумага была гладкая, белая и прохладная. Перо в его руке начало дрожать, ему было боязно писать на ней, не хотелось марать этой белизны. Он подумал немного и вздохнул. Бабиджа подсказал: - Пиши князю Московскому. Пусть выкупает слугу своего. Пусть даст три раза по сто. Тогда отпущу. "Экось, чего захотел! Как же, даст тебе князь столько серебра за тиуна! Такова отродясь не бывало!" - подумал Михаил и стал водить пером по бумаге, вырисовывая, как умел, каждую буковку. Слова ему давались с трудом, буквы ложились вкривь и вкось. Он весь взмок и совершенно измучился, пока начеркал с десяток слов. - Напиши, чтобы понял, от кого грамота, - сказал Бабиджа и почесал запавшую щеку. - Как там тебя, урус? - Михаил сказал, а Бабиджа продолжал: - Вот так и напиши. От тиуна, мол, Озноби. В конце своего послания Михаил вставил несколько слов, чтобы нельзя было понять, от кого письмо, и имя свое изменил, написал не Ознобишин, а Озноби, как бек велел. Бабиджа взял лист, поглядел на славянские письмена, ничего не понял и передал писцу. Тот уткнулся носом в самый лист и стал водить пальцем под каждым словом, шевеля губами, тоже мало что разобрал, но, чтобы не ударить лицом в грязь и получить вознаграждение, сказал утвердительно, что написано как надо. - Хорошо, - проговорил Бабиджа и махнул рукой Ознобишину. - А теперь иди! Глава восьмая Касим отвел Михаила в самый конец двора. Там за лачугой, в которой Михаил провел несколько дней, неподалеку от каменной внешней ограды, располагалась землянка, крытая дерном. К ней вела тропа, прерываемая ямой. В склоне ямы прорыты полуобвалившиеся земляные ступеньки, спускающиеся к чернотой зияющему входу. Михаил присел на корточки перед входом и заглянул внутрь. Тяжелый кисловатый запах непроветриваемого жилища и немытых человеческих тел заставил его отстраниться и с недоумением оглянуться на Касима. Тот стоял над ним на краю ямы - толстый, надменный. Движением руки он приказал Михаилу лезть туда, а сам, сплюнув с презрением, удалился. Ознобишин посидел в нерешительности, не зная, что делать. В тусклом вечернем свете он едва различил двух человек, лежащих перед входом. Голова первого, вся заросшая волосами, поднялась на тонкой жилистой шее, и на него уставились два светлых круглых глаза. - Чего боишься? Лезь давай! - раздалось вдруг, и хотя это прозвучало не слишком любезно, но родная речь так обрадовала его, что он радушно улыбнулся этому бедолаге, как своему близкому, и полез в землянку. Множество ног в рваных портах, в какой-то немыслимой обувке, а то и совсем голые, поджались и образовали узкий проход между земляной стенкой и лежащими вповалку людьми. По этому проходу, на четвереньках, пробрался Михаил в самую глубь землянки, где было темно и душно. Он скоро притерпелся к запаху, присмотрелся к темноте и различил всех обитателей этой норы. Рядом с ним оказался очень худой, болезненного вида старик. Он спросил Михаила слабым дрожащим голосом: - Откель ты, горемыка? Михаил ответил, что он из Москвы. - Эва! - отозвался кто-то. - Выходит, отовсюду понабрали. Москвитина нам только и не хватало. Сосед Ознобишина пояснил: - Тута нас, милай, со всей Руси будет. Вон Тереха из Смоленска. Иван из Суждаля. Я - рязанский, Вася - тоже рязанский. Из Ростова есть, из Владимира також. И из Пскова есть. Митрох, а Митрох? - Ну шо тебе, дядя Кирила? - Откель ты? Из Пскова али другого городка? Чтой-то я запамятовал. - Это я из Пскова, - откликнулся другой голос. - А Митроха из Суждаля. - Эко память проклятуща. Скоро и себя забудешь, - пробормотал дядя Кирила, повздыхал, поохал и сказал Михаилу: - Да ты ближе, ближе ко мне-то, больно тута сыро. А так-то потеплее будет тебе да мне. Как тебя? Михал? Двигайся, Михал! Михаил послушался дядю Кирилу, прижался к его теплому боку и до жалости, до слез почувствовал, какой тот худой - каждая косточка в отдельности так и проступала сквозь ветхое рубище. От входа раздался злой надтреснутый голос: - Все здеся сдохнем, как собаки. Правду говорил Карась. Сдохнем! - Не каркай зря-то, - ответил кто-то молодым приятным голосом, и Ознобишину подумалось, что это сказал не иначе как юноша. Он с любопытством прислушивался к разговору. Сердитый голос ответил: - Ничо-о, и ты закаркаешь. Ты тута с полгода, поди, а я, почитай, уже третий годочек камушки таскаю. Вот потягаешь с мое, и поглядим, игде ты будешь - тута или тама, в могилке на яру, игде нашего брата черви любят. - Хватит тебе, Тереха! - оборвал его ещё один голос, хриплый и глухой. Неожиданно со двора, будто из-под земли, раздался глухой протяжный вопль. - Вона! Легок на помине. Карась-то, - сказал Тереха. В землянке сделалось тихо. Затаив дыхание, все прислушивались к тому, что делалось во дворе. Оттуда, однако, больше не доносилось ни малейшего звука. - Что с ним такое? - спросил Михаил. - А вот посиди с его в яме-то. Тогда и скажешь. - Ох, и нудный ты мужик, Тереха! Прямо нудный, - отозвался дядя Кирила. - Что ж тута ругаться-то. - Кто таков Карась? - шепотом спросил Михаил дядю Кирилу, и тот ответил, что Карась - тверской мужик, раб, как и они, уже месяц сидит в яме. - Не видал нешто? Тута недалече, у оградки садовой. А Тереха ядовито, с раздражением заметил: - Все тама будем. Вот попомни мое слово. Сгнием заживо. Живьем. - Язык-то без костей - вот и мелет, - спокойно заметил дядя Кирила, а потом сказал Михаилу: - Ты на него не серчай. Уж шибко он злой, Тереха-то. Всех, кто у него были, - мать, отца, жену, брата - свели в Орду. Тута все и пропали. Живы ли, мертвы ли - ничо не знает. А Карась в яме сидит за побег. - Как так? - А вот так, мил человек. Перво раз бежал - помали! Палками бока намяли, жива места не оставили. Другой раз бежал - до самой степу, почитай, добег, - помали. - Как же поймали? - ещё больше удивился Михаил, весь обращаясь в слух: он ведь тоже задумал бежать и любопытствовал, как это делают другие и на чем попадаются. - А вот как... есть-пить надоть? - рассуждал дядя Кирила. - Надоть. Как же без этого. Вот и зашел к пастухам спросить, а те его скрутили и выдали. - Да откель они узнали, что беглый? - По тамге. Все мы, милай, мечены. На руках у нас отметины жжены. Тута вот темно, не видать, а то бы тебе показал. А у тебя что же - нет отметины? Михаил сказал, что отметины у него ещё нет. - Погоди, милай, прижжут и тебе. Так уж у них заведено. Лошадям жжены метины ставют, скотине всякой и нам вот. Чтобы заметней было. У каждого бека своя тамга, чтобы не перепутать. - У каждого бяка, - добавил на этот раз спокойным голосом Тереха. Кол им в глотку! - Нам вот подковы на ладони нажгли. Концами вверх. А некоторые на щеках ставят али на лбу, чтобы издали видать, что меченый раб. - Спите, черти! - вскричал молодой голос. - Завтра чуть свет подымут, окаянные! - И то верно, - согласился дядя Кирила и, покрестившись, добавил: - С Богом, милай! Соснем маленько. Ужо дай развиднеется, тама сам углядишь. На рассвете их поднял чей-то сиплый крик: - Выходь, ишак! Работу давай! - Сам ишак! - огрызнулся Тереха. - Кол тебе в глотку! Тереха первым выполз из землянки, содрогнулся от утренней свежести, встал на ноги и потер руками свои голые грязные плечи. Он был одет в одни меховые штаны, ноги босы, из всклокоченных волос, давно не чесанных и не мытых, торчала солома. За ним стали выбираться на четвереньках и остальные рабы. Михаил Ознобишин выполз последним. Рабы сбились в кучу, почесываясь и растирая плечи. Появился их надсмотрщик, Амир, медлительный и важный. Он одет в шерстяной, до пят, халат и чалму, в правой руке держит посох с черным круглым набалдашником. Подойдя поближе, Амир оглядел всех презрительно с высоты своего роста и сказал по-русски: - Жри давай! Вереницей потянулись рабы к поварне. Там в боковой глинобитной стене торчал крюк, а на нем висел черный котелок со слабо парившей, остывающей похлебкой. Тут же вертелась бело-черная тощая собака, с вожделением смотревшая на котелок. Тереха ударил её ногой под зад, и она, визжа, забилась между бочкой и стеной. Рабы встали полукругом возле котелка, перекрестились, помолились, повздыхали. Дядя Кирила, высокий тощий человек, с впалой грудью и с совершенно седыми длинными волосами, достал из-за пазухи деревянную ложку, отер её о свои лохмотья, отхлебнул раз и передал ложку соседу. Так от одного к другому ложка перешла и к Михаилу. Тот тоже отхлебнул этого месива, проглотил и не понял, что съел: что-то скользкое и густое, как кисель, и совсем не соленое. Каждый из них только по три раза отведал этой похлебки. Последний, кудрявый невысокий малый, поскреб в котелке, облизнул ложку и передал её дяде Кириле. - Хоть ещё чего бы. Жрать хотца. Заморят голодом, ироды. Ох, заморят! По голосу Михаил тотчас же признал в нем Тереху и с любопытством стал смотреть на него. Тереха приметил Михайлов взгляд, сказал ему: - Что, братка? Нету нам спасения. Знать, Боженька на нас, бедных, крепко осерчал. Михаил в ответ только слабо улыбнулся. Через некоторое время рабы двинулись по узкой сырой улочке. Они не торопились, так как знали, что их ждет тяжкий, изнурительный труд. Каждый относился к нему как к наказанию, которое нельзя избежать, но которое необходимо вынести. Да, собственно, им больше ничего и не оставалось надежда на освобождение заставляла их терпеть. Михаил же не знал этого. На все он глядел с изумлением, которое присуще лишь неискушенным людям. Правда, ему нездоровилось, он прихрамывал, ибо порезал большой палец на ноге о придорожный камень. Но все же держался молодцом. По тому, как он шел с дядей Кирилой, легко и бодро, любой мог определить, что он новенький среди них. Дядя Кирила по виду совсем старик, морщинистый, беззубый, со слезящимися светлыми глазами, хотя ему не перевалило за пятьдесят. Неволя, непосильная работа, постоянное недоедание состарили его раньше времени. Впрочем, как и всех остальных. В Орде дядя Кирила находился уже восьмой год, люди, которые были приведены вместе с ним, давно померли. - А я вот живу еще, - говорил он, слегка улыбаясь провалившимся ртом. - Господь меня испытывает, смерти не шлет. Да я терпеливый. Ты, милай, не гляди, что едва дышу. Кожа у меня крепкая, - он показал свои мозолистые ладони больших костистых рук. - Недаром Бабиджа-бек шутит: умрешь, говорит, сдеру твою кожу на барабан. Амир по кличке Верблюд с посохом в руке держался от них поодаль. Можно было подумать, что рабы идут сами по себе, а он - сам по себе. Однако это было только первое впечатление. Просто рабы знали, куда им идти, а сопровождавший их Амир, как всегда, не уделял им особого внимания. Он находил для себя унизительным часто глядеть на рабов, считал неверных недостойными своего взгляда и смотрел вперед, прямо держа голову и высоко задрав крутой безволосый подбородок. Если кто-нибудь из рабов, по его мнению, вел себя недостойно или начинал отставать, он сейчас же, без ругани и криков, бил виновного своим посохом. Каждое утро, кроме пятницы, Амир Верблюд выводил рабов со двора. Он гнал их в какую-нибудь часть города на работы. За это их хозяин, Бабиджа-бек, получал деньги. Рабы рыли арыки и большие сточные ямы, возводили стены и мостили площади, участвовали в строительстве жилищ. Многие беки держали рабов для этой цели, и это считалось прибыльным. Раб стоил дешево, кормили его хуже, чем скотину, и если он умирал от недоедания, холода, непосильного труда, это никого не беспокоило. Его место занимали другие, которых почти беспрерывно пригоняли из подвластных татарам улусов. Теперь рабы с зари до зари трудились на строительстве водоемов в центре города, вблизи большой торговой площади и ханского дворца. Они таскали тяжести, долбили и копали землю, несмотря на непогоду: дождь ли шел, снег ли валил, палило ли солнце нещадно. Зодчие торопились выполнить ханский указ, надсмотрщики за малейшее непослушание больно колотили несчастных палками, отдыхать позволяли немного времени, а есть не давали совсем: эта обязанность возлагалась на хозяев рабов, а хозяева, известно, кормили их так, как считали нужным, давали ровно столько, чтобы те не протянули ноги. Пока они двигались по улочкам, из других богатых дворов тоже выходили рабы, сливались с идущими, и скоро по улице уже шла толпа усталых людей в рваной нищенской одежде, босых, худых, больных и хмурых. Иногда раздавались удары палки и вопли, и снова слышались шаркающий размеренный шаг, приглушенные разговоры и вздохи. Но иногда - что удивительно - звучал и смех. Среди этих забитых, удрученных людей были свои шутники и весельчаки. Михаил сразу отличил среди своих светловолосого парнишку, Васю-рязанца, чей свежий молодой голос он слышал в землянке ночью. Вася увидел в толпе сутулого мужика с длинным лицом, заросшим густой бородой и усами, совершенно лысой головой и бегающими беспокойными глазами, дернул дядю Кирилу за руку, а Михаила за рукав рубахи, указал: - Гляди-ка, Гаврила-то... опять ногу волочит. Гаврила, раб другого бека, бросил на балагура сердитый взгляд и пробормотал: - Поволочишь, когда бревно-то вдарит... - Заливай, дядя, - говорил Вася, смеясь, а потом указал на толстяка в щегольской тюбетейке, сопровождавшего другую группу рабов. - А вона, супостат-то буркалы-то вытраскал... Знать, поганого поел... Ишь, отдуватся! Ишь! Ха-ха! Михаил смотрел на Васю и удивлялся: задавлен человек неволей, а не сломлен, жив, несмотря ни на что; раздет, разут, голоден - а не унывает. Видимо, в этом парнишке была глубокая вера в жизнь. И точно, Вася никого и ничего не боялся, взгляд его светлых глаз иной раз загорался таким озорным огоньком. Он надеялся, что его в скором времени выкупит отец, грамоту которому он отослал недавно, и это делало его таким бодрым и веселым. Когда рабы проходили базарную площадь, начали открываться купеческие и ремесленные лавки. Они услышали стук барабанов и чей-то высокий зычный голос, требующий внимания. Пройдя ещё немного, они увидели на небольшой открытой площадке, против сапожных лавок, толстого мужчину, сидевшего на сером осле. Это он бил ладонями по двум барабанам. Рядом с ним стоял рослый чернобородый человек и орал во все горло: - Слушайте, правоверные! Слушайте и не говорите, что не слышали! Сбежало четверо рабов от Тагарил-бека. Кто их доставит живыми, того ждет хорошее вознаграждение. Спешите! Спешите! У каждого раба на ладони тамга бараний рог! На правой ладони - бараний рог! Спешите, мусульмане! Разыщите неверных рабов! Вас ждет вознаграждение от бека! Глава девятая На протяжении короткого пути от базарной площади до места, где хан повелел копать водоемы, Михаил раздумывал о сбежавших рабах. Ему было любопытно знать, уйдут ли рабы, добредет ли кто-нибудь из них до желанной Руси. Дядя Кирила сразу засомневался. - Не дойдут. Переловят. - Потом подумал и добавил: - А може, и дойдут... Михаил Ознобишин уверенно подхватил: - Дойдут! Дойдут! Я видел - доходили. Ему хотелось, чтобы этим людям повезло, и он отгонял от себя всякую мысль о неудаче. - Ну, дай Бог! Как же... дай Бог! - сказал дядя Кирила и перекрестился. Михаил заметил вдалеке возвышающиеся над всеми домами в округе мощные стены из сероватого камня с прямоугольными толстыми башнями, увенчанными зубцами, поверх этих стен в ярких лучах солнца блистал большой желтый купол, похожий на гигантское яйцо. На небольшом расстоянии от этого купола, с двух сторон, торчали тонкие, белые, острые, точно иглы, минареты, а далее виднелись плоские крыши каких-то строений - одни поуже, другие пошире, одни пониже, другие повыше, купы деревьев, причудливые вышки и башенки, летающие птицы и поверх всего этого - светлая и чистая синь неба. - Алтун-таш. Золотой дворец хана Жанебека, - сказал дядя Кирила. Эти внушительные строения из камня своими размерами и красотой поразили Михаила, и, пока они шли, он глядел на них как зачарованный. - Богато живет, черт! - А то как же! - согласился дядя Кирила. - Со всех народов дань сбирает. Тута кто хошь разбогатеет. А этот-то невозможно как богат с кровушки-то нашей. Все на него работают, супостата! Неожиданно домишки и ограды расступились, и рабы оказались на просторной площади, посреди неё вырыты три глубоких и длинных котлована, один подле другого. Рабы Бабиджи-бека остановились у первого из них. - Погляди-ка, сколь тута народу-то, - указал дядя Кирила протянутой рукой. - И ляхи есть, и черкесы разные, и армяне, а боле всего нашего брата... русичей. Михаил и сам приметил, как много здесь было русских людей: вот прошел белоголовый парень в разорванной на животе рубахе, таща короткое бревно; ещё несколько русичей протопали босыми ногами, остановились возле надсмотрщика и стали слушать его указания; другой, почти старик, большой седой бородой и сутулой широкой спиной напоминающий дворецкого московского князя, пронес корзину с землей; ещё один старик, худой и больной, как дядя Кирила, присел на камень перевязать онучи, но тут же получил палкой по спине от молодого мордастого малого, вскочил и засеменил куда-то, поглядывая боязливо через плечо. Недолго длилось наблюдение Михаила, раздался требовательный голос Амира Верблюда, и рабы нехотя стали брать каменные небольшие плиты, лежащие кучей при дороге. Поднял плиту и Михаил, но от неожиданной её тяжести охнул и осел. Вначале он подумал, что такой тяжелой оказалась только его плита, однако скоро на глаз определил, что по размеру и толщине все они были одинаковы. Собравшись с силами, он прижал, как другие, свою ношу к животу и двинулся вниз, проваливаясь по щиколотку в рыхлый грунт. Идя позади Михаила и тяжело, с свистящим надрывом дыша, дядя Кирила пояснял: - Задумал хан сделать несколько водоемов, чтобы воду копить. Плохо тут с водой-то. На Волгу-реку ездить надобно. Михаил молча подивился такому решению, лишь Тереха, идущий позади дяди Кирилы, отозвался сердито: - Бес его забери с этими водоемами, - и сплюнул со злобой в сторону. Им - вода, а нам - смертушка. Перетаскав в котлован плиты, они к полудню так умаялись, что едва передвигали ноги. Отдыхали только короткое время по свистку, а если кто останавливался сам, чтобы перевести дух, или медлил тащить тяжести, тотчас же раздавались окрики: "Давай! Давай! Поспешай!" Свистела плеть, взлетала палка. Иной надсмотрщик без надобности, лишь бы показать свою строгость, безжалостно колотил рабов направо и налево, точно они были бесчувственные ослы. Михаил старался не отставать от других и с непривычки к такому труду совершенно выбился из сил. Его шатало от усталости, осунувшееся лицо и шея лоснились от пота и грязи. Томимый жаждой, с красным мраком в глазах, он думал: "Хоть бы глоток воды... сдохну, если не напьюсь". - Долго так, дядя? - спросил он. - А ты обожди чуток, - отвечал дядя Кирила. - Вот как ихний поп прокричит на башне, пойдут оне молиться, мы и отдохнем. - Оне-то сидят, собачьи дети, - указал взглядом Михаил на группу надсмотрщиков, сидевших под пестрым тентом и пивших что-то из пиал. - То хозяева! - ответил дядя Кирила. - А ты не моги. "Бежать надобно! - подумал Михаил в отчаянии. - Уж лучше пускай зарубят, чем околевать, яко скотине. Нашли бессловесную тварь. Да ещё плетью. Бежать. Хоть куда, но бежать!" Их перегнали к другому котловану, расположенному чуть ниже первого. Пыль тут стояла какая-то особенно едкая и густая, желтого цвета. Дядя Кирила сразу захрипел и закашлялся. Долгий сильный кашель душил, рвал изнутри его слабую грудь, лицо старика сделалось красным, точно панцирь вареного рака. Еще немного - и ему бы пришлось совсем плохо: лютый надсмотрщик, заметив непорядок, направился к нему, подняв палку, - да в это время с ближайшего минарета раздался пронзительный голос муэдзина, призывающий правоверных к полуденной молитве. Христиане побросали работу и повалились на землю, а мусульмане-рабы отошли в чахлую тень низкорослых деревьев, расстелили ветхие коврики и начали очередной намаз. Перестав кашлять, дядя Кирила отер слезящиеся покрасневшие глаза, повздыхал, поохал, вытянул ноги и, сложив на тощем животе руки, задремал. Михаил же, приметив поодаль отрубленную голову, торчавшую на длинном шесте, подошел и с болью на лице стал разглядывать её. То была голова нестарого человека, судя по всему, его земляка, русича; его волосы, когда-то курчавые, теперь свалявшиеся и перепутанные, напоминали паклю, а некогда светлая кожа, как и у всякого мертвого, стала синюшного цвета. Это зрелище было до того удручающим, что Михаил не смог вынести и с опущенными плечами и поникшей головой отошел прочь. Хриплым голосом он спросил дядю Кирилу, знает ли тот, кто этот несчастный. - Погодь маненько. Вишь, воду везут! Но не только они приметили арбу на больших деревянных колесах, везущую бочку с водой. Отовсюду к ней уже бежали изнывающие от жажды рабы. Вокруг бочки мигом собралась орущая, бесновавшаяся толпа. Так как почти ни у кого не оказалось посуды, то водовоз - смуглолицый косоглазый человек в маленькой тюбетейке, сдвинутой на затылок, и кожаном фартуке, одетом на голое толстое тело, - зло бранясь, наливал воду коротким черпаком прямо в подставленные ладони. И, конечно, больше половины драгоценной влаги проливалось на землю. Ни Михаилу, ни его друзьям напиться в этот раз не удалось. Арба с пустой бочкой, влекомая длинноухим осликом, покатила по пыльной дороге. - Привезут ишо под вечор, - сказал дядя Кирила, почесывая тощую грудь в вороте распахнутой рубахи, и рассказал Михаилу такую историю про отрубленную голову. Некий богатый сарайский бек очень жестоко обращался со своими рабами, карал их за малейшую провинность - отрезал уши, носы, языки, мучил людей всякими пытками, не давал им спать: после дневной работы его рабы трудились вечером и ночью - мяли кожи, пряли шерсть. От такой жизни несчастные мерли как мухи. Однажды бек приобрел строптивого раба, рязанца Захара; в первые же дни, чтобы укротить его, посадил на цепь и спустил собак. Псы покусали Захара, однако он выжил, окреп - выносливый был человек, - перестал перечить беку, прикинулся сговорчивым и угодливым, проявил такое усердие, что хозяин его даже отличил, сделал главным над всеми своими рабами. Когда Захар вошел к беку в большое доверие, он сговорился с верными товарищами, и одной ночью, стоило только хозяевам крепко заснуть, шесть смельчаков бесшумно проникли во внутренние покои дома, перебили слуг, зарезали, как барана, самого бека, трех его жен вместе с детьми - и освободили всех рабов. Захар оделся в дорогое господское платье и повел рабов вон из города, будто бы хозяин. И ушли бы, потому что направились не прямиком на Русь, а на Подолию. - Да нашелся иуда, - вмешался в разговор Тереха. - Свою шкуру захотел спасти, гад! Дядя Кирила, глубоко вздохнув, подтвердил: - Сыскался антихрист. Выдал всех. И Захара тож. Всех переловили и повязали. Рабов распродали, а Захара зло мучили на площади: палками переломали ноги, отрубили руки, отрубили голову и воткнули на шест. Нам в назидание. Чтоб смирнее были. Михаил был поражен услышанным и все глядел на голову этого смелого человека, который не захотел быть рабом и восстал. Он казался ему святым. - Ну а тот-то... кто выдал? - Жив остался, собака, - ответил Тереха. - Принял их веру, басурманом стал, - добавил дядя Кирила. - Теперь Салехом зовется. Многие русские поклялись порешить его, да что-то пока не получается. - Дай срок - получится. Господь такого оберегать не станет. Вона, вона идет, легок на помине! - проговорил полушепотом Тереха, наклоняясь к уху Михаила. - Вишь того? Да не на красного смотри, а на синего! По насыпи не спеша шел высокий сутулый человек, одетый в островерхую меховую шапку и длинный, почти до пят, синий халат. Руки он держал за спиной, под мышкой была зажата круглая палка, снабженная острым железным крючком. Такие палки имели многие надсмотрщики, но почему-то палка в руках этого отступника ужаснула Михаила. - Бьет ею? - Еще как! Рвет кожу одним ударом - только зазевайся! А русичей особо жалует. Такая свинья! Когда Салех поравнялся с ними, Михаила поразили быстрые настороженные глаза его, точно он опасался неожиданного нападения. Ему было чего бояться - русские его ненавидели, как иуду, а татары презирали и сторонились, словно прокаженного. Глава десятая Ознобишина тревожила судьба неудачливого беглеца Карася и мучило любопытство - хотелось хоть разочек взглянуть на него. Но подойти к яме, в которой тот находился, никак не удавалось. Рабам не дозволялось бродить по двору без дела, а когда наступал вечер, их загоняли в землянку, из которой вылезать запрещалось под страхом жестокого наказания. Однажды Михаила послали за камнями, сложенными у наружной ограды, неподалеку находилась и яма с этим несчастным. Оказавшись возле, он присел на корточки у её края. То была обширная, довольно глубокая, почти в полтора человеческих роста, яма в твердом глинистом грунте; дно устилала прелая вонючая солома. Даже несколько дней провести в этой могиле казалось ужасным, а Карась пробыл в ней долгое время. Его засыпал снег, поливал дождь, жарило солнце, он постоянно мерз ночами, так как, кроме драных штанов, на нем ничего не было - даже плохонькой дерюжки и той не дали. За это время Карась превратился в совершенно жалкое, грязное, тощее существо, мало похожее на человека. Длинные волосы на голове свисали блеклыми липкими сосульками, жесткая редкая бороденка торчала как щетина; руки от запястья и до плеч вернее, кости, обтянутые кожей, - покрылись гнойными струпьями и кровоточащими ранами, ноги у щиколоток были скованы толстой цепью. При виде Михаила несчастный приподнялся, глубоко запавшие глаза его поражали необычным лихорадочным блеском. - Испить. Воды маненько, - донесся тихий лепет. "Он хворый, у него жар", - подумал Михаил и поискал черепок битой посуды, чтобы принести воды; заметив за спиной пыльные сапоги, он вскинул голову и увидел коротышку Касима. Тот молча, со свирепым выражением наблюдал за Михаилом, видимо выискивая, к чему бы придраться. Раб без дела, к тому же сидевший, пусть на корточках, праздный раб, был для него бельмом в глазу. Михаил выпрямился, кротко улыбнулся и сложил руки на животе. Вид этого спокойно улыбающегося русского окончательно взбесил Касима. Он тяжело задышал открытым ртом, а затем разразился истеричным криком: - Зачем сидел? Зачем работу не делал? - Пить просит, - ответил Михаил, все ещё улыбаясь и показывая рукой в яму. - Шайтан его напоит! - заревел, брызгая слюной, Касим и стал теснить Михаила своим круглым животом. Тот отступил, чтобы не свалиться в яму, хотел сказать, что пришел за камнями, - жесткий хлесткий удар плеткой ожег его лицо, во всю щеку вздулась горячая полоса. Михаил поднял руку для защиты. Басурман взвизгнул и отпрянул, решив, что раб хочет его ударить, однако тут же в лютом бешенстве набросился на Михаила и безжалостно стал хлестать плеткой куда попало: по лицу, по рукам, по плечам, по спине. Ознобишин попытался удрать, да споткнулся и растянулся во весь рост. Касим начал пинать раба ногами, вопя на весь двор, точно его самого нещадно колотили. Примчались Али и Амир Верблюд и оттащили безумного, но тот бился, точно припадочный, в углах губ у него собралась пена, а налившиеся кровью белки глаз готовы были вылезти из орбит. - Перестань! - требовал векиль Али. - Покалечишь раба - хозяин с тебя взыщет. Тем временем товарищи помогли Михаилу подняться и отойти под навес; там его посадили у столба, на утоптанную землю, плесканули в лицо водой и дали напиться. - Поганый! - бранился Вася. - Как есть поганый! Неистовый Тереха грозил: - Погоди, Касимка, я ещё дождусь твоей смертушки! Я ещё нарадуюсь! - Эх, парень! - постарался унять его дядя Кирила. - Придержи язык, Богом тебя прошу. Тут молчать надобно. - Как же! Молчать, - хищно огрызнулся Тереха, как разозленный пес. Кол им в глотку! Вот терпение мое лопнет - напьюсь я свежей кровушки. Ей-бог, напьюсь! - И, потрясая кулаками, воскликнул: - Ножик мне! Ножик вострый! Вдруг раздался отчаянный крик стряпухи, выбежавшей из поварни: - Держи! Держи! От неё со всех ног удирала, суматошно взмахивая крылышками, черная длинноногая курица. Все находившиеся во дворе слуги с хохотом принялись за ней гоняться. К ним присоединились векиль Али, Амир Верблюд и успокоившийся Касим. Гурьбой, крича и повизгивая, они носились за обезумевшей от страха птицей, наталкиваясь друг на друга, падали, катались в пыли, но поймать никак не могли - курица была неуловима. Наконец осталось только двое - один из слуг, усатый длинный мужчина, и Касим. Но скоро и слуга утомился и отстал. Касим же не унимался. Человек упрямый, он впал в настоящий азарт охоты и кричал, раскорячившись: - Я её поймаю! Глядите все, Касима ей не провести! Ему удалось загнать её в угол между забором сада и внешней оградой. Жалкая, дрожащая птица была едва жива. Касим приближался, протягивая руки, ещё немного - и он схватит несушку. Но тут произошло неожиданное - у птицы, казалось, открылось второе дыхание: она встрепенулась, взмахнула крыльями и перелетела через него с пронзительным криком. Все начиналось сызнова. Михаил, молча наблюдавший за этой ловлей, внезапно расхохотался. Касим резко обернулся и, увидев смеющегося, только что битого им раба, пришел в бешенство, сжал кулаки и двинулся на Михаила. Между ними было пустое пространство двора с ямой посредине. Нагнув большую голову, как разъяренный бык, Касим ничего не видел вокруг, ничего не замечал, кроме этого ненавистного русского. А тот смеялся, смеялся во весь голос, не понимая, что с ним, хотел замолчать и не мог - у него случился нервный припадок. Слезы текли по его лицу, он отирал их ладонями, размазывая кровь и грязь, и захлебывался от душившего его хохота. Тем временем расстояние между смеющимся рабом и взбешенным басурманом сокращалось с каждым шагом. Вдруг Касим сорвался и помчался к Ознобишину, вопя: "Убью!" - и провалился вниз, к Карасю. Когда у края ямы собрались рабы и слуги, там уже шла упорная злая борьба. Замученный, загаженный, обреченный на медленную смерть беглый раб ожил и, несмотря на крайнее истощение, тяжелые цепи на ногах, проявил удивительную ловкость и силу. Ему удалось подмять под себя Касима и вцепиться костлявыми цепкими пальцами в его горло. - Жерди давай! - Багры! - Стрелами его! - кричало несколько голосов. Покуда длилась эта суета, все было кончено. Карась, окрепший благодаря своей ненависти, воодушевленный победой, дико хохоча, топтал поверженного Касима и выкрикивал что-то, подняв лицо с окровавленным разодранным ртом. Загудела тетива луков, замелькали стрелы, впиваясь в косматую голову, голую грудь беззащитного Карася. Затем баграми вытащили его иссохшее, почти невесомое тело и бросили наземь. После извлекли из ямы тяжелого и толстого, как кабан, Касима. Многие русские не верили, что он мертв, подходили и без всякого сочувствия разглядывали распростертого и теперь не опасного самого лютого их мучителя. Но им недолго пришлось любоваться задушенным ненавистным врагом. Плетьми, пинками, тычками, руганью загнали всех в темень и вонь землянки, и там, недоступные для недобрых глаз, они принялись обниматься и целоваться, говоря все разом, перебивая друг друга и смеясь: - Слава те, Господи! Услышал! Наказал окаянного! - А може, он не мертвый? - усомнился кто-то. - Мертвый! Мертвый! Сам видел. Ножки так и протянул, - радовался Тереха. - Пусть его теперя жарят черти в аду! Пусть они его крючьями, крючьями, дьявола! Когда рабы достаточно нарадовались и воодушевление их поутихло, дядя Кирила торжественно проговорил: - Помолимся за раба Божьего Гаврилу Карася. Царствие ему Небесное! Пусть земля ему будет пухом! Глава одиннадцатая Когда Бабиджа узнал о смерти Касима, он очень огорчился, что потерял такого услужливого подданного. К верному Касиму Бабиджа питал слабость и доверял ему, как и векилю Али, секретные дела. Не было случая, чтобы Касим кому-нибудь проговорился, подвел в большом или малом, отказался выполнить его волю. Помимо этого, Касим знался со многими купцами, дервишами и слугами влиятельных людей, через которых добывал различные дворцовые сведения о жизни в ханских и эмирских семьях, а это давало возможность самому Бабидже, человеку тщеславному, сообщать, огорошивать, удивлять доверчивых знакомых и чувствовать свое превосходство над ними. Теперь некому было доставлять ему подобные сведения, и он был раздосадован. Однако он запретил наказывать раба Озноби, хотя Амир Верблюд и векиль Али грозились спустить с него шкуру, а Касима приказал похоронить, как подобает быть похороненным мусульманину, справил по нем поминки, поставил на его могиле тяжелый камень с арабскими письменами. На этом все и кончилось. Жизнь в усадьбе потекла своим чередом, размеренно и без каких-либо происшествий. По-прежнему, кроме пятницы, рабов гнали на работы; по-прежнему их сопровождал Амир Верблюд, гордый и неторопливый; по-прежнему они возвращались измученные, голодные, не чувствуя ног и рук, а ночью забывались тяжелым сном в своей вонючей норе-землянке на сырой трухлявой соломе. И так изо дня в день. Через неделю, возвращаясь той же дорогой, на одной из кривых улочек Амир Верблюд неожиданно остановил рабов. Недолго думая, они тотчас же повалились на землю, а Верблюд заговорил с какой-то женщиной, одетой в длинные, до пят, одежды, по спадающим складкам которых, слегка обрисовавшим её фигуру, можно угадать, что она тонка, стройна и изящна; лицо её, кроме молодых темных глаз, скрывала темная накидка. Михаил, сидевший рядом с Терехой, приметил через улочку, под высоким деревом, наполовину обронившим сухую листву, лежащего человека. До него было не более десяти шагов, и поэтому Михаил не поленился подняться, как тяжело ему ни было, и подойти к нему. Лежавший оказался странствующим православным монахом в черном одеянии, обутым в разношенные и стертые сапоги. Почувствовав присутствие постороннего человека, монах приоткрыл веки и уставился на Михаила долгим взглядом. Затем очень тихо проговорил: - Кто ты, человече? - Из Москвы я. - Слава те, Господи! Напоследок дал узреть лицо родное. Нагнись, сын мой, умираю. Помолись за раба Божьего Иону. - Слабой рукой он нащупал котомочку подле себя и подвинул к Михаилу. - Возьми! Тут Евангелие. Не успел Михаил распрямиться, как к нему подлетел разгневанный Амир и частыми толчками погнал к остальным рабам, приговаривая: - Ах, шакал! Куда ушел? - Человек помер, - попробовал оправдаться Михаил. - Сам сдохнешь, - шипел Амир, делая злые глаза. Он толкнул Михаила с такой силой, что тот не устоял на ногах и растянулся во весь рост. В усадьбе, у самых ворот, Амир отобрал у Михаила котомку, а на его протест молча отвесил ему горячую оплеуху и важно удалился. Обнаружив в котомке толстую рукописную книгу, Амир Верблюд осмотрел её со всех сторон, понюхал, поморщился от её неприглядного вида и понес Бабидже, держа брезгливо двумя пальцами. Бабиджа, в свою очередь, полистал её, тоже понюхал и тоже поморщился и бросил в угол одной светелки, где у него валялось ещё несколько книг. После этого он отряхнул руки и даже вытер их о полу халата. Для него эта русская книга не представляла никакой цены, зато Михаил горевал о ней, как о потерянной драгоценности. Да, пожалуй, о драгоценности он и не тужил бы так, как об Евангелии. В пятницу рабов не погнали на водоемы. Все мусульмане с утра отправились в мечеть на молитву, а рабы занялись работами: кто подметал двор, кто выправлял повалившийся забор фруктового сада, кто сушил кизяк. День, на счастье, выдался сухой и ясный. Михаил, Вася и Тереха палками выбивали ковры, висевшие на шестах, когда к ним прибежал радостный Митроха-пскович и сообщил шепотом, что на арбе привезли Амира Верблюда, сильно побитого, с ушибленной ногой. Вася сказал с воодушевлением: - Это Господь его наказал. За злобу! Сознание того, что их мучитель кем-то жестоко бит и страдает от боли, доставило рабам немалое удовольствие. Как выяснилось впоследствии, с Амиром Верблюдом свели счеты какие-то люди из-за той молодой женщины, с которой он разговаривал накануне на улице, когда Михаил получил в подарок Евангелие от умирающего монаха-странника. Вечером рабы собрали все ковры и занесли в дом, сложили в углу одной комнаты, куда указал сопровождавший их векиль Али. То ли благодаря хорошему дню, то ли по другим каким причинам векиль был настроен благодушно, смеялся и шутил с рабами, и Михаил осмелился спросить Али, нельзя ли ему переговорить с господином: он ещё надеялся, что Бабиджа-бек возвратит Евангелие. Векиль напыжился, вздернул подбородок и ответил, что у хозяина нет времени выслушивать его, раба, а если он хочет что-либо узнать, пусть спрашивает его, Али на то и существует, чтобы удовлетворять просьбы слуг и рабов. Михаил решил схитрить и сказал, что ему хотелось бы знать, не поступили ли какие-нибудь вести из Москвы. Векиль заохал, точно от зубной боли, закачал своей длинной головой в чалме: - Нет вестей. Ничего нет. Не хотят тебя выкупать. Беку убытки. Большие убытки. А ты этого не ценишь! Михаил сделал вид, что огорчен словами векиля, и покинул помещение следом за Васей и Терехой, не прекращая гадать, каким способом возвратить книгу. Эта мысль так глубоко запала в голову, что он иногда подумывал дерзко, уж не забраться ли в покои и не выкрасть ли Евангелие; он давно считал себя обязанным вызволить во что бы то ни стало святое слово Божье, да не знал, где оно хранится. При уборках помещений ему приходилось бывать почти во всем господском доме, он знал, какое в нем хранится имущество и даже дорогие вещи, но ему ни разу не случалось заходить в покои самого Бабиджи. У резных высоких деревянных дверей рабов всегда останавливал Али. Уборкой в покоях господина занимались женщины, только им было позволено выметать сор, обмахивать пыль со стен, только они носили ему чаши с вареным мясом или пиалы с питьем. Однажды Михаилу выпал случай заглянуть и за высокие заветные двери. Слуга Ахмед приказал ему отнести резную низкую скамеечку из черного дерева, а куда нести - не сказал, вот и направился Михаил со своей ношей прямо в господские покои. Он оказался в полумраке и тишине - слабый свет проступал через одно маленькое оконце, однако, приглядевшись, он ясно все различил. Перед ним, всего в трех шагах, располагался дверной проем, ведущий в соседний покой, завешенный плотным пологом. Вдоль стен стояли какие-то сосуды с длинными узкими горлами, в нишах - серебряная посуда, а в углу горкой лежало несколько книг. Как только Михаил увидел книги, сердце его трепетно забилось, а все тело стала сотрясать нервная дрожь. Он метнулся к углу, схватил первую попавшуюся книгу и чуть не закричал от радости - это оказалось Евангелие. Его Евангелие! Едва он собрался сунуть его под рубашку, за веревку штанов, как услышал осторожный шорох. Он положил книгу на прежнее место и одним прыжком возвратился к скамье. Занавески на дверях приподнялись, и через порог переступил векиль Али. Увидев постороннего, векиль испугался и спрятал что-то на груди, под халат, но, разобрав, что перед ним всего-навсего раб, впал в бешенство и с кулаками набросился на Михаила: - Чего хотел? - Скамью принес, - говорил Михаил, стараясь уклониться от кулаков векиля. Али схватил Михаила за ухо и повел к выходу, злобно бранясь. - Господин! - взывал Михаил, пытаясь освободиться. - Отдай книгу! Зачем она вам? - Ах ты шакал! Украсть хотел? Так получай же! На шум явился Бабиджа-бек, но Али уже успел вытолкать Михаила во двор, пнув при этом ногой: - Пошел вон, презренный раб! Бабиджа-бек молча покачал головой и выжидающе уставился на Али, а тот, подобострастно улыбаясь и кланяясь, доложил: - Просил книгу. - Книгу? - удивился Бабиджа. - Да, господин. Какую-то книгу. Дерзость этого русского ещё больше удивила Бабиджу, он покачал головой и вернулся в свой покой в раздумье. Сев на ковер, бек пододвинул светильник поближе к подставке из черного дерева, на которой лежала раскрытая толстая книга. То был Коран. Глава двенадцатая Однако Бабиджа не смог читать. Его мысли были заняты Озноби, из всех рабов к одному ему бек питал пристрастие и даже некоторое уважение за умение достойно держать себя и разумно отвечать на вопросы. Да и вообще Озноби нравился беку своей рассудительностью, спокойствием, и он подумывал, уж не приблизить ли его к себе, не возложить ли на него более достойную обязанность, чем простую тяжелую работу на водоемах. Затем его увлекли сладкие мечтания о Джани, дочери Нагатая, молодой прекрасной вдове - его печали и его радости, - и он забыл про Озноби. Как скряге приятно думать о богатстве и каждый день любоваться им, так и ему было приятно думать об этой женщине и мысленно вызывать её образ. Когда Джани стала вдовой - её муж, Ибрагим-багадур, погиб на Кавказе, в последнем походе хана Джанибека, - у Бабиджи появилась заветная мечта взять её в жены. Вначале он таил в себе эту мечту, доверяя её лишь Аллаху, которого просил о помощи, будто Всемогущий мог стать для него свахой. Но Всемилостивый хотя и внушает надежду, поддерживает веру в благоприятный исход задуманного дела, да не дает совета, как его совершить; поэтому Бабиджа вынужден был поделиться своей думой с векилем Али, который похвалил за выбор и желание обзавестись молодой женой, ибо давно настало время подумать о наследнике. Если с ним, Бабиджей-беком, славным господином, что-нибудь случится, - храни его Аллах! - кому достанется все богатство? Этот вопрос постоянно беспокоил и самого Бабиджу, потому что он был одинок. Когда-то у него было четыре жены и пятеро детей: два мальчика и три девочки, но все они померли от страшного мора, случившегося лет восемь назад в Орде. Последние годы, живя в одиночестве, Бабиджа завел знакомство с шиитами и муллами, каждый вечер читал Коран, кормил по праздникам нищих, отпустил на свободу более пятидесяти рабов-мусульман. Все эти богоугодные дела подымали его в собственных глазах и, как ему казалось, укрепляли надежду жениться на Джани. Бабиджу нисколько не смущало то, что он стар, а она молода, что он уродлив, а она прекрасна, что в Сарае помимо него много мурз и ходжей, которые мечтают о вдове так же, как и он, и среди них много молодых красавцев, храбрых и сильных, настоящих багадуров. Однажды в разговоре с Нагатай-беком он намекнул, что готов скрепить узы дружбы узами родства, чтобы поддержать угасающий светильник двух семейств и соединить два таких богатых состояния в одно, на что Нагатай ответил, что его предложение разумно, но об этом следует подумать. Бабиджа согласился ждать, хотя знал, что Нагатай может думать очень долго, однако это не очень тревожило: раз Джани дала слово справлять по мужу трехгодичный траур - значит, она будет справлять его, чего бы ей это ни стоило, и ничто не сможет изменить её решения - он знал, какой иногда она могла быть упрямой. И ждал, терпеливо ждал все эти три года и надеялся. Неожиданный стук входной двери вернул его к действительности, он встрепенулся, нахмурился, заслыша голоса и приближающиеся шаги. Ковровая занавеска колыхнулась, поднялась, и в горницу вошли Али и Ахмед. - Что еще? - недовольно спросил Бабиджа, щурясь и строго смотря на них. Со стоном, гримасой боли на пухлом лице Али показал окровавленную правую ладонь, а потом на халат, на котором краснели два пятнышка. - Ничего не понимаю, - буркнул Бабиджа, сдвигая брови над переносицей. Ахмед зловещим шепотом произнес: - Али напоролся на вилы. Все от этого уруса, Озноби. Брови Бабиджи удивленно полезли на лоб. - Он тебя ударил вилами? Али отрицательно замотал головой. - Он оставил эти вилы не там, где надо? - Кто их оставил, шайтану известно, но все от него... этого Озноби. От него одного, - уверенно сказал Ахмед, придав своему лицу грозное выражение и зло сверкнув глазами, готовый хоть сейчас отправиться на расправу с рабом. - Да будет тебе! - возразил Бабиджа, решительно отмахнувшись рукой. Ахмед принялся объяснять: - Касим побил его - и упал в яму. Амир побил - ушиб ногу. Али ударил напоролся на вилы. Разве этого недостаточно? Он принес в наш дом несчастье. В него вселился дух злого дэва. Бабиджа потряс головой, провел ладонями сверху вниз до кончика бороды и улыбнулся. Ну и чудак же этот Ахмед! Потом в насмешку спросил: - Дэв ли? А если Провидение? Али и Ахмед были поражены, они в растерянности поглядели друг на друга, потом изумленно на хозяина и развели руками: - Неверного уруса защищает Провидение? Нет, нет. Дэв! Шайтан! И оба удалились, ругаясь. Бабиджа снова остался один. Ночью, лежа под шерстяным одеялом, мучаясь бессонницей, он волей-неволей опять начал думать об этом Озноби и о странном сочетании обстоятельств. Действительно, Касим, Амир и Али пострадали после того, как побили этого раба. Неужели Аллаху угодно защищать его? А не шайтана ли это козни? О нет! Не может шайтан быть сильнее поборников ислама. Уж кто-кто, а Касим, Амир и Али известны как добрые мусульмане, а добрых мусульман Аллах не дает на поругание злым дэвам, не оставляет в беде. Да будет он прославлен! Очевидно, самому Всевышнему угодно оказать милость Озноби. Но за что? Чем он отличается от обычных людей, от других неверных? Чистотой сердца, чистотой помыслов? Может быть, он праведник и способен на любовь к слову Божьему? Определенно, в нем есть что-то такое, что располагает к нему. Касим и Али напрасно обидели его, за это и поплатились. Только одна есть правда, и правда эта, видно, на стороне уруса. Тут он закрыл глаза и прочел едва слышно: "Господи, в твоих руках власть: ты даешь и отнимаешь её по своему желанию. Ты возвышаешь и унижаешь кого захочешь. В твоих руках благо, ибо ты всемогущ". "Пусть будет так", - подумал Бабиджа, поудобней устраиваясь на постели и вытягивая руки вдоль тела. Он закрыл глаза, но долго ещё не мог заснуть, борясь со своими сомнениями. Утром, когда Бабиджа поднялся на ноги, он, на удивление, был бодр и подвижен: долгое раздумье не утомило его, а, наоборот, как бы напитало свежестью и силой. В этом он тоже нашел божественное предзнаменование и окончательно убедился в правоте своих ночных суждений. Позвав Ахмеда, он распорядился оставить Озноби дома, а сам, совершив омовение, с торжественным строгим лицом отправился в угловую комнату, освещенную косо падающим солнечным лучом, где его ждал потертый молитвенный коврик, сотканный покойной матерью. Днем Михаил подметал двор, собирал граблями опавшие листья в кучу и поджигал их у ограды. Прямо в небо тянулся сизый прогорклый дымок. Стоял ясный осенний день. Тихо, ни ветерка. Михаил, опираясь на грабли, наблюдал, как веселый огонек пожирает сухие листья; солнечное тепло и жар костра согрели и расслабили его, и он грезил с открытыми глазами, представляя запотевшую крынку с молоком на скобленном до белизны столе, большую краюху только что испеченного ржаного хлеба... Неожиданный окрик заставил его обернуться. Он увидел Ахмеда, схватился за метлу и принялся мести. Тот продолжал махать рукой и кричать: - Эй, Озноби! Давай сюда! К господину! Бабиджа находился в саду. Он сидел на низком настиле, одной стороной своей примыкавшем к стене дома, на ковре и подушках, одетый в шелковый китайский халат с желтыми драконами и голубую чалму. Он грелся на ласковом осеннем солнышке, пребывая в покое и лени, как сытый кот, и нехотя доедал дыню. Не дожидаясь разрешения, Михаил сел на землю подле настила. Долго длилось молчание. Бабиджа съел дольку, вторую, третью. Серповидные корки сложил в глиняную миску, провел ладонью по жидкой бородке сверху вниз, пошептал что-то про себя и только после этого внимательно посмотрел на своего раба. Он сказал: - Вы, урусы, - грешники! Господь покарал вас за неверие нашим оружием. Все предопределено Аллахом. Да будет он прославлен вовеки! И поднял руки ладонями вверх. Михаил подождал, пока бек сложит руки на коленях, и тогда сказал: - Если враг приходит убивать и грабить, то это не Божье наказание, а воля врага. Ибо Господь творит только добро! - Гляди-ка! - воскликнул Бабиджа и поудобней уселся на подушках. - Что же это выходит, - он немного нахмурился, - я тоже грабитель? А ты знаешь, что я спас тебя от петли? - Я благодарен господину за это, - Михаил прижал ладонь к груди и, сидя, низко поклонился. - Русь - улус хана. Да продлятся его годы! Хан карает своих подданных как ему вздумается. Мы все его слуги. - Если это так, зачем же хан разоряет свой улус? - Как ты смеешь, раб, судить о делах господина своего! Да тебе язык за это следует вырвать! - наклонившись немного вперед, сказал Бабиджа с раздражением. - У хана нет более непокорного улуса, чем Русь. Наказывать неверных за непокорство есть благодеяние! Не совершайте злых дел! Сколько баскаков сложило на Руси свои головы? Даже Чол-хана и того не пожалели! - Баскаков погубила жадность. Своими поборами они озлили мужика, заставили его взяться за топор. - Вот за это вас и карает Аллах! - тонкий палец с длинным ногтем указал на Михаила. - Если волк нападает на овчарню, разве грех отбивать у него своих овец? Бабиджа недовольно засопел. - То волк! Каждый хозяин волен поступать с ним как хочет. - Баскаки хуже волков. Поэтому хан и дозволил собирать дань самим князьям. - Князья обманывают хана, - проговорил Бабиджа сердито, - присваивают себе часть его дани и богатеют. Возьми хотя бы московского. Уж, поди, как богат стал. Вместо воинов выкуп дал! Нет, избаловал вас хан! Ох как избаловал! - Ежели бы князи... - начал Михаил, смотря на бека, но не договорил, смолк, не желая высказывать свою мысль. Бабиджа насторожился. - Что, что ты хотел сказать о князьях? - Да ничего, - уклончиво ответил Михаил, потом, помолчав немного, все же добавил с горечью: - Князи грызутся из-за земель и податей. - Вот и хорошо, что грызутся. Смирнее будут. На то они и князи, чтобы свою корысть ставить выше других. О рабах им, что ли, заботиться прикажешь? - В том-то и беда! Бабиджа укоризненно покачал головой, ибо прекрасно понял, что под "бедой" подразумевал этот хитроумный раб Озноби. - Ты дерзок, коль судишь о делах князей своих. Но ты ещё более дерзок, коль считаешь их причиной зла и причиной своего несчастья. За это тебя убить мало! Сказав это, Бабиджа-бек глубоко вздохнул и закрыл глаза. Он зашептал молитву, пытаясь успокоиться, потому что давно положил себе за правило сдерживать свои чувства. Когда же это ему удалось, сказал тихим голосом: - Но я милостив. Как я милостив и терпелив к тебе! Я сохраню твою жизнь, коль однажды даровал её тебе. Ты хотел меня видеть, раб... Что тебе надобно? - Господин, я хотел попросить у тебя книгу. Бабиджа широко открыл глаза и недоуменно уставился на Озноби. То был сильно исхудавший от постоянного недоедания, измученный непосильной работой человек. В его бороде и усах появилось много седых волос - свидетельство глубоких душевных страданий. Одет в грязное рубище, рваные порты, ступни ног его обмотаны какими-то тряпками - и он ещё просит книгу. Ну что он за человек, этот Озноби? Бек покачал головой и заметил: - Я думал, что ты попросишь что-нибудь иное. А ты... Да-а... - Он вздохнул и продолжил: - Не подобает рабу держать и читать книгу. Раб должен работать. Всегда работать, даже ночью. А я вам ещё даю поблажку - ночью вы у меня спите. А что до твоей книги, то я велю её сжечь. На что она? Есть только одна-единственная книга, достойная почитаться божественной. Это книга нашего пророка. Коран! Да будет она почитаема в веках! Бабиджа снова потер коленку и сказал: - Мухаммед говорил, что ваша вера - заблуждение. Иса - не Бог, а пророк, как и он, Мухаммед. И это так. Аллах один, единственный и неповторимый. Нет ему равных. Верить надобно в него. Михаил смиренно заметил: - Я верую в Христа и Святую Троицу. Я родился с этой верой и умру с ней. - Ты упрямый, как и все урусы. Что с тебя взять? Но коль ты так предан Исе, что же он тебя не спасет от неволи? - Это испытание, - ответил Озноби кротко. - Спаситель испытывает мою веру в него. - Я не Иса, а могу приказать либо убить тебя, либо освободить. И ежели я это сделаю, разве это сделает твой Иса? - Иисус, - подтвердил Михаил. - Твоими руками. - Как он может сделать это моими руками, когда я не верую в него? Я верую в Аллаха, единственного и могущественного. Ибо сказано: нет бога, кроме Аллаха, а Мухаммед - пророк его... Ночью Бабиджа пробудился от неприятного ощущения в желудке и горечи во рту, он прижал руку ниже ребер, и вдруг резкая боль перехлестнула низ живота. Короткий стон сорвался с его губ. "Неужели от дыни? - подумал он в страхе. - А если..." - и его спина и грудь покрылись клейким холодным потом. - Нет, нет! - произнес бек вслух и закричал: - Ахмед! Ахмед! Встревоженный слуга явился перед Бабиджей в распахнутом халате, без чалмы, бритоголовый. - Отнеси ту книгу Озноби, - распорядился бек слабым, болезненным голосом. Ахмед удивился: - Какую книгу? Непонятливость слуги рассердила Бабиджу. - Что в углу лежит! Урусская книга! Которую Амир принес. - Сейчас отнести? - Сейчас! Сейчас! - пронзительно закричал Бабиджа, совершенно теряя над собой власть. А когда слуга исчез, подумал: "Будь она неладна! О Аллах! Спаси и защити!" Глава тринадцатая Наутро страшное известие потрясло Сарай - умер хан Джанибек. Шестнадцать лет царствовал хан, к нему так привыкли, что считали его существование вполне естественным, как жару летом, а стужу - зимой. Никому и в голову не приходило, что он когда-нибудь умрет, хотя он был такой же смертный, как и все остальные. Однако смерть хана Джанибека взбудоражила Сарай, точно внезапный ливень муравейник. Благоразумные ходжи, беки, нойоны тотчас же в суете стали покидать город, объясняя свой отъезд вынужденной перекочевкой: в самом деле, приближалась зима, и стада богатеев с летних пастбищ устремились в низины, к морю, где были прекрасные зимние пастбища. Но не это погнало их из теплых жилищ, а страх... Каждый из них предчувствовал беду. У хана осталось много взрослых сыновей, каждый из которых имел свою ставку вне города и своих сторонников в самом городе. А когда так много достойных претендентов на престол - конец порядку и спокойствию! Бабиджа считал себя не глупее других, засобирался тоже. В двух переходах от города, к югу, находились два его больших аула с табунами коней и отарами овец. К любому из них он мог присоединиться. К этому его побуждали хорошо сохранившиеся в памяти события недалекого прошлого. Он помнил, как его отец бежал из Сарая, когда хан Узбек, сын Туличи, с эмиром Кутлуг-Тимуром убили хана Ильбасмыша, сына Токты, и устроили в городе резню. Он помнил также, что после смерти хана Узбека его сын Джанибек перерезал своих братьев - Тинебека и Хызрбека - и заодно неугодных ему эмиров. Теперь могло повториться то же самое, и поэтому, рассудил Бабиджа, лучше быть подальше от города, покуда в нем не воссядет новый хан. Однако к полудню дошел слух, что царский престол занял старший сын Джанибека, хан Бердибек, прибывший из Дербента. Эта весть была утешительна. Бабиджа отменил свое распоряжение об отъезде, повелел только замкнуть накрепко ворота, не выпускать людей в город и принялся ждать, что будет. На другой день к его дому пришел дервиш Мансур, одетый в козью шкуру и высокий меховой колпак, и осторожно застучал кривой палкой в затворенные ворота. Дервиш был желанный гость. Бабиджа велел немедленно привести его к себе, и, когда тот явился, минуя кухню, куда он обычно заглядывал, прежде чем посетить хозяина, прихрамывая на одну ногу и прижимая к груди правую покалеченную руку, выпил с дороги кумыс, повздыхал и помолился, Бабиджа узнал страшные вести, от которых ему вначале сделалось жарко, а потом холодно. А дервиш поведал вот что. Когда хан Джанибек занемог, старший эмир Тоглу-бий послал в Дербент, к царевичу Бердибеку, нарочного с вестью, чтобы он приезжал скорее, так как отец его при смерти. С десятью людьми тайно прискакал царевич в Сарай и остановился в доме Тоглу-бия, а батюшка его, хан Джанибек, и не думал умирать. День ото дня ему становилось лучше; вот, говорят, начал вставать, шурпу кушать, кумыс пить. Царевич встревожился, испугался: что, если батюшка узнает о его самовольном приезде - ведь он ослушался его воли, покинул Дербент, где был посажен наместником. "Ну, эмир, - сказал царевич, - делай что хочешь, а мне возвращаться никак нельзя". А тут наконец дошел слух до грозного хана о прибытии Бердибека, и позвал он Тоглу-бия к себе для объяснений. Понял эмир, что настал его последний час, помолился Богу, надел кольчугу под халат, взял с собой верных людей, переодел царевича в женское платье, накрыл чадрой и отправился во дворец. Стража было отказалась пропустить такое большое количество людей, да Тоглу-бий кого угодно мог уговорить, сказал, что ромейскую пленницу, царевну-красавицу в подарок хану привел. Вошли они в покои хана, а с ним только четверо старых сподвижников было, да и те дремали сидя. Махнул Тоглу-бий своим людям, набросились они на хана и стариков и всех перебили. Сбежалась на шум стража, сановники, а Бердибек скинул с себя верхнюю женскую одежду и предстал перед ними. Тогда все присягнули ему в верности, и старшие эмиры тоже - Туглу-бий, Мамай. А кто не присягнул, тех изрубили. После этого повелел хан Бердибек убить своих двенадцать братьев, и верные ему нукеры в один день совершили это черное дело. Только одному удалось скрыться - царевичу Кильдибеку. Теперь его разыскивают по всему Сараю, но, говорят, он скрывается у верных ему людей. - Ай-яй-яй! - проговорил Бабиджа, покачивая головой. - Какие страшные дела! Царевич Бердибек! Царевич Кильдибек! Какие были братья! Он вздохнул, сокрушенно покачал головой и успокоился. Такова жизнь, такова судьба! Но теперь, когда ханский престол занял Бердибек, ему нечего бояться! На следующий день, после полуденной молитвы, отправился он во дворец и присягнул на верность хану, как это сделали многие беки до него. Хан милостиво дал ему поцеловать свою руку, унизанную перстнями, и подарил шелковый халат. Там, в прохладных покоях дворца, Бабиджа встретил эмира Мамая, с которым был дружен. То, что такой знаменитый военачальник, как Мамай, принял сторону хана Бердибека, никого не удивило - Мамай был женат на старшей дочери Бердибека, Биби-ханум. - И ты тут, славный Бабиджа? - спросил его с улыбкой Мамай, держа по привычке свои пухлые руки на большом животе, слегка стянутом позолоченным военным поясом. Эмир одобрил его верноподданнические чувства и подарил ему пиалу, расписанную чудесными цветами. С этими двумя подарками он вернулся домой в самом наилучшем расположении духа и на радостях распорядился, чтобы все слуги и рабы были хорошо накормлены. В своей горнице он застал дервиша Мансура. Дервиш, не снимая высокой шапки, сидел на подогнутых ногах и пил кумыс из большой пиалы. При виде Бабиджи он хитро прищурился, отчего его глаза превратились в черные щелки. - Есть новости, господин, - проговорил он хрипло, отставил пиалу подальше от своих колен и, наклонившись к уху Бабиджи, шепнул: - Страшные новости! С этими словами он вынул из-за пазухи шелковый платок с кисеей. Как только Бабиджа увидел голубой шелк с арабской вышивкой по уголкам, у него сразу разгорелись глаза, однако он совладал с собой, отвернулся, будто бы это ему не любопытно, спросил равнодушно: - Где взял? Мансур многозначительно улыбнулся. - О том скажу позже. Бабиджа хорошо понял этого старого проходимца, молча взял кошель, распутал шнурок и достал блестящий новенький динар. Дервиш проворно на лету поймал монету. - Да продлит Аллах твои годы, господин! - Кто, кроме тебя, знает об этом платке? - Никто, господин, клянусь пророком! Бабиджа дал ему ещё динар. - Да пусть уйдут все недуги из твоего тела, господин! Щедрость твоя сверх всяких мер! - Ну! - пробормотал Бабиджа, подставляя Мансуру левое ухо, но то, что он услышал, заставило его откачнуться и поглядеть на дервиша округлившимися глазами. От его слов у Бабиджи закружилась голова. - Можно ли этому верить? - спросил он наконец, и губы его покривились. Мансур прижал руку к сердцу и закрыл глаза. - Дервиш Мансур всегда говорит только правду. - Поклянись, что никто не знает об этом, кроме нас. На Коране поклянись! Бабиджа протянул двумя руками толстую книгу в крепком кожаном переплете. Дервиш возложил на неё правую покалеченную руку и произнес четким ясным голосом: - Клянусь! Да пусть Аллах покарает меня, если это ложь! Бабиджа, волнуясь и торопясь, достал два динара, потом ещё один, а затем сунул весь кошель с оставшимися деньгами в руки изумленному дервишу и сказал: - Ты должен молчать, иначе наш общий друг окажется в беде. Давай сюда платок! В это время в соседней горнице раздался шорох, как будто что-то упало на мягкий ковер. Бабиджа поспешно сунул платок за пазуху и принялся молиться. Дервиш бесшумно, как тень, метнулся за занавеску, потом так же бесшумно предстал перед Бабиджей. - Никого. - Жаровню! Шелковый платок сразу вспыхнул, пламя едва не охватило пальцы Бабиджи, он бросил горевший платок и попросил Мансура ещё раз рассказать о находке. Слово в слово поведал дервиш о своем приходе в дом Нагатая и о том, как он увидел торчащий из-под ковра кончик платка. Он не придал бы этому никакого значения, если бы Джани, дочь Нагатая, с озабоченным видом не вошла в горницу и, не отдав ему салям, не принялась осматривать все вокруг. Но когда она удалилась, а за висевшим над входом ковром раздался кашель знакомый кашель, слышимый им во дворце... - Молчи! Молчи! - прервал его Бабиджа, не в силах более слушать волнующий его рассказ. Он поверил каждому слову дервиша. Иначе и не могло быть: царевич Кильдибек мог найти надежное убежище только у Нагатая. "Ах, безумный! Безумный! - упрекал он мысленно своего друга. - Ни своей головы не жалеет, ни своей дочери!" Всем известно, что Нагатай-бек осторожный человек, никогда он не поддерживал ни царевичей, ни эмиров, а был верен лишь одному хану. Но царевич Кильдибек сам старался заручиться его поддержкой. И все из-за его дочери Джани. Царевич был дружен с её мужем, Ибрагим-багадуром, а когда тот погиб, стал оказывать особые знаки внимания его жене. Как это всегда волновало Бабиджу! Как это его пугало! Царевич давно бы заслал сватов, если бы Джани не объявила о трауре по своему мужу. Вечером Бабиджа поехал к Нагатаю, прихватив с собой арабскую шкатулку из черного дерева. Дом Нагатай-бека находился за городом, среди садов и пригородных усадеб знати. Чтобы до него добраться, Бабидже понадобилось пересечь весь город, проехать мимо дворца хана, где появляться в настоящее время было небезопасно, ибо ханская стража хватала всех подозрительных. Но Бабиджа, пренебрегая этой опасностью, пустился в путь и через полтора часа достиг пределов города. Каменная высокая ограда окружала обширную усадьбу Нагатая, которая состояла из большого сада, вместительного широкого дома и множества хозяйственных служб. Въехав в ворота, Бабиджа сразу увидел господский дом, белевший стенами и черневший проемами окон и дверей сквозь длинные ветви диких виноградных лоз, прикрывавших летом стены густой листвой. Оставив остроносые туфли за порогом, в одних теплых носках Бабиджа прошел в просторную горницу Нагатая, всю устланную шерстяными пестрыми коврами. Толстый Нагатай возлежал на подушках, охал и жаловался на нездоровье. Все у него болело, и, видимо, это было так: лицо было желтое и опухшее, глаза утратили былую живость и блеск. Нагатай-бек, сын Ахмыла, был большой тархан, освобожденный милостью хана Джанибека от всех податей. Три его жены и два взрослых сына умерли от того же мора, что и дети и жены Бабиджи, но пятеро дочерей остались живы. Все дочери бека вышли красавицы, и он их отдал замуж за влиятельных людей. Судьба разбросала их по всем улусам Дешт-и-Кипчак: две дочери жили в Хорезме, третья в Дербенте, четвертая - у ногаев, лишь пятой не повезло: Джани овдовела на первом году замужества. Возвратив калым отцу Ибрагим-багадура, Нагатай вернул дочь к родному очагу, к обоюдной радости её и своей. Джани была любимой дочерью Нагатая, от четвертой жены, кипчачки, умершей вскоре после родов: и нравом, и лицом она напоминала мать свою, горячо любимую беком; так же, как та, была домовита и хозяйственна. Кроме нее, не было в доме человека, кто бы так разумно мог распорядиться его богатым состоянием. С дочерью Нагатай не знал забот и постоянно благодарил Аллаха, что тот послал ему это дитя и он, Нагатай, мог теперь, на старости лет, пребывать в покое и молитвах, ничуть не беспокоясь о своих табунах, отарах, шерсти, которую каждую осень настригали по нескольку сот тюков, о пастбищах и прочем богатстве. Бабиджа вначале повел разговор, как принято, о хозяйстве, полюбопытствовал, сколько Нагатаю чабаны настригли овечьей шерсти, каких он намерен продать кобылиц, чем он лечится и каких приглашает лекарей, но затем Бабиджа, как бы невзначай, упомянул о верности хану Бердибеку и сообщил, что хана признали военачальники - эмир Мамай, эмир Могул-Буги, эмир Амед, эмир Намгудай, надеясь на этот раз услышать от Нагатая то, зачем он сюда прибыл. Однако бек слушал, вздыхал и, выражая печаль на своем полном лице, как бы говорил: "О чем ты мне толкуешь? Разве не видишь, как мне плохо? Я совсем болен..." Тогда Бабиджа пошел на хитрость, он склонился к уху Нагатая и шепнул: - Ищут царевича. Люди указывают, что он скрывается где-то тут, поблизости. Плохо придется тому, у кого обнаружат его. - Что же делать? Что же делать? - прошептал вдруг Нагатай, бледнея, мелкий пот бисеринками проступил по всему его лбу. Сделав вид, что он не заметил беспокойства Нагатая, Бабиджа сказал, поглаживая свою бороденку: - Я знаю - ты не дашь приют человеку, которого разыскивает хан. Ведь в противном случае ты потеряешь все. Мой тебе совет - держись от этого подальше. После этого Бабиджа замолчал и закрыл глаза, так он посидел некоторое время, потом спросил: - Помнишь ли ты наш уговор? Нагатай ответил не сразу - он был удручен собственными мыслями - А? Что? Какой уговор? - Насчет твоей дочери. Я богат, одинок, нет у меня наследника. Кому все достанется после меня? Ты тоже одинок, у тебя тоже нет наследника, но у тебя есть дочь... Мое имущество и угодья приносят в год пятьдесят тысяч динар. - Да, да... понимаю. - Нагатай посмотрел на Бабиджу, будто затравленный. - О Джани... ты ведь знаешь, дорогой Бабиджа, что это нельзя решить так сразу, а сейчас... Тогда Бабиджа признался: - Твой друг думает о тебе. Ты послушай, - он подвинулся к нему поближе и зашептал в самое ухо: - Мне удалось отвести от тебя большую беду. - О чем ты говоришь? - удивился толстяк, хотя прекрасно понял, на что намекнул Бабиджа, и весь затрясся от страха. - А вот о чем, - ответил тот как ни в чем не бывало. - Платок царевича Кильдибека найден одним человеком у тебя в доме. Этот человек верен мне. А платка царевича больше нет. Нагатай не стал отпираться. Он прижал руку к сердцу в знак благодарности и наклонил голову, после этого он посмотрел на Бабиджу долгим умоляющим взглядом, как бы спрашивая: что же делать? И Бабиджа сказал: - Я думаю вот что. Если царевич ещё у тебя, он должен немедленно покинуть твой дом ради сохранения своей царственной жизни и твоей. И тут Бабидже пришло на ум прекрасное решение: он вспомнил, как царевич Бердибек проник во дворец. - Пусть он переоденется в женское платье, сядет на ишака. Мой человек проводит его на окраину города, в караван-сарай. Там его будет поджидать дервиш Мансур. Дервиш достанет ему коня, одежду и поможет перебраться к ногаям. Завтра с утра мой человек прибудет к твоему дому. - Да, да, - закивал большой головой Нагатай, - сделаем все, как ты сказал. Ты пришел вовремя, Бабиджа. Я никогда не забуду твоей доброты. Ты поступил как настоящий друг. Теперь, слушая Нагатая, кивал головой и Бабиджа, а когда тот кончил говорить, развернул тряпку и достал резную деревянную шкатулочку. - Это небольшой подарок для Джани. Нагатай принял шкатулочку дрожащими руками. - К нашему разговору мы ещё вернемся, - сказал толстый бек. - Потом как-нибудь. У нас будет время. Глава четырнадцатая Бабиджа в глубоком раздумье прибыл домой. Дело, которое он должен исполнить, было столь опасно, что могло охладить любого храбреца, а он отнюдь не такой храбрый человек, чтобы стать пособником бегства царевича Кильдибека. Это все равно что самому добровольно подставить голову под меч. Но разве мог он поступить иначе? В жизни каждого человека наступает время, когда он должен сделать решительный шаг и самому - не Богу - определить свою судьбу. Такое время наступило и для Бабиджи-бека. Он взвешивал все "за" и "против" и все более убеждался, что нет у него иного пути, как следовать велению своего сердца, прислушиваться к его зову. А сердце говорило: если царевича найдут в доме Нагатая, пропадет Джани, не появится на свет их будущий наследник, - в то, что у него и Джани будет сын, он верил, как в звезду пророка, - а это значит, всему конец - его надеждам, его помыслам, его жизни. Разве можно в таком случае поддаваться страху, колебаниям, ожиданиям? Только правильное, верное решение может помочь выпутаться из столь опасного дела. И решение это было найдено. Но как сделать, чтобы все свершилось благополучно и для него, и для Нагатая, и для царевича? Неподвижно и долго сидел он в своей горнице, лишь изредка теребя кончиками пальцев бороду, смотря в одну точку на ковре и глубоко вздыхая от безысходности и напрасных раздумий. И когда уже, казалось, ничего нельзя придумать разумного, его вдруг осенило: Озноби! Вот кто ему поможет! Если Озноби защищают небесные силы, они защитят его и в этот раз. Кроме всего прочего, как помнит Бабиджа, у него нет тамги. Он позвал Ахмеда, и тот подтвердил, что Озноби действительно не клеймен. Бабиджа возликовал. Это перст Божий! Если Озноби и попадется, то от него всегда можно отказаться, а доказать, чей это раб, просто невозможно. Царевич Кильдибек будет одет в женское платье, Озноби и в голову не придет, что на ишаке, которого он поведет, сидит мужчина, царевич из рода Чингисидов! Но тут же лицо Бабиджи омрачилось снова - Озноби не знает дороги к караван-сараю! "Тогда, - рассуждал Бабиджа, - впереди пойдет кто-нибудь из слуг, хотя бы тот же Ахмед. Конечно, - обрадовался бек, - Ахмед будет идти впереди и указывать дорогу! А если царевича схватят, Ахмед прирежет Озноби! Он это умеет делать ловко и быстро, как туркмен. Никто и не заметит". В радостном возбуждении потер Бабиджа руки, погладил жиденькую бородку, приосанился и с торжествующей улыбкой обвел блестевшими глазами спальню, точно перед ним - толпа восторженных почитателей. Как он умен, хитер, изворотлив! Да Нагатай пропал бы без него! Совсем пропал! Сколько раз он, Бабиджа, выручал его. Да за него не только одну дочь - двух отдать можно! Но Нагатай не понимает этого, потому что глуп! Ну, погоди, вот избавятся они от царевича Кильдибека, тогда и разговаривать можно будет по-иному. Лишь бы повезло и бегство царевича удалось. Утром Михаилу выдали поношенный, ещё крепкий халат, высокую шапку и старые сапоги, и вместе с Ахмедом отправился он в другую часть города. Ему объяснили, что он должен делать - вести ишака с женщиной, по дороге ни с кем не разговаривать, прикинуться немым. А куда вести, ему будет указывать Ахмед, идущий впереди. В самом деле, возле какого-то очень богатого дома, у высоких ворот, он взял под уздцы ишака, на котором сидела толстая женщина в чадре, закутанная в черные одежды, и повел за собой. Впереди, не оглядываясь, будто сам по себе, шел Ахмед с посохом. Они двигались малолюдными узкими улочками, а затем среди зеленых бахчей и садов. Михаил не догадывался, на какое опасное дело его послали, хотя и был несколько удивлен. Выйдя на большую дорогу, ведущую, как догадывался Михаил, к караван-сараю, они вынуждены были остановиться. Ахмед исчез, точно его ветром сдуло. Впереди длинная вереница телег, возов и арб. Слышались повсюду людские голоса, крики ишаков, блеянье овец, мычание голодных коров и быков, - в общем, шум стоял как на базаре. По обе стороны дороги топтались стражники с копьями и внимательно осматривали проходивших мимо людей. "Ищут кого-то", - догадался Михаил. Женщина подтолкнула его мысом туфли: иди, мол, не останавливайся. И Михаил начал обходить телеги и арбы, таща за повод ишака. Иной раз ему приходилось протискиваться сквозь плотно стоявших людей, расталкивать их, выслушивать брань и сносить толчки в спину. Один сердитый усатый стражник едва не исхлестал его плетью. Он заорал на Михаила: - Куда лезешь? Встань и жди! Михаил, прикинувшись немым, замычал, указал на женщину, сидевшую на ишаке без движения, как изваяние, закачал головой и изобразил на лице своем отчаяние. - Успеешь! Всем надо, - огрызнулся стражник и отошел прочь. Михаил обратился к другому стражнику, молодому, указал на женщину и опять покачал головой, закрыв глаза. Тот догадался, ухмыльнулся и сделал рукой движение, изображая круглый живот. Ознобишин обрадовался, закивал головой: верно, верно, брюхата. - Пошел! - сказал молодой стражник, засмеялся и хлопнул ишака по заду. Миновав последнюю группу стражников и сойдя с холма, Михаил оглянулся: Ахмеда по-прежнему нигде не было видно. Дорога пошла под уклон, и вскоре, у развилки широкого большака, перед ним предстал караван-сарай за невысокой каменной оградой. Михаил подвел ишака к распахнутым настежь воротам. Откуда ни возьмись перед ним оказался хромой человек в шкуре и высокой меховой шапке. Это был дервиш Мансур. Михаил знал, что должен передать ишака с толстой женщиной какому-то дервишу. Тот сказал Михаилу: - Все! Пошел назад, урус! Михаил развернулся идти, но его окликнули. Женщина бросила две желтые круглые монеты. Сверкнув на солнце, они упали в пыль. Дервиш завел ишака с женщиной в ворота караван-сарая. Ознобишин подобрал монеты, крепко зажал их в кулаке. Он оглянулся, нет ли поблизости кого, - он был один на дороге. Облегченно вздохнув и радуясь удаче, Михаил зашагал назад в город. Впервые он оказался без сопровождающего. Это было непривычно. Он шел мимо стражи, толпы пастухов и нищих, мимо возов и арб и упивался чувством свободы, которое постепенно стало пробуждаться в нем. Он так долго был понукаем и так много бит, что никак не мог поверить, что шагает сам по себе, по своей воле и может свернуть в любой переулок, может остановиться, если потребуется, сесть, поглядеть на кого ему вздумается. Ознобишин озирался, ждал окрика или недоброго взгляда, но до него никому не было дела. "Господи, помоги!" - прошептал он и переулками вышел к так называемому русскому местечку, где обычно останавливались христиане - русские, византийские, армянские купцы. Деревянная низкая церковка с круглой маковкой и железным крестом, со службами и маленькими избами-кельями занимала обширную площадь, окруженную низкой оградой. Позади церкви располагалось кладбище, на котором росли березы и кусты акации. На могилах стояло множество каменных и деревянных крестов. Крестясь, он переступил порог церкви. Службы не было. В сумрачном помещении тихо и тепло, пахло, как обычно пахнет в церкви - сухим деревом, горевшими свечами, ладаном. И этот запах тотчас же взволновал его до слез. Шестеро бородатых мужчин, по-видимому купцы, на коленях истово молились перед алтарем. Михаил хотел купить свечку, но монашек, старенький, седенький, с провалившимся ртом, принимая от него динар, покачал головой, давая понять, что этого слишком много за одну свечу. Тогда он взял три свечи, а остальные деньги, оставшиеся от динара, пожертвовал на нужды церкви. Монашек в благодарность склонил перед ним голову и прошептал: - Храни тя Господь! Одну зажженную свечу Михаил поставил перед сумрачным ликом Христа, вторую - перед иконой Божьей Матери, а третью - перед иконой Николая Угодника. Он встал на колени и прочел молитву, как это некогда делал в московской церкви, на Кремлевском холме. От икон, от привычного запаха горящих свечей и тишины на него повеяло чем-то родным и близким, и он заплакал; слезы текли из его закрытых глаз по худым щекам, моча усы и бороду. Михаил вышел из храма. Только он оказался за воротами церковной ограды, как столкнулся лицом к лицу с Ахмедом. Тот схватил Михаила за руку, в которой он сжимал оставшийся динар. - Сбежать хотел? У меня не сбежишь. Где деньги? Ознобишин разжал кулак, на его ладони блеснула желтая монета. - Ах, разбойник! Ахмед сгреб динар с ладони Михаила, самого его грубо толкнул в спину и погнал впереди себя. - Иди, иди! Хозяин тебе задаст! Когда Бабиджа узнал, что отъезд царевича Кильдибека из дома Нагатая завершился благополучно, он весело потер ладони и проговорил, цокая языком: - Хорошо. И везучий же этот Озноби! Затем, бросив лукавый взгляд на Ахмеда, спросил: - Скажи, дорогой! Разве царевич по своей щедрости ничем не вознаградил Озноби? - Почему не вознаградил? - удивился простодушный Ахмед. - Царевич дал ему деньги. Бабиджа воскликнул: - Как? Рабу деньги? - Покосившись на слугу, спросил: - И что же, они у него? - Нет! - гордо заявил Ахмед и ударил кулаком себя в грудь. - Я отобрал у него динар. - Где же он? - Вот, - сказал Ахмед и, не подозревая никакого подвоха со стороны хозяина, передал ему динар. Бабиджа принял монету, повертел её и попробовал на зуб - настоящая ли? Бабиджа был очень доволен, что перехитрил простоватого Ахмеда. Он покачал головой и назидательно заметил: - Жадность тебя погубит! Разве можно отбирать подаренный динар? Ахмед не понял, что его провели. Он недоуменно смотрел на хозяина. Бек возвратил ему динар. - Это нехорошо. Иди сейчас же и верни. Нет, стой! Рабу не подобает держать при себе деньги. Деньги раба - деньги хозяина. Ты согласен со мной? - Согласен, господин! - Давай назад! Скажи, что вместо денег хозяин дарует одежду и еду. Передай Али, чтобы ему выдали меру риса и сыра. - На целый динар? - Нет. На два! - рассердился вдруг Бабиджа. - Я все понял, хозяин, - поспешно ответил Ахмед, попятился, склонясь чуть ли не до земли, задом распахнул дверь и скрылся. С этого дня жизнь Михаила изменилась к лучшему. Бабиджа отделил его от всех других рабов. Теперь Михаил спал в маленьком чулане, на соломенной подстилке, а накрывался старым, потертым ковром. Днем его даже не гнали на тяжелые работы вместе с остальными невольниками. Он сопровождал хозяина в его поездках по городу. Обычно Михаил шел впереди лошади Бабиджи, ведя её под уздцы, как это делали слуги других богатых беков и мурз, помогал ему слезать с седла и взбираться на него. Глава пятнадцатая Однажды ненастным холодным днем возвращался Бабиджа из ханского дворца, где имел беседу с одним влиятельным мурзой. Михаил, держа под мышкой завернутые в кусок ткани желтые выходные сапоги Бабиджи, надеваемые им только во дворцовых покоях, шел впереди его лошади. Позади Бабиджи, на лохматых вороных, как всегда, следовали два нукера, Байрам и Тимур. Сыпал мелкий нудный дождь, и лица у всех скоро сделались мокрыми и хмурыми. Угнетенный думой о своей злосчастной судьбе, не разбирая дороги, Михаил шагал прямо по воде и грязи. Неожиданно из переулка на рысях выскочил какой-то всадник, и Ознобишин едва не угодил под ноги его скакуна. Резко осадив жеребца, так, что тот, дико всхрапнув, встал на дыбы, всадник взмахнул нагайкой, пытаясь задеть ею Ознобишина, но промахнулся и заорал: - Эй ты, собака! Пошел прочь! Михаил отступил в сторону и с достоинством ответил: - Я - не собака! Всадник проехал немного вперед, повернулся и, не обращая внимания ни на Бабиджу, ни на его нукеров, зло засмеялся. - А кто же ты, как не собака? Михаил проговорил: - Я слуга бека! По внешнему облику и одежде всадник походил на купца: короткая широкая борода веером, богатая чалма из шелковой ткани, дорогие перстни с каменьями на толстых пальцах и при этом - что неприятно поразило всех присутствующих - дерзкое высокомерие, надменный взгляд, презрительно скривленные губы, будто бы перед ним не люди, а жалкий сброд. Вызывающе подбоченясь, бородач передразнил Михаила: - Слуга бека! Скажите, какая птица! Бабиджа, вымокший до нитки и нахохлившийся, точно ворона, разозлился не на шутку и, прищурив глаза, произнес: - Он прав! Ты не должен оскорблять моих слуг. Оскорбить моего слугу все равно что оскорбить меня. - И, повернувшись к нукерам, повелел: Всыпьте ему как следует! Бородач и ахнуть не успел, как Байрам и Тимур стащили его с седла, бросили на землю и принялись дубасить крепкими кулаками. После чего, оставив избитого в кровь, вопившего купца в грязи, под проливным дождем, невозмутимые нукеры, торжествующий Бабиджа и Михаил как ни в чем не бывало удалились и забыли про него. Но этим все не кончилось. Купец оказался непростой, недаром он так вызывающе вел себя. Он был вхож в дом старшего эмира Могул-Буги и поэтому в тот же вечер нажаловался тому на Бабиджу. Через несколько дней после этого происшествия в благодушном настроении Бабиджа прибыл во дворец. Окруженный многочисленными слугами, во дворе оказался и эмир Могул-Буги. Дородный, рослый, в большой белой чалме, эмир коршуном налетел на худенького, маленького Бабиджу и оттаскал его за бороду, громко бранясь: - Я покажу, как драться, старая обезьяна! Я покажу, как оскорблять почтенного человека! Униженный, обиженный до слез, Бабиджа не помнил, как вырвался, как бежал от эмира. Он был очень напуган и в то же время благодарил Аллаха, что отделался только побоями. Эмир Могул-Буги сорвал на нем зло и успокоился, а Бабиджа, вернувшись домой, принялся сетовать: - При всех осрамил! И за что? Торгаша пожалел! Всю бороду мне вырвал! И все из-за этого Озноби! Навязался на мою голову! Тьфу! Сгоряча он приказал Ахмеду всыпать Озноби двенадцать плетей. Ахмед, не любивший Михаила, с воодушевлением бросился выполнять приказание хозяина. Ознобишин сидел в клетушке и при свече читал Евангелие, как раз то место, где воины прокуратора Пилата взяли Иисуса после суда, чтобы вести на казнь. Дверь неожиданно распахнулась, и на пороге предстал Ахмед. - Эй, урус... пошли-ка! Михаил поднял на него усталые от чтения глаза и прищурился. Он прошептал то, что должно последовать дальше, так как знал текст Евангелия наизусть: "И плевали на него и, взявши трость, били его по голове!" За спиной Ахмеда он заметил Байрама и Тимура. Это ему показалось подозрительным. Однако он безропотно повиновался и пошел, все ещё не догадываясь ни о чем. Тимур нес факел, который с треском горел и чадил, а Байрам с засученными рукавами халата, как мясник, важно шествовал позади. Они завели Ознобишина в сенной сарай и приказали раздеться. Тогда Михаил понял, что его собираются бить, и кротко спросил: - За что? - Не разговаривай! Бек велел! - сказал строгий и непреклонный Ахмед и взял плеть. В это время Бабиджа, сидя в своей опочивальне и окончательно успокоившись, гадал: прав ли он, что повелел наказать Озноби? Собственно, раб ни в чем не виноват. Озноби сказал, что он не собака, а слуга бека. И это так. А он, Бабиджа, приказал отколотить этого нахала купца за то, что тот посмел оскорбить слугу и его самого. И он тоже прав. Не прав лишь один Могул-Буги. Вечно он, не разобравшись, начинает лаяться и драться. Уж такой невозможный он человек, этот Могул-Буги. Сколько от его вздорного характера пострадало людей! А все оттого, что он - эмир: против него не смей и слова сказать. Его уж и травили, и стреляли, и подсылали раба с ножом - ничто его не берет, словно заговоренный. Все живет и мучает других. Теперь от него пострадал и он, Бабиджа, да ещё взял на душу грех - приказал наказать ни в чем не повинного раба. Бабиджа устыдился своего решения и послал мальчишку сказать, чтобы не начинали порку и отпустили Озноби. Но его указание опоздало: Ахмед успел нанести несчастному два сильных удара. Кожа на спине Михаила вздулась кровавыми полосами. Ознобишин молча оделся и, все ещё недоумевая, пошел в свою клетушку. Он зажег свечу и опять принялся за чтение Евангелия, и страдания Иисуса, распятого на кресте, вызвали у него слезы и жалость, и его обида показалась такой мелкой по сравнению с тем, что вынес Христос, что он постарался скорее забыть её, и, когда обида совсем исчезла, ему стало легко, потому что вместе с ней из него ушли ненависть и злоба. Он задул пламя свечи, перекрестился и лег спать. Ночью его разбудил громкий шум. Он поднял голову и прислушался: злобно ругаясь, кого-то избивали во дворе. Слышались возмущенные голоса, шлепанье бегущих ног и хлопанье дверей. Михаил вышел во двор и при свете факелов, которые держали невозмутимые и молчаливые братья-нукеры Байрам и Тимур, увидел здоровенного татарина, лупившего ногами и кулаками стоявшего на четвереньках Ахмеда. Он буйствовал до тех пор, пока не явился заспанный и легко одетый Бабиджа. При виде хозяина верзила распрямился, растрепанный и злой, выпустил свою жертву. Ахмед, воспользовавшись этим, пополз на четвереньках в темноту и скрылся. Оказалось, что это прибыл буйный чабан Ергаш, который пас овец Бабиджи. Его жена, Такику, была стряпухой у бека. Ергаш узнал от кого-то, что его жена завела шашни с Ахмедом. Чабан прибыл тайно, дождался ночи, перелез через ограду, пробрался к помещению, где спали женщины, и принялся ждать. Скоро он увидел крадущегося Ахмеда, к нему вышла женщина, и они о чем-то шептались в темноте. Ергаш выскочил из своего укрытия. Женщина вскрикнула и убежала, так и оставшись неузнанной, зато Ахмед, этот презренный слуга-лизоблюд, попал в его руки, и он постарался сполна выместить на нем свою ненависть и досаду. - Зарежу! - орал Ергаш, размахивая здоровенными кулаками. - Где он? Заколю! - Да угомонись ты, горячка! Не шуми! - увещевал его тихим старческим голосом Бабиджа. - У меня от твоего крика голова болит. Объясни все толком. Что произошло? Что ты так разбуянился? Но от чабана нельзя было добиться и двух вразумительных слов, он только вопил "зарежу" и махал ручищами. Наконец его удалось успокоить, и Такику поклялась Аллахом, что она честная жена. - Раз она поклялась, ты должен верить, - говорил ему Бабиджа. - Тебя обманули нехорошие люди. Ах, Ергаш, Ергаш! Что ты наделал?! Такой поднял шум! И из-за чего? А все твоя подозрительность! Укоризненный тон хозяина совсем усовестил верзилу. Он понял, что вел себя недостойно. Смущенный, стоял он в отсветах горящих факелов, отбрасывая гигантскую тень на весь двор, и, не зная, куда деть тяжелые руки, сокрушенно вздыхал. Все стали расходиться. Ушел на сеновал и Ергаш со своей плачущей женой, а Бабиджа все ещё стоял у входа в покои и размышлял. Он припомнил недавний разговор с Али, в котором тот подтверждал, что Озноби приносит несчастье, и думал: "Вот и в этот раз Ахмед выпорол Озноби, а через несколько часов сам был бит Ергашем. Действительно, тут что-то есть. Почему бы, допустим, Ергашу не избить Ахмеда прошедшей ночью? Почему это должно было случиться после того, как Ахмед побил Озноби плетью?" Бек не мог найти ответа на эти вопросы и решился только на одно: убрать Озноби из дома. А так как в его правилах было исполнять свои решения немедленно, то на следующее утро Михаил Ознобишин покинул городскую усадьбу Бабиджи-бека и отправился с чабаном Ергашем в степь. Им предстояло с большой отарой овец откочевать к морю, на зимние пастбища. Целый день они провели в седле, ночью спали прямо на земле, не разжигая костра, и Михаил очень мерз, так как на нем был один лишь халат. На следующий день они опять пустились в путь и только поздним вечером прибыли в долину между холмами, где стояли, открытые всем ветрам, две небольшие прокопченные юрты. Между юртами пылал костер, возле него сидели два человека и лежала большая черная собака, которая учуяла всадников, вскочила и громко залаяла. Ергаш окликнул её. Собака умолкла, дружелюбно завиляла пушистым хвостом. Ергаш слез с лошади, разнуздал её, снял седло, переметные сумы. - Эй ты! - закричал он на маленького человека. - Опять сидишь? Уезжал - сидел, приехал - сидишь. Хозяин ругается: где масло? где сыр? где творог? Ты что думаешь, он похвалит меня, что ты тут расселся? Языком чешешь, как последняя баба, а дел от тебя нет. Что я тебе говорил, когда уезжал? Маленький человек молча вынес из юрты маслобойку и горшок с кислым молоком, вылил молоко в маслобойку и стал пестиком сбивать масло. - А ты смотри! - сердито сказал Ергаш Михаилу. - То же будешь делать. Все будете делать масло, так хозяин велел. Ергаш ушел в юрту, разлегся на кошме одетым, в сапогах и шапке, и вскоре захрапел. Маленький человек был русский, Костка-тверичанин, а другой, худой и высокий, с черными как смоль усами и бородой, - армянин Ашот. На обоих были надеты теплые, на вате, халаты и меховые малахаи. Михаил позавидовал им, отметив про себя, что в таких шапках не страшны никакие холода; на нем же была всего-навсего маленькая войлочная шапчонка и простой, хотя и крепкий, халат, подпоясанный тонкой веревкой. Михаил сел у костра и протянул к огню замерзшие руки. Костка дал ему кусок сухой лепешки и как-то простодушно, по-дружески улыбнулся. Михаил улыбнулся тоже, ибо почувствовал к нему расположение. Этот маленький некрасивый человек стал сразу близок, хотя весь его облик вызвал вначале чувство щемящей сердце жалости. Лицо у Костки веснушчатое, обрамленное рыже-белой бородой, нос переломан, передние зубы выбиты. Он выглядел совсем стариком, хотя ему, как узнал Михаил, едва перевалило за сорок... Глава шестнадцатая На рассвете Михаил и Костка вышли из юрты, почесываясь и разминая ноги. Ночью выпал снежок и слегка припорошил бурую траву. С севера тянуло холодом, пахло морозцем. Небо заволокло низкими клубистыми облаками. Из другой юрты вышел Ергаш, недовольный, озябший, с опухшим лицом, приказал Костке разжечь костер и, когда пламя охватило хворост, сел к огню и принялся ругаться. Костка шепнул Михаилу: - Плохо выспался. Как недоспит - беда! Все не по нем. На этот раз Ергаш почему-то оказался зол на судьбу. - Я пасу скот, - говорил он, ломая хворостину. - Долго уже пасу, а толку чуть. Ничего нету. Где моя юрта? Где мои табуны? Где мои отары? Я бедный чабан, жена стряпает у бека, варит ему похлебку и печет лепешки. Раз в два месяца я прихожу к ней, и мы спим на сеновале. Разве это жизнь? Вот вы - рабы, а я - свободный, но я так же надрываюсь, как и вы. Разве так должно быть? - Он сокрушенно покачал большой головой и сердито сплюнул в огонь. - Ничего у меня нету, а у бека - несметные богатства! Куда столько одному человеку? Вот задумал жениться на дочке Нагатая. Только она за него не пойдет. Разве пойдет такая красавица за старика? У неё муж - багадур был. А этот - сморщенный гриб! А ещё туда же, за молодой! Ергаш долго ещё бранился, потом неожиданно вскочил на коня и умчался в степь - развеяться. А Костка сказал: - Со злости бесится. Ничего. Утихнет. Это у него бывает. А мы сбираться айда! Целый день готовились к перекочевке, разбирали юрты, связывали узлы, укладывали на арбы. Вечером, по заходе негреющего солнца, сели у костра перекусить. Михаил и Костка ели из одной глиняной чашки - холодную студнеобразную бурду. Костка говорил: - Варим раз в семь ден. Много варим, цельный котел, а потом лопаем холодное и прокисшее. - Разогреть нельзя? Вона огонь-то! Костка небрежно отмахнулся. К костру подошла собака и легла возле Костки, положив свою лобастую голову на лапы. Это было низкорослое, широкое в спине и сильное животное, покрытое густой длинной черной шерстью. - Что, лохматая, тошно? - спросил Костка, глядя в желтые собачьи глаза. От участливого человеческого голоса собака слабо взвизгнула и лениво пошевелила хвостом. - Скоро к морю-океяну. Там солнышко греть будет. Оживешь. Из дальнейшего разговора Михаил узнал, что Костка не раб, а свободный, такой же, как и Ергаш, работающий на Бабиджу за еду. - Так что же ты не идешь на Русь? - удивился Михаил. Костка, по своей привычке, отмахнулся рукой. - Ходил. Да опять пришел. - Что так? - А вот послушай, мил человек, мой сказ и тогды все поймешь. И поведал Костка вот что. Жил он в селе, под Тверью, от работы не отлынивал, трудился не покладая рук, но никак не мог выбиться из нужды - уж слишком большие поборы брал князь. С каждым годом нищал он все больше и больше. И вот наконец наступил такой день, когда ему нечем стало платить подать, и татары увели его жену. У него был десятилетний сынишка, но его затоптал жеребец княжеского гонца; у него был домишко, черная изба, но она сгорела от молнии; у него было поле, но оно осталось невспаханным, потому что пала от непосильного труда и голода его единственная лошадь. Все несчастья, кажется, свалились на него, а он терпел, никому не жаловался; не сказал ни слова и тогда, когда на него самого накинули аркан и вместе с младшей сестрой повели в Орду за долги. Он не роптал, не сопротивлялся, так как знал: хуже не будет - ведь все это время он не жил, а существовал, спал со скотиной в хлеву, питался чем придется, били его свои, били чужие; ему вышибли передние зубы, сломали нос, его секли иной раз так, что живого места не оставалось на спине, а он ещё смеялся. Смерть он считал избавлением от житейских тягот и не боялся её. За его живучесть и бодрость духа Бабиджа отличил его от всех других рабов. И когда от мора умерли все его жены и дети, бек устроил по ним пышные поминки, а затем, по обычаю, отпустил на волю несколько рабов, среди этих счастливцев оказался один христианин - Костка. Но он не ушел, а предстал перед беком, что того очень удивило. - Тебе что? Ты - свободен! Отправляйся на свою Русь. Костка возразил: - Как же я пойду без сестры? - Твоя сестра у ходжи Сафара. - Не могу я пойти без сестры, - сказал Костка и заплакал. Бабиджа удивился ещё больше. - Так что же? Я должен выкупить ещё и твою сестру и отпустить вас вместе? - Оставь меня у себя, бек. Я заработаю денег и выкуплю сестру. Преданность этого русского поразила Бабиджу, и он оставил его в пастухах. За два года тяжких трудов и скромной, почти нищенской жизни Костка скопил несколько динар, но, когда явился к ходже Сафару выкупать сестру, оказалось, что она умерла. От неё осталась девочка лет трех. Костка выкупил девочку и отправился с ней на Русь. Одному бы ему не добраться, и он упросил суздальского боярина прихватить его с собой. Довез боярин до Суздаля, а потом и объявил, что, мол, кормил его, вез на своих лошадях и теперь он, Костка, должен ему столько-то денег. "Да ты что, боярин? Побойся Бога! Где же я возьму столько денег? Мне ещё до Твери добираться надо", взмолился Костка. А боярин ему: "А мне не ведомо, где ты их должен брать. Ты мой должник. Либо давай деньги, либо становись моим холопом". - "Креста на тебе нету!" - вознегодовал Костка, кабалу принять отказался и попал вместе с девочкой в темную подклеть, а уже зима, сильные морозы, занемогла девочка от холода и умерла на его руках; плакал он, бедный, в голос, как никогда не плакал в жизни, потом озлился, но вида не показал, стал холопом, подкараулил боярина, выбил ему камнем глаз, сбросил с лошади, сам - в седло и был таков. Погнались за ним дворские. Он от них - во Владимир, оттуда - в Рязань. Дворские - за ним. Он из Рязани - в Орду. Только тогда и отстали. Пришел к Бабидже-беку и снова нанялся в пастухи. - Вот так, брат, побывал я на Руси. Видимо, не судьба. Да к кому я пойду? Родни нету, избы нету, детей нету, жены нету. С сумой ходить по церквам? Эх! Жизнь моя пропащая! - Не тужи, - сказал Михаил. - На Москву идти надобно. Там собе угол найдешь. Москва на пришедшего человека приветлива. Костка засмеялся, не поверил, но возражать не стал, лишь похлопал Михаила по плечу, в знак благодарности за его дружеское участие. На следующее утро пастухи Бабиджи-бека откочевали в приморские долины, где ещё теплое солнышко проглядывало среди низких серых облаков и росла густая трава. В степи жилось привольней, чем в городской усадьбе, хотя с работой они едва управлялись, зато здесь никого не изводил голод и никого не била палка надсмотрщика. Правда, Ергаш бранился чуть ли не из-за каждого пустяка и часто дрался. Человек он был невыдержанный и горячий, но что располагало к нему, так это его незлобивость и отходчивость. Бывало, зашумит, замахает руками, а потом, глядишь, уже смеется и весело ругается. С ним можно было ладить, это Михаил понял сразу. К тому же они старались угодить ему, не злить понапрасну. Ергаш любил, когда его слушались и быстро выполняли указания, любил всячески показывать свое старшинство. И в самом деле, он годился на это: природная сметливость и опыт пастуха делали его просто незаменимым в степи. Предсказать погоду, определить направление по ветру или по звездам, найти удобное пастбище, спасти овцу или лошадь от хвори, сшить из кожи одежду или сапоги, сварить сыр, сбить хорошее масло, найти целебную траву - все он мог и все знал. Только невыдержанность и необычное для простого человека высокомерие портили его... Костка, Ашот и Михаил трудились, как муравьи, не покладая рук, с утра до вечера, вместе ели, вместе спали. Все тяготы кочевой жизни они делили поровну, это сдружило их крепко и сблизило настолько, что они были как родные братья. Ергаш был доволен ими, лучших работников он и не желал. Он настолько им доверял, что мог оставить их одних и поехать в город, даже если до города было три дня пути; он мог отправиться на охоту и носиться целый день за дичью, твердо зная, что в его отсутствие не произойдет ничего дурного. Однажды лунной морозной ночью на них напала стая голодных волков. Они отбивались от них стрелами и пиками и убили девять хищников, потеряв при этом только трех овец. Это была большая удача - шкуры волков пошли на одежды. Дневные заботы поглощали все их время, но вечером, когда буйный Ергаш, нашумевшись, как шальной ветер, спал в своей юрте, храпя, точно дюжина джиннов, они втроем - Михаил, Костка и Ашот - садились вокруг костра и, греясь, говорили друг с другом. Ашот, обычно молчаливый, следил черными печальными глазами за плясавшим пламенем и думал о своих горах. По-татарски он понимал плохо, изъяснялся ещё хуже, по-русски совсем не разумел, как и Михаил по-армянски. Глава семнадцатая Весной они возвратились на свои прежние пастбища, покинутые осенью. И люди, и животные возрадовались привольным привычным местам, ибо наступил наконец долгожданный отдых от бесчисленных скитаний. Повсюду зеленели обильные сочные травы, распустились первые степные цветы, отовсюду доносилось гудение невидимых насекомых, свист и щелканье птиц. Чабаны собрали и поставили юрты, укрепили новыми камнями загон - в общем, приготовились к временной оседлой жизни. В первый же день по прибытии Ергаш погнался за косулей. Ему не повезло: конь его споткнулся и на всем скаку вместе с седоком грохнулся оземь. От этого падения Ергаш не скоро пришел в себя: оказалось, он сильно зашиб бок и правую ногу. Колено и ступня распухли, налились жаром, под ребрами притаилась ноющая боль. Едва не плача, чабан слег, проклиная всех шайтанов на свете. К его огорчению, это случилось перед самым отъездом в Сарай, к Бабидже, с вестью об их благополучном возвращении, накануне свидания с женой, по которой он, никогда о ней не мечтавший, вдруг безумно истосковался. Эта неожиданная беда все изменила. К Бабидже теперь он посылал Михаила, а о ласках жены нечего было и думать. Свою поездку Михаил воспринял как освобождение от ненужных хлопот и тотчас же принялся собираться. Взнуздав лошадь, он подъехал к юрте, где на четырех кошмах в одежде лежал Ергаш. - Скажи Бабидже-беку, что мы прибыли на место, - наставлял Ергаш Михаила, приподнявшись на локте, - не потеряли ни одной скотины, чтоб ей сдохнуть! Михаилу не терпелось поскорее в дорогу. Он сидел в деревянном седле и перебирал поводья, лошадь, переступая ногами, норовила пойти вскачь. Он сдерживал её, успокаивал, легонько похлопывая по выгнутой косматой шее. - Да жене скажи, что с ногой ничего страшного. Пусть не беспокоится. Скоро приеду! - выкрикнул Ергаш и бессильно откинулся на кошму. - О проклятущая жизнь! Ознобишин не стал его слушать, пустил кобылу в галоп и скоро был далеко. Когда он оглянулся, две прокопченные жалкие юрты чернели позади, подобно двум навозным кучам, и маленькая фигурка Ашота стояла поодаль от отары овец. Михаил помахал на прощанье. К полудню следующего дня он прибыл в Сарай, в дом бека. Бабиджа принял его в своих покоях, сидя на ковре и подушках. Михаил поведал ему обо всем, что наказал Ергаш. Тот слушал, полузакрыв глаза, перебирая четки тонкими пальцами; старик по-прежнему был сух, худ и набожен. Выслушав Михаила, он отослал его отдыхать, сказав, чтоб утром тот не уезжал, дождался указаний. На рассвете, как только по двору стали раздаваться шаги и хлопанье дверей, Михаил поднялся и пошел готовить свою лошадь к отъезду. Однако ехать без разрешения было нельзя, пришлось ждать, пока бек проснется, помолится и позовет его. До полудня Михаил прождал Бабиджу, сидя во дворе, под навесом. Давно закончилась молитва, почитал бек Коран, принял купца-араба, торговца драгоценностями, своего старого приятеля. Солнце высоко поднялось над городом, тени сделались короче, установилась почти летняя жара. А бек все не зовет Михаила. Может, забыл? Пошел Михаил к парадному крыльцу в надежде попасться ему на глаза и видит: Бабиджа, с сердито поджатыми тонкими губами, в желтом халате, белой чалме, усаживается на лошадь, молчаливые нукеры-братья, в серых полосатых халатах, верхами, лениво наблюдают за своим хозяином. Их вороные нетерпеливо бьют копытами в землю. Михаил подошел поближе, кашлянул в кулак. Бабиджа покосился в его сторону, нахмурился. - Ты ещё здесь, урус? - Жду твоих указаний, господин. Бек коротко повелел: - Поезжай за мной! И тронулся шагом в распахнутые ворота, нукеры - за ним. Лошадиные копыта застучали гулко по твердой, как кость, земле. Все слуги, стоявшие поблизости, почтительно согнули спины. Михаил вернулся к своей лошади, вскочил в седло и догнал бека на улице. Он ехал позади братьев-нукеров, глядя на крутящиеся хвосты их жеребцов. В глубокой задумчивости и большой тревоге пребывал Бабиджа. Мучило его одно: много прошло времени с тех пор, как он завел разговор с Нагатаем о женитьбе на его дочери, но так ничего и не изменилось - как и раньше, при упоминании о браке Нагатай просил подождать. Но чего? Того и гляди, объявятся женихи - именитые, богатые, молодые. И вдова вынуждена будет в конце концов выбрать кого-нибудь из них себе в мужья - второго супружества ей не миновать, но, если её суженым станет другой, а не он, Бабиджа, все пойдет прахом: надежды, радости, воображаемые утехи. Да и помечтать-то, как прежде, ему уже будет не о чем. Были бы у него дети, внуки, он не переживал бы так мучительно свое одиночество, а то един, как месяц! "Сегодня же надо переговорить. Пусть назначит срок, чтобы я не терзался. Либо - да, либо нет. Не хочу больше ждать!" - решил он, поэтому и прихватил с собой Озноби, надеясь, что с ним ему повезет и разговор с Нагатаем на этот раз будет более удачным, чем всегда. У высокой ограды Нагатаевой усадьбы нукеры и Михаил спешились, а Бабиджа въехал в ворота и слез с седла только у низкого крыльца дома. Михаил взял его лошадь под уздцы, отвел под навес и привязал к коновязи. Бабиджа скрылся в доме, за двустворчатыми резными дверьми. Михаил, оказавшийся впервые во дворе Нагатаевой усадьбы, был удивлен опрятностью и чистотой, с которой та содержалась. Во всем заметна умелая хозяйская рука. Большой сад за маленькой деревянной оградкой, одноэтажный широкий дом, различные службы - все сделано добротно, красиво, видимо, надо всем этим трудились умелые мастера и за работу им было хорошо заплачено. Михаил присел на корточках в тени навеса, прислонился спиной к столбу у садовой оградки; всего в нескольких шагах от него переговаривались двое мусульман: - Не поможет знахарь - помрет наш хозяин. - Горе нам! - вздыхал другой, покачивая головой. - Какой хороший хозяин! Он дает нам кров, кормит нас, одевает. Куда мы денемся, когда он помрет? Ознобишин спросил их: - О ком вы так печалитесь? Михаил походил на ордынца - обветренное, загрубелое, смуглое лицо, полосатый халат, высокая шапка, пастушьи сапоги... Только светлые серые глаза да ресницы могли ещё выдать в нем русского. Правоверные, оба старики, с узкими седыми бородами, поглядели на него и печально покачали головами в чалмах. - Плохо нам, плохо! - Мается спиной наш хозяин. - Ну, со спиной до ста лет прожить можно. Студить только не надо. Мой дед, Царство ему Небесное, только, бывало, на печи-то и спасался. Старики очень внимательно его выслушали. Один из них, с длинным лицом, спросил: - Как же лечился твой дед? - Спину грел на печи, на горячих кирпичах. А ещё пчелами. Дед мой как насажает пчел на поясницу, как они его накусают, так и оживал. - Помогало? - Только этим и спасался. Длиннолицый с кряхтеньем приподнялся и, ковыляя на кривых тонких ногах, удалился в дом. Михаил и не догадался, что тот направился прямо к Нагатаевой дочке и рассказал ей о том, что услышал от русского, раба Бабиджи. Та не поверила, но так как все средства были перепробованы, а Нагатаю от этого не стало легче, то она распорядилась позвать его в дом. Озноби провели к Бабидже. Бек, печальный, сидел на подушках в маленькой горнице, завешанной коврами, и лениво перебирал бусинки четок. - Что ты там, Озноби, наговорил про кирпичи и пчел? - спросил Бабиджа, смотря подозрительно из-под нахмуренных бровей. Михаил повторил то, что говорил во дворе старикам. - Чем болел твой дед? - спросил бек. Озноби показал на поясницу. - Вот здесь. Бывало, в крик кричал. Только завсегда пчелы и помогали. Тут из-за ковра высунулась белая прелестная женская ручка с перстнями на пальцах и сделала какой-то знак Бабидже, который Михаил не понял. Бабиджа сказал: - Нагатай-бек очень болен. У него болит поясница. Тебе доставят пчел, ты должен вылечить его. Если Нагатай встанет на ноги - тебя ждет награда, станет хуже - пеняй на себя. Озноби возразил: - Э, дорогой бек! Какой я лекарь! Я сказал лишь, как лечился мой дед. Но сам лечить не умею. А оне, пчелы-то, може, и не помогут. - Не рассуждай! - строго прервал его Бабиджа, а потом добавил мягким голосом: - Очень болен Нагатай. Ты должен ему помочь. Михаил заметил, как глаза Бабиджи влажно блеснули, точно на них набежала слеза, и понял, что ему не отговориться, придется лечить Нагатая. Он вышел во двор, коря себя за болтливость: дернула же его нелегкая сказать об этом! Кто тянул за язык? Сам напросился. Что, если Нагатаю станет хуже? Пропадет ни за грош! К вечеру двое молодых слуг привезли толстую колоду, полную пчел и меда, прикрытую соломенной крышкой. У обоих были злые, искусанные и опухшие лица. Пчелы гудели, кружась над ними. - Не махайте руками, - посоветовал Михаил, и тотчас же одна пчела укусила его; он сразу почувствовал, как у него надувается и деревенеет щека. - Сейчас надо, - сказал он, потирая укушенное место. - Пока они злы. Дайте кувшин! Ему принесли кувшин с широким горлом. Михаил собрал два десятка пчел, ползающих по улью, положил их в кувшин и закрыл отверстие ладонью. Его провели в темное дымное помещение. Больной лежал на коврах, под белой кошмой, и чихал. - Ничего не видно. Откройте окно! Пчелы не будут кусать в темноте. Да и от дыма оне одуреют. Когда сделали так, как он сказал, Михаил приблизился к больному и попросил его лечь ничком. Грузный, совсем обессиленный от боли, Нагатай не мог пошевелить даже рукой. Тогда несколько человек подошли к нему и осторожно перевернули животом вниз. Михаил попытался вспомнить, что делал дед в этом случае и как Степан-пасечник сажал ему пчел на голую поясницу, но ничего так и не вспомнил. Стал действовать на свой страх и риск. - Пчелы будут больно кусать, - сказал Михаил Нагатаю. - Терпи, бек! Нагатай так настрадался, так намучился со своей спиной, что был согласен на любое средство, лишь бы оно помогло ему. Откинув полу длинной заношенной рубахи с мясистой широкой спины бека, Михаил стал быстро тыкать пчелами в поясницу. Больной вздрагивал от каждого укуса, но не издавал ни звука. Когда все пчелы вонзили под кожу Нагатая по жалу, Михаил поднялся с колен и сказал, что теперь надо подержать спину в тепле и спокойно полежать на животе. Наутро Нагатаю полегчало, и он велел позвать Озноби. Михаил пришел в душный полутемный покой. Нагатай, большой и толстый, возлежал на подушках, укрытый по пояс белым одеялом. - Твои пчелы помогли мне, - сказал он, тяжело дыша. - Я чувствую себя немного лучше. Михаил поклонился, прижав правую руку к сердцу, сказал: - Это надобно повторить несколько раз. - Понимаю, - согласился Нагатай. - Если встану на ноги, можешь просить у меня, что пожелаешь. Раздался мелодичный звон колокольчика, ковровая занавеска в дверном проеме отогнулась, и в комнату вошла с подносом в руках молодая стройная женщина в узком длинном платье. На подносе - пиала с питьем и деревянная чашка, наполненная мелкими кусочками вареного мяса. Женщина поставила поднос перед беком и молча с достоинством удалилась. Одного быстрого взгляда было достаточно Михаилу, чтобы заметить тонкие прелестные черты её лица, не смуглый, а матовый цвет её кожи, какой встречается у белолицых кипчачек. По тому, как она была одета и как держала себя, он определил, что это не служанка. Он слышал, что у Нагатая всем хозяйством управляет дочь Джани, и догадался, что это она и есть. Нагатай отпил из чаши, затем в знак особой милости протянул её Михаилу. Отказаться нельзя было, Михаил с поклоном принял чашу: в ней был кумыс; он допил и поблагодарил бека. Шесть дней Ознобишин пробыл у Нагатая. За это время беку стало так хорошо, что он даже пробовал вставать на ноги и ходить, поддерживаемый Михаилом. Нагатай повеселел, жизнь возвратилась к нему, и румянец заиграл на его пухлых щеках. Глава восемнадцатая - Слава Аллаху! - сказал Нагатай пришедшему Бабидже. - Мне стало лучше. Это урус мне помог своими пчелами. Без него был бы конец. Бабиджа улыбнулся на эти слова и, покачивая головой, заметил: - Что урус! Это каждый смог бы. - Не скажи. Досточтимый знахарь Бахтияр чуть не уморил меня своим дымом. Лекарь хана только разводил руками да вздыхал. А этот сразу сказал пчелами. - Нагатай подумал немного и предложил: - Продал бы ты мне своего раба, уважаемый Бабиджа. Я не поскуплюсь. Бабиджа давно хотел расстаться с Озноби и не делал этого потому, что ждал вестей с Руси, все надеялся, что московский князь пришлет выкуп за своего тиуна. Однако с Руси не было ни денег, ни ответа. Поэтому, чтобы Нагатаю ещё сильнее захотелось иметь у себя этого раба, Бабиджа принялся его расхваливать. Он говорил, как жалко с ним расставаться, какой это исполнительный, умный, а главное - везучий раб. Несмотря на то что Озноби неверный, как и все русские, почитавшие своего Ису и Троицу, он, может быть, не совсем неверный, а слегка заблудший. Ибо, как им замечено, Господь, всемилостивый и справедливый, оказывает ему свое покровительство и защищает его от бед. - Хорошо, - прервал его Нагатай, сразу поняв, к чему он клонит. - Что же ты за него желаешь? Бабиджа хитро улыбнулся и осторожно погладил свою бороденку сверху вниз - ему неожиданно пришло на ум обменять Озноби, но ничего равноценного, как ему казалось, у Нагатая не было. Впрочем, только одно, пожалуй, могло стоить его - молоденькая красавица китаянка Кокечин. Однако Бабиджа боялся и заикаться об этом, зная, как Нагатай любит эту рабыню. - Ну и что же? Бабиджа подумал, усмехнулся и решился: - Если только Кокечин. Нагатай согласился сразу, точно ждал этого: - Хорошо. Я отдаю Кокечин за Озноби. У Бабиджи лицо сразу стало серьезно, он заколебался: не продешевил ли, все-таки Кокечин - женщина, а Озноби - мужчина. Не попросить ли ещё и белого мула в придачу? Он не посмел попросить мула, а только проговорил: - Согласится ли Джани? - Она не будет возражать, - ответил Нагатай и дернул за шнурок, свисающий с потолка. Раздался мелодичный звон колокольчика - так Нагатай вызывал свою дочь, находившуюся в соседних покоях. Им пришлось подождать, пока настоящая хозяйка этого дома не явилась на зов отца. Джани вошла, молча отдала салям Бабидже и осталась у входа. Она была одета в домашнее платье. Без всяких украшений и румян строгой красоты лицо её было спокойно и приветливо: с улучшением здоровья отца и она воспрянула духом. Нагатай поведал дочери о заключенной сделке. Молодая женщина выслушала, кивнула в знак согласия и вышла распорядиться, чтобы подготовили Кокечин к отъезду. Когда Ознобишин узнал, что хозяин обменял его на женщину, он не очень опечалился. Правда, ему не было известно, что он приобрел, но хорошо известно, что оставил. Только в одном он был твердо уверен - хуже не будет. Он всегда говорил утешительное: "Что Бог ни делает, все - к лучшему!" И не беспокоился понапрасну. При прощании со своим прежним хозяином Бабиджей Михаил напомнил ему об обещании наградить его, если Нагатай выздоровеет. Удивленный смелостью раба, бек молвил, разведя руками: - Все это так. И я очень сожалею, что не могу выполнить своего обещания. Сам посуди: как я могу наградить тебя - ведь ты теперь не мой раб. Нагатай может подумать, что я подкупаю его раба. А это нехорошо. Я не хочу ссориться с Нагатаем. Михаил понимал, что скуповатый Бабиджа придумал эту отговорку только что, однако, согласившись с его доводом, спросил: - А ежели я по-прежнему был бы твой раб? - Будь уверен - я бы не поскупился. Да я уже приготовил для тебя дар. Ознобишин нашелся что сказать на это: - Тогда отдай его твоим рабам... моим соплеменникам. Я знаю, их не кормят. Я ведь выполнил все, что ты мне повелел. Сидя верхом на своем коне, Бабиджа помолчал немного, смотря на него, потом сказал, слегка улыбнувшись: - Оказывается, ты не так прост, как я предполагал, - он зацокал языком. - Но боюсь, что и этого мне не удастся. Из всех только один остался в живых. Да и того, думаю, не сегодня-завтра не станет. Михаил подошел поближе и с мольбой в голосе проговорил: - Он не может умереть голодной смертью, бек... Будь милосерден! Вели кормить его за мой дар. Конь под Бабиджей заплясал от нетерпенья и отступил на несколько шагов от Михаила. Бек обрадованно заговорил: - Выходит, ты распорядился своим даром? Ну что ж. Это мне нравится. Я повелю дать ему еды. Останется жив - пошлю к Ергашу вместо тебя. - И, дернув за уздечку, направил коня в открытые ворота. Михаил остался удовлетворенным разговором с Бабиджей, хотя и не узнал, кто же из рабов остался жив: Тереха или Вася? Городской двор Нагатая с внушительными крепкими постройками, большим густым садом, загонами для скота, конюшнями, да и сам господский дом, каменный, на высоком подклете, отапливаемый под полом, говорили о богатстве и знатности хозяина, о бережном и рачительном отношении к своему добру. Это понравилось Михаилу. Здесь каждый был занят только своим делом, никто ни на кого не кричал и не размахивал палкой, как это бывало во дворе Бабиджи. Приказания отдавались спокойным голосом либо самой Джани, либо векилем, старым Коджием, ходившим с посохом и постоянно жаловавшимся, как и хозяин, на свое нездоровье, на боли в пояснице и в боку. Вначале Михаил долго не мог привыкнуть к тому, что его не подымают на заре, не кричат на него и не гонят на работу. Он просыпался сам, на рассвете, и, вытянувшись на циновке под старой верблюжьей попоной, выданной ему Коджием, прислушивался к каждому шороху, к каждому скрипу половиц и дверей. И всякий раз, слыша шаги в коридоре, думал, что это идут за ним, и всякий раз ошибался: никто не открывал двери, никто не подымал его. Все это было так непривычно и странно, что он терялся и порой чувствовал угрызение совести оттого, что все кругом заняты работой, а он бездельничает, сидит днями напролет с Нагатаем и ведет с ним тихие задушевные разговоры о житье-бытье. Нагатай был тот человек, который ничего не ждал от будущего. Жизнь для него как бы остановилась. Все внимание и все заботы он сосредоточил на своих недугах и воспоминаниях. А самые лучшие свои воспоминания он относил ко времени, проведенному на Руси, в Москве. Однажды Нагатай спросил Озноби, кем он был на Руси, у кого служил. Когда же услышал, что Михаил был тиуном в селе Хвостове, принадлежащем Алексею Петровичу, тысяцкому московского князя, Нагатай подивился: - Смотри-ка! - Потом спросил: - Тиун - это что? По хозяйству, что ли? Тут Нагатай подумал немного, колокольчиком позвал свою дочь и сказал ей: - Ты говоришь, что Коджий стал стар, много путает. Озноби был тиуном у боярина, теперь станет векилем у меня. Джани только краем черного глаза поглядела на Михаила и кивнула в знак согласия. Так Михаил Ознобишин стал помогать дочери Нагатая вести обширное хозяйство. Однажды Джани и Михаил верхом объезжали земельные угодья Нагатай-бека. Ясное солнечное утро сменилось хмурым холодным днем. Стояла поздняя осень. Резкий северный ветер, выстудив всю округу, заставил их пустить лошадей вскачь, чтобы побыстрее добраться до дома. Неожиданно Джани остановилась перед ровной небольшой долиной, окаймленной на горизонте холмами, указала рукой: - Эти земли подарил моему деду Ахмылу хан Узбек. Михаил внимательно оглядел ровное пространство. Всюду колыхался серебристый, высокий, выжженный солнцем ковыль. Ветер гнал мимо перекати-поле. Ознобишин соскочил с коня, присел на корточки и ножом расковырял дерн. Горсть холодной черной рассыпчатой земли поднес к глазам, даже понюхал её, потом выпрямился, стряхнул комочки и вытер ладони о халат. - Это поле может дать хороший урожай. - Разве поле лучше, чем пастбище? - Если вырастить зерно и продать его - можно купить два таких пастбища. Джани улыбнулась. - А если собрать зерно с двух таких полей и продать его, то купишь четыре? - Верно, госпожа, - ответил он и ловко, не вставляя ногу в стремя, вскочил в седло. - Так ведь можно стать и богаче самого хана. В её словах послышались насмешка и сомнение, но это не смутило Ознобишина, и он сказал: - Вы все ходите по богатству, топчете его, а взять не можете. - Научи, как взять это богатство? - Сперва нужно вспахать эту землю и засеять. - Кто же будет пахать и сеять? - Нужно купить мужиков. - Урусские мужики ленивы. Они не станут работать на этом поле. - Русские ленивы только в неволе, а ты дай ему надежу, что он уйдет отсель... так он и на карачках вспашет. - И ты считаешь это выгодным? - Если ты, госпожа, окажешься в убытке, секи мою голову... - О нет! - сказала Джани, улыбнувшись. - Разве можно сечь такую красивую и умную голову? А потом... это-то и будет убытком. После этих слов она ударила плеткой коня и пустила его в галоп. Начался мелкий холодный дождь. Ошметки грязи из-под копыт лошадей полетели в разные стороны. Михаил скоро нагнал её, но до самой усадьбы они больше не обмолвились ни словом. Одним погожим теплым днем Джани и Михаил ходили по саду, осматривали яблони и переговаривались, какие по весне нужно будет вырубить и где посадить новые. Подошел привратник-старичок и сообщил, что у ворот стоит какой-то нищий с ослом. - Ну и что? - недовольно спросила Джани. - Сходи на кухню и скажи, что я разрешаю дать ему лепешек. - Он спрашивает Озноби, - сказал привратник. Джани удивилась, а Михаил пожал плечами, однако же направился к воротам и увидел маленького оборванного человека с палкой в руке, улыбающегося беззубым ртом. Рядом с ним стоял серый ослик и прядал длинными ушами. То был Костка-тверичанин. Михаил несказанно обрадовался ему, засмеялся, обнял его и, похлопывая по плечам, ввел во двор. Джани подозрительно оглядела Костку, брови её презрительно дрогнули, а тонкие губы поджались. По всему было заметно, что Костка ей совсем не понравился. Михаил сказал: - Это Костка. Он вольный человек. Он служил у Бабиджи-бека. - Что ему нужно? - Он может быть нам полезен. Джани не ответила, повернулась и ушла в дом. Михаил истолковал её молчание за согласие и повел Костку за собой в маленькую комнатку, которую занимал. Эта комнатка-келья располагалась в пристройке у западной стены дома, рядом с чуланом. В ней находилась лежанка у стенки и маленький простой стол. Как только Михаил затворил за собой дощатую дверь, Костка сказал: - Хан Бердибек убит. - Да ты что! - воскликнул Михаил, присаживаясь на лежанку, покрытую овечьей шкурой. - Да где вы живете? В городе все об этом толкуют. Теперь ханом стал Кульпа. Говорят, началась такая резня среди беков и эмиров - любо-дорого посмотреть! Костка улыбнулся своим беззубым ртом и добавил: - А наш-то бек в степь удрал. Прихватил с собой мешок с добром, китаянку - и поминай как звали. - А ты-то как же? - Я-то? Что я? Я - человек свободный, птица вольная. Хочу - ему служу, хочу - другому. А Ергаш, разорви его собаки, в нукеры подался к мурзе Тогаю. - Одним разбойником стало больше, - заметил Михаил, почесывая левое плечо через халат. - Давно мечтал пограбить на Руси. - Пусть пробует, башку-то живо сломят. Слушай, а кто же остался с отарой-то? - Ашот. Да ещё один мужик. Присланный Бабиджей. Терехой звать. Все о тебе вспоминает. Жизнь, говорит, ты ему спас. - Да что ты! - обрадовался Михаил. - Жив, выходит, Тереха-то! Погляди! А Вася, тогды, помре. Не дождался своего батюшки. Жалко. - Да ты не горюй! Я вот тебе что принес-то, - сказал Костка, поспешно распутал котомочку и достал Евангелие, забытое Михаилом. Лицо Михаила так и просветлело. - Милай ты мой! Вот уважил так уважил. Ай да Костка! Он принял книгу от Костки и бережно положил её на стол, полистал и посмотрел на своего товарища счастливыми глазами. - Какую же ты мне радость-то доставил, Костка! А тверичанин только моргнул жидкими светлыми ресницами и, улыбнувшись, смущенно развел руками, как бы говоря: "Чего уж там". Глава девятнадцатая Прошло немного времени, и по городу стали распространяться тревожные слухи о недовольстве беков и эмиров новым ханом. И что ни день, то все больше и больше. Кто-то возмутился ханской несправедливостью, кто-то проклял хана на площади, кто-то видел сон, как хана умчало черное облако... А один мулла так осмелел, что в своей проповеди во всеуслышание назвал хана вероотступником. Стражники бросились ловить муллу, но он как сквозь землю провалился, исчез бесследно. Многие говорили, что то был не мулла, а шейх Джелаледдин Асхези, но это не так. Шейх был стар, а мулла сравнительно молод; шейх покинул Сарай после смерти хана Джанибека и ушел, как уверяли дервиши, жить в пустыню, разуверившись в людях, а тот мулла появился в Сарае совсем недавно и не без помощи влиятельных людей получил себе выгодное место в одной из центральных мечетей - место, которого иные добиваются большим трудом и долгими годами службы. Так или иначе, все сошлись на том, что этот мулла неспроста оказался в Сарае и что одной проповедью дело не кончится. Так оно и вышло. Через десять дней мулла появился на площади перед дворцом Алтун-таш в белом длинном одеянии, с посохом в одной руке и черными четками в другой. Стражники раскрыли ворота и кинулись на него. Тут со всех сторон на площадь выскочили вооруженные люди и устремились во дворец. Никто не посмел их остановить. А вскоре глашатай на площади объявил, что в Сарае воцарился новый хан - Науруз, а Кульпа, враг всех мусульман, убит вместе со своими сыновьями. Так произошла ещё одна смена хана, а Нагатай-бек ничего не знал. Он жил в своей усадьбе, словно в крепости, люди его не ходили дальше ворот, никого не принимали, даже дервишам ход в усадьбу был заказан. Но как ни была предусмотрительна Джани, нельзя было уберечься от всеобщего смятения, нельзя было избежать треволнений и не быть затронутым борьбой враждующих сторон. Все это происходило помимо воли и желания, и непрошеные гости, гонимые, преследуемые, нет-нет и являлись вдруг из кровавого мира вражды, прося помощи, милосердия, спасения. Как-то в конце февраля, поздним темным вечером, Михаил и Костка задержались во дворе. Весь дом уже погрузился в спокойный сон. Вся округа была объята глубокой тишиной. От таявшего снега исходил крепкий сырой запах. Черное небо блестело крупными звездами, которые слали на землю покой и умиротворение. Михаил и Костка, задрав головы, смотрели ввысь. Таинственное мерцание далеких огоньков манило их, холодный свет завораживал. Вдруг им послышался какой-то шорох. Оба молча переглянулись. На верх глинобитной стены, отделявшей усадьбу от улицы, взобрался какой-то человек. Михаил и Костка затаились, приняв этого человека за злоумышленника. Человек посидел, свесив ноги, вероятно не решаясь прыгать с такой высоты, покачался взад-вперед и вдруг полетел вниз. Нет, это был не прыжок - он свалился. Послышался глухой стук упавшего тела, слабый стон. Михаил и Костка подбежали к нему. Человек лежал навзничь, раскинув руки, не двигался. В темноте нельзя было разглядеть его лица. Костка ощупал плечи, спину упавшего, пальцы коснулись чего-то влажного, липкого. Он поднес их к глазам и увидел, что это кровь. - Он ранен, - сказал Костка. Упавший простонал. - Он жив! - сказал Ознобишин. - Бери за ноги! Потащим в чулан. Они с трудом доволокли грузное тело до дома, внесли в чулан и уложили на солому. Михаил снова вышел во двор, огляделся, прислушался. Ни души. Тихо. Значит, никто из слуг не заметил их. Он успокоился. Тем временем Костка зажег свечу, и при тусклом колеблющемся огоньке они увидели немолодого мужчину в темном порванном чекмене; голова у него посечена, ладони рук изрезаны, на плечах, груди - глубокие кровоточащие раны. Спустя некоторое время в ворота раздались глухие настойчивые удары. Встревоженные, Михаил и Костка выскочили во двор. Яркий свет появившейся в небе луны размыл темноту, и каждый предмет стал четко и ясно различим, черные тени лежали на голубом мерцающем снегу. Старый привратник заковылял к воротам, остановился возле, опираясь на палку, слабым дрожащим голосом спросил: - Кто там? С улицы прозвучал властный грубый приказ: - Именем хана... Отворяй, старая образина! И поскорей! Как только двустворчатые ворота приотворились, в усадьбу ворвалось с десяток стражников с факелами, кривыми саблями наголо и круглыми выпуклыми щитами. Их предводитель показался следом верхом на сером в яблоках коне, косматом и широкогрудом. Один из стражников, маленький, чернобородый, косой на один глаз, придержал стремя. Предводитель не спеша слез с коня. Как и все прибывшие, он был одет в темный ватный халат и островерхую меховую шапку, на широком военном поясе висела длинная сабля в ножнах. То был полноватый, широкоплечий человек. Он молча оглядел стоявших перед ним людей и спросил низким голосом: - Кто векиль? Михаил выступил вперед. - Я векиль. Из-под тяжелых век на него глянули настороженные раскосые глаза. Михаилу показалось что-то знакомое в круглом одутловатом лице старого воина. Но и тот заинтересовался векилем, его взгляд задержался на Ознобишине дольше, чем на других. Михаил напряг свою память, и вдруг его точно осенило - он вспомнил сотника Хасана, сопровождавшего Бабиджу. Он-то и был предводителем ханской стражи. Сотник спросил: - Это усадьба Нагатай-бека? - Да, господин. - Скажи, не забегал ли к вам во двор чужой человек? Михаил ответил твердо и спокойно: - Среди нас нет посторонних. Правду говорю? - спросил он, повернувшись ко всей остальной челяди. - Верно, верно. Среди нас нет чужих, - ответило несколько приглушенных голосов. - Что случилось? - раздалось вдруг, и толпа расступилась, пропуская вперед госпожу. Вся в черном, с открытым лицом, Джани подошла к Михаилу и сначала поглядела на него, потом с молчаливым вызовом - прямо в лицо сотнику. Хасан молча отдал ей салям, прижав руку к широкой груди. - Я бы хотел поговорить с беком. - Нагатай-бек болен. Потом, сейчас ночь. Что вам нужно, сотник? - Из ханского дворца, из-под стражи, бежал Аминь-багадур, враг нашего хана. - В этом доме нет врагов хана, - твердо заявила Джани. Сотник в знак одобрения кивнул головой, потом, как бы извиняясь, опять прижал руку к правой стороне груди и сказал: - Мы должны удостовериться в этом сами. - И, не дожидаясь разрешения, оборотился к стражникам: - Обыскать двор, сад и службы! Стражники с факелами разбежались в разные стороны. - Кто мне покажет дом? - спросил сотник и поглядел на Джани, ожидая, что она вызовется сопровождать. Но молодая госпожа гордо вскинула голову, повернулась к нему спиной и молча, полная достоинства, удалилась в свои покои. Михаил сделал жест рукой, приглашая сотника войти в дом. Тот сердито засопел, надул щеки и нахмурился. С большой неохотой он шагнул через порог. Сотник не отважился заходить в господские покои, которые были темны и тихи, а удовлетворился осмотром нескольких приемных комнат. Михаил повсюду сопровождал его, освещая путь плошкой и объясняя назначение помещений. Когда они проходили мимо чулана, он попытался занять сотника разговором и отвлечь его внимание. Однако это Ознобишину не удалось. Хасан все-таки приметил низкую дверцу, направился к ней и раскрыл её. У Ознобишина сжалось сердце и предательский холодок страха поплыл по ногам, однако, находясь в Орде, он научился владеть собой и в эту опасную минуту остался бесстрастным, как всегда, - ни один мускул не дрогнул на его лице. - Что это? - указал сотник протянутой вперед плетью. Михаил глянул из-за его плеча. На топчане лежал человек, накрытый саваном; руки его поверх савана сложены на груди; по христианскому обычаю в недвижные желтые пальцы его вставлена тоненькая горевшая свечечка. Костка, стоя на коленях, плача, читал псалмы, время от времени повторяя: - Господи, упокой душу Феодора, раба свого! Господи, упокой душу... Сотник поворотил к Михаилу свое плоское лицо, на котором мерцали щели раскосых глаз. Он ждал объяснений. - Умер раб Федор. Царствие ему Небесное, - сказал Михаил и перекрестился. - Жеребец копытом вдарил, грудь пробил. Сотник молча развернулся и пошел во двор, к нему сошлись стражники, четыре факела в их руках горели и чадили. Они теперь были без надобности, и сотник приказал затушить их. Ему помогли сесть на коня. Ни на кого не глядя, невозмутимый и немой, как изваяние, сотник выехал в распахнутые ворота. Стражники вышли следом. Ворота за ними закрыл старый Байдар. Прислуга, перешептываясь, стала расходиться по своим клетушкам. Михаил возвратился в чулан: - Жив еще? - спросил он. - Жив, - ответил Костка, - но очень плох. - Слышал я, что у московских князей был в Орде добрый киличий Аминь. Уж не он ли это? - Кто его знает! Вот придет в себя - скажет. Так Аминь-багадур был спасен. Никто в доме не знал, что двое русских выхаживают татарина. Никому не могло прийти в голову, что за тонкими стенами чулана скрывается враг хана Науруза, верный киличий московских князей Аминь-багадур. Могучий организм Аминь-багадура, добрый уход Михаила и Костки помогли ему скоро справиться со своей немощью. Через три дня он окончательно пришел в себя, раны его покрылись шершавыми крепкими корками. Как-то, сидя на диване, полураздетый, потный, потому что его постоянно донимала духота, он говорил шепотом по-русски, коверкая слова: - Хан отдал ярлык Дмитряй Суждаль, а не дал ярлык Дмитряй Москва. Я ему слово сказал. Меня за то хан плеткой, как собак. - Аминь сжал свой большой увесистый кулак и пригрозил им: - Пес! Взяли меня стражники. А я одного убил, второго убил, третьего убил, четвертый меня саблей по башке, другой в грудь копьем. Я его - ногой в брюхо. Бежал. И вот... Аминь-багадур развел руки, покачал своей большой, покрытой коротко стриженными черными волосами головой. - Где мой Халима? Где мой мал дите? У него остались горячо любимая им молодая жена и двое маленьких детей, и за их жизнь он сильно беспокоился. Он умолял Михаила разузнать о них через скорняка Мамеда, живущего среди ремесленников, у самого базара, где показываться в настоящее время было небезопасно, но Михаил хорошо знал то местечко, все тайные входы и выходы и, одевшись в платье похуже, отправился туда одним ненастным днем. Он вернулся только к вечеру, вымокнув до нитки, и рассказал, что в городе ещё очень беспокойно, по-прежнему ищут Аминь-багадура, за голову которого обещана большая плата. Двое детей его целы и невредимы и находятся у Мамеда, но жива ли жена - неизвестно. Говорят, что её схватили стражники и отправили во дворец. - О Халима! - воскликнул потрясенный багадур, свалился с топчана и заметался на полу, рыдая и выкрикивая ругательства. Михаил и Костка испугались, что он убьет себя, пытались унять его. Он не дался им в руки и, точно безумный, буянил и кричал. Они уговаривали его: - Тихо. Не шуми. И нас погубишь, и сам пропадешь. Аминь затих, с пола не поднялся, так и лежал, как мертвый, с закрытыми глазами, вытянувшись. В это время дверь чулана со скрипом приотворилась. На пороге с плошкой в руке стояла Джани. Проходя мимо, она услышала странный шум и решила заглянуть. Увиденное потрясло её. Тонкие брови на бледном лице изогнулись дугами, маленький рот приоткрылся. Некоторое время она молча наблюдала за всеми, потом спросила: - Что тут происходит? Никто не ответил. - Кто этот человек? Михаил приподнялся с колен и сказал, глядя ей в лицо: - Этот человек - Аминь-багадур. Кажется, раздайся сейчас гром, рухни крыша, они бы не так удивили и испугали Джани, как эти слова. - Аминь-багадур? - переспросила она упавшим голосом, все ещё не веря сказанному. Ознобишин кивнул головой. Услыша женский голос, Аминь-багадур приподнялся и сел на поджатых под себя ногах, растрепанный, полуголый, повязки с его ран сползли и открыли страшные лиловые рубцы - на груди и на плечах. Джани, вскинув голову, устремила на Михаила гневный взгляд: - Это что же? Он был здесь, когда его искал сотник Хасан? - Да, госпожа. От этого известия у неё сузились глаза, как они сужаются от яркого света, а ноздри тонкого носа затрепетали - её охватило злое волнение. - Проклятый раб! - прошептала она и с силой, на какую только была способна, ударила Михаила по щеке маленькой крепкой ладошкой. Михаил не поднял руки, чтобы защититься, - он смиренно потупил взор. А молодая госпожа резко повернулась и вышла, унося с собой неяркий свет плошки. Наутро Джани вызвала к себе Михаила. Он застал её сидевшей на ковре. Она была бледна от бессонной ночи и все ещё сердита. Не подымая век, она спросила: - Почему ты не предупредил меня? Ознобишин молчал. - Ты знаешь, что за это грозит всем нам? - Я не думал, что за ним явится стража. Я увидел раненого человека и решил ему помочь. Это долг каждого христианина. Женщина подумала о чем-то, смотря на рисунок ковра. Михаил стоял у двери, ожидая. Она спросила: - Как он себя чувствует? - Ему стало лучше. Он успокоился. У него произошла беда с женой. - Что произошло с его женой? - Ее забрал к себе кто-то из эмиров. - О Аллах! А дети? - Дети укрываются у надежных людей. Она сказала, на этот раз очень тихо: - Я слышала, что Аминь-багадур хороший человек. Он не солжет и не предаст и всегда придет на помощь другу, попавшему в беду. Знает ли ещё кто в доме, что он укрывается у нас? - Нет, госпожа. Кроме нас - никто! - Хорошо, - сказала Джани, тяжело вздохнув, и взгляд её сделался печален. - Но ты поступил очень необдуманно. Неужели тебе было не жаль своего господина? - Она замолчала и добавила очень тихо: - Меня... меня тебе было не жаль? Михаил шагнул к ней, опустился на колени, взял её легкую дрожащую руку и прижал к своим губам: - Прости! Я виноват. Но что я мог поделать? Не выдавать же его. Это погубило бы и нас, и его. У нас не было выхода. Джани коснулась свободной рукой его головы, ласково провела по его густым седеющим волосам, давая этим понять, что прощает, но затем, точно испугавшись своей невольной нежности, отдернула руку и строго произнесла: - Иди! Я хочу остаться одна. Глава двадцатая Вечером Джани позвала Михаила к себе. Она только что возвратилась из дворца, от хатуни, и узнала, что жена Аминь-багадура, Халима, находится в загородном доме эмира Могул-Буги. Михаил передал об этом Аминь-багадуру, и тот, несмотря на уговоры, засобирался, прося коня, оружие и веревок. Джани распорядилась выдать просимое. На ранней утренней зорьке, когда ещё и солнце не загорелось за дальними холмами, а лишь высветило горизонт, ворота Нагатаева дома раскрылись перед всадником. закутанным в длинные свободные одежды. Он тихо выехал в свежую туманную мглу и затерялся в ней. Вскоре пошел слух, что какие-то дерзкие люди совершили дерзкое нападение на дом эмира Могул-Буги, разграбили золотую утварь и увели несколько молодых женщин, среди которых была и жена Аминь-багадура Халима. В городе устроили повальный обыск. По улицам ездили вооруженные всадники, останавливали арбы и крытые кибитки, караваны на дорогах, задерживали всех подозрительных людей. Но смельчаков так и не удалось сыскать. Михаил Ознобишин ждал весну, чтобы распахать земельный участок возле реки, готовился к этому потихоньку, исподволь, и не уследил - захватило его раннее тепло врасплох. Но Ознобишин был один из тех, кто не бросает задуманное и начатое, а доводит его до конца. Он скоро договорился с работорговцем и почти за бесценок выкупил полуживых русских мужиков. Двенадцать душ, голодных, больных и раздетых, привез на двух подводах в усадьбу, потому что сами едва могли двигаться, и полторы недели откармливал их кониной, чтобы окрепли, вернули себе силы. После того как они вполне ожили и воспрянули духом, Михаил отвез их в степь и показал им обширный участок пастбища, который отныне должен быть ими превращен в поле. Со стороны степи поле оградили жердями на несколько саженей, вырыли теплую землянку, поставили вышку для сторожа. Тем временем на реке появились лодки и барки нижегородских купцов. Один из них, Трофим Репа, по прошлогоднему Михаилову заказу привез сохи, бороны и другой крестьянский инвентарь, из стада пригнали крепких рогатых волов - и работа закипела. Как только через все поле пролегла первая волнистая борозда и по сырой земле, растревоженной сохой, в поисках червей важно заходили маленькие грачи, Михаил окончательно уверовал в успех задуманного им дела. В этот день, когда наконец последний участок поля был засеян отборным зерном и заборонован, с неба, как на заказ, посыпал, точно сквозь сито, теплый мелкий дождь. Все забились в землянку. Темные тяжелые тучи заблистали голубыми вспышками тонких молний, и по всему небосклону прокатился первый грохот. Весенний дождь короток - как внезапно начался, так внезапно и закончился. Вновь засияло солнце, и разноцветная легкая радуга встала аркой над серебристо-зелеными дальними холмами. - Ишь ты! - радостно подивился на дождь рослый крестьянин Петр, широколицый, бородатый, с тонким длинным носом, выбранный Михаилом за старшего. - Боженька нашу работу поливат. Знать, золотистая уродится на славу! Михаил засмеялся, шлепнул его по крепкому плечу. - На славу, Петро, на славу! - Верно ли, Михал Авдевич, что бек через четыре года отпустит нас на Русь? - спросил маленький мужичок Захарка, весь кудрявый, как барашек, выступив из-за широкой спины Петра. Улыбка сошла с тонких губ Михаила, он покачал головой, глядя на мужичка, и сказал: - Раз бек обещал, так оно и будет. И коль я вам это говорю, знать, это так. Мне без толку языком молоть не пристало. Будете работать как надобно поедете домой. Я вот вам ишо што скажу, робята: в лепешку расшибусь, а вас на Русь отправлю! Тут в разговор вмешался высокий носатый парень, Егор Белов, человек упрямого и вздорного характера. Егор был космат, всегда угрюм и ворчлив не в меру. - Много - четыре-то. Срезали бы годочка два. У Ознобишина сузились глаза, и он до хруста в пальцах сжал рукоять плети; он обиделся и разозлился одновременно: уж кто-кто, а Михаил-то знал, что такое рабский труд, другой бы и за восемь лет вместо десяти рассыпался в благодарности, а этому и четыре много... Однако он ответил, не повышая голоса: - Ты нанимался али тебя купили? Чего молчишь? Купили с потрохами, потому что ты раб. Ежели бы не я, тебя и в живых-то не было. Забыл, какой был? И руки не мог поднять. Мы тута не на торжище. Оговорен срок. Раз и навсегда. И ничего меняться не будет. Уразумел, глупая башка? - Сразу глупая... А ежели сбегу? - с вызовом спросил парень. Михаил, уже переступивший порожек землянки, повернулся, смерил Егора твердым взглядом. Этот убежит, подумал он, ни перед чем не остановится, да ещё другого подобьет, уведет с собой, а что выйдет, предсказать не трудно, - погубит всех. Он сказал: - А ежели кто бежать сберется - скатертью дорога! Потом пусть пеняет на себя. Умников таких много было. А нынче где оне? - Да, где? - не унимался Егор. - На небушке! - Михаил показал рукоятью плети вверх. Этот парень своим упрямством и дерзостью раздражал его постоянно. Оглядев по порядку всех мужиков, Михаил добавил: - Я вам сказать хочу. Как вам тута живется... хоть всю Орду на пузе проползи - не найдете! Нашего брата ни во что не ставят. Как комок в этой земле, - и он небрежно пнул носком сапога зачерствелый комочек грязи. Белов криво усмехнулся, покачал длинноволосой головой и обронил сквозь зубы: - Тем боле. Тогды что на него работать, супостата! - Ну вот что, разумник! Еще услышу от тебя тако... сейчас же уберу отсель... к чертовой бабушке... Понял? Не здеся будешь, не в поле... Камни таскать али что похуже. Как я когда-то. Вот тогда взревешь цепным медведем и эту работу за благо посчитаешь. Ворча что-то себе под нос, Егор отошел в полумрак землянки, а большой рассудительный Петр заметил: - Ты на него не серчай, Михал Авдевич. Язык-то без костей, вот и мелет. - То-то я и гляжу. Прямо мельничный жернов. Все засмеялись, и мир был восстановлен. Глава двадцать первая В конце апреля Нагатай-бек опять занемог. Правда, его уже не беспокоили поясница и ноги; он вдруг стал как-то странно томиться, задыхаться и грустить. Он потерял покой, ему начали сниться кошмары. Он пробуждался среди ночи весь в поту и долго лежал, прислушиваясь к ночным шорохам и к тому, что происходило в его огромном чреве: там, внутри, что-то болезненно ныло, рвалось, вспухало. Ему казалось, что в нем завелось какое-то враждебное ему существо, которое грызет его внутренности. Страхи стали его мучить более, чем бессонница, и он вынужден был призвать к себе Озноби. Михаил терпеливо выслушивал жалобы хозяина, а чтобы отвлечь его от мрачных мыслей, рассказывал ему сказочные истории о красавицах царицах, княжеских сыновьях и умных волчицах. Однажды Нагатаю приснилось, что потолок опочивальни рухнул и раздавил его, но он не умер, нет, его обильная бело-красная плоть вдруг стала превращаться в мелких насекомых - мух, комаров, крепких черных жуков, которые затем с такой поспешностью расползлись во все стороны, что от него в одно мгновение ничего не осталось. Это было до того жутким зрелищем, что он пробудился со стоном и начал метаться по жаркой постели, мокрый от пота, испуганный, потрясенный этим ужасом. На этот раз ему уже понадобился не Озноби, а мулла, и когда тот выслушал его немудреный рассказ, то, воздев тощие руки и потрясая ими, заговорил пронзительным голосом: - Это Господь Великий зовет тебя. Молись и принеси жертву, бек. Дни твои сочтены: скоро ты предстанешь перед Мункиром и Нанкиром. И будут они тебя вопрошать: постишься ли ты? Совершаешь ли пять дневных молений? Соблюдаешь ли свой долг мусульманина? Слова муллы были страшнее, чем сон. Нагатай поверил мулле и сну своему тоже поверил. Только Джани восприняла это иначе. - Тебе, отец, просто надо на волю, в степь... - Что ты, дочка! На что я гожусь? - Ежели, отец, тебе суждено умереть - умри в степи, как это случилось с твоими дедом и отцом. На все воля Божья. Я распоряжусь, чтобы в ауле Мусы поставили твою большую юрту. Сама съезжу. - И вправду. Съезди, дочка! Наутро, оседлав своих тонконогих скакунов, Джани и Михаил отправились к ближайшему кочующему аулу. Он находился где-то на востоке, в бескрайней степи, может быть, на расстоянии одного бега жеребца, может быть, двух, но это не озадачило госпожу и её векиля, наоборот, поездка обрадовала их, породила какую-то надежду, хотя оба вряд ли сознавали, чего именно они ждут. Утро выдалось чистое, ясное, солнечное. Слабый теплый ветерок тянул с востока им навстречу, донося сладкие запахи трав и цветов. На Джани надет легкий чапан из черного атласа, на голове шапочка, отороченная мехом, широкий кожаный пояс с латунной пряжкой плотно перехватывал тонкую талию поверх чапана. Михаил - в новом синем халате, татарской шапочке, которая была ему к лицу, продолговатому, смуглому, обрамленному темно-русой бородой; за малиновым кушаком заткнут широкий нож в кожаных ножнах - подарок Джани. После полудня, когда солнце поднялось достаточно высоко и стало припекать, они немного передохнули, спустившись с седел, и перекусили тем, что захватили с собой. Затем, не тратя даром времени, снова пустились в путь. Их кони шли рядом, подминая высокую траву; из-под копыт, сверкая белым опереньем, вспархивали маленькие стрепеты. Невидимый глазу жаворонок заливался под самым солнцем. Черные грачи целой станицей неожиданно поднялись из травы и с картавым криком полетели к виднеющимся вдалеке холмам. Это почему-то раззадорило Джани. Она поддала своему скакуну пятками под живот и пустила его вскачь, оборотившись, крикнула с улыбкой: - Догоняй! Михаилу не пришлось подхлестывать своего коня. Вороной сам с шага перешел на крупную рысь и во всю силу молодых ног устремился за гнедым Джани. Какое-то время расстояние между ними не уменьшалось, но вот вороной стал настигать гнедого. Джани, оборачиваясь, смеялась, черные глаза её излучали задорный блеск. Свежий воздух, степной простор, теплое солнце преобразили эту женщину. Теперь её было не узнать: она помолодела на несколько лет, здоровый румянец оживил её упругие щеки, и она была прелестна. Наконец Михаил догнал её и на всем скаку своего коня обхватил за плечи. Ему почудилось, что Джани пошатнулась в седле. Он поглядел на неё сбоку - по её лицу поплыла матовая бледность, рот приоткрылся, ресницы опустились - вот-вот с ней сделается обморок. Он сильнее стиснул её худенькое плечо, испугавшись, что она упадет с коня. Вороной и гнедой, точно поняв его беспокойство, перешли на шаг. Их тонкие крепкие ноги частили и частили ещё некоторое время, неся на себе седоков, наконец замерли. Кони остановились, мотая головами и позванивая уздечками. Джани доверчиво приникла к Михаилову плечу. Он спросил участливо: - Что с тобой? - Ничего, - не услышал, а понял Михаил по движению её бледных губ. Она открыла глаза, покосилась на его ладонь, лежащую на её плече, потом на Ознобишина. Михаил смутился, убрал руку, взялся за уздечку, а она, точно спохватившись, что он может понять её иначе, улыбкой приободрила его и вздохнула, как бы говоря: "Не волнуйся, все хорошо". Джани была молодой женщиной, вдовствующей четвертый год, страстно и тайно томившейся по мужской ласке, а он был здоровый сильный мужчина, давно не прикасавшийся ни к одной женщине, забывший теплоту их рук, нежность губ и тосковавший по ним в ночные часы, когда воображение тревожило голову и слало греховные картины. Теперь невольное их уединение среди преображенной весенней природы, частицей которой были и они сами, взволновало и возбудило обоих. Круглое светло-оранжевое солнце садилось позади, за длинную гряду небольших холмов. Оно ещё горело некоторое время, бросая вверх пучки своих лучей, затем, блеснув вдруг необычайно ярко, погрузилось будто в пучину. И на степь тот же час пала глубокая прохладная тень. Нужно было думать о ночлеге. Михаил спешился, помог сойти Джани. Потом он расседлал коней, положил седла на землю и разостлал попоны. Спутав коням ноги, он отпустил их пастись. Джани присела на попону, закусила травиночку и стала смотреть вдаль. - Нонешние травы хороши будут, - сказал он. - Угу, - как бы нехотя отозвалась она. - Ежели рано начнем покос - много сена заготовим. - Помолчав, добавил: - Навесы надобно делать. - Что ты, Михал, все навесы да навесы, - прервала его Джани, поглядывая на него смеющимися глазами. - Скажи ещё о чем-нибудь. Ознобишин удивился. - О чем? - Неужели не о чем? Джани легла навзничь, раскинула руки и, глядя вверх, в светлое небо, сказала: - Небо-то какое! И как хорошо дышится! Затем через некоторое время приподнялась, опершись на локоть. - Что-то мне холодно. Михаил заботливо и поспешно накинул на её ноги вторую попону, и она поблагодарила его ласковой улыбкой. - Сядь со мной, - попросила она. Михаил послушно опустился на траву рядом с ней. Она по горло была укрыта попоной. Глаза её как-то странно и лихорадочно блестели. По всему было видно - она в волнении, и её волнение передалось ему. Его вдруг начал бить озноб. С трудом сдерживая дрожь своего тела, он плотно стискивал зубы, чтобы не лязгать ими. Он с беспокойством спросил: - Тебе не холодно? - Нет. Ничего. Дрожащие её пальцы нашли его руку. - Какие леденющие! - Она стиснула его пальцы. - Да ты же застыл! Иди сюда! Вдвоем нам будет теплее! Он сразу подумал: "Встать и отойти!" Но не сделал этого, боясь показаться смешным; ещё он подумал: "Она - госпожа, а я - раб. Она мусульманка, а я - христианин. Да из моей шкуры сделают решето. А, пропадать..." Ее легкое дыхание пробежало по его лицу, он поглядел в её близкие глаза, ставшие большими черными кругами, и, когда приблизил свои губы к её теплому маленькому рту, сказал по-русски: "Джани, милая", - и она отозвалась: "Милый, Озноби!.." ...Он пробудился первым. В предутреннем свете все вокруг, до мельчайшей травки, было хорошо видно. Приподняв голову, Михаил заметил, что спина Джани обнажилась, и сдвинул попону так, чтобы укрыть её всю. Женщина безмятежно спала, и губы её слегка вздрагивали в полуулыбке. Прошло немного времени, и она проснулась, открыла глаза. Она улыбнулась и протянула к нему руки, затем серьезно и внимательно поглядела в его лицо, приподнялась и припала к его груди. Она сказала: - Я - твоя жена. Михаил молча погладил её плечо, волосы, однако взгляд его остался печален. Джани, догадавшись о его мыслях, сказала: - Нет, ты не должен думать об этом. Раз я твоя жена, ты отныне свободен. Можешь идти куда угодно. Хочешь, я отпущу тебя на Русь? Подумав немного, добавила с горечью: - Но это убьет меня. Я буду несчастна. Михаил встал на колени, и она встала на колени. Он прижал её к своей груди, погладил узенькую спину и сказал: - Больше всего на свете я хотел бы, чтобы ты была счастлива. Он говорил искренно, ибо сердце его, умиротворенное любовью, никуда не рвалось, а было с ней. Джани заглянула в его глаза снизу вверх, проникновенно и нежно, как может смотреть только любящая женщина. - Я полюбила тебя с того дня, как увидела тебя. Ты у меня вот здесь, и она показала на свое сердце, затем взяла его ладонь и прижала под маленькую левую грудь. Он услышал, как бьется сердце женщины, спокойно и размеренно: тук, тук, тук. И, засмеявшись, крепко прижал её к себе. Тонкие пальцы её затеребили жесткие волосы на его затылке. Любовь совершенно преобразила её, никогда ему не приходилось видеть у неё такого счастливого одухотворенного лица. Только поздно вечером они добрались до большого кочующего аула Нагатай-бека. Старый Муса, мужчина рослый, сухой, строгий, выслушав госпожу, поклонился и сказал, что большая юрта будет подготовлена к приезду хозяина. Джани ушла спать в юрту жены Мусы, а Михаил, завернувшись в попону, проспал под звездным небом, неподалеку от своих пасущихся стреноженных коней. Утром, простившись со всеми, они отправились в обратный путь. Опять ярко сияло солнце, снова небо было высоко и безоблачно, и в теплом воздухе звенели невидимые жаворонки. Нагатай-бек поджидал их с нетерпением. Уже были готовы крытые арбы, упакованы в тюки ковры, кошмы, одежды, домашняя утварь, без которой он не мог обойтись. Старый бек не стал ждать утра, выехал под вечер, прихватив с собой стряпуху и несколько слуг. Глава двадцать вторая Лето выдалось ведренное, теплое. Впервые засеянное поле породило обильные злаки. Всех удивили высокие густые хлеба. Мужики качали головами, чесали в затылке и не могли нарадоваться на необычную для них пшеницу. - Гляди-ка! Красавица-то какая! Аж жалко резать! За жатву принялись дружно, споро. Несколько дней косили с утра до вечера. Вместе со всеми трудились и Михаил с Косткой. Одним ясным свежим утром несколько жнецов с Михаилом приблизились к большаку, что пролегал подле их поля, и мужик Мирон, долговязый и худой, увидел что-то вдалеке и указал рукой: - Глянь-кось, Авдевич! Яркое солнце слепило глаза, и Михаилу пришлось загородить их ладонью и прищуриться. Из густого, как туман, облака пыли вдали возникали всадники, вооруженные копьями. Они ехали по нескольку рядов, отряд за отрядом, черные бунчуки развевались на длинных шестах. Раздавался глухой равномерный гул барабанов. То двигалось к Сараю большое войско. - Никак, яицкий хан Хызра пожаловал? - предположил Костка. - Кажись, он, - согласился Михаил и стал отгонять своих мужиков подальше от дороги, а сам остался с Косткой да Мироном - любопытно было взглянуть на силу нового хана. - Спешно идут. Торопятся, - сказал Костка. Мирон высказался с беспокойством: - Кабы они наши хлеба не разметали, Авдевич. Что тогды? - Молчи, дядя! Тут не о хлебах думай, а о башке. А то враз покатится, как арбуз на бахчи. - Так-то оно так, а все равно... Жалко. Пыль поднялась огромным облаком и тяжело нависла над дорогой. Конница шла на рысях, мелькали бунчуки, знамена всех размеров, сверкали острия поднятых вверх копий, металлические бляшки на щитах и кожаных латах. Слышались стук копыт, всхрапывания и ржанье боевых коней, скрип кожаных ремней, покрикивания сотников. К ним подлетел на взмыленной соловой лошадке худощавый нукер, взмахнул рукой, с запястья которой свисала нагайка, почти завизжал, сильно выкатив белки своих раскосых глаз: - На колени! Хан Хызр едет! В это время они разглядели разноцветную группу всадников - человек тридцать, одетых в яркие одежды, верхом на рослых красавцах конях. Михаил, Костка и Мирон разом рухнули на колени, прямо в густую пыльную придорожную траву, и склонили головы до земли. Всадники остановились неподалеку от них, переговариваясь между собой, и стали смотреть в поле и на связанные снопы пшеницы, стоявшие рядками. В середине Михаил разглядел худого смуглого старика с седенькой длинной бородкой, вдоль щек его пролегли две глубокие морщины, внешностью он чем-то напоминал Бабиджу. К ним подъехал тот же нукер, закричал: - Чье поле, хан спрашивает? Ознобишин распрямил свой стан и, не поднимаясь с колен, ответил: "Нагатай-бека", - и вновь склонился. Нукер птицей подлетел к свите с этим сообщением. Его выслушали и одобрительно закивали головами. Старый хан что-то сказал, все разом развернули своих коней и поехали прочь. От свиты отделился на рослом гнедом широкоплечий немолодой воин в богатой одежде и зеленой чалме с алмазной брошью в середине, крепившей белое перо. Он подъехал к коленопреклоненным рабам. Широкое лицо этого человека с вислым большим носом, обрамленное курчавой черной бородой и усами, было обезображено глубоким сабельным шрамом от брови до подбородка. От сабельного удара глаз, видимо, вытек, страшную впадину загораживала голубая повязка. Короткие пухлые пальцы левой руки, державшей поводья, унизаны золотыми перстнями с красными и зелеными камнями. - Кто старший? - прозвучал властный грубый голос. Михаил поднял голову. Воин смерил его пристальным взглядом своего единственного карего глаза и спросил, кто он такой. - Векиль Нагатай-бека. - Передай своему господину, что хан Хызр, могущественный и мудрый, шлет ему салям и поздравляет его с хорошим урожаем. И ещё передай, что хан желает ему успеха в мудром начинании - земледелии. И передай, что тебе об этом сказал эмир Тимур-ходжа. - Да, господин... Золотой динар, сверкнув на солнце, шлепнулся у колен Михаила и утонул в пыли. Грозный эмир Тимур-ходжа развернул своего коня и отъехал. А мимо рысью мчалась дикая конница сибирских татар, воем, свистом приветствуя эмира. Слышались громкие стуки большого барабана и топот, топот некованых копыт. Костка распрямился и ухмыльнулся, отирая пыль с лица: - Теперя у них начнется! Лишь к вечеру Михаил с мужиками прибыли в Сарай. Над всем городом стлался прогорклый белый дым от пожарищ. На улицах лежали убитые и выли собаки. Джани ждала Михаила с нетерпением, а увидев, едва сдержалась, чтобы не броситься к нему. Лицо её стало бледно от переживаний. Слуги были перепуганы и тихи, они двигались как тени, едва слышно переговаривались. В доме не зажигали огня и старались не создавать никакого шума. Сперва Михаил успокоил слуг, сказав, что дом Нагатай-бека находится под покровительством Хызр-хана. Затем он поведал Джани о том, что ему передал эмир Тимур-ходжа. - Одноглазый? - Одноглазый. Женщина в отчаянии заломила руки. - Я пропала! О Аллах, спаси и защити! Михаил не понимал, что испугало её, отчего она пришла в такое волнение, а та, мечась по горнице, твердила как безумная: - Я пропала! Я пропала! Этот Тимур-ходжа не оставит меня в покое. Мне нужно бежать! - Да от кого? - От него! От него! От Тимура-ходжи! Она рассказала, что этот Тимур-ходжа хотел взять её в жены ещё до замужества, да не успел, отправился в паломничество в Мекку, а она тем временем успела выйти замуж за Ибрагим-багадура. И тогда же слышала, что Тимур-ходжа поклялся во что бы то ни стало заполучить её в жены. У неё есть подозрение, что Ибрагим-багадур убит подосланным убийцей - ведь тот был сражен стрелой в спину в самом начале атаки на врага. Михаил пробовал её успокоить, да не тут-то было: Джани не могли остановить никакие уговоры. - Нет, нет. Ты не знаешь его. Это страшный человек. Он ни перед чем не остановится. Ежели ему нужно, он и отца убьет, и мать задушит. Скорее собираться! Вели седлать коней! Я еду к отцу! Джани уехала на рассвете, верхом, в сопровождении одной служанки и одного слуги. Михаилу она сказала на прощание: - А ты смотри, дорогой мой Озноби, будь осторожен! И никому не говори, в какую сторону я поехала. Глава двадцать третья Усадьба Нагатай-бека, находящаяся вне пределов города, среди садов и летних дворцов, ни разу за все время ханских переворотов не подвергалась нападению со стороны приверженцев старой или новой власти. Это объяснялось как её удачным расположением, так и тем, что Нагатай-бек не поддерживал ни одну из враждующих сторон. Нагатай-бек находился как бы вне этой злой и жестокой игры. Он до того преуспел в этом, что многие забыли о его существовании. Тем не менее Михаил с челядью принял ряд предосторожностей. Вблизи ограды он выстроил вышку, с которой днем и ночью зоркие глаза сторожей наблюдали за происходящим в округе. По всему двору расставлены бочки с водой на случай внезапного пожара, кучами сложены увесистые камни, которые можно метать со стены на осаждающих, а всякое оружие, которого с избытком хватило бы на большой отряд, - копья, луки, колчаны со стрелами, секиры и топоры - по порядку разложено под навесом. Все это понадобилось для того, чтобы отражать нападение воровских шаек, которые в обилии породила смута. Дом дважды подвергался грабительскому налету, но, к чести всех обитателей усадьбы, разбойничьи приступы были отражены. В одну пятницу, когда на вышке стоял в карауле Костка-тверичанин, Михаил услышал глухие удары в било. Он находился во внутренних покоях дома, поэтому тотчас же выскочил во двор. Костка кричал: - В нашу сторону скачут всадники из города. Много всадников! Вся челядь, человек тридцать мужчин и женщин, высыпала во двор и, задрав головы, смотрела на Костку, а тот кричал: - Вот они завернули на нашу улицу. Мать честная, да они все к нам! - Да сколько их? - спрашивал Михаил. - Целое войско! Послышался гулкий стук множества копыт по твердой земле за оградой усадьбы. Костка безнадежно махнул рукой, что означало - всему конец! - и поспешно стал спускаться с вышки. Раздались размеренные нечастые стуки. И по этим стукам Михаил сразу определил, что к ним пожаловали не затем, чтобы разорить их, а по какой-то другой важной причине. Он распорядился раскрыть настежь ворота, а всей челяди стоять смирно и ничего не бояться. Створки ворот, заскрипев, раскрылись. Разодетые в яркие дорогие халаты, хорошо вооруженные всадники заполнили широкий двор и выстроились двумя правильными рядами, образовав коридор, в который с улицы медленно въехал на прекрасном белом скакуне бородатый величественный человек, одетый, как хан, во все белое. За ним на тонконогих скакунах по двое десятью рядами следовали юноши в светлых шелковых одеждах и светло-алых чалмах, украшенных перьями. Один красивый юноша с черными усиками выскочил вперед и, осадив коня перед челядью Нагатай-бека, крикнул: - Эмир Тимур-ходжа! Все разом рухнули на колени и уткнулись лбами в землю. Наступила такая тишина, что стало слышно, как гудят шмели, чирикают воробьи да похрапывают и топают лошади. Опасения Джани оказались не напрасными, Тимур-ходжа вспомнил все-таки о Нагатаевой дочке и о своей клятве жениться на ней и разодетым грозным женихом явился в усадьбу. Раболепное почтение челяди понравилось эмиру. Он с удовлетворением оглядел согнутые спины в полосатых халатах и милостивым взмахом руки позволил всем подняться с колен. Встревоженной перепуганной кучкой застыли слуги и рабы Нагатай-бека и со страхом уставились на бородатого одноглазого человека в белых одеждах, от одного слова которого зависели теперь их жизни. Тимур-ходжа приметил Михаила Ознобишина и поманил пальцем. Михаил приблизился без страха: он догадался о причине прибытия эмира и на его вопрос, где хозяин, сообщил, что Нагатай-бек ещё весной отбыл на летовье. - Один? - Нет. С дочерью, - последовал бесстрастный ответ. Коричневый миндалевидный глаз эмира округлился, лохматая черная бровь изогнулась и приподнялась, но сомнение его длилось недолго, он тихо спросил: - И не возвращались? - Не возвращались, - сказал векиль без всякого смущения, продолжая высоко держать голову и глядеть в лицо эмира. Михаилу было любопытно, что же предпримет эмир: закричит, начнет бесноваться или проявит выдержку? Тимур-ходжа подумал немного, затем как-то безнадежно глубоко вздохнул, как вздохнул бы любой человек от большого огорчения, развернул своего жеребца и потерянным, разочарованным, печальным женихом выехал со двора. Михаилу же стало жаль его: как, должно быть, саднит его гордое, самолюбивое, не знающее отказов сердце! Нет ничего горше, когда долго оберегаемая, взлелеянная надежда, подобно срезанному цветку падает и умирает. Что тогда остается человеку? Пустота. А ведь, вероятно, эмир не одну ночь провел в раздумьях и мечтах о Джани, луноокой прелестной вдове, которую хотел взять в жены. Когда ворота за непрошеными гостями затворились, все облегченно вздохнули и разошлись по своим делам, а Михаил тотчас же отправил мальчика-слугу Надира верхом в степь сообщить Джани о появлении Тимура-ходжи в их усадьбе. Надир возвратился через пятнадцать суток. Он передал, чтобы готовили приданое, все, что нужно для этого: одеяла, подушки, ковры, кошмы - все по пятьдесят, и отправили бы немедля в степь, так как госпожа выходит замуж за Бабиджу-бека. Эта неожиданная весть привела Михаила в смятение, первым его желанием было вскочить на коня и скакать в степь, помешать этой нелепой, немыслимой свадьбе. Но немного погодя остыл, одумался. Кто он такой? Раб, да ещё неверный! Джани, видимо, из страха перед Тимуром-ходжой решила стать женой Бабиджи-бека. Джани - мудрая женщина, из двух зол она выбрала наименьшее. Она слишком свободолюбива, чтобы сделаться семнадцатой женой жестокого и своевольного Тимура-ходжи. И ежели ей суждено выйти замуж, то, конечно, лучше стать одной-единственной женой старика и быть хозяйкой своих поступков, чем трепетать и страдать от грубого самодура. "А Бабиджа? Что Бабиджа! - подумал Михаил. - Богат, стар и скоро помрет. А пока - окажется под башмаком молодой жены и будет безропотно выполнять её волю. Видит Бог, это самое лучшее, что можно ей пожелать". И он деятельно принялся выполнять поручение своей госпожи. Скоро все приданое было упаковано в тюки, погружено на верблюдов и отправлено в степь вместе со своей старой служанкой Фатимой и молодыми слугами. Сам Михаил остался дома, да слишком тяжким испытанием показалось ему пребывание в опустевшей усадьбе - истомился, не выдержал, вскочил на своего коня и пустился вслед за караваном. Пять дней продолжался их путь, и лишь на рассвете шестого они наконец увидели аул Нагатай-бека. Темные войлочные юрты слуг и пастухов стояли длинной чередой вдоль полувысохшей речонки, в середине их находились две большие белые юрты господ, а вокруг - бескрайняя степь, высушенная знойным солнцем. Серебристый ковыль, желтая полынь колыхались на слабом ветру, и всюду, покуда хватало глаз, бродили отары овец и табуны лохматых лошадок. Михаил приблизился к первой большой юрте. Перед входом на шесте висела клетка с перепелами. Тундук был поднят, чтобы ветер освежал помещение. Древняя старуха в красной рубахе и белой высокой шапке чуть поодаль от юрты разжигала сухой кизяк. Пастух в тюбетейке и пестром халате точил кривой нож о большой точильный камень. Рядом жалобно блеял кудрявый беленький барашек, привязанный веревкой к колышку. Нагатай-бек, одетый в легкий голубой халат, полулежал на ковре и подушках с четками в руке в глубине юрты и слушал, как мальчик-чтец звонким голосом, нараспев, произносит суры Корана. Бек посвежел, окреп, настроение у него было бодрое, поэтому он приветливо встретил векиля, усадил его у своих ног и с удовольствием выслушал сообщение о прибытии каравана. Нагатай был очень доволен, что приданое скоро доставили, ибо свадьбу решили не откладывать: Бабиджа торопил, так как боялся, что невеста передумает. Как потом выяснил Михаил, сватовство Бабиджи закончилось успешно после того, как жених принял несколько необычных условий Джани. Эти условия сводились к следующему: в случае смерти Бабиджи все его состояние, все движимое и недвижимое имущество, переходило в полную собственность Джани и младенца, который у неё родится, какого бы пола тот ни был; в случае развода половина имущества Бабиджи переходит к Джани, даже если у неё не будет от этого брака детей. Все это было записано на гладком пергаменте арабской вязью и скреплено подписями при трех свидетелях и мулле. Михаил лишь подивился, как по-мужски мудро все было продумано этой женщиной. За двое суток, проведенных в становище, Михаилу так и не удалось переговорить с Джани, да и видел он её лишь мельком, издали. Похоже было, что она избегала его, и, чтобы в дальнейшем не пытать судьбу, Ознобишин засобирался домой. Нагатай-бек не стал его удерживать. Михаил распрощался со всеми и рано поутру отправился в путь. Он лениво погонял своего коня по наезженной дороге - две колеи от колес, а между ними пыльная, прибитая копытами трава, - и так же лениво бежал его конь, помахивая длинным хвостом. Спешить было некуда, их ждал долгий путь, безоблачное небо, знойное солнце, степной простор и изменчивый прохладный ветер. Далеко впереди маленькой точкой двигалась одинокая крытая арба. В небе плавно кружил орел, распластав широкие крылья. Засмотревшись на орла, Ознобишин не заметил, как нагнал арбу и проехал мимо нее. Он опомнился только тогда, когда арба мелькнула, оставаясь позади, и из любопытства лишь обернулся поглядеть, кто же в ней находится. Каково же было его удивление, когда он увидел одинокую молодую женщину поразительной красоты. Он тотчас же отвернулся, усмехнулся и горько подумал: "Что мне до тебя!" - поддал пятками своего скакуна под живот, желая пустить вскачь, но до него донесся тонкий нежный голосок: "Озноби! Урус Озноби!" Это было столь неожиданно, что он резко осадил коня и, глядя на женщину, стал ждать приближающуюся арбу. Откуда эта женщина его знает? Откуда? Никогда он не видел этой красавицы! Что за сказка! А та улыбалась большим алым ртом, и раскосые, черные, как маслины, глаза её влажно поблескивали из-под длинных ресниц. - Ты меня знаешь? - спросил он. - Как же, - ответила она. - Ведь мой прежний хозяин, Нагатай-бек, сменял меня на тебя. Михаил воскликнул: - Так ты - Кокечин? Женщина обрадованно закивала головой. - Я - Кокечин! - и засмеялась. У неё был такой приятный чистый смех, будто бы звон колокольчика. Михаил не мог не улыбнуться ей, он был очарован. Ознобишин тронул коня и поехал рядом, смотря на неё сверху и любуясь прелестными чертами её лица. - Куда ты едешь? Черные как смола глаза женщины подернулись легкой печалью. - Куда едет Кокечин? Не знает куда. Нно! - прикрикнула она на своего мула и дернула вожжи; ленивый упитанный мул перешел на бег, затем снова зашагал размеренно и спокойно. Видя, что Михаил её не понимает и продолжает вопросительно смотреть, Кокечин вздохнула, отчего её маленькая грудь легонько поднялась и опустилась, и грустно произнесла: - Я теперь свободна. Моя прежняя хозяйка потребовала от Бабиджи-бека, чтобы он дал мне вольную прежде, чем она выйдет за него замуж. И вот я... Она не договорила, бросила вожжи и заплакала, закрыв лицо обеими руками. Куда я? К кому я? Что будет с Кокечин? Горе её было беспредельно, ибо даже сейчас, возвращаясь в Сарай, она не знала, где будет жить, где будет ночевать первую ночь. Поселиться на постоялом дворе, среди грязи и этих грубых мужланов, которые постоянно скалят зубы, стоит им только увидеть женщину, и дурно пахнут, она бы ни за что не решилась - уж лучше ночевать под открытым небом. Михаил понимал и сочувствовал ей. Женские слезы всегда трогали его, а на этот раз он вдруг проникся таким состраданием, что неожиданно для себя предложил Кокечин временно остановиться в усадьбе Нагатай-бека, пока она не найдет себе постоянное жилье. Китаянка схватила его руку, прижала её к своему лицу, а потом к груди. Она улыбнулась ему доверчиво, все ещё плача, но теперь уже от радости и благодарности к этому Богом посланному ей человеку. - Милый, милый Озноби! Ты так добр ко мне! Не бросай Кокечин, говорила она со слезами в глазах. - И я буду верная твоя раба. Михаил поместил Кокечин в маленькой теплой комнатушке неподалеку от своей каморки, принес ей два ковра, циновку и кошму накрыться. Она поблагодарила, протянула руку, желая удержать его, чтобы не оставаться одной, но он не понял её и ушел. Кокечин до самой темноты просидела в своей комнатушке, горюя о своей судьбе. Она была ещё молода, очень молода, но ей казалось, что она живет вечность. Она не помнила ни своих родителей, ни своего родного дома, так как с раннего детства жила среди чужих людей. Она слышала, что отец продал её маленькой девочкой, чтобы расплатиться с долгами. За свою недолгую жизнь ей пришлось побывать у многих хозяев. Она помнила злых стариков и вредных старух, жестоких мужчин и ворчливых женщин, которые допекали её своими капризами и придирками. Ее часто наказывали и даже били, хотя она была послушным тихим ребенком и никому не перечила. Однако из девочки она скоро превратилась в цветущую юную женщину, и отношение окружающих к ней сразу переменилось: мужчины стали проявлять к ней внимание и домогаться её ласк, женщины ещё больше возненавидели. Кокечин была молодая красивая женщина и видела свое назначение в том, чтобы дарить свою любовь другим, ничего не прося взамен; впрочем, у неё была одежда, наряды, пища, кров над головой и защита господина, и она вполне была довольна этим. А невзгоды окружающего мира, которые топтали, ломали и страшили других людей, были далеки и, казалось, никогда не коснутся её. Теперь же, получив свободу, она вдруг поняла, что столкнулась с этими невзгодами и ей одной придется вести с ними борьбу. У неё было немного денег - два серебряных слитка, но они не сулили ей беспечного существования в будущем: ей надо есть, одеваться, купить какой-нибудь домик. Так что этих денег, она знала, хватит ненадолго. А потом? Что же с нею станет потом? Вот это-то и тревожило её теперь более всего. Ночь застала Кокечин за этими печальными мыслями. Она уже не знала, о чем думать, что предпринять, как вдруг точно лучик проник в её душу и будто высветил в ней что-то - она вспомнила о векиле Нагатай-бека, Озноби. Она слышала о нем как о добром и очень разумном человеке. Потом, он так хорош статный, мужественный, от него веяло скрытой силой, и он внушал доверие. Не поможет ли он ей? Впрочем, все так возможно... За дверью кто-то прошел, она услышала шорох шагов и приглушенные голоса и подумала: это он. Подползя к двери на четвереньках, Кокечин тихонько приотворила её и увидела в коридоре при слабом свете свечи Михаила и Костку. Озноби вошел в одну дверь, а Костка - в другую. В коридоре сделалось темно, как в яме. Кокечин давно скинула с себя дорожное платье, а так как было совсем темно, то она не одевалась. На ощупь достала из корзины шелковый нарядный халат, надела на голое тело, подпоясалась и вышла из своей комнатки. Сердечко сильно колотилось, ей стало страшно - вдруг он её прогонит. Она видела в нем человека сдержанного в проявлении своих чувств и, очевидно, равнодушного к женщинам. О эти неприступные мужчины, гордые и непреклонные! При них она всегда терялась, выглядела скромной, робкой девочкой. На цыпочках, бесшумно, как кошка, подкралась она к Михаиловой каморке. Сквозь щели в двери проступал тусклый свет и точно манил её. Она решилась - петли тихо скрипнули. Михаил сидел за маленьким столиком и читал. Он поднял голову и прищурился, чтобы лучше видеть, - у порога стояла смущенная красавица в алом халате. Он не удивился и не спросил, зачем она здесь, а лишь улыбнулся. Закрыв дверь, Кокечин сказала: "Мне страшно". И тотчас же присела на ковер, возле его ног. Она взяла его руку и прижала к пылающей щеке, застенчивая улыбка слегка тронула её яркие свежие губы. Ознобишин поглядел в ласковые черные глаза, в которых заиграли озорные лучики, и, засмеявшись, обнял женщину за плечи. Кокечин могла дарить свою любовь, свою нежность, свою красоту так простодушно и ненавязчиво, то есть в тех границах дозволенного, что мужчины, какие бы они ни были, всегда испытывали к ней добрые чувства и благодарность. Не избежал этого и Михаил, тем более что нелегкая судьба молодой женщины взволновала и тронула его. Он был из тех людей, которые чужое горе принимают за свое, и по мере возможности оказывал поддержку тем, кто в этом нуждался. Этой красавице, нежданно-негаданно появившейся в его жизни, требовалось покровительство и защита. Вначале он не знал, чем ей помочь, но когда услышал, что она мастерица вышивать золотом по ткани, в радостном изумлении воскликнул: - Вышивать? Вышивать золотом? - Ну да. Всяких зверей, драконов, узоры, - призналась она со смущением, будто бы это пустяк. - Да тебе, дурочка, цены нету! - обрадовался Михаил, потому что в этом и видел её спасение. - Ты можешь открыть мастерскую. А заказчиков я тебе достану. - А на что Кокечин возьмет ниток, ткань? - Пусть это тебя не беспокоит. Будут у тебя нитки, будет ткань! - О Озноби! Как счастлива Кокечин! - проговорила женщина и, как шаловливая разнеженная кошечка, принялась тереться о его ладонь. С этой ночи она поняла, что приобрела то, о чем не могла и мечтать. И страхи её рассеялись. Доверчивая от природы, Кокечин поверила всему, что сказал ей Озноби, и не обманулась в нем. Через неделю Михаил разыскал в квартале ремесленников маленький уютный домик с небольшим внутренним двориком и садиком. С его хозяином Михаил сторговался быстро и приобрел домик за сравнительно небольшую сумму. И счастливая Кокечин перебралась туда со своими нехитрыми пожитками и большой надеждой на будущее. Глава двадцать четвертая Однажды приехал из города на своем сером всклокоченный и возбужденный Костка. Завидя Михаила, с криком слетел с осла, подбежал к нему и вцепился костлявыми пальцами в рукав его халата. - Пошли, пошли живее, Михал... - Куды ты меня тащишь? - спрашивал Михаил, упираясь и стараясь освободить руку. - Там, - говорил Костка, тяжело дыша, - во дворе сарайского владыки... полон двор русских князей. И московский с ними. Михаил так и ахнул: - Неужто князь Митя пожаловал? - Там три каких-то отрока. И митрополит Алексей. Да сдается мне, что собираются оне отъезжать. - Царица Владычица! - воскликнул Михаил и схватился за грудь: от этого известия у него зашлось сердце, какой-то ком подкатил к горлу, мешая дышать, в глазах сверкнули предательские слезы. - Уезжать? Были тут, а мы и не ведали о них? - Выходит, так, - подтвердил Костка, беспомощно разводя руками и моргая реденькими ресницами. Михаил скоро оседлал коня, вскочил на него и прямо со двора пустил его в галоп. Пролетев всю улицу, он вынужден был остановить вороного: поперек его пути из боковой улочки медленно двигался караван - верблюд за верблюдом, осел за ослом, груженные объемистыми поклажами, шли и шли, сопровождаемые людьми в халатах и чалмах, позванивали колокольчики на шеях верблюдов, стучали копыта по твердой утоптанной земле. Спешившись, Ознобишин взял своего коня под уздцы. Эта непредвиденная остановка заставила его нервничать и кусать от нетерпения губы. Костка нагнал его, и Михаил, не поворачивая головы, сказал с обидой в голосе: - Как же так, Костка? Оне, почитай, не одну седмицу пробыли в Сарае, а мы только проведали об этом. - Кто же знал?! - Надо знать! Такое не кажный год случается. Караван прошел, но все равно по многолюдным узким улочкам ехать быстро было нельзя, и они поплелись шагом. К досаде Михаила, они потратили немало времени, прежде чем достигли русского подворья. У распахнутых настежь высоких двустворчатых ворот усадьбы сарайского владыки, располагающейся неподалеку от одноглавой деревянной церкви, было необычайно многолюдно. Михаил и Костка приблизились к толпе. Тем временем со двора на улицу по двое, по трое выезжали всадники: скромно одетые бояре, воины в кольчугах и шеломах. Показалась крытая телега на больших колесах, влекомая высоким сильным рысаком. На рысаке сидел молодой монашек в черной рясе и высоком колпаке. На телеге под тентом - седой старец, митрополит Алексей, который медленно сухой рукой, высунувшейся по локоть из широкого рукава, осенял всех провожающих крестным знамением. С правой стороны телеги верхами на гнедых ехали два отрока, а с левой - на сером в яблоках - отрок постарше, в маленькой темно-зеленой бархатной шапочке, отороченной куньим мехом, и в синем дорожном плаще, спадающем тяжелыми складками на круп коня и скрывающем все тело мальчика. - Князь Митя! - указал рукой Михаил. - Который? - Тот, что на сером! Господи, вырос-то как! При виде юного князя Михаил пришел в неожиданное волнение. Костка стал дергать Михаила за рукав халата. - А те-то... те-то кто? - Самый меньшой-то, видимо, брат ево родной, Ваня. А тот, повыше, светленький - двоюродный. Князь Володимир. - Гляди-ка, какие все строгие, - подивился Костка на княжат. Недовольные чем-то. - А чему им довольными быти? Авось не у себя находятся, а в волчьем логове, - отозвался Михаил и дернул за уздечку. Конь пошел живее по краю дороги, вблизи московских людей. Михаил не спускал своего взора с головы князя Дмитрия, шептал: "Господи, вот и довелось свидеться. Не ждал, не гадал. Княжич ты мой дорогой!" Ознобишин приметил, что плотный кряжистый всадник с курчавой короткой бородой внимательно наблюдает за ним. Михаил, прищурившись от бившего в глаза солнца, тоже вгляделся в широкое лицо воина и признал его - то был храбрый воевода московского князя Петр Мещеряков. И Михаил, и Мещеряков одновременно улыбнулись и направили своих коней навстречу друг другу. - Здоров будь, Михайла! - И ты, Петро, будь здоров! - А я слыхивал - ты пропал. - Пропал, да нашелся. - Дай Бог! А здеся что? - Неволю мыкаю. - На тя глянешь - не скажешь, что в неволе. - Так это для кого как. - Тоже верно, - отозвался воевода и спросил: - У кого же ты? - У Нагатай-бека. Мож, слыхал? Векилем. - Постой, постой. Уж не тот ли Нагатай, что на Москве бывал? - Он самый. - Ну, брат, тебе повезло. - Повезло петуху, что в похлебку не попал, да коршун заклевал. - А что - бек не пущает тя домой? Этот вопрос Михаил пропустил мимо ушей, его интересовало совсем другое. - Ты скажи мне, Петро, как там мои... жена, мальчонка. Видал ли? - Жена твоя жива-здорова. Не беспокойся. Видел её как-то на торгу. Ладная у тебя бабонька. И мальчонка твой растет. Бойкий такой. Так что торопись! - И воевода, засмеявшись, шутя погрозил пальцем. Услышав его смех, князь Дмитрий оборотился и, глянув в их сторону, нахмурил бровки, полные свежие губы его были упрямо сжаты, а глаза как-то быстро оглядели Ознобишина. Княжич увидел рядом с Мещеряковым смуглолицего худощавого мужчину, по облику вроде русского, но одетого в татарскую одежду, и, не приметив в нем ничего любопытного, отвернулся и заговорил с митрополитом. А Михаил подумал: "Не признал... где ему... махонький был... ничего не помнит". А воевода, наклонясь к уху Михаила, заговорил приглушенным голосом: - Что-то у вас тут, Михайла, нехорошо, неспокойно. Намедни мне один верный человек на базаре сказывал, что между мурзами большая вражда идет из-за ханов. Быть крови великой! Чуешь? - Как не чуять! Чуем. Шатается Орда. Скудеет. Воевода Мещеряков со строгим вниманием поглядел в лицо Михаила. - Это хорошо, что ты такой глазастый. Ты, брат, примечай, смотри, слушай... Как что - весточку дал бы. На Москве, брат, теперича другой человек стал, не пужливый. И воеводы славные есть, и воины храбрые. Нам бы знать, что у них деется, чтобы врасплох не застали. Уразумел? - Уразумел. Беречься надобно. Как не беречься. С ними, супостатами, ухо востро держи, не плошай! - Вот и я о том. Давай, брат Михайла, землячкам своим помогай как можешь... А мы о женке твоей да о мальчонке попечемся, в обиду не дадим. А там, глядишь, и из неволи поможем выбраться. Московские бояре своих слуг и друзей в беде не оставляют. - Что женке да мальчонке моему подмогнете, за то низкий поклон и моя верная служба, - Михаил прижал руку к сердцу, - а что ежели выкупа, то погодить надобно. Сам попытаюсь. Есть такая надежа. А ежели неудача, тогды буду бить челом князю Московскому и вам, славным боярам московским. Мещеряков широко улыбнулся и, дружески шлепнув Михаила по плечу тяжелой своей десницей, сказал: - Бывай здоров, Михайла. Крепись, брат! - И вы тож крепитесь и мужайте, добрые московские люди! - сказал Михаил и поклонился низко, по-русски, не слезая с коня. - А о том, что проведаю, на Москву дам знать. Как договорились. На том и расстались. Возвратившись в усадьбу, Михаил закрылся с Косткой в своей каморке. Он все ещё находился под впечатлением встречи с московскими людьми, и страстное желание оказаться вновь на Руси, в Москве, пробудилось в нем со жгучей силой. Он постоянно слышал в своих ушах насмешливый голос Мещерякова: "Ладная у тебя бабонька... и мальчонка твой растет... бойкий такой". И думал: "Значит, все-таки мальчик, мальчик... Золото мое, Настасья!" Он расхаживал по своей маленькой келье в распахнутом халате, громко вздыхал и потирал голую грудь, а Костка сидел у самой двери, на ковре, на поджатых ногах, и молча следил за Михаилом блестящими влажными глазами. Успокоившись, Михаил остановился перед своим товарищем, спросил: - Видел теперя Митю? - Добрый отрок! - похвалил тот, растянув в улыбке беззубый рот. - То-то! Дай ему возрасти! Мужем стать. Тогда он свое скажет. Попомни мое слово. Скажет! - Он снова потер грудь. - Сердце что-то давит. Дышать чижело. - А ты молочка бы попил. Глядишь, и полегчает. - Эх, что там молоко, Костка! На Русь нам надобно! Домой! Как оказалось впоследствии, московские люди спешили не напрасно. Скоро в Орде произошла новая "замятня" - Тимур-ходжа убил своего отца и сам стал властвовать. Что тут сделалось! Стражники с палачами бродили по улицам, врывались в усадьбы богатеев и, если кого захватывали дома, волокли во дворец, а при сопротивлении резали на месте, как ягнят. Крики, плач, вопли, проклятия. Народ в ужасе попрятался по домам, всадники заметались по городу из конца в конец. Базар, рынки, бани опустели, все строительные и хозяйственные работы прекратились, ибо перепуганные работники разбежались кто куда. Отдельные вооруженные отряды мусульман под предводительством непокорных мурз нападали на такие же отряды. То в одном, то в другом местечке происходили яростные схватки, сопровождавшиеся погромами и пожарами. Сгорела мечеть, две общественные бани, погорели торговые лавки. Русские и армянские купцы дочиста были ограблены. Князь Константин Ростовский со своими людьми был раздет донага и крепко побит, так что едва жив, пеший, бежал из Сарая. Князь Дмитрий Константинович Суздальский отсиделся на дворе сарайского владыки, а его брат Андрей по выезде из города был встречен конным отрядом мусульман, но, проявив храбрость и дерзость, пробился сквозь них, ушел цел и невредим в русские пределы. В этой "замятне" Тимур-ходжа не процарствовал и семи недель. Право на ханский престол у него стали оспаривать - молодой хан Абдуллах со своим покровителем Мамаем, кочевавшие на правом берегу Волги, и неизвестно откуда появившийся царевич Кильдибек, сын Джанибека, который, как уверяли дервиши, неудержимо, как полноводный весенний поток, во главе ногайцев двигался к городу. Действительно, его продвижение было настолько стремительным, что Тимуру-ходже Одноглазому едва удалось убежать за Волгу, где он был убит по указанию Мамая своим же нукером, обезглавлен и брошен на съедение зверям и птицам. Так был наказан отцеубийца. Глава двадцать пятая На заре, в тихий предутренний час, царевич Кильдибек с ногайцами вступил в город и занял опустевший дворец, а когда жители Сарая пробудились, они услышали от глашатаев, разъезжающих по улицам с барабанами и орущих во все горло, что у них новый хан. Это известие никого не удивило - напротив, горожане отнеслись к нему равнодушно, памятуя о том, что смена правителей не приносила ни покоя, ни радости, а только смуту и разорение. Не все ли равно простому люду, кто будет сидеть в ханском дворце, лишь бы установился наконец долгожданный мир и никто не мешал пасти скот и торговать. С тем же равнодушием приняли эту весть и люди Нагатай-бека, хотя они-то могли и порадоваться: ведь их господин некогда спас царевича, как уверял дервиш Мансур, уберег его от смертельной опасности. Но кто поверит дервишу? Вечно он плетет какие-нибудь небылицы. Его уже давно никто не воспринимает всерьез: посмеются только, махнут рукой и пойдут по своим делам. А дервиш вскинется и застучит в гневе концом палки в твердую землю, чего с ним раньше никогда не случалось. Да ещё покачает головой. Ну и ослы! Нет, подлинные балбесы! Не хотят слушать - пусть не слушают, но скоро, очень скоро их господин, славный и благородный Нагатай-бек, станет в большом почете у нового хана! Да продлит Аллах его годы и побьет всех его врагов! Так он говорил - и вот что произошло. Как-то в темный час, после вечерней молитвы, пришел из дворца круглолицый молодой человек в лиловом халате в сопровождении двух рослых вооруженных стражников. При разговоре с простыми людьми молодой человек держался очень вежливо, без того высокомерия, что было свойственно людям из дворца. Он спросил о Нагатай-беке, дома ли, как его здоровье и прочее, что полагается в этом случае. Михаил ответил, что уважаемый тархан, его хозяин, ещё не возвращался с летовья, а он, Озноби, - векиль Нагатай-бека и поверенный во всех его делах. Молодой человек выслушал его и сказал: - Очень жаль, что нет твоего господина. В таком случае тебе придется одеться и идти со мной во дворец. Ознобишин побледнел и не двинулся с места. Молодой человек улыбнулся доверительно: - Да не бойся. Ничего плохого не произойдет. Вели запрягать небольшую арбу. Она тебе пригодится. Михаил сделал так, как посоветовал молодой человек. Он надел теплую фарджию поверх халата, приказал запрячь мула в выездную крытую арбу и, усадив молодого человека рядом с собой, выехал со двора. Стражники пошли следом. Они благополучно добрались до ханского дворца Алтун-таш, несмотря на густые потемки и плохую дорогу. Михаил оставил арбу на попечение стражников подле самых ворот, а сам с молодым человеком прошел через калитку во двор. Потом они шли какими-то полутемными проходами, пока не оказались в маленьком дворике с фонтанами. Оставив Ознобишина одного у высоких двустворчатых дверей, чиновник прошел во внутренние покои дворца. Михаила била легкая дрожь - скорее от волнения и неизвестности, чем от холодной сырости, проникающей через шерстяные одежды. Послышались шаги. Во двор вместе с давешним молодым чиновником вышел пожилой и дородный, в темном шелковом халате и матерчатой шапочке. За ними следовали двое черных рабов, тащивших небольшой и, видимо, тяжелый сундук, обитый по углам железными полосами. Пожилой окинул Михаила беглым взглядом и спросил: - Ты - векиль Нагатай-бека? - Да, господин. - Примешь вот это для своего хозяина. Это дар нашего милостивого хана Кильдибека. Да будет он и его потомки прославлены в веках! Да покарает Аллах всех его недругов! Михаил прижал правую руку к сердцу и низко поклонился в знак почтения к имени хана. Чиновник продолжал, протянув Михаилу пергамент, свернутый в трубочку: - Вот опись. Проверь все сам! Ознобишин развернул свиток, однако текст описи, начертанный причудливыми знаками, оказался ему непонятен, и он покачал головой. Тогда молодой человек, который привел его сюда, взял у Михаила опись, близко поднес к глазам и нараспев стал произносить: - Кубок золоченый с яхонтами - один! Нож иранский с камнем бирюзой на рукояти - один! Чаша урусская, серебряная, - одна! Пока он перечислял подаренные ханом вещи, один из черных слуг вытаскивал их из сундука, показывал и осторожно клал на землю. Всего оказалось около двадцати красивых и дорогих вещей. Такой подарок с честью можно было вручить какому-нибудь чужеземному государю, не то что простому беку. - Все это ты должен сохранить и передать своему хозяину. - Да, господин. Так я и сделаю. - И помни: за каждую вещичку ты отвечаешь головой. - Да, господин. - Хорошо, если никто не будет знать об этом подарке. - Никто не узнает, господин. Уверяю тебя. В это время во двор вошли два человека: впереди - высокий и стройный молодец с холеной черной бородкой и длинными усами, позади - низкорослый и толстый, с безволосым круглым лицом. Оба были богато одеты, а пальцы их рук унизаны красивыми перстнями. Чиновники и слуги почтительно и низко склонились, и Михаил вместе с ними. Высокий что-то сказал пожилому чиновнику, смотря на Михаила. Тот быстро ответил, но Ознобишин не расслышал слов. Высокий вельможа спросил: - Векиль, ты урус? - Да, господин. - Как тебя звать? - Озноби. Высокий повернулся к низкорослому и поговорил с ним тихо о чем-то, затем поманил пальцем Михаила: - Подойди сюда! Ознобишин сделал три шага и остановился перед высоким. - Вспомни: отводил ли ты когда-нибудь до караван-сарая от дома Нагатай-бека ишака, на котором сидела женщина? - Как же. Отводил. - Что это была за женщина? - Откуда мне знать, господин? Я не видел её лица. Оно было под чадрой. - Ближе! Ближе! Теперь Михаил оказался подле толстяка. Этот человек имел безмятежное, как поверхность глубокого омута, широкое лицо - ничего нельзя было прочесть на нем. Однако внимание, с которым тот разглядывал его, встревожило Михаила. Пожалуй, в течение целой минуты вельможа не сводил с Михаила своего взгляда, отчего тому сделалось не по себе. Но вот наконец толстяк шевельнулся, моргнул ресницами, ничего не сказал, развернулся и медленно удалился. Это было более чем странно. Михаил пожал плечами, теряясь в догадках. Ему было и невдомек, что мгновение назад перед ним стоял сам хан Кильдибек. За толстым вельможей ушел и высокий. Однако через некоторое время он возвратился и позвал пожилого чиновника. Оба скрылись за дверью. Вскоре пожилой чиновник появился снова, важный и строгий. За ним шли двое белых слуг в чалмах и красных шароварах и туфлях с загнутыми мысками; каждый из них нес по два тяжелых кожаных мешочка с желтыми шелковыми завязками, скрепленными большой восковой печатью. По звяканью металла, который послышался, когда слуги положили мешочки к ногам Михаила, он определил, что в них монеты, много монет, и, судя по печати, взяты они из ханской казны. Чиновник сказал: - Этот дар хана Кильдибека - тебе, урус! Михаил не произнес ни слова - удивление его было беспредельным. - Этих денег вполне хватит, чтобы выкупиться на волю. - Затем чиновник повернулся к черным и белым рабам: - Помогите донести до ворот! Ознобишин согнулся в низком поклоне. Когда все было погружено на арбу, Михаил спросил молодого чиновника, сопровождавшего его вместе с рабами до арбы: - Скажи, уважаемый, кто это так долго разглядывал меня? Последовал короткий ответ: - Хан! Да будет он вечен под этим небом! - Будет вечен! - повторил Михаил, хлестнул мула концами вожжей, и арба покатила, поскрипывая колесами. Никто в усадьбе не узнал, зачем Михаил ездил во дворец и что привез. Один лишь Костка был посвящен в эту тайну, так как помогал перетаскивать драгоценный груз из арбы в Михаилову каморку. Только теперь Ознобишин понял, что в то солнечное, ясное и счастливое для него утро он отвез к караван-сараю на осле под женской одеждой не брюхатую бабу, как считал долгое время, а прямого потомка Чингисхана - хана Кильдибека. Он и Нагатай-бек спасли хана Кильдибека, и добрый хан щедро отблагодарил обоих: одному преподнес драгоценные дары, другому - тысячу серебряных монет. Да на эти деньги не только приобретешь волю, но и накупишь различных товаров для хорошего торгового дела. Кто мог помышлять о такой удаче?! Поистине, Господь вознаграждает его за мучения! Михаил с нетерпением ожидал приезда Нагатай-бека, ибо только от него зависело исполнение его желания, но тот, как назло, не ехал. Давно уже собран урожай. Хорошей пшеницей, ядреным ячменем и просом заполнены доверху закрома. Вот пожелтел и пожух лист, клубистые тучи с севера принесли с собой холодные дожди. Тем временем коварные и всем недовольные сарайские беки, избрав себе в правители Амурата, сына Орду-шейха, выступили против хана Кильдибека и, объявив его самозванцем, задушили в постели. Ознобишин горевал об этом добром и несчастном хане и, по русскому обычаю, помянул его загубленную душу. Глава двадцать шестая Когда Нагатай услышал о щедром подарке хана Кильдибека, он заткнул уши толстыми пальцами, желая этим показать, что ничего не хочет знать. Мало этого, принялся настаивать на немедленном уничтожении ханского дара, потому что сейчас при одном упоминании о Кильдибеке можно было лишиться головы, а он отнюдь не склонен был её терять из-за нежданных, пусть и прекрасных царских вещей. Михаил понимал, что бек прав, и не стал отговаривать, но уничтожать эти чудесные вещи он был не намерен. Он выбрал очень простое решение. Темной ночью, когда ни одна звездочка не могла проглянуть сквозь плотные снеговые тучи, а слуги погрузились в крепкий сон на своих жестких постелях, Михаил и Костка оттащили тяжелый сундук в замерзший сад и глубоко закопали его под старой яблоней. Ханский подарок надежно был погребен, никто не видел, где он зарыт. Это принесло заметное облегчение старому беку, и с этой ночи к нему вернулся спокойный сон и хорошее самочувствие. Но Михаил Ознобишин не собирался следовать примеру хозяина, хотя его дар был более опасен - на каждой монете имя Кильдибека, а их у него имелось около тысячи, и все из настоящего серебра. Новенькие, круглые, блестящие динары, от которых нельзя и глаз отвести, хотя не в этом заключалась для него их ценность, а в том, что они являлись воплощением его свободы, его надежды и тайной радости. Он скорее отдаст на отсечение руку, чем расстанется с ними. Однако хранить их в таком виде - настоящее безумие, и Костка, недолго думая, предложил переплавить монеты в слитки. Это был хороший совет. За приличное вознаграждение сарайские мастера могли это сделать очень скоро. Но не так легко оказалось сыскать надежного человека. Им оказался косой мастер, бывший гератец, в прожженном кожаном фартуке, тщедушный и живой, по имени Заки. Гератец трижды отказывался, охал, закатывал глаза и изображал на своем лице смятение и даже ужас, да корысть в конце концов взяла верх, и он согласился, однако потребовал ни много ни мало, а четверть того, что получится в слитках от расплавленного серебра. Михаил вынужден был согласиться. Когда серебряные слитки в виде коротких палочек, завернутые в тряпки, были спрятаны в углу его комнаты, в тайнике, известном, кроме него, только Костке, Михаил отправился к Нагатаю. Ему хотелось знать, сколько будет стоить его свобода. Услышав просьбу своего векиля, Нагатай сначала удивился, а потом расстроился. Старый бек не мог взять в толк - чем Озноби у него плохо, чего ему не хватает? Уж и без того он, кажется, имеет все, что нужно, управляет хозяйством, как желает; идет, едет, куда хочет; нет за ним присмотра, не требуют от него отчета в своих действиях, кроме того, о чем он сам пожелает сказать; всем он распоряжается, будто бы своим, и для него, Нагатая, он уже давно не раб, а как сын родной, потому что он любит и доверяет ему. Так зачем же, спрашивается, покидать его, старого и беспомощного? Что он, Нагатай, будет без него делать? - Ты подумал, на кого останется все это? Нет. Ты уж погоди... вот умру - и езжай, куда хочешь. На Русь ли, в Индию ли, в Хорезм... А теперь, - со вздохом сожаления сказал бек, - сколько ни проси, каких денег ни сули - я не соглашусь. Михаил не стал настаивать. Он знал бека: хотя тот проявлял порой слабость духа, откровенно трусил и терзался от всевозможных страхов, однако, случалось, проявлял такое завидное упрямство, был так тверд в своем решении, что ничто не могло его поколебать. Эта черта характера Нагатая, вызывавшая у Михаила чувство уважения, теперь глубоко его огорчила. Спустя три дня, проходя по двору, Михаил встретил Большого Петра. По растерянному и немного смущенному виду мужика Ознобишин догадался, что тот хочет с ним поговорить. Недовольно поджимая губы, хмурясь, так как был не в духе, Михаил буркнул: - Что тебе? Большой Петр, теребя в руках шапку, спросил: - Слыхали мы, Михал Авдевич, что на Русь ты собралси... Его серые маленькие глаза пытливо и со страхом смотрели на Ознобишина из-под лохматых бровей. - А тебе кака забота, Петро? - Как же... без тебя-то? Да неужто басурман сдержит слово? Даст вольную? Да ни в жизнь нам не дождаться вольной! - почти в отчаянии воскликнул Большой Петр. "А ведь и вправду, - подумал Михаил. - Не отпустит Нагатай. Вот ведь какое дело! Упрется что баран - и все тут! Подход к нему нужен, особый уговор. Без меня никто этого не сделает". А Петру сказал, все ещё хмурясь и не глядя на него: - Не беспокойсь. Ищо не еду. Тута без меня, гляжу, даже шелудивая собака ступить не может. Он сплюнул от досады под ноги и горько усмехнулся. Обидно стало, что он не добыл своего счастья, но одновременно и лестно, что для других оказался таким нужным человеком. Это поднимало его в собственных глазах и помогало побороть в себе отчаяние малодушных, всегда считавших, что им хуже, чем другим. Петр засмеялся, от радости глаза его заблестели. Он отступил, комкая шапку, затем надвинул её на седую голову. - Вот и славно, Михал Авдевич. Это я робяткам зараз перескажу. Как же... радость-то кака... И рослый добряк, прослезившись, как женщина, бросился бежать прочь. Глава двадцать седьмая Бабиджа с молодой беременной женой вернулся в свой городской дом в начале зимы. Михаил узнал об этом от Нагатай-бека, который распорядился почаще посылать к Бабидже мальчика Надира и справляться о здоровье дочери. И мальчишка каждое утро уезжал на гнедой кобыле, а к вечеру возвращался с сообщением, что дочь бека здорова или немного занемогла. При этом он сообщал все подробности о её самочувствии, передаваемые ему Фатимой, а Нагатай слушал, покачивал головой и сокрушенно вздыхал. По подсчетам женщин, Джани должна разрешиться от бремени где-то в апреле месяце, и хотя до этого было ещё далеко, бек волновался. Однажды Нагатай разбудил Михаила среди ночи и стал ему рассказывать сон, который обеспокоил его. Ему приснилось, что Джани родила сыночка, прекрасного мальчика, крепкого, здорового. Что этот мальчик, как только появился на свет, тотчас же встал на ноги и пошел, и лицо его сияло, как солнце, а люди, которые встречались ему, падали на колени и молитвенно складывали руки - и все вокруг было чудесно: земля в цвету, небо голубое, деревья зеленые... Но затем свет вдруг померк, и появился какой-то старик, который внезапно сделался мертв, и у него по бороде потекла кровь, много красной крови, целый поток. Однако вскоре вновь воссияло солнце, но что произошло с дочерью и младенцем, он не увидел, потому что проснулся. От такого сновидения Нагатай на целых десять дней потерял покой. Он всем рассказывал о том, что видел во сне, ото всех ждал толкования и очень сердился, когда выслушивал не то, что хотел. Как-то Михаил привел пожилого мужчину, крупного, полного, с карими пронзительными глазами и крашеной красной бородой. По его внешности нельзя было определить, какого он племени, но он говорил на многих языках, которые были в ходу на обширной территории сарайских ханов. Звали его Дарий, и на своем широком поясе он носил связку кожаных узких ремешков с узелками. Дарий уселся перед Нагатай-беком на пол, внимательно выслушал, потом, закрыв глаза и перебирая в руках связку ремешков, стал разъяснять сон. Дарий сказал твердо, что дочь его родит здорового младенца мужского пола, что роды будут благополучны для матери и она останется жива, но умрет кто-то из родственных стариков насильственной смертью, однако смерть эта желанна для младенца, иначе он погибнет сам; его рождение, всеми ожидаемое, - не напрасно: оно должно принести счастье и радость многим людям. - Да будет так! - закончил Дарий, открыл глаза и добавил: - Мой тебе совет, бек. Что тут было сказано, держи в тайне! Никому не говори, даже своей дочери. Это поможет тебе избежать беды. И знай: от твоего молчания зависит жизнь младенца. От этих слов Нагатай-бека охватил трепет. Он поверил, поверил каждому слову этого страшного человека, наградил его не скупясь и отпустил с миром. С этого дня бек сделался тихим, ничего никому не рассказывал о ребенке и перестал интересоваться здоровьем дочери, будто и не приближались с каждой неделей её роды. Михаил видел: бек страдал, страдал молча, он сделался совсем плох, его мучила бессонница, он перестал есть свой любимый бараний плов, спал с лица, только и делал, что молился, вздыхал и безнадежно покачивал головой. По совету Михаила он сделал крупные пожертвования на строительство мечети и медресе, чем вызвал разговоры и уважение мулл, имамов и самого шейх-уль-ислама, который усмотрел в этом деянии проявление истинной мусульманской добродетели, визирь прислал к Нагатай-беку нарочного с уведомлением, что о его поступке доложено хану и вседержавный поставил его в пример своим подданным. Так Нагатай-бек прославился как верный поборник ислама. Почет окружающих немного отвлек его от личных переживаний, и, уповая на Аллаха, он принялся ждать, что будет. Нарочным оказался Аминь-багадур, который в скором времени должен был отправиться в Москву с ярлыком на великое княжение для московского князя Дмитрия. Нагатай-бек одобрил решение хана, считая, что, кроме Москвы, на Руси никто не справится с бременем такой власти, ибо русские очень строптивы, беспокойны и при малейшем ослаблении пытаются выйти из повиновения, и только Москва, её князь и бояре, способна заставить всех подчиниться. Михаил попросил Аминь-багадура взять небольшой подарок для жены - два отреза хорошего сукна, тонкую кашемировую шаль и несколько палочек серебра; с подарками он послал и грамоту, в которой сообщал, что жив-здоров, того же желает всем своим родным и знакомым и что скоро вернется домой. Только Аминь-багадур отъехал с ярлыком для московского князя, как хан Амурат вознегодовал на князя Дмитрия: ему донесли лазутчики, что такой же ярлык на великое княжение Дмитрий Московский получил и от хана Абдуллаха. Сарайский хан, впав в слепую ярость, распорядился передать ярлык на великое княжение суздальскому князю Дмитрию Константиновичу. Новый ярлык был вручен во дворце Алтун-таш князю Ивану Белозерскому, который на той же неделе отбыл из Сарая в Суздаль в сопровождении небольшого татарского отряда. В Сарае между тем появились странные дервиши и начали тайно мутить народ, восстанавливать его против царствующего хана. Они поговаривали, что хан Амурат клятвопреступник и грешник, что на его совести много безвинно погубленных мусульман, что было знамение в городе Хорезме - пала звезда с красным хвостом, а это, по предсказанию, к большой крови, если на святом престоле Чингисидов будет восседать Амурат-хан, неправдой занявший его. Дервишей ловили, били палками, секли мечами, но их не убывало, а становилось все больше. А вскоре и простолюдины стали выступать против Амурата и славить Абдуллаха, царевича из Мамаевой Орды, как прямого потомка хана Узбека. Как-то после утренней молитвы явился радостно возбужденный Бабиджа. Он привез новое известие - хан Амурат убит эмиром Ильясом, сыном Амул-Буги. Сам эмир со своими верными людьми и некоторыми сарайскими беками бежал за Волгу, звать Абдуллаха с Мамаем в Сарай, и скоро те будут здесь. Это Бабиджа рассказал с лихорадочно блестевшими глазами, ликуя и потрясая худыми руками. Нагатай-бек встретил новость сдержанно и не высказал своего отношения к смене правителей: смутное время наложило на него свой отпечаток - он стал замкнут и откровенно набожен. Казалось, ничто его больше не интересует на свете, кроме служения Аллаху, ничто так не радует, как молитва и чтение Корана. Зато Бабиджа совершенно преобразился, ничего не осталось от его былой святости; теперь это был энергичный, расчетливый хозяин. Он продавал, покупал, подсчитывал барыши, давал в долг под большие проценты. Завел знакомства среди арабских, армянских и русских купцов и сам превратился в купца. Он понимал, что вражда между ханами ослабляет Орду, мешает торговле и несет разорение. Богатые знатные беки, купцы, ремесленники, пастухи и простолюдины мечтали о могущественной сильной власти, какая была при умершем хане Джанибеке, но на это способен, по единодушному мнению горожан, только один человек - эмир Мамай. Всем своим сердцем Бабиджа желал успехов Мамаю и теперь, после убийства хана Амурата, ожидал прибытия в Сарай войск только этого эмира. Он не знал, что в то время, когда он беседовал с Нагатаем и радовался смене власти, к городу действительно приближалась грозная конная лавина. Это было многочисленное войско, но не Мамая, а Азиз-хана, сына Тимура-ходжи, внука Орду-шейха. Вечером, выехав со двора Нагатая на улицу в легких санках, Бабиджа увидел черный столб дыма, пронизанный красными искрами и высоко поднявшийся в небо из центра города, взмахнул рукой, приказывая: - Скорее туда! Ему не терпелось увидеть своими глазами долгожданных Мамаевых нукеров. Он был так ослеплен восторгом предстоящей встречи, что не придал никакого значения закостеневшим трупам на улице, вою собак и плачу старухи, которая бежала куда-то, седая, растрепанная, обезумевшая от горя. Соловый скакун нес его санки с приятной, захватывающей дух быстротой; казалось, он летел, так плавен его бег и скольжение полозьев; все мелькало с боков, сливаясь в один темный цвет, а впереди - огоньки, какие-то люди, всадники с пиками. Вот уж различимы их лица, круглые щиты, и, привстав на своих слабеющих дрожащих ногах, Бабиджа крикнул: - Да будет славен эмир Мамай! Но тут же засомневался: "Да Мамай ли это?" Между тем над ним уже склонилось молодое худое лицо со злой ухмылкой на тонких губах, белым узким месяцем сверкнула сабля, и вслед за сильным ударом в лоб он услышал: - Получай, собака! Теплая кровь залила глаза Бабиджи и струйками побежала по белой бороде. Слуга подхватил Бабиджу под руки, сани остановились, конный отряд с шумом и свистом промчался мимо. Уже мертвого доставил слуга Бабиджу назад в дом Нагатай-бека. Увидев своего друга, лежащего в санях с залитым кровью лицом, Нагатай-бек всплеснул руками и громко воскликнул: - Сон мой вещий! Вот мертвый старик, который приснился мне. Слава Аллаху! Свершилось, что предсказал Дарий. Только сутки спустя Михаил, возложив покойника на сани и накрыв белым саваном, повез через весь город в усадьбу. И там, впервые за шесть месяцев разлуки, Михаил увидел Джани. Она выбежала из дома в одном домашнем платье, до глаз загораживая свое лицо темной накидкой, под свободными складками одежды угадывался большой тугой живот. Джани быстро, почти мельком взглянула на Михаила своими угольно-черными влажными глазами и, будто не признав его, отвернулась. Она не забилась в плаче при виде покойника, а лишь растерянно застыла возле саней. Заголосила только Фатима, появившаяся на крыльце с шубкой. Даже плача, старая служанка не забыла укрыть свою госпожу; потом, поддерживая её под локоть, увела в дом. Михаил распорядился отнести Бабиджу в комнату, где его положили прямо на пол. В тот же вечер, уезжая, Михаил встретил во дворе однорукого крепкого мужчину. "Да это же Хасан", - подумал Михаил, смотря тому в широкую мускулистую спину. Действительно, это был бывший сотник. В одной из дворцовых стычек он потерял левую руку, остался не у дел и вынужден был искать службу у знакомых беков. Бабиджа из милости принял его сторожем как раз за месяц до своей смерти. Глава двадцать восьмая В один из холодных январских дней в дом Нагатай-бека пришла радостная весть - Джани неожиданно и благополучно разрешилась от бремени желанным деду мальчиком. Бек сразу пришел в радостное расположение духа и засобирался к дочери взглянуть на младенца. Нагатая совершенно не смутило, что Джани родила раньше срока, да и никто, как заметил Михаил, не придал этому значения. Однако это заставило его задуматься. Если младенец родился, как ему положено, девятимесячным, то наверняка он не от Бабиджи-бека. Джани понесла за два месяца до свадьбы, весной. Тогда не его ли это сын? И он с нетерпением стал ожидать возвращения хозяина. Нагатай-бек появился через пять дней, заметно преображенный: он помолодел, в узких глазах появился счастливый блеск. Со слов Нагатай-бека, его внук оказался крепким здоровым мальчуганом, белокожим, темноволосым, с правильными красивыми чертами лица. Весь его облик очаровал деда, и он рассказывал о нем каждому, кто приезжал с поздравлениями. И всякий раз заканчивал разговор следующими словами: - Теперь можно и умереть спокойно. У меня есть наследник. Согласно договоренности, все состояние Бабиджи-бека переходило в собственность Джани, вернее, маленького Мухаммеда. Новорожденный сделался наследником обширных пастбищ, больших табунов лошадей, бесчисленных отар овец, сотен рабов и слуг, двух больших усадеб в Сарае и одного крупного поместья в Крыму, у города Сурожа. Кроме этого к нему переходило тарханство деда, некогда предоставленное предкам Нагатай-бека ханом Узбеком, а тарханство давало возможность получать большие доходы со всего движимого и недвижимого имущества, не платя никаких податей и налогов в ханскую казну. Тарханная грамота, написанная на тонкой, хорошо выделанной коже и скрепленная двумя красными печатями, бережно хранилась Михаилом в маленьком железном сундучке. Вскоре за малышом Мухаммедом закрепилось звучное прозвище - Лулу, что означало по-арабски - жемчужина. Это прозвище мальчик получил от заезжего арабского купца, торговца драгоценностями, который зашел в дом Бабиджи проведать своего старого приятеля и увидел чудесного младенца, спавшего в колыбельке в тени цветущей яблони. Изумленный купец вскинул руки и воскликнул: - Да будет благословен Аллах, создатель всего прекрасного! Этот младенец - жемчужина! Лулу! С тех пор его и стали называть - Лулу. Это имя как нельзя лучше подходило к нему, ибо младенец был поистине очарователен. Со дня появления на свет мальчик был окружен всеобщей любовью и поклонением. Он совсем не походил на Бабиджу, и с каждым месяцем это становилось очевидней. Больше сомнений у Ознобишина быть не могло: этот младенец, замешанный на русской и татарской крови, - его сын. Когда Лулу начал ходить, резво переступая своими короткими толстыми ножками, и говорить, чудно коверкая слова, Джани приставила к нему дядьку-воспитателя, старого сотника Хасана. Новая обязанность пришлась по душе однорукому нукеру, ибо с самых первых дней появления мальчика на свет он не чаял в нем души. Став дядькой Лулу, Хасан с ним уже не расставался: спал рядом с люлькой, вместе ел, вместе с ним совершал прогулки. Малыш звал Хасана - ака, и это умиляло бывшего сотника, непривычного к ласкам и нежным словам. Глава двадцать девятая С рождением внука Нагатай-бек изменил своему правилу - чаще стал покидать усадьбу и гостить у дочери. Случалось, что он по нескольку дней не приезжал домой. Однажды старик и возница Юсуф возвращались от Джани. Нагатай сидел на арбе, возница - верхом на муле. Юсуф вполголоса напевал унылую песню, а Нагатай полудремал, легонько покачиваясь из стороны в сторону. Он то закрывал глаза, то опять открывал их, чтобы поглядеть, много ли проехали, как заметил: что-то белое мелькнуло сверху под колесо арбы. - Стой! - вскричал Нагатай, вытягивая вперед руку. Юсуф остановил мула и повернулся вполоборота, удивленно кося на хозяина узким глазом. - Посмотри, что попало под колесо? Возница слезать не хотел, сильно перегнулся с седла, ничего не увидел и тогда, кряхтя и охая, неохотно спустился наземь. Тем временем вокруг собралась толпа из стариков и детей. Стоя поодаль, они переговаривались друг с другом, качали головами, вздыхали и скорбно смотрели под колеса. Юсуф подошел к арбе, согнул свою широкую спину и долго находился в таком положении. Нагатай взирал на него сверху и думал, что бы там могло быть и почему он так долго не выпрямляется, наблюдая, как у того шевелятся локти и все красней и красней становится шея. Непонятно отчего он начал волноваться. Наконец Юсуф распрямился, на его ладонях лежал мертвый голубь, в крови и грязи. - Какое-то кольцо, - сказал Юсуф, показывая Нагатай-беку переломанную красную лапку с желтым ободком. Он пыхтел и отдувался, разглядывая ободок. Потом сказал: - Что-то написано. Маленький худенький старикашка, в чалме и с клюкой, подковылял к Юсуфу, близко наклонился к лапке голубя и слабым голосом нараспев прочел: - "Кто поймает сию птицу, да пусть вернет её Биби-ханум!" Эгей! произнес старикашка и быстро заковылял прочь. Всех, стоявших вокруг, точно ветром сдуло. Растерянный, испуганный Нагатай-бек и Юсуф с мертвой птицей в руке остались одни на улице. Эта раздавленная белая птица нынешней управительницы Сарая, дочери хана Бердибека, жены всесильного эмира Мамая, своенравной, капризной, вспыльчивой Биби-ханум, привела Нагатай-бека в ужас. "О Всемилостивый! За что ты наказал меня?!" - проговорил он чуть слышно, все его огромное тело сковала непонятно откуда взявшаяся немощь, он опрокинулся навзничь, потеряв способность двигаться и соображать. Юсуф хлестнул мула и повез хозяина домой. Их встретил Ознобишин и, увидев бледное, потное, перекошенное лицо Нагатая, испугался, подумав, не стряслось ли чего с Джани или Лулу. - Озноби, - прошептал Нагатай-бек. - Я пропал! Сбежались слуги, подхватили Нагатай-бека на руки и, беспомощного, тяжелого, осторожно понесли в дом. Когда Михаил во всех подробностях узнал о случившемся, он успокоился, однако все-таки решил: это беда! Раздавлена птица государыни! Почтовый голубь! Да за такое, он слышал, при дворе враз лишали головы. Поплатился же жизнью Ибрагим-мурза за убитую ханскую собаку. А уж коли такое случится, пиши пропало: имущество отпишут в казну, рабов распродадут, Джани и Лулу останутся, как нищие, без куска хлеба. А с ним, рабом Нагатая, что станет? Пропадет совершенно. И не видать уж ему тогда своей Руси. Самое лучшее возместить в сто крат стоимость погибшей птицы, хотя это, конечно, тоже не милость, ибо цену установит сама государыня, как она сделала за нечаянно раздавленную кошку Саткиным-большим, храбрым и сильным ханским нукером, и разорила его вконец. Бедняга вынужден был продать своего коня, оружие и доспехи, чтобы откупиться. У Михаила мелькнула мысль: "А не заменить ли голубя?" Куда проще! Купить на базаре такого же почтаря, переставить колечко и снести его во дворец. Если смотритель голубей ещё не известил ханшу о пропаже птицы, дело можно легко уладить взяткой. На следующее утро Михаил и Костка отправились на базар, в птичий ряд. Голубей там было великое множество, всех пород и расцветок. Они без труда отобрали двух белых почтарей, так похожих на раздавленного, точно они вылупились из одного яйца, и отправились домой. Однако через несколько минут покупка разочаровала Михаила, и он подумал, что Биби-ханум, вероятно, давно уже известно о гибели птицы. Ведь тому было много свидетелей, и его обман сразу откроется. И тогда уж Нагатаю точно несдобровать. Выходит, зря старался. Что ещё можно предпринять, чем задарить ханшу, как вымолить её прощение и спасти Нагатая от опалы? В глубокой задумчивости шел он по базару, ведя за узду своего вороного, и не обращал внимания на обычную сутолоку, шум, крики торговцев и покупателей. Зато Костка, беспечно следовавший за ним со своим серым, на спине которого была приторочена клетка с голубями, не пропускал ни одной лавки, чтобы мельком не заглянуть в нее. И вот, когда они проходили по невольничьей части базара, Костка окликнул Михаила. Ознобишин не сразу его услышал и поэтому немного ушел вперед, остановился, недовольно посмотрел на Костку и, видя, что тот улыбается во весь свой беззубый рот, сплюнул от досады и хотел обругать его по-русски, но тот так настойчиво указывал руками на невольников, сидевших под тентом, что Михаил глянул туда же, без всякого любопытства, с угрюмым выражением лица. И тотчас же понял всю радость своего друга и сам возрадовался, ибо то, что увидел, было их спасением! А увидел он прехорошенькое детское личико. То была беленькая русская девочка лет девяти-десяти, с русыми волосиками, стройная, тоненькая, как былиночка. Она была так мила, что от неё нельзя было отвести глаз. Михаил поблагодарил Костку кивком головы за это открытие и подивился, как это он, опытный и разумный человек, мог забыть слабость ханши. Не имея детей, эта почтенная женщина всей душой и сердцем любила хорошеньких и маленьких девочек, с удовольствием брала их себе в услужение и называла дочками. Ознобишин сразу определил: эта девочка умилостивит государыню. Он пробрался сквозь толпу ротозеев к чернобородому купцу и завел с ним разговор о продаже ребенка. Михаил был не первый, кто интересовался девочкой, поэтому купец назвал цену, безмерно удивившую его. - Почему так дорого? Стоимость этого прелестного создания равнялась стоимости молодой красавицы. - Девочка не одна. Я даю с ней вот эту женщину. - И он указал на смуглую худенькую старушку, сидевшую на чурбаке. Михаил изумился: - Да зачем мне старуха? - А мне, почтеннейший, куда её девать? Ознобишин усмехнулся, дивясь наглости купца, и тут за своей спиной услышал сиплый голос: - Я беру их обеих. Обернувшись, Михаил увидел рослого малого в полосатом халате, распахнутом на широкой волосатой груди. Его маленькие масленые глазки, толстые губы, да, пожалуй, все его несколько опухшее, бабье лицо выдавали в нем сладострастника. Одна мысль, что эта беленькая, слабенькая, беззащитная девочка попадет в его потные жадные лапы, заставила Михаила почувствовать отвращение. Он решил без борьбы не уступать ребенка. Михаил прибавил пять динаров к цене, назначенной торговцем, малый - ещё три, Ознобишин - ещё четыре сверх этого, малый - два динара. Михаил в нерешительности закусил губу и поглядел в светлые детские очи, напоминающие цвет русских озер при облачном дне, подумал: "Золотая ты моя Русь!" - и прибавил ещё два динара. Малый сдался. Ознобишин и торговец при толпе удивленных зевак ударили по рукам, и девочка и старуха стали собственностью Нагатай-бека. Выйдя с рынка на просторную улочку, Михаил сказал старухе: - Ты свободна. Можешь идти куда хочешь. Старуха взяла Михаилову руку и, плача, прижала к своему морщинистому лицу. Маленькая, худенькая, ещё не сгорбленная, как иные в её возрасте, она, видимо, была крепка и вынослива. - Доброта твоя сверх всяких мер, господин! Да пусть Аллах вознаградит тебя за это! Но, мой дорогой господин, куда же я пойду? Мне идти некуда. Нет у меня дома, нет семьи... Она была кипчанка, тридцать пять лет служила купцу, который её продал. Звали её Кулан. - Ты мне не надобна. - Э, кто знает, господин. Может быть, и старая Кулан когда-нибудь пригодится. Я могу стряпать, смотреть за детьми, убирать в доме. Я очень сноровиста, ты увидишь. Я буду верной твоей рабой. Мне мало надо - кров над головой, кусок лепешки. - Да ладно. Пусть остается, - вступился за неё Костка. - Такие деньги уплачены! Михаил понял упрек Костки и сердито поглядел на него. Костка-тверичанин заметил: - Они тебя разыграли, Михал. Я видел, как торговец шлепал этого парня по плечу. Они смеялись, радовались, что тебя провели. Ознобишин выругался, приподнял девочку и посадил её на коня, недовольно глядя на Костку, сказал: - Забудь об этом. Ты знаешь, что я никогда не жалею о том, что сделано. Тужить из-за денег! Тьфу их! Это дитя стоит вдесятеро больше того, что я заплатил. - Потом, подумав, сказал тихо и грустно: - Мы должны были вырвать её из лап этих душегубов. Она ведь наша, русичка... Он спросил девочку: - Ты устала? Есть хочешь? - Не-е, - вымолвила она и потупилась. Ее нежный голосок умилил его, он ласково погладил её ручонку, потрогал тоненькие пальчики, такие хрупкие, такие беленькие, и растрогался до слез. - Как звать тебя, дитя мое? - Маняша. - Ишь ты! Имя-то какое, Маняша! - Он улыбнулся, провел ладонью по её головке. - Откуда ты, деточка? Маняша не знала откуда. - Где ты жила? - допытывался Михаил. - В городе? В деревне? На этот раз девочка утвердительно кивнула. - А как сюда попала? - Привезли. - Кто привез? - Злые дядьки. - Мамка, батюшка где? Девочка заплакала тихонько, но Михаил успокоил её и узнал, что жили они в маленькой избе у реки, а когда стало нечего есть, поехали в город. - Гришку запрягли в телегу. - Гришка - лошадь? - Лошадь. Большая такая, косматая. - А далее что? - Ночью спали. Наехали какие-то страшные. Ударили мамку, ударили батюшку. Мамка упала и лежит. Я подымаю, она не встает. А у батюшки кровь. Меня и Ваську взяли. - Кто Васька? - Братик, - едва слышно ответила малышка и вздохнула. - Где же он? Она пожала плечиками, и по её щекам покатились частые крупные слезинки. Больше она говорить не смогла, а все вздыхала и плакала. "Сирота", - подумал Михаил, и у него самого глаза наполнились влагой, и стало так горько, хоть вой. До усадьбы шел молча, с опущенной головой, покусывая свой ус. Костка, старуха и осел тащились позади. Глава тридцатая Возвратившись в усадьбу, Михаил направился к беку. Он застал печального Нагатая в его опочивальне, молча предававшегося своему горю. Ознобишин сообщил ему о новой невольнице и о своем плане умилостивить ханшу. Нагатай, несмотря на свою полноту, так и подскочил, взмахнул руками, радостно воскликнул: - Ай-яй-яй! Как ловко ты придумал! Ты меня спасаешь, Озноби! Нужно скорее вести её во дворец! - Хорошо, - сказал Михаил, поклонился и вышел. Он распорядился вымыть девочку и обрядить её в легкие красивые одежды, что женщины вскоре и выполнили. Затем выбрал для неё дешевые украшения монисто, браслеты, бусы - и послал их с Косткой. Наутро, зайдя на женскую половину, Михаил застал девочку сидевшей на скамейке, уже одетой, на коленях она держала соломенную куклу. Она тотчас же признала его за своего, похвасталась блестящими безделушками, не догадываясь о том, что это он прислал их, спросила, косясь в сторону строгих молчаливых служанок: - Дядя Миша, это все мне? - Тебе, Маняша... тебе, милая... Она осталась очень довольна. А Михаил улыбнулся, глядя на нее, подумал: "Эх, простота!" Он погладил девочку по русым волосам, затем нагнулся и поцеловал в лобик. Молодая служанка покрыла головку ребенка полупрозрачным, легким, как паутина, покрывалом. Михаил сжал её узенькую, тоненькую, словно листок, ладошку и повел во двор. Почему-то ему стало жаль расставаться с ней, хотя он понимал, что ей будет неплохо во дворце под опекой вседержавной ханши - никто не посмеет её обидеть, она всегда будет хорошо одета и накормлена. И кто знает, как сложится её судьба в дальнейшем? Он слышал, что приемные дочки ханши выходили замуж за знатных людей и были счастливы в семейной жизни. Прихватив с собой мертвого голубя в корзине, двух живых в плетеной клетке и девочку, Нагатай-бек и Михаил уселись на своих коней и отправились. Маняша сидела в седле впереди Михаила и крепко держалась обеими руками за жесткую гриву вороного. - Куды ты меня везешь, дядя Миша? - полюбопытствовала девочка, когда они проехали несколько улиц. - Не волнуйся, Маняшенька. Все будет хорошо. Везем мы тебя вон в тот большой дом, что за стенами теми высокими. Видишь? - А чо то? - спросила девочка. - Дворец ханши. Беспрепятственно въехали они в распахнутые настежь двустворчатые ворота крепости и очутились на обширном мощеном дворе. Нагатай-бек молча, не слезая с коня, помолился, смотря вверх, в глубину бледно-голубого небосвода, вздохнул после молитвы и сполз с седла. Подбежавшие служки - хорошо одетые мальчики - взяли под уздцы их коней и отвели к коновязи, находящейся у стен, под деревянным навесом, а они направились через сад по песчаным дорожкам ко дворцу. Поднявшись по широкой мраморной лестнице, они остановились на самой последней ступеньке перед площадкой, на которой их поджидал важный толстый господин, одетый в богатый халат и белую чалму с алмазной брошью. То был векиль Биби-ханум - Мустафа-бий, давнишний знакомый Нагатая. Векили, так же, как и правители, часто менялись в Сарае, и поэтому встретить в этой должности своего старого приятеля было для Нагатая приятной неожиданностью. Важный векиль улыбнулся дружелюбно. Друзья обменялись приветствиями, справились о здоровье близких, детей, покачали головами, глядя друг на друга, мысленно сожалея о прошедших годах, и только тогда Нагатай изложил, с какой нуждой он прибыл во дворец, и сердечно просил Мустафу посодействовать им свидеться с ханшей и вручить ей подарок. - Эту девочку? - спросил Мустафа-бий, оглядывая Маняшу, и одобрительно покивал большой чалмой. - Хорошая, хорошая! А о голубе не беспокойся. Мустафа-бий окликнул маленького тощего человека, проходившего поодаль. Тот подбежал и раболепно склонился. Векиль взял у Нагатая корзинку с мертвым голубем и передал ему. - Вот твоя пропавшая птица. - Нашелся! Слава Аллаху! - воскликнул тот, поблескивая глубоко сидевшими глазами на худом морщинистом лице. Ему же отдали и клетку с живыми голубями, и он, кланяясь и благодаря векиля, бесшумно побежал куда-то и скрылся в переходах. Векиль сказал: - Вона как обрадовался! А то прямо затужил. Госпожа уж его распекала, распекала за этого голубя. Да продлятся её годы! Мы все рабы ее! Нагатай-бек и векиль Мустафа пошли впереди по длинному коридору, а Михаил и Маняша позади. - Ты попал в хороший час, - говорил Мустафа. - Ханум теперь добрая, веселая, а приди вчера - беда! Ты родился под счастливой звездой, бек. Как тебе везет! И друг твой векиль! Выручит, поможет, похлопочет! Эх, дорогой, кто бы мне вот так помог, - проговорил векиль, явно подшучивая над собой. Они миновали несколько залов, совершенно разных, непохожих один на другой как по своим размерам, так и по отделке стен, полов, колонн. Наконец вышли на террасу и долго шли по ней, пока не оказались в длинном, широком и прямом, как улица, коридоре. Весь этот коридор ярко заливал солнечный свет. Он проникал через многочисленные узкие оконца, расположенные под самым потолком. Так как пол коридора был устлан пестрыми коврами, то они сняли обувь и пошли в одних носках. В конце коридора, у коричневых двустворчатых закрытых дверей, стояли двое стражников с пиками. Там, за этими дверьми, как полагал Михаил, и находились покои ханши, и туда их вел векиль, теперь уже молчаливый и важный, полный достоинства и значительности от возложенных на него обязанностей. Он и двери растворил, и вошел в них первый, увлекая за собой Нагатая и Озноби. Нагатай и Озноби с девочкой остались у порога, а Мустафа-бий, дважды поклонившись, двинулся через весь зал к стоявшему на возвышенности низкому трону, на котором восседала ещё нестарая полная женщина. В зале находилось много юных девушек и девочек. Маленькие и большие, светловолосые и черноволосые, одетые в разноцветные одежды, совершенно непохожие одна на другую, потому что являлись дочерьми разных народов, населявших земли Орды, они были очень хороши, и сравнить их можно было только с красивыми цветами, собранными в один букет. Это и были "дочки" Биби-ханум. Все они, как успели заметить пришедшие, были заняты каким-либо делом: одни вышивали на пяльцах, другие сматывали ленты, третьи, стоявшие неподалеку от трона, перебирали в большой лохани белый жемчуг. И среди этого молодого цветущего женского мира находился всего-навсего один мужчина - худенький мальчик-чтец, сидевший на низенькой скамеечке чуть поодаль ото всех и, не поднимая глаз, нараспев, по-бухарски произносивший суры Корана, водя пальцем по строкам толстой раскрытой книги. Шесть маленьких лохматых собачек, лежавших у ног ханши, при виде пришедших повскакали и с пронзительным лаем устремились к двери. Маняша в страхе прижалась к Михаилу. Он обнял её одной рукой, шепнув, чтобы она стояла спокойно, не двигалась. Собачки облаяли их, обнюхали и побежали прочь, виляя пушистыми хвостами, лишь одна, коричневой масти, с приплюснутым носом и вислыми ушами, вилась около Нагатая с противным пронзительным лаем и норовила укусить его за ногу. Нагатай стоял ни жив ни мертв, вперив неподвижный испуганный взгляд свой в ханшу. Лицо его побелело, покрылось испариной, казалось, ещё немного - и он рухнет без чувств на пол. Михаил крепко подхватил его под локоть. Ханша сердито прикрикнула на собачку: - Кишь, проклятая! Замолчи! - и с улыбкой обратилась к беку: - Ближе, ближе, мой верный Нагатай. Вот не думала, что ты ко мне пожалуешь. От ласковых слов ханши и её улыбки у Нагатая отлегло от сердца, и он засеменил на середину зала, шепнув Михаилу: "Не отставай, Озноби! Пропаду!" Михаил, держа Маняшу за руку, последовал за беком. И когда тот встал на колени, встали и они. Михаил и Маняша поклонились до пола. Все присутствующие с любопытством смотрели на них, один лишь чтец продолжал произносить нараспев: "Аль рахман! Аль рахман!" - Встаньте! - распорядилась ханша и махнула платочком. Светловолосая девочка, круглолицая, с румянцем на щеках, молча поднесла квадратную скамеечку и поставила возле Нагатая. - Садись! - сказала ханша. Сидеть в присутствии ханши была великая честь, и Нагатай, считавший себя недостойным этого, остался стоять, икая от волнения. - Что же ты, бек? Не в твои годы стоять столбом. Присядь! Нагатай не опустился, а рухнул на скамью, произнося слова благодарности и любви к великой госпоже, дочери Бердибека, потомка Чингисидов, с благоговейным почтением взирая на её властное крупное лицо, густо покрытое белилами и румянами, на котором резко и живо выделялись черные, как угли, блестящие глаза. Одета она была в несколько платьев из голубого и белого шелка, голову венчал рогатый убор, из-за своей массивности казавшийся тяжелым. - Что тебя привело ко мне, бек? Уж не беда ли какая? Как твое здоровье? Как поживает твоя дочь, Джани? Нагатаю стало приятно, что ханша поинтересовалась о его здоровье, вспомнила его дочку, которая девочкой некоторое время находилась при ней, и, поблагодарив, ответил, что нет у него никакой беды, что сам он жив-здоров, и внук его растет и здравствует, и того же все они желают ей, своей милостивой госпоже, и всем её близким. - У тебя есть внук? Значит, наша маленькая Джани родила сыночка? Очень хорошо. А это кто с тобой? - Озноби. Мой векиль. Михаил низко поклонился в знак почтения и медленно распрямился. Ханша перевела свой взгляд на бека и сказала: - Я слушаю тебя, мой верный Нагатай. Нагатай-бек откашлялся, собрался с духом и сказал: - Моя великая госпожа... смиренный раб твой просит тебя... будь милостива, не откажи... прими от меня... этот скромный подарок. И Нагатай за руку потянул к себе девочку. Та подошла к нему и встала с низко опущенной головкой. Бек пальцем под подбородок приподнял её лицо. Встревоженные прекрасные детские очи глянули на ханшу, а затем длинные темные реснички скромно опустились, прикрывая их. Ханша восхищенно произнесла: - Ишь ты... миленькая, миленькая... Подойди поближе, дитя! Маняша не двинулась с места и стояла потупившись. - Она в своем уме? Не дурочка? А то привели мне одну. Уж такая распригожая, а оказалось, что у неё здесь ничего нет, - и она повертела указательным пальцем левой руки у своего виска. - Дитя, ты не дурочка? Почему она молчит? Перехватив смятенный взгляд Нагатай-бека, Михаил смущенно кашлянул в кулак и произнес: - Не разумеет по-татарски, великая госпожа. - Так объясни! Михаил заглянул в лицо девочки, улыбнулся и сказал по-русски: - Поклонись ханум, Маняша. Испуганный детский взгляд устремился на Михаила, и он увидел, что реснички мокры от слез. Он постарался приободрить ее: - Не бойся! Тута тебя никто не обидит. Маняша низко, по-русски, поклонилась, правой рукой коснувшись ковра. Все, находившиеся в зале, одобрительно зашептались, а ханша с улыбкой закивала головой. - Пусть она сядет вот сюда! - она указала местечко возле своих ног. Михаил шепнул девочке: - Подойди к госпоже, Маня... сядь подле... Девочка несмело, потупившись, приблизилась к возвышению, покрытому коврами, на котором находился трон ханши, и присела. Одна из дочек поднесла небольшой поднос со сладостями и поставила перед Маняшей. - Кушай! - ласково предложила Биби-ханум и обратила свой взор на Нагатая. - Мне нравится эта девочка, бек. Ты мне угодил. Я беру её к себе. И, слабо растянув губы в улыбке, она взмахнула платочком, что означало окончание аудиенции. Склонясь, прижав правую руку к сердцу, Нагатай-бек и Михаил попятились к двери. Михаил украдкой взглянул последний раз на Маняшу и заметил, что она не сводит с него блестящие от слез глаза. Надолго запомнится этот полный печали взгляд её, долго он будет терзать его совесть. "Свинья я! Скотина!" - ругал он сам себя. Только сейчас до него дошло, что они могли и не водить сюда Маняшу. А теперь уж ничего не поправишь: девочка останется у ханши навсегда! Ему было горько сознавать это. И, как всегда бывает в таких случаях, он попытался успокоить себя слабой надеждой, что все обойдется и девочке будет лучше во дворце, чем где-либо. В коридоре они распрямили спины. Нагатай-бек, весь потный, красный, вздохнул с облегчением и отер лицо рукавом халата. Глава тридцать первая Жизнь Ознобишина выглядела бы слишком унылой и однообразной, если бы в ней не было тайных встреч с Кокечин. Время от времени, истомившись по женской ласке или почувствовав тоску, Михаил отправлялся на Старую улицу, где среди тополей и лип притаился опрятный, уютный домик с плоской кровлей. Глухая высокая ограда из дикого камня скрывала чистый дворик, беседку, увитую вьюном, небольшие строения, в которых размещались конюшня для лошади и мула, курятник, погреба и другие нужные в хозяйстве службы. Мир и покой царили здесь. И когда бы он ни пришел - днем, вечером, ночью, - Кокечин встречала его как господина двумя поклонами и провожала в комнату, где в углу на туркменском шерстяном ковре и кожаных подушках он мог нежиться в тишине и лени. Тут он забывал обо всем. Милое щебетание молодой женщины, вкусная восточная пища, которую она сама готовила и сама приносила, затейливые вещи, что заполняли горницу, вазы с цветами, стоящие на полу, создавали у него впечатление какого-то удивительного сна. Здесь думал: он, Михаил Ознобишин, или, как его величали, Урус Озноби, счастливый человек - даже у иных свободных и богатых не было того, что есть у него. Да откуда им знать, что может существовать такое! Что обыкновенный мужчина, не хан и не бек, мог отдыхать в чистоте и неге, отдавшись заботам и ласкам любящей женщины? И что тревоги, что невзгоды этого мира! Душистые лепестки роз, сладкие фрукты на подносе, трепетные теплые губы, дивная нежность молодой кожи, тишь и покой были усладой за все потери минувших безрадостных дней. Однажды, придя к Кокечин и сев в свой угол, он задумался, опустив голову, две морщинки проступили у него на лбу над переносицей, что свидетельствовало о его тревожных мыслях. - Господин моей души и тела, о чем ты грустишь? - спросила женщина. Что с тобой случилось? Разве с Кокечин тебе не весело? Кокечин предположила, что он грустен оттого, что, как всегда, идя к ней, заглянул на невольничий рынок и расстроился, увидев своих скованных соплеменников. - Не надо ходить на невольничий рынок, мой милый Мишука! Не надо! Особенно сегодня! - Почему не надо? - Как? - искреннее изумление: приподнятые тонкие брови, приоткрытый теплый ротик. - Разве Мишука ничего не знает? Не знает, что один сарайский купец торгует княжной-урусуткой? Женщина чудной красоты! - проговорила Кокечин и печально покачала головой. - Так же и мной торговали когда-то! Она вдруг улыбнулась, махнула рукой. - А! Будем надеяться, что ей попадется добрый молодой хозяин, который сделает её своей женой. - Постой, постой! - проговорил Ознобишин, удобней усаживаясь на ковре и подгибая под себя правую ногу - поза, усвоенная здесь, в Орде, и любимая им. - О какой княжне ты говоришь? Русской княжне? Быть того не может. - Говорю, что слышала. Может, она вовсе и не княжна. Так уверяет купец. А купцы знаешь какие - лишь бы подороже продать. Такого наговорят! Ознобишин посидел немного молча, задумавшись, потом тряхнул головой и поднялся. Кокечин встревожилась: - Мишука меня покидает? Ах, лучше бы я молчала. Глупая баба! - Не тревожься. Я вернусь. Мне любопытно знать, так ли все на самом деле. Невольничий рынок занимал немалую часть базарной площади. В самом её конце, за невысокой каменной оградой, на ровном, хорошо утоптанном месте стояло множество разноцветных палаток работорговцев. Там и продавали молодых мужчин, женщин и детей. Всегда тут многолюдно, полно праздношатающихся или просто-напросто бездельников, которые пялят глаза на хорошеньких рабынь, хихикают, отпускают сальности, а то и вступают в перебранку с торговцами. Еще издали, в правом конце рынка, у большой красной палатки Михаил заметил плотную серую толпу мужчин, а когда подошел поближе и протиснулся вперед, понял: любопытные собрались здесь неспроста. В тесном кругу черноволосый слуга в лиловом халате водил за собой девушку с распущенными светло-русыми волосами. Она была одета в длинные полупрозрачные восточные одежды, сквозь которые четко и выгодно проступали нежные округлости и впадинки её продолговатого утонченного тела. Михаил только сбоку взглянул на нее, но и этого оказалось достаточно, чтобы судить о ней, - девушка была изумительной красоты! Опустив глаза долу, с ярким румянцем на щеках, она шла точно во сне, останавливаясь, когда её останавливали, поворачиваясь, когда её поворачивали. Возгласы восхищения слышались с разных сторон: - Да это настоящая гурия! - Мне бы такую! - Эх, хо-хо! Губа не дура! А деньги у тебя есть? - Откуда? Она стоит целое состояние! Действительно, как узнал Михаил, на девушку была установлена непомерно высокая цена. За эту цену можно было купить несколько красавиц или целый табун коней. Чернобородый рослый купец, с большим брюхом, в красном тюрбане, объяснял, что девушка так высоко ценится потому, что девственна и благородных кровей. Как он уверял, девушка была княжеского рода, хотя никаких доказательств у него не было. Михаил протиснулся поближе, чтобы слышать разговор и получше разглядеть невольницу. У неё было круглое светлое личико, тонкий нос, небольшой пухлый ротик, а выражение серых глаз совершенно напуганное, по-детски смущенное и такое беспомощное, что хотелось взять её за руку и вывести из этого порочного, похотливого круга. Но что он мог? Стоять и смотреть, выражая взглядом свое сочувствие, и мучиться от своего же бессилия. Купца просили снизить цену, но тот был непоколебим; его упрекали в том, что он обманывает, а он говорил, что даст её осмотреть полностью тому, кто намерен купить, и Богом клялся, что девушка чиста, как первый снег. - Дорого, уважаемый, дорого! - говорили из толпы. - Не таращь глаза, если дорого! Ступай себе, ступай! - сердился купец, размахивая руками. К купцу подступил тощий низенький мужчина, явно подставное лицо, и стал молить оставить для него девицу, так как у него с собой не было нужной суммы, а живет он в Бездеже и может возвратиться только завтра к вечеру. - Нет, уважаемый! - громко отвечал купец, рассчитывая на то, чтобы его хорошо слышали в толпе. - Я продам её тому, кто принесет мне деньги. - Ему, ему продай! - раздалось в толпе. - Пусть улучшит свою породу! Мужчины загоготали, а тощий постарался скрыться. - Какая красавица! - говорил смешливый толстый человек, целуя кончики своих пальцев. - Какие от неё родятся детки! - Тебе ли от неё иметь детей, пустомеля! - сказал рослый сильный человек в кожаном фартуке, видимо мастеровой, и под общий хохот сдвинул тому тюбетейку на глаза. Михаил засмотрелся на девушку и не обращал внимания на то, что его толкают. Он думал: "Откуда она? Из какого края? Кто её отец, мать? И как вышло, что её украли и привезли сюда?" Он и не заметил, как рядом толпа расступилась и мимо прошел, задев локтем, высокий сутулый старик с длинной седой бородой и посохом в левой руке. Михаил услышал, как купец, подобострастно кланяясь, прошептал: - Не пожалеешь, уважаемый! Товар хорош и стоит этих денег. И только тут до него дошло, что девушку покупают. Толстобрюхий купец и худой старик направились в палатку, а за ними повели и девушку, чтобы покупатель мог оглядеть её без свидетелей. Толпа стала быстро распадаться, рассеиваться. Люди уходили явно разочарованные. Этот старик, Исмаил-бек, известный как надменный и сварливый человек, не вызвал к себе уважения этой покупкой. По единодушному мнению мужчин, у этой рабыни должен быть и хозяин под стать ей - молодой, красивый, а не доходяга, который вот-вот протянет ноги и будет завернут в могильный саван. - Всегда так! - говорил крепкий курчавый невысокий водонос, идущий рядом с Михаилом. - Везет этим богачам! И лучших женщин себе забирают. Вот что значит иметь денежки! Тут кто-то сказал: - Думаешь, он - себе? - А то кому же? - Да что этот старый болван сможет? У него есть сын... Водонос замер, как пораженный громом. - Дурачок Абдулла? - Он с ненавистью сжал свои крепкие большие кулаки. - Пусть его покарает Аллах за такое бесчинство! Михаил Ознобишин был потрясен этим известием. Он возвратился к Кокечин в мрачном унынии. Сев на ковер, он отрешенно уставился в дальний угол и долго сидел в глубокой задумчивости, пока Кокечин не присела рядом с ним и не обняла за плечи. Только тогда он пришел в себя и печально улыбнулся. Он не мог понять, почему его встревожила судьба этой девушки. Мало ли он видел рабов и рабынь? Мало ли в этом мире несправедливости, жестокости, убийств? За всех не поболеешь. Почему же тогда так ноет, так сжимается сердце? Почему он испытывает такое сильное душевное смятение, точно продали его дочь? Михаил выпил крымского вина, совсем немного, чтобы успокоиться. И действительно, когда вино теплой волной ударило в голову, он вздохнул облегченно, точно сбросил с плеч непосильную ношу, и, привалясь спиной к кожаным подушкам, привлек к себе Кокечин. Ее пальчики скользнули по его глазам, носу, усам. Он сделал губами движение, точно намереваясь схватить их: - Ам! Тихий счастливый женский смех зазвенел в горнице. Она отдернула руку и спрятала за спину, но тотчас же сама доверчиво положила два пальчика на нижний ряд его зубов - разве любимый сможет причинить ей боль? Михаил только слегка прикусил их и отпустил. В этот вечер Кокечин была обворожительна, на ней была надета белая кофта и синяя длинная юбка, затканная желтым узором, голову покрывала белая наколка из грубой ткани, перехваченная блестящим обручем. - Все это судьба, - сказал он, вздохнув и продолжая думать о невольнице. - Ты прав, Мишука, - подтвердила женщина, прижимаясь к его плечу. А Михаил, глядя в потолок, продолжал, имея в виду себя и себе подобных: - Ты живешь и не знаешь, что над тобой сгущаются тучи. Ты ничего не ведаешь, а несчастье уже подстерегает тебя. Кто поможет тебе? У кого найти спасение? Человек в этой жизни как щепочка в потоке. Вертит его и несет помимо его воли. Он хочет так, а выходит иначе. Он на что-то надеется, а надежда как льдинка. Была и растаяла. - Терзаешься напрасно, Мишука... все от Бога. - О нет, Кокечин... не от Бога. Все наши несчастья от сатаны, который свершает их при помощи человеческих рук. Бог не свершает зла. Бог - это добро! Кокечин засмеялась, ибо слова Михаила заставили её подумать обо всем иначе, глаза её озорно заблестели в лукавом прищуре век. - А Кокечин - добро для Мишуки! Люби меня, мой милый, - и все забудь! Я - твое божество, а ты - мое! - Богохульница ты моя! - ласково произнес Михаил, одной рукой обнимая женщину и целуя её нежное лицо, мягкие смеющиеся губы... Скоро покой овладел им окончательно, дремота упорядочила его мысли, заставила их течь гладко и ровно, подобно тому, как несет свои воды большая река. Он закрыл глаза, какое-то время ему казалось, что он и Кокечин в маленькой лодке качаются на волнах, а вокруг становится все темнее и темнее, теплее и отраднее, вот их окутывает мрак, в котором жизнь как бы замирает, и он перестал что-либо ощущать. Женщина видела, как грудь его медленно и размеренно подымается и опускается. Он засыпает... Тогда и она смежила веки, прижалась к его боку и, довольная собой, умиротворенная, улыбнулась - ей удалось отвести от любимого тревогу, успокоить его душу. Это ли не счастье? Спи, Мишука! Глава тридцать вторая Михаилу хотелось забыть о княжне, как он мысленно называл несчастную невольницу, забыть совсем. Воспоминания о ней мучили его, жгли, как раскаленные угли. Он стал бояться темноты, потому что сейчас же его воображение вызывало из тумана её образ, её нечетко очерченное нежное лицо со скорбно сложенными губами. И ощущение вины и боль совести становились невыносимы. Он корил себя за то, что оказался только наблюдателем этой продажи, что не вмешался и позволил купить её для дурака. А ведь у него были деньги, он знал, где было зарыто серебро Нагатая - в саду, под яблоней! Вот отчего он терзался! Вот отчего он не мог простить своего бездействия. Дней через шесть, когда его совесть стала успокаиваться, Костка-тверичанин привез с базара новость, которая опять подняла в его душе вихрь разноречивых чувств - сомнений, надежд, волнений и страхов... Оказалось, что спустя день после покупки русской княжны на дом Исмаил-бека напали вооруженные люди, одетые в черное, с завязанными до глаз лицами, и увезли красавицу. - Быть не может! Правда ли, Костка?! - воскликнул изумленный Михаил. Однако сразу подумал, что девушке с похитителями хуже не будет, ибо совершить такой дерзостный поступок могли только благородные смельчаки. Чтобы полностью удостовериться в этом, он оседлал своего вороного и отправился на базар. Ему хотелось собственными ушами услышать о происшествии. На базаре, переходя от лавки к лавке, от шатра к шатру и вступая в беседы с теми, кто хоть мало-мальски был осведомлен об этой истории, он узнал кое-какие подробности. К его огорчению, ему также стало известно, что похититель пойман и вместе с невольницей отправлен во дворец. Им оказался двадцатилетний Осман, сын уважаемого в Сарае Абу-шерифа. Говорили, что Осман увидел девушку в первый же день, как только её выставили на продажу, и влюбился в неё без памяти. Целые дни он проводил вблизи шатра её хозяина, сгорая от любви и терзаясь от мук ревности. Вечерами умолял отца купить её, но старик наотрез отказался, жалея деньги и считая, что блажь сына скоро пройдет. Старики часто забывают свою молодость и не помнят, что любовь больно ранит юношеское сердце, а влюбленные, случается, теряют рассудок, и Осман был недалек от такого помешательства. Однако друзья сжалились над ним, собрали сколько требовалось денег, и радостный Осман помчался выкупать свою пери, но, к несчастью, опоздал - за какой-то час с небольшим до его прихода Исмаил-бек купил девушку и отвел в свой дом. Бедному Осману ничего не оставалось, как нанять разбойных людей. Они и похитили для него девушку белым днем. Но влюбленному снова не повезло княжна приняла его за одного из насильников, отказалась ему подчиняться и при первой возможности сбежала на его же коне. Осман не скоро догнал её, потерял время, мало того, он полдня объяснял знаками о своей любви, а когда она поняла, что ей нечего бояться, нагрянули стражники и обоих, связанных, доставили во дворец. Ханский кади рассудил дело по шариату: девушка-невольница должна быть возвращена Исмаил-беку, а Абу-шериф за свободу своего сына должен уплатить крупный штраф, равный двукратной покупной цене рабыни. Абу-шериф, проклиная во всеуслышание свою скаредность, выкупил сына сейчас же. Не успели чернила высохнуть на бумаге, как Осман, удрученный своим несчастьем, с друзьями покинул двор кади и, как уверяют очевидцы, выехал из Сарая. Девушка же осталась в доме кади и будет находиться в нем до тех пор, пока не улягутся страсти простолюдинов. И только тогда Исмаил-бек сможет забрать её. Многие считали, что кади рассудил справедливо, хотя всем было жаль и молодого Османа, раненного любовью, и бедную девушку, которой, видимо, придется стать наложницей дурака Абдуллы. Вот что узнал Михаил на базаре. Расстроенный Ознобишин вывел из толпы своего вороного и с опущенной головой, пешком, пошел по узкой тенистой улочке. Он подумал, что благородный Осман и красавица составили бы достойную пару и девушка, хотя и угнетенная неволей, в конце концов примирилась бы и, кто знает, может быть, нашла свое счастье с ним, а теперь, что и говорить, её ждала жалкая участь. Как раз в это время его окликнул Костка. Ознобишин остановился. Тверичанин с серьезным обеспокоенным лицом подъехал верхом на осле и сообщил, что Исмаил-бек отправился к кади за невольницей и, очевидно, сегодня поведет её домой. - Ты знаешь, где он проживает? - У малого арыка. Михаил вскочил в седло и скомкал поводья. Вороной помчал его по переулку. Свежий ветер ударил в лицо, приятно холодя лоб и губы. Проехав всю улицу, Михаил и Костка свернули на другую, длинную и узкую, с одним рядом тополей на правой стороне, и заметили в конце большую группу людей, идущих навстречу. Когда те приблизились настолько, что стал различим каждый человек, они увидели девушку в белых одеждах, рядом с ней Исмаил-бека с палкой в руке и другого мужчину в длинной хламиде, видимо его слугу. Чуть поодаль от них двигались мужчины, женщины и дети, беспрестанно что-то кричавшие. Это, очевидно, злило Исмаил-бека, потому что он несколько раз останавливался и взмахивал палкой. Люди тоже останавливались и ждали, но как только старик догонял слугу и невольницу, двигались следом. Девушка не оглядывалась и не смотрела по сторонам, будто бы её ничего не касалось; она шла твердо и уверенно, очевидно зная, каким путем следует идти, и высоко и гордо держала голову, покрытую белой накидкой. Михаил и Костка отвели вороного и осла к каменной ограде какого-то дома, уступая дорогу идущим, расстояние до которых составляло теперь не более тридцати шагов. И тут случилось то, чего никто не мог ожидать. Когда они спешились, из переулка, позади них, вышел мальчик, ведя на поводу серую в яблоках лошадь под простым кожаным седлом. Михаил и Костка не придали этому никакого значения. Мало ли ходит по улицам отроков с оседланными лошадьми своих хозяев? Тем временем мальчик с лошадью приблизился к девушке и Исмаил-беку. Глухой ропот недовольства в толпе усилился. Несколько человек - Михаил хорошо запомнил бритоголового парня и старого изможденного дервиша с клюкой - стали хватать бека и его слугу за одежды, за руки. Те, отбиваясь от них, вынуждены были задержаться, этого было достаточно, чтобы девушка отделилась ото всех на десять шагов, а мальчишка с лошадью подошел к ней. Еще шаг, и они поравнялись. Девушка метнулась к лошади, мальчишка покатился кубарем, а та упала животом на седло, вставила ногу в стремя - и вот она уже верхом, развернула лошадь и поддала ей пятками под живот. Исмаил-бек и его слуга бросились за ней, несколько голосов заорали: "Держи!" Серая в яблоках с места понеслась как ветер. Размотавшаяся с девичьей головы накидка вытянулась и затрепетала за спиной, затем отделилась от неё и, извиваясь, медленно опустилась на дорогу. Из переулка выскочил всадник в темной одежде и меховой шапке, сдвинутой на глаза. Не оглядываясь, он помчался на своем скакуне вперед, а девушка на серой - за ним. Мимо изумленных Михаила и Костки пробежал кричащий слуга, потом, ковыляя и потрясая палкой, старик, которого обгоняли мальчишки и женщины. Исмаил-бек споткнулся и упал. На него сразу налетело несколько человек, образовалась куча отчаянно барахтающихся тел. Михаил с Косткой переглянулись, поняли друг друга и разом оказались один на спине вороного, другой на спине осла. Пробиться сквозь бежавшую толпу им удалось не сразу. Их приняли за преследователей и всячески препятствовали их продвижению, кричали оскорбления, махали палками и плевали им вслед. Михаил понимал чувства этих людей и не обижался на них, а лишь направлял коня в образовавшиеся проходы, громко прося: "Посторонись! Задавлю! С дороги!" И вот наконец его жеребец выскочил на простор. Издали он видел, что беглянка завернула в проулок. Судя по направлению скока её лошади, она рвалась к окраине города, в предместье. Это было правильное решение. Кобыла под ней была славная, резвая, молодая. Нелегко было его вороному сократить расстояние, возникшее из-за задержки. Кроме этого, приходилось соблюдать осторожность - как бы кого не задеть, не сбить, не наскочить на телегу или других всадников. А их становилось на пути все больше и больше. Они появлялись откуда-то со стороны, то слева, то справа, то по одному, то парами, все на прекрасных резвых скакунах. И что странно - они мчались в том же направлении, что и девушка. Вначале Михаилу показалось, что они здесь случайно, сами по себе, однако всадники сбились в довольно плотную группу, двадцать лошадей и двадцать человек. Мало этого, они поворачивали друг к другу головы и переговаривались, а это значит, они знакомы и собрались вместе для какой-то общей цели. Уж не погоня ли это? Однако его подозрение скоро развеялось, ибо всадники были молоды, почти одного возраста, хорошо одеты и вооружены. Они нисколько не походили на слуг Исмаил-бека, а тем более на ханскую стражу, пустившуюся в погоню. То были сыновья богатых беков, эфесы их сабель, убранство сбруй и седел сверкали богатой отделкой, позолотой, шапки их были сшиты из лучших мехов, а одежда - из генуэзских тканей. Это могли быть только друзья Османа, его верные товарищи. Вначале они ссудили его деньгами, чтобы выкупить любимую, а теперь, находясь позади, составляли надежную охрану для беглецов. Невольница, молодые всадники и Михаил благополучно выбрались из города. Перед ними расстилалась на несколько верст широкая пыльная дорога, ведущая к Волге. Дорога, как и следовало ожидать, была полна телег, арб, скота и пешего народа, бредущего в город. За все время службы вороного Михаил не помнил, чтобы его жеребец скакал с такой быстротой. Расстояние между ним и всадниками стало сокращаться. Это заметили, юноши стали чаще оглядываться, выражая беспокойство. Через некоторое время один из них поворотил коня и поехал навстречу, а когда Михаил с ним поравнялся, пропустил вперед и затрусил позади. Ознобишин не понял этой уловки, подумал, что тот хочет осмотреть его, удостовериться, не враг ли он. Юноша начал догонять. Ознобишин услышал стук копыт и тяжелое дыхание жеребца, оглянулся через плечо и увидел приближающееся большое гладкое лицо с черными щелями узких глаз. Но что такое? Почему всадник все ниже и ниже склоняется к шее коня? Михаил успел только подумать об этом, как юноша, неожиданно схватив его за ногу, дернул вверх. Ознобишин в одно мгновение вылетел из седла. Ему повезло, он не грохнулся оземь со всего маху, а угодил в широкий придорожный куст и, ломая ветви, увяз в нем, как в сетях. Он ушибся, исцарапался, но остался жив. Конь, пробежав небольшое расстояние с пустым седлом, остановился и оглянулся, ища хозяина. Костка, верхом на ослике, подъехал как раз в то время, когда Михаил выбрался на дорогу и пробовал взобраться на вороного. Вид у него был жалкий: лицо, кисти рук - в крови, халат разорван, сапог на левой ноге распорот. - Што с тобой? - вскричал Костка, в отчаянии вскидывая вверх руки. Кто тя так изодрал? Михаил, пытавшийся поднять левую ногу к стремени, морщился от боли и ругался на чем свет стоит - ничего у него не получалось из-за ушибленного колена. - Подмогни, черт! Подмогни же! С помощью Костки ему наконец удалось усесться на своего скакуна. - Куда ты, Михаил? - Туды! - указал тот окровавленной рукой вдаль, на узкую линию горизонта, где всадники казались маленькими шевелящимися точками. - Да стой ты! - завопил Костка. - Погоди! Конь понес Ознобишина, однако Михаил был ещё так слаб после падения, что заваливался то на левый, то на правый бок, как пьяный. "Куда его несет? - подумал Костка. - Расшибется!" Он вскарабкался на спину ослика и, понукая его пятками, погнал вперед: - Пошел! Пошел, глупо брюхо! Дорога привела Михаила к крутому обрывистому берегу Волги. Тут она делала поворот и тянулась вдоль реки на север. На повороте стояла прежняя группа молодых всадников и смотрела вниз, на волнующуюся вспененную воду. Был среди них и тот юноша, который сбросил Михаила. Ознобишин не испытывал к нему вражды, он понимал, что тот не мог поступить иначе, ведь они приняли его за преследователя. И сейчас, подъезжая к ним, Михаил предупредительно поднял вверх правую безоружную руку, показывая им, что он друг и имеет добрые намерения. Остановив коня у самого края обрыва, Михаил поглядел туда, куда смотрели и молодые люди, - на реку, и увидел плоскую лодчонку с одним человеком. Этот человек стоял во весь рост и махал руками, а двое других барахтались в воде поодаль от лодки, и похоже было на то, что один из них уплывал, а другой пытался его нагнать. В первом Михаил сразу угадал девушку, а второй, без сомнения, был Осман. Но почему они оказались в воде? Почему она уплывала от Османа? Этого он понять не мог. Неожиданно девушка окунулась с головой, вынырнула, подержалась немного на поверхности, точно пытаясь в последний раз надышаться, погрузилась - и больше уже не показывалась. Михаил не верил своим глазам. Девушка не всплывала. Один Осман кружил и кружил на одном месте, пока лодка не приблизилась к нему и лодочник, перегнувшись через борт, не помог ему выбраться из воды. В это время один из друзей Османа пронзительно свистнул. Все всадники, не дожидаясь, пока юноша сойдет на землю, развернули своих коней и уехали. Вначале Михаила это удивило, потом он заметил, что со стороны города, вдалеке, выросло облако пыли. То вполне могла быть погоня ханской стражи, от которой им всем непременно нужно скрываться. Михаил поднес ко рту ладони и крикнул, надеясь привлечь внимание юноши. Осман не услышал его, он стоял возле коня, уткнувшись лбом в седло. Тогда Михаил наискосок стал съезжать по крутому спуску. Лодочник, увидев незнакомого всадника, отчалил от берега. Ветер начал поднимать большие волны на реке, которые набегали на отмель и бухали, как малый войсковой барабан. Все небо заполнилось темными клубистыми тучами, предвещавшими ненастье. Приблизившись к юноше, Михаил увидел, что тот плачет. Он стал уговаривать его сесть на коня и уезжать - ханская стража неподалеку. Осман, казалось, не понял его; он в отчаянии бил кулаком по седлу, повторяя: - Почему она так сделала? Почему? Михаил, перегнувшись, поглядел в его мокрое несчастное лицо, а тот сказал ему просто и сердечно, точно он был его отцом: - Не пожелала она стать моей женой, ака. Не захотела. Ознобишин глянул вверх - у самого обрыва стоял Костка со своим длинноухим и суматошно махал руками. - Скорее в седло! - приказал Михаил. - Ну, живо! Иначе пропал! На этот раз юноша подчинился, и они вместе поскакали по берегу, и серые, вспенившиеся волны, накатываясь, омывали конские копыта и зализывали их глубокие следы в мокром песке. Они легко ушли от погони. А тут и сумерки окутали землю и надежно скрыли их от враждебных глаз. В глубокой лощине Михаил разложил небольшой костер, чтобы Осман смог обсохнуть, согреться и успокоиться. И здесь юноша поведал о том, что произошло. Через верного человека, жившего у кади, ему удалось сообщить девушке о плане побега и заручиться её согласием. И все шло так, как им было задумано. Но только они оказались в лодке, девушка стала от него что-то требовать. Он ничего не мог понять, ибо не знал по-русски. Зато она поняла все, что хотел он, и решительно отказалась. А когда Осман попытался объяснить, что ей будет хорошо с ним, что никто её не обидит, и собрался было сесть рядом, она внезапно вскочила и, оттолкнув его, стремглав, как обезумевшая, кинулась в воду. - Почему она это сделала, ака? - со слезами на глазах спрашивал юноша. - Почему? Михаил пошевелил сучком горевший хворост и сказал: - Она рвалась из неволи, как птица из силков. Хотела домой, на Русь. Будь я с вами да поговори, кто знает, мож, и жива была бы. Думал ей помочь - да не сумел. Опоздал, - произнес Михаил с сожалением, покачал головой и поднялся. Он устремил свой печальный взор в черное пространство низких дождевых туч и тихо молвил: - Это гордая девушка, Осман. Она предпочла умереть, чем быть рабыней. Дай Бог её твердости любому из нас! Глава тридцать третья Ранним утром Михаил отвез юношу в маленький аул Нагатай-бека. В городе ему появляться было опасно: кади наверняка отдал распоряжение о поимке похитителя, а первым на примете был сын Абу-шерифа Осман. Оставив юношу на попечение пастухов, Михаил отправился в Сарай. Вечером следующего дня в дом Кокечин Костка привел худого старика в черном длинном плаще, и Михаил сообщил ему, что сын его жив и находится в надежном месте, а пленница утонула в реке. Абу-шериф поблагодарил Аллаха за спасение сына, пожалел пленницу и посетовал на непослушную, непокорную молодежь. - Блажен ты, Озноби, что не имеешь детей. Родители всегда живут в страхе: за дочерей - как бы их не выкрали и не сделали наложницами, за сыновей - как бы они не совершили преступлений. В любом случае горе достается родителям, позор - отцовским сединам. - Ты слишком строго судишь о поступке своего сына. А ведь его можно понять и простить. Он совершил его в пылу благородной страсти. Кто в юности не допускал безумств ради любви? - Но не таких, - возразил Абу-шериф и сообщил, что кади, как только узнал о втором похищении, не разобравшись, в чем дело, сгоряча возложил на него огромный штраф, и, если пленница не будет возвращена или не сыщется другой похититель, через три месяца он будет разорен. Обращение к хатуне оказалось безрезультатным: его просто-напросто не пустили во дворец; друзья тоже отказали ему в поддержке, потому что все осудили поступок Османа. Сын теперь как проклятый, и вместе с ним стал проклятым и он, его несчастный отец. - Я тебе сочувствую, уважаемый Абу-шериф. Но ты мужественный человек. Нужно надеяться... - На что? Михаил улыбнулся и развел руки. Абу-шериф прицокнул языком и проговорил: - Вот и я не знаю... - Все-таки не стоит отчаиваться. Сегодня ты упал, а завтра, глядишь, опять сможешь встать на ноги. Сменятся правители... - Э, уважаемый Озноби! Ханы меняются, а кади остается. И шариат не изменишь. - Ты только что обмолвился, что на тебя будет возложен штраф, ежели не сыщется другой похититель. Эти условия были провозглашены кади? - Ну да, им самим. - Вот и улыбка твоей судьбы, уважаемый Абу-шериф! Кади мудрый человек. Он подает тебе знак... Никем не установлено, что Осман украл девушку... поэтому её нужно либо возвратить... что невозможно... либо пустить слух, что украл её не Осман. В прошлом году в нашем крае похищали скот, коней, рабынь и грабили купцов люди Бахтияра Сыча. Я слышал, что Бахтияр Сыч убит в стычке с туркменами. Но никто не видел его тела. - Клянусь Магометом, я не встречал такой светлой башки, как у тебя, Озноби! - воскликнул Абу-шериф и ударил себя ладонями по коленкам. - Мне и на ум не могло прийти ничего подобного. - Пока слух будет бродить по городу, надо воздействовать на влиятельных людей. Подарки, деньги сделают свое дело. Кади... Абу-шериф замахал руками. - Помилуй, Озноби! Только я появлюсь у кади с приношениями, мне отрубят правую руку. Ознобишин выждал, пока успокоится Абу-шериф, и сказал: - Я попробую умилостивить кади. Он покупал у меня лошадей. Ему приглянулся белый жеребец арабских кровей, но Нагатай-бек запросил много денег. Мне такой красавец ни к чему, - он засмеялся, - украдут! Я бы охотно от него избавился. Ты дашь мне эти деньги. Я подарю коня кади. - А возьмет ли он подарок? - Какой кади не берет подарков? Оба рассмеялись, потом Абу-шериф, пытливо глядя на Озноби черными глазами, проговорил: - Ты все это хорошо придумал. Озноби... Только скажи откровенно почему ты мне помогаешь? Михаил помолчал немного, уселся поудобней и сказал: - Видишь ли, уважаемый Абу-шериф. Когда я узнал, что Исмаил-бек купил мою соотечественницу для своего дурака, я очень горевал. Но когда я узнал, что девушка украдена одним смельчаком, я обрадовался, точно совершилось благородное дело. Каково же было мое удивление, что этим смельчаком оказался твой сын Осман. И тогда я сказал: "Быть по сему!" Я видел, счастье для девушки принадлежать пылкому благородному юноше, которого охватила любовь, чем похотливому слюнявому дураку. Все кончилось ты знаешь как. Девушки теперь нет в живых. Осман попал в беду. Все это произошло на моих глазах. Вначале я хотел помочь девушке спастись от неволи, теперь я считаю за благо помочь Осману. Вот и все. - Понимаю. Но ты не сказал мне, что хочешь за все это? - Твою дружбу, Абу-шериф. Старик подумал немного, приглядываясь к Озноби, и, когда убедился, что тот искренен, сказал: - Аллах велик, коль сотворил таких людей, как ты! Да пусть исполнится, что тебе хочется. При случае ты всегда можешь рассчитывать на меня. Абу-шериф добро помнит. Три недели прожил Осман у пастухов. Из города не поступало никаких вестей. Не зная, чем заняться, юноша либо без сна лежал в юрте, либо бесцельно скакал по степи, пока жеребец не покрывался обильным потом. Разочарование и отчаяние, владевшие им в первое время, прошли, как проходит зубная боль. Он давно бы покинул аул, но поклялся Озноби никуда не уезжать, дождаться его возвращения. Этот худой бородатый человек с тихим голосом и печальными глазами, нежданно-негаданно посланный ему судьбой, своим спокойствием и разумной речью возвратил ему уверенность в свои силы и надежду. В него он поверил как-то сразу, когда спросил: "Что делать?" А тот после раздумья ответил: "Не торопи время". Озноби появился сырым прохладным вечером, когда Осман и ждать перестал. Нетерпеливый юноша рванулся ему навстречу и помог сойти с коня, заглядывая в лицо, в небольшие серые глаза, как бы спрятанные в лукавых морщинках, стараясь отгадать, с какой вестью он прибыл, что он ему сообщит. Озноби не обмолвился и словом о том, что терзало Османа, пока не выпил пиалу кислого кобыльего молока, не расспросил пастухов о здоровье, о скоте и отеле, и тогда сказал: - Ну, Осман, завтра, Бог даст, поедем в Сарай! - Все утряслось? - Ишь какой скорый! Все, да не все, - ответил Михаил уклончиво и стал рассказывать о хлопотах его отца, какие подарки пришлось дарить влиятельным бекам, чтобы те, в свою очередь, повлияли на кади и всех заинтересованных лиц, включая и самого Исмаил-бека. - А кади? Что кади? - Ему предназначался богатый подарок - белый жеребец! - Этому кривоглазому? - Этот кривоглазый мог из тебя сделать висельника одним словом. - Да кади ничего не берет! - Как мог устоять кади перед таким конем? Высокий, стройный, ноги струнки. Только тронь - летит как ветер. А тут по городу пронесся слух, что пленницу украл Бахтияр Сыч. Кади этому слуху сразу поверил или хотел поверить. Кто его знает? Штраф отменил. Велел сыскать Бахтияра Сыча и предать суду. - Как же его сыщут? Бахтияра Сыча нет в живых! - О молодость, молодость! Вечно она спешит! Неужто кади будет спрашивать у тебя совета? - Прости, ака! Кади почтенный человек, я не хотел его обидеть. - То-то же! - Михаил засмеялся и хлопнул Османа по плечу, а юноша, польщенный этим дружеским жестом, широко улыбнулся, обнажив ряд белых, тесно посаженных зубов. - Завтра в Сарай! Батюшка ждет не дождется. Совсем извелся старик. Ноги ему должен целовать. - Тебе тоже. Я знаю, это ты помог. Какая удача, что я встретил тебя. То, что ты сделал для меня, я никогда не забуду. - Дай Бог! - сказал Михаил, удовлетворенный благодарностью юноши. Ночь выдалась холодная и дождливая. Михаил так продрог, что к утру почувствовал ломоту в пояснице и першение в горле. "Кабы не захворать", подумал он, вставая. На рассвете он разбудил юношу, вместе взнуздали коней. Однако отъехать им не пришлось. Прибежал испуганный мальчишка-пастушок Мамед и закричал: - Дяденька векиль! - Что тебе? - Там человек лежит, стонет. - Далеко отсюда? - Нет, близко. Я покажу. Михаил и Осман вскочили на коней и поехали за Мамедом. Вся округа была застлана густым туманом; впереди ничего не разглядеть, но мальчик легко отыскал широкую тропу и быстро пошел по ней, постукивая длинной палкой. Вскоре они действительно наткнулись на лежавшего навзничь человека; рядом стояла лошадь с длинным хвостом и щипала траву. Михаил соскочил с коня и присел на корточки перед лежащим. То был мужчина средних лет, без бороды и усов, широкоскулый, с маленьким плоским носом, при оружии, и одет как воин. Ознобишин заметил на груди две колотые раны, видимо глубокие; чекмень был порван и забрызган кровью. Раненый, почувствовав присутствие человека, зашевелился и, не открывая глаз, хрипло произнес: - Хаджи-Черкес... спасайтесь! - Он умолк, точно впал в беспамятство, через некоторое время добавил: - Тут... для хатуни... - Рука его скользнула по боку, коснулась пояса и, дрогнув, безвольно упала в траву. Михаил встал на колени, уперся в землю руками и приложил ухо к груди. Затем выпрямился и сказал с тяжелым вздохом: - Господь забрал его душу. Помре. Ознобишин распахнул чекмень на воине, вытянул из-за пояса плоскую кожаную суму, распутал завязки и вытащил небольшое, запечатанное красным сургучом письмо. Он повертел его в руках, разглядывая. - Не простое письмецо-то, - определил Михаил. - Ты погляди, Осман, красная печать! Покойник-то, выходит, гонец! Помнишь, что он сказал? Юноша слово в слово повторил сказанное гонцом. Михаил покачал головой и с горечью заметил: - Кончилась мирная жизнь. Эмир Хаджи-Черкес идет на Сарай. Ежели Мамай не будет защищать город, мы пропали! Говорят, больно жаден до чужого добра Хаджи-Черкес. Братьев своих не пожалел, из-за гроша зарезал, как баранов. И нас жалеть не будет - разорит. Бери письмо, Осман, скачи в город, передай кому-нибудь из доверенных ханши людей. - Знаю кому. Бегичу! - Хотя бы Бегичу! Скачи, не теряй времени. - А ты? - Я - следом. Скачи, скачи! Не медли! - Михаил шлепнул ладонью по крутому заду Османова коня, заставляя его с места пуститься вскачь. Кованые копыта ударили в землю, и туман поглотил Османа и его скакуна в одно мгновение. Михаил сказал пастушонку: - А ты, Мамед, беги до своих. Пусть разбирают юрты - и подале, подале от шляха! Мальчик убежал. Оставшись один на один с мертвецом, Михаил оглядел его одежду, осмотрел оружие. Сапоги, чекмень, рубаха - все добротное, теплое, оружие ухоженное и дорогое. Но ничего из этого не взял Михаил; он приметил кожаный ремешок на шее. И этот ремешок очень заинтересовал его. Ознобишин потянул за него и вытащил небольшую металлическую пластину, испещренную какими-то письменами, похожими на муравьиные следы, с изображением в середине летящего сокола. Это была байса. Он перерезал ремешок и взял её дрожащими руками. Удача-то какая! Будь у мертвеца мешок золота, и то бы он не обрадовался так, как этой пластине. Да с ней он теперь беспрепятственно мог пройти хоть на край света! Такую байсу ханы вверяли только своим приближенным, гонцам или очень верным людям, выполняющим тайное ханское поручение. Владельцу этой пластины каждый встречный на землях Орды обязан выказывать почтение и наделять всем необходимым, чтобы он, ханский поверенный, ни в чем не нуждался и скорее добрался до цели своего пути. Михаил припал губами к пластине, как к животворящему кресту. Спасительная байса! Его надежда и защита в пути на Русь! Совершенно счастливый, вскочил он на вороного и помчался в светлом тумане. "Какое везение! - думал он. - Нет, оказывается, худа без добра!" Глава тридцать четвертая Как Михаил и ожидал, письмо, доставленное Османом во дворец, оказалось очень важным для хатуни: в нем сообщалось верными Мамаю людьми о походе на Сарай эмира Хаджи-Черкеса, владетеля Хаджитарханского улуса. Однако передвижение войска мятежного эмира было столь стремительным, что Мамай не успел перебросить с правого берега Волги на левый свой тумен, чтобы сдержать натиск конной лавины, и многочисленная рать Хаджи-Черкеса без всяких препятствий вступила в пределы городских предместий. Только накануне царствующая Биби-ханум успела перебраться на правый берег Волги. В спешном порядке собиралось имущество и вместе с людьми перевозилось через реку. И как бывает при паническом бегстве, многое забыли, многое раскидали, многое поломали: вся дорога до реки была усеяна коробами, брошенными одноколесными арбами, мертвыми лошадьми и собаками, кусками тканей, посудой, коврами и прочим добром. Наслышавшись страшных рассказов про беспощадный нрав хаджитарханского эмира, горожане оставили свои дома и разбежались кто куда. На вечерней заре, когда первые отряды конницы ворвались в город, они застали на безлюдных улицах бродящий без присмотра скот и тощих бездомных собак. Редкие жители прятались по дворам и тряслись от страха, завидя поверх глинобитных стен движущиеся острия копий проезжающих нукеров. К удивлению оставшихся горожан, Хаджи-Черкес никого трогать не стал, а его глашатаи семь дней разъезжали по городу и окрестностям и возвещали о том, что все жители безбоязненно могут возвращаться в свои дома и приниматься за свои обычные дела. Ни Джани, ни Нагатай, ни их векиль Михаил Ознобишин не слышали этого. Вместе со всеми они перебрались на противоположный берег Волги, в пределы бескрайней Мамаевой Орды. Нагатай-бек, всю жизнь свою мечтая совершить паломничество в Мекку и пользуясь тем, что судьба сорвала его с насиженного места, решился отправиться в Аравию, помолиться Каабе и посетить священные могилы пророка и халифов. С собой в дорогу он хотел было прихватить и Михаила, но Джани отговорила его, сказав, что Михаил - неверный и к тому же необходим здесь, ибо теперь ей придется вести два обширных хозяйства, а без него, конечно, она с этим не справится. Нагатай-бек согласился с дочерью и заменил Михаила Юсуфом, взял с собой ещё двух рабов-мусульман и со слезами и причитаниями простился со всеми домочадцами. Его крытая кибитка, запряженная парой сильных лошадей, скрипя большими деревянными колесами, покатила по наезженной дороге на юг, все дальше и дальше, пока не скрылась за облаком пыли. Из провожающих лишь один Лулу на гнедом жеребце и Хасан на сером ушастом муле скакали долгое время рядом с кибиткой. И старый толстый Нагатай беззвучно плакал, глядя на них. Самое дорогое, что он покидал в этом крае, для его старого сердца были не отары овец, не табуны лошадей, не богатство и даже не дочь Джани, а был этот красивый маленький мальчик, его внук. Любовь деда к нему была безгранична, и мальчик, в свою очередь, безгранично любил его. Лулу шел девятый год, он был тонок, белолиц, с темно-серыми выразительными глазами; тонкие черты его лица, прямой нос, красиво очерченные губы, привычка держать слегка вскинутой голову и размахивать при ходьбе правой рукой делали его похожим на Михаила. Ознобишин давно догадывался, что Лулу его сын, хотя Джани никогда не говорила об этом, однако это было так очевидно, что только слепой мог не заметить. Лулу находился под постоянным присмотром Хасана; лучшего дядьки и желать было нельзя. Старый сотник не спускал с него глаз, с утра до вечера и даже ночью он был рядом с ним. За девять лет он так привязался к мальчику, что готов был отдать за него себя на растерзание. Молчаливый, всегда спокойный, Хасан терпеливо и настойчиво передавал ему свои навыки: как объезжать диких коней, как сидеть в седле, стрелять из лука, владеть саблей, пользоваться копьем. Целыми днями мальчишка со своими сверстниками носился верхом по степи, а сотник, сидя где-нибудь на холме, как старый орел, прищурив свои раскосые зоркие глаза, наблюдал за ним издали. Лулу во всем старался превзойти своих друзей, во всем первенствовать, и эти честолюбивые устремления сотник всячески поощрял. Мальчик давно осознал себя богатым беком, его приказания, пожелания, капризы выполнялись быстро, без возражений, не только слугами и рабами, но и матерью и дедом. Он был маленьким божком, перед которым все заискивали и на которого чуть ли не молились. Озноби, как и всех, Лулу считал своим слугой, но тем не менее этот слуга отличался ото всех: он не сгибал раболепно спину, взгляд его не бегал и не опускался долу, он был сдержан в проявлении своих чувств и с достоинством носил свою голову, заросшую длинными волосами, усами и бородой. Он, хоть и раб, пользовался особым положением, а простые люди пастухи, торговцы и даже его дядька Хасан - относились к нему с уважением. Кроме этого, Лулу часто видел Озноби рядом с матерью, а нередко и наедине с нею в юрте. Правда, деловые беседы хозяйки с её векилем были вполне естественны и не вызывали ни у кого подозрений. Однако что-то неизвестное тревожило его маленькое гордое сердце; хотя и смутно, он все же сознавал, что этот высокий человек в опрятном чекмене, крепких сапогах, почти всегда непокрытый, носящий на голове только узкий кожаный ремешок, перехватывающий его седые волосы на лбу и затылке, молчаливый, неулыбчивый, был ему больше, чем простой слуга. Однажды, сидя возле костра со своим дядькой, Лулу спросил Хасана, кто такой Озноби. Старый сотник засопел от неожиданного вопроса и потупился, прикрыв глаза тяжелыми веками, а Лулу с раздражением задергал его за полу халата. - Ака, ты чего молчишь? Кто этот человек, по-твоему? - Кто? Векиль... твой раб, - ответил старый сотник и погрузился в молчание. Так Лулу от него ничего и не добился. Не зная, как отделаться от своих тревожных предчувствий, мальчик старался не встречаться с Михаилом. Завидя его издали, он сворачивал в сторону, а если все же их сводил случай, не вступал с ним в беседу. Молчал, смотря на него пытливыми темно-серыми глазами снизу вверх, и от его взгляда Михаил немел сам и, к своему стыду, замечал, что ему нечего сказать этому мальчику, не о чем спросить. Это его очень огорчало. Как-то раз, подбив стрелой на лету птицу, радостно-возбужденный Лулу ворвался со своей добычей к матери в юрту. В полумраке на ковре, рядом друг с другом, сидели мать и Озноби, и векиль, этот ненавистный векиль, держал пальцы её в своей руке. При появлении сына Джани смутилась, поспешно отняла свою руку и стала поправлять накидку на волосах. Кровь ударила в голову Лулу, ноздри его начали раздуваться от бешенства, но он сдержался, несмотря на то что был очень юн и вспыльчив по нраву. Как ошпаренный, выскочил он из юрты, отбросил в сторону убитую птицу и умчался на коне в степь. На следующий день Михаил прогуливался по степи неподалеку от становища и засмотрелся на орла. Распластав широкие крылья, птица медленно парила, все ниже и ниже кругами спускаясь к земле. Михаил загородил ладонью глаза от солнца, чтобы лучше видеть, как вдруг что-то больно ударило его в плечо и со стуком упало на землю. То был небольшой круглый камень, брошенный чьей-то рукой. В это время мимо промчался на своем косматом скакуне Лулу. Михаил схватился за плечо и долго смотрел вслед мальчику, потом в глубоком раздумье направился в свою юрту. Ненависть мальчика тревожила его, а главное, он не знал её причины. И это было плохо. Вечером он пошел к Джани поделиться своими тревожными мыслями и застал в юрте Лулу. Сидя на ковре против открытого входа, он пил кумыс из большой расписной пиалы Нагатая, а мать сидела подле и смотрела на него с обожанием, и каждая черточка её лица выражала спокойствие и счастье. Кроме них, в юрте никого не было. Михаил в нерешительности задержался у порога. У него сейчас же возникло желание повернуть назад. Его взгляд встретился со злым взглядом мальчика. Лулу опустил руку с пиалой и пронзительно закричал: - На колени, раб! Джани опешила, а Михаил, не раздумывая, покорно опустился на колени и с готовностью стал ожидать новых указаний. - Сын, - шепотом проговорила потрясенная мать, веря и не веря тому, что услышала. - Как ты смеешь! Краска схлынула с её щек, лицо стало белее полотна. И тут произошло то, чего никто не ожидал - ни Лулу, ни Михаил. Джани стремительно кинулась на сына, схватила за уши и стала драть их с такой силой, что у того соскочила с головы тюбетейка и откатилась на середину ковра. - Как ты смеешь, негодный мальчишка! Как ты смеешь?! Лулу не на шутку перепугался, однако ловко вывернулся из слабых материнских рук и, красный, распаренный, выскочил из юрты с такой поспешностью, что только прах взвился у порога от его быстрых ног. С Джани сделалась истерика, она опрокинулась навзничь и, рыдая в голос, ломая руки и ударяясь затылком, металась по полу. Сбежались испуганные служанки и, причитая и уговаривая её, уложили в постель, укрыли тонким шерстяным одеялом. Утром служанка Джани, молоденькая хорошенькая девушка, круглолицая хохотушка, а теперь озабоченная и встревоженная, прибежала к Михаилу и позвала его к госпоже. Ознобишин застал её лежавшей, сильное нервное потрясение лишило её сил. Она с трудом могла поднять руку и говорила слабым голосом, как больная. Михаил опустился возле на ковер. Она поспешно нашла его руку и сжала горячими дрожащими пальцами. - Прости его, - попросила она со слезами на глазах. Затем, приподняв голову и убедившись, что в юрте никого нет, откинулась на подушки и совсем тихо прошептала: - Он не знает, что творит... Не знает, кто ты... В это время раздался шорох шагов. Вошла стряпуха Такику, худая востроносая женщина с темной морщинистой кожей лица и живым блеском черных ввалившихся глаз. В руках она держала высокий металлический сосуд с узким горлом. Михаил молча поднялся с колен и пошел к выходу. Недобрый взгляд стряпухи показался ему подозрительным. За порогом юрты он быстро обернулся и заметил, как та зло сплюнула ему вслед. Он знал, что Такику ненавидит русских, кто бы они ни были - рабы или свободные. А с тех пор, как был убит под Нижним Новгородом её муж Ергаш, участвовавший в разбойном набеге с мурзой Тогаем, она перестала скрывать свою ненависть и выражала её открыто. У Михаила мелькнула мысль: уж не от этой ли чертовой бабы пошло все зло? Лулу был лакомка, любил сахар и сладкое печенье, а Такику - большая мастерица их печь, и мальчик, по наблюдению Михаила, часто вертелся возле её юрты. Он решил проверить это поточней и поручил Кулан, старушке-стряпухе, проследить за Такику. Кулан была предана Михаилу за его сострадание к ней, за то, что он предоставил ей на старости кров и кусок хлеба, и верно ему служила. Через несколько дней Кулан подтвердила его подозрения, рассказала, как Такику, угощая маленького господина сладостями, говорила ему много нехороших слов про Озноби: что он обворовывает их с матерью, что он нехороший человек, а возможно, и чародей, потому что всех опутал, точно сетью, и мать его, её любимая госпожа, находится под влиянием векиля и делает только то, что он скажет, и из-за него, мол, погибло много добрых мусульман. Это она говорит всякий раз, когда Лулу приходит к ней, а когда покидает, Такику принимается плакать и всеми святыми молить его, маленького господина, быть осторожным и опасаться векиля. Михаил передал Джани все услышанное от Кулан. Та очень встревожилась, позвала Такику в свою юрту. Зная злой, раздражительный характер стряпухи, Джани спокойным, но строгим тоном сообщила: ей известно, какие непозволительные речи ведет Такику с молодым господином, восстанавливает его против векиля и уже добилась своего - Лулу утратил дружеское расположение к нему, а это с её стороны очень дурно. Затем она посоветовала оставить её сына в покое, либо в противном случае им, ей и Такику, придется расстаться. Стряпуха нахально рассмеялась и, уперев руки в бока, заявила, что она не побоится расстаться с госпожой, ибо она добрая мусульманка и хорошая стряпуха и её возьмут в любой курень. Если от неё желают избавиться, то не надо на это тратить много слов, она прекрасно все поняла и может уйти хоть сейчас, но госпоже от этого будет плохо, потому что все узнают вскоре то, что она так старается скрыть... Услышав эти дерзкие слова, Джани пришла в волнение и побледнела. Она спросила: - Что узнают? - Что твой сын не от нашего господина. - Поди прочь! - тихим, но твердым голосом произнесла Джани. Такику смерила свою госпожу презрительным взглядом, криво усмехнулась и вышла вон. В свою юрту стряпуха возвратилась в сильном гневе и стала собирать пожитки, призывая Божий гнев на голову срамницы. Она выкрикивала всевозможные ругательства, махая руками и тряся головой. Слуги вначале посмеивались, ничего не понимая, когда же до них дошло, кого она оскорбляет, все в страхе разбежались. Первая покинула Такику старая Кулан. Она давно поняла всю опасность, скрытую в этой злой женщине, и поспешила к Хасану, единственному человеку, который, по её мнению, мог предотвратить назревшую беду. Однорукий сотник сидел позади своей маленькой юрты на солнышке и починял седло. Кулан опустилась на корточки против него и, как могла, объяснила ему все, что происходит у них в ауле. Она сказала: - Такику нельзя выпускать. Эта злыдня погубит нашу любимую госпожу, маленького господина и всех нас. Хасан глянул на неё сердито из-под насупленных бровей и негромко произнес: - Уйди, женщина! Это было сказано таким тоном, что Кулан побоялась его ослушаться и поспешно отошла. Хасан с остервенением принялся тыкать шилом в кожу седла, потом вдруг бросил седло наземь, пнул ногой и, сильно сопя, поднялся на свои кривые большие ноги. Мрачнее тучи шел сотник по аулу, набычившись, шевеля густыми бровями и разговаривая сам с собой. Завидя прокопченную юрту Такику, Хасан приостановился, огляделся и прислушался. Все было тихо. Только где-то брехала собака и фыркали лошади. Тем временем Такику не прекращала браниться, хотя никого не было подле нее: - Беспутница! И она ещё хочет казаться честной мусульманкой. Тьфу! Прижила щенка с неверным. Все расскажу имаму. Опозорила нашего хозяина, славного, доброго Бабиджу-бека. Она всегда его обманывала со своим векилем, рабом... Прости меня, Аллах, за такое долгое молчание! Прости мой грех! Так она говорила, когда услышала, что её окликают: - Такику! Такику! Стряпуха поворотилась с красным дрожащим лицом и сверкающими от гнева глазами и увидала старого Хасана - приземистого, широкого, напоминающего медведя, такого же темного, такого же страшного, грозной тенью стоявшего у входа. Предчувствие беды шевельнулось в ней, сжало сердце, однако она постаралась ничем не выдать своего страха и грубо, косо смотря на него, спросила: - Тебе что, безрукий? - Зачем шумишь, Такику?! - А тебе что! Говори, зачем пришел? - Есть ли у тебя напиться, Такику? Никто во всем нашем ауле не может готовить шербет так, как ты. - Какой толк в моем умении? - отозвалась женщина, успокоенная похвалой. - Никому я теперь не нужна. Вот что я скажу! Но меня нельзя выгнать, как собаку! Я - честная женщина! А она - срамница. Завтра вся ставка узнает, какая дочь у Нагатай-бека. Опозорила такого человека! - Так дашь ли ты мне напиться, Такику? - попросил Хасан миролюбиво и даже улыбнулся. Стряпуха подошла к вогнутой войлочной стене, возле которой стоял небольшой горшок с шербетом, и, наклонившись, стала нацеживать напиток в пиалу, ворча себе под нос: - Она ещё пожалеет! Вспомнит Такику! Хасан, стоя позади, не торопясь достал из-за пояса длинный шелковый шнурок, подергал его, проверяя крепость, затем один конец зажал в крепких зубах, а вторым в одно мгновение обмотал шею Такику. Стряпуха не сразу поняла, что задумал сотник, а когда вскинула руки, было уже поздно. Хасан с такой силой натянул шнурок, что он врезался ей в горло, перехватил дыхание. Женщина захрипела, выронила пиалу и горшок, шербет разлился. Сотник вместе с Такику повалился наземь. Он не ослаблял петли до тех пор, пока стряпуха не перестала биться. Потом разжал окаменевшие челюсти и выплюнул заслюнявившийся конец шнурка. Поднялся, тяжело дыша, спокойно смотал шнурок в клубочек и спрятал за пазуху. Постояв некоторое время над своей жертвой, он наклонился и послушал, дышит ли она, бьется ли сердце. Такику была мертва. Выражение лица её было страшно, с выкатившимися, будто стеклянными глазами и с высунутым кончиком синего языка. Хасан оправил на себе халат, стряхнул с колен землю и отправился к Джани. Однако к хозяйке его не пустили, так как она лежала в постели с сильной головной болью. Служанке, молодой девушке с черными, как смородина, глазами, он велел передать госпоже, что Такику умерла. Девушка заморгала ресницами, от изумления раскрыв рот. - Почему ты на меня так смотришь, женщина? Ты поняла или нет? Стряпуху призвал Аллах. Поняла? Стряпуха умерла. Разве тебе не ясно? Та в испуге закивала головой и скрылась в юрте... А Хасан медленно, по-медвежьи вразвалку, удалился. Джани это известие потрясло. Она послала служанку узнать, правду ли сказал сотник, и только та примчалась с дико вытаращенными глазами, поднялась и пошла сама. Увидев едва приметную голубую полоску на шее Такику - след шнурка сотника, - Джани тот же час догадалась о причине её смерти и легонько вскрикнула, поднеся ко рту узкую ладошку. После смерти Такику в Джани что-то надломилось. Она исхудала, осунулась с лица, все дни и вечера стала проводить в молитвах и постах, ибо чувство страшной вины тяжестью легло на её душу. Глава тридцать пятая В постоянном кочевье за ставкой ханши за два года аулы Джани растеряли половину своих овец: одни овцы отбивались по недосмотру чабанов и смешивались с отарами других беков и их уже невозможно было отыскать; иных Джани по доброте душевной раздаривала сотникам, а то и простым воинам; третьих беззастенчиво крала беднота, толпами следовавшая за ставкой. Вначале Михаил не обращал на это внимания, считая, что Джани как хозяйка вправе сама распоряжаться своим имуществом, но затем, объехав все отары и табуны и узнав, по какой причине теряются овцы и лошади, посоветовал ей оставить их в степи, подальше от становища. Решив, что Озноби прав, Джани распорядилась, чтобы чабаны отогнали овец в степь. Как выяснилось впоследствии, это было сделано своевременно. После Рамазана, сорокадневного мусульманского поста, эмир Мамай собрал свою орду на празднество на ровном, как стол, местечке, вернее - долине между холмами, на правобережье Волги, всего в трех днях пути от города Сарая, в котором на этот раз восседал Кари-хан, сын Айбек-хана, согнавший в свое время Хаджи-Черкеса. Мудрые люди понимали, что это был скорее смотр боевых сил, чем обычный религиозный праздник. Эмир Мамай привел свой тумен в полном вооружении, точно собирался в дальний поход; дружественные ему эмиры и царевичи тоже привели свои войска; вольные мурзы присоединились к ним со своими отрядами, а богатые беки вынуждены были по приказанию Мамая предоставить лошадей и овец для прокорма этого многолюдного сборища. Вот когда Джани поняла всю мудрость Михаилова совета. На всем пространстве, покуда хватало глаз, днем были видны белые, шевелящиеся, как озерки, отары овец, темные табуны коней, черные юрты и дымки от костров. А народ все прибывал и прибывал; отряд за отрядом, в полном вооружении, на косматых низкорослых лошадях, неутомимых в дальних походах, присоединялись к войскам Мамая, поклявшись ему в верности. Так крепла его сила, подобно реке, которая полнится водой от сбегающих с гор мелких ручейков. Из Сарая, несмотря на запрет Кари-хана, прибыли верхом главный кади с улемами и шейхами и их слугами - многочисленная свита, ярко одетая, на лошадях различной масти, в великолепных сбруях и с богатыми седлами. Приехали и купцы со всех сторон, навезли различного товара. В ставке раскинулся пестрый богатый базар, а чуть в стороне от него на ровной обширной площадке построили деревянную башню, открытую ветру с трех сторон, и в ней был поставлен большой тахт - трон из резного дерева. Столбики трона увиты виноградными лозами, сделанными из позолоченного металла, а толстые ножки в виде тигриных лап - из чистого серебра. Поверх трона постлали шесть ширазских ковров, нижний большой, затем поменьше, ещё меньше, а верхний, шестой, самый маленький, и на нем положены два толстых круглых тюфяка, обтянутых цветистым китайским шелком. На них и уселся сам Мамай и его хатуня. На голове Биби-ханум сияла яркой желтизны корона прекрасной ювелирной работы, некогда сделанная русским золотых дел мастером для хана Берке. Только Биби-ханум как прямая и последняя наследница рода Чингисидов имела право носить её. Справа и слева от башни были расставлены сиденья для царевичей, эмиров, мурз и духовенства. Празднество, как заметили бывалые люди, происходило в том же порядке, что и при прежних ханах, с той лишь разницей, что теперь место хана занимал эмир Мамай, толстый, важный, с непроницаемым широким лицом, на котором, как у кота, топорщились редкие черные усики. И одет он был совершенно по-хански - в голубой позолоченный халат, в белую чалму с зеленым пером, скрепленным крупным алмазом, всякий раз сверкающим, стоило только Мамаю слегка пошевелить своей большой головой. Эмир был так величествен и великолепен в этом наряде, что никому и в голову не приходило, что он занимает не свое место. Времена изменились, и изменились взгляды людей. Теперь уважали не происхождение, а силу и богатство. Сидел же в Самарканде Тимур Хромой, а в Хорезме старый Урус-хан, сын Чимтая. Почему бы в Кок-Орде не быть Мамаю? Так думали многие знатные и богатые беки. Правда, были и такие, которые напоминали, что есть царевич, имеющий больше прав на Кок-Орду, чем кто-либо другой из живущих. Этот царевич - сын Туй-ходжи-оглана, Тохтамыш. Но таких людей поднимали на смех. Где этот царевич? Бегает, точно верблюжонок за верблюдицей, за материнским подолом, потому что мал, слаб и беден. Да и даст ли ему вырасти и окрепнуть Урус-хан сварливый? Пока сгибается перед ним в низком поклоне Туй-ходжа-оглан, не быть Тохтамышу ханом в Кок-Орде. Пока существует Мамай непобедимый, никто у него не посмеет оспаривать власть. Сам Аллах помогает ему, у него несметные богатства, ему верны степные народы и племена, потому что у него сила и ему сопутствует необыкновенный завидный успех во всех его начинаниях и делах. И вот теперь перед этим эмиром, как прежде перед сарайскими ханами, лучшие воины правого и левого крыла состязались в стрельбе из лука, пускали длинные белые стрелы в деревянные щиты, а победителям в награду дарили оседланных и заузданных коней, и, принимая их, багадуры поднимали у своего коня правое переднее копыто для поцелуя под рукоплескания и возгласы одобрения толпы. Так же, как и при ханах, верные эмиры и мурзы получали богатые халаты, и так же, как при ханах, эти эмиры подходили к подножию башни и преклоняли колени в знак благодарности. А после этого, так же, как и в прошлые годы, гостям подавали кушанья на серебряных столах, а ловкие и быстрые баверджи в шелковых разноцветных одеждах тут же, на глазах у гостей, острыми ножами резали вареные куски конины и баранины на маленькие кусочки и поливали мясо вкусной дымящейся приправой. И глядя на все это, многие думали: что же изменилось за это время? Кто хан? Кто эмир? Кто умер? Кто жив? От кого отступилось счастье, чья жизнь подошла к концу, пусть плачет и склоняется перед судьбой, а народ веселится на празднике, ибо повелитель развлекает его едой, вином, скачками, борьбой, песнями и плясками. Кто это может дать народу - тот хан! Честь ему и слава! Сперва осенние дни стояли тихие, теплые. Особенно были прекрасны ночи под безоблачным небом, блиставшим тысячами мелких ярких звезд. Но в последний день празднества вдруг наплыли темные тучи и скрыли звезды и тонкий серп месяца. На всю ставку пали тяжелые душные сумерки. Аул Джани располагался в нескольких верстах от главной ставки, вблизи реки. У Михаила была своя юрта, маленькая, прокопченная, латанная-перелатанная, но в которой вполне можно было спрятаться от непогоды и сильного холодного ветра. Она легко разбиралась и легко собиралась и размещалась на одной повозке, влекомая двумя волами. Кроме этого, Михаил имел три потертых ковра, несколько овечьих шкур, пуховые подушки, заменяющие ему постель, небольшой сундук, в котором хранились хозяйские тарханные грамоты, несколько серебряных слитков - остаток дара хана Кильдибека, медный котел, сковороды, треногу, деревянные пиалы, мешки с одеждой, съестные припасы в корзинах - вот и все, чем он владел и что по-братски делил с Косткой. Он любил свою юрту, сжился с ней и ни за что не хотел менять её на другую - просторную и чистую, хотя Джани неоднократно предлагала ему. Юрту он ставил, как правило, на краю аула, даже несколько в стороне от круга больших и маленьких юрт, в которых размещались прислуга и бедные Нагатаевы родственники. В середине этого круга стояли две большие белые господские юрты - для Джани и Лулу. Возле Михаиловой юрты всегда паслись стреноженный вороной и серый осел, ставшие, как Михаил и Костка, большими друзьями, а у входа лежал крупный, черной масти пес Полкан. В последнюю ночь празднества Михаил и Костка сидели у костра и ели арбузы. В черном пространстве между аулом Джани и ставкой, не занятом ни пастухами, ни какой-либо стоянкой, мелькали огни. Они то двигались короткой цепочкой, то сливались в яркий дрожащий круг. Видимо, какая-то группа людей с факелами шла по степи. Костка первый заметил их и указал Михаилу: - Гляди-ка. Кажись, к нам топают. Михаил покачал головой, сказал недовольно: - Несет же нечистая. Спали бы. Пес Полкан, лежавший возле костра, поднял лохматую голову и глухо заворчал, напряженно уставившись в темноту. - Что, Полкашка? - обратился к нему Ознобишин. - Чужой? - Учуял кого-то, - подтвердил Костка. Ворчание пса стало более угрожающим. Михаил и Костка переглянулись. Неожиданно пес вскочил и с громким лаем бросился в темноту Совсем близко послышался человеческий крик и собачье злобное рычание, прерываемое отчаянным лаем. Костка побежал на шум, и скоро из темноты послышалось: - А ну перестань! Да оставь ты его в покое, собачье мясо! Полкан яростно лаял, незнакомый испуганный голос вскрикивал, а Костка злобно ругался. Михаил поднялся на ноги и, стоя к костру спиной, глядел в темноту, ничего решительно не видел и кричал: - Што там у вас? Эй, Костка! - Ах ты, дьявол лохматый! - бранился Костка. - Да оставь ты его в покое! А ты... как там тебя, дуй к костру! Из тьмы выскочил невысокий человек, истерзанный, окровавленный, рухнул перед Михаилом на колени и поднял вверх руки. - Не губи мя... человече, вижу: вы оба русские. И я русский. Купец приезжий. За мной гонятся. Убить хотят. Лицо синее, опухшее от побоев, губы в крови, борода неопределенного цвета и всклокочена, одежда порвана, а небольшие округлившиеся глаза выражают страх, почти животный ужас. Появился Костка, крепко державший за ошейник разъяренного Полкана. - Замолчи, тварь подворотная! - прокричал на пса Михаил. Услышав в голосе хозяина угрозу, Полкан жалобно заскулил. Ознобишин видел: огни факелов стали хорошо различимы, без сомнения, к ним приближались люди, преследовавшие этого несчастного. Собачий лай мог выдать беглеца, поэтому Михаил не сдержался и повысил голос, что с ним случалось довольно редко. Не долго думая, Михаил опрокинул человека наземь, приказав лежать и не двигаться, набросил на него войлочную попону, затем ковер, принесенный Косткой. Оба уселись на человека, точно на бревно, а возле своих ног уложили Полкана. Однако пса пришлось крепко держать за ошейник, чтобы он снова не бросился навстречу идущим. Уже слышались шаги, возбужденные голоса - и вот целая ватага с факелами быстро поднялась из-за всхолмины и приблизилась к ним. Переругиваясь друг с другом, пришедшие разбежались по всему аулу и начали заглядывать и шарить в каждой юрте, будя спящих и тревожа собак. Один приземистый широкоплечий воин, в меховой шапке с лисьими хвостами, в теплом, на вате, халате, перехваченном широким ремнем с болтающейся на нем саблей, заглянул в юрту, светя себе факелом. Потом обратился к Михаилу: - Пробегал кто? Видел кого? Михаил преспокойно ел арбуз и выплевывал семечки через костер по направлению к воину. Ознобишин даже не пожелал ответить, чем вызвал у пришедшего злость. Тот подошел к костру и, брызгая слюной, закричал: - Был тут кто? Говори! - Какое там! Никого не видали, - заговорил Костка, а Полкан от наглости прибывшего пришел в дикое бешенство и с остервенением стал рваться из рук тверичанина. Злобный лай огласил весь аул. - Уходи, уходи скорее! - замахал в отчаянии Костка, изобразив на своем лице притворный страх и озабоченность от столь скверного нрава своей собаки. Воин сплюнул от досады и удалился, подняв над головой чадящий факел. Костка схватил деревянную бадью и залил огонь костра водой. Вокруг них мигом распространился ночной мрак. Они откинули ковер, войлок и затащили человека в юрту. - Кто ты? - Уж не думайте, не гадайте, отцы родные, - молил, плача, человек. Не тать я, не убивец. Ни в чем не виноватый. - С чего же это оне за тобой гонятся? - Не ведаю, отцы мои. Вот те крест! Московский гость я. Никита Полетаев. Никита рассказал следующее. Приехал он в Орду с московскими купцами, привез много пушного товара. Прослышав про празднество, купцы в Сарай не поехали, а завернули в ставку эмира Мамая. С первых же дней торговля пошла бойко, и скоро они имели большой прибыток и радовались удаче, да, видимо, прогневали чем-то Господа: нежданно-негаданно налетели на них татары, разграбили всех, обобрали до нитки, а купцов побили до смерти. Он же, Никита, уцелел потому, что в это время отлучился до ветру, а как увидел, что купцов, его товарищей, валяют, бежал, да был пойман какими-то нищими и крепко бит. Потеряв от побоев сознание, лежал, будто мертвый, в грязи, а как пришел в себя, снова пустился наутек. Хорошо, что ночь позволила до них добраться и спастись от преследователей. - Отцы мои! - говорил Никита, плача. - Да я за вас вечно Богу буду молиться. Меня, несчастного, от беды избавили. Уж как мне Митрич говаривал: не езжай в Орду-то, поберегись, мол. Не послушал, окаянный. Сам на себя беду накликал. - Уж не Большого ли Митрича поминаешь? - Его. Большого. Только я, грешным делом, подумал, что остерегается он, кабы я его не обошел. А он, кажись, по-христиански советовал поберечься, без корысти. Я, несчастный, зачем не послушал? Увы мне! - Не блажи. Твои товарищи теперя где? - Нету моих товарищей. Мертвые мои товарищи! Мертвые! - А ты - живой! Вот и не блажи! Не гневи Бога напрасными попреками! - Да что ты, батюшка! Гневить.. да я... да я... - Сказал - молчи! - Молчу, молчу, - шепотом согласился Полетаев. - А о потерянном што тужить? Была бы голова цела. - Отцы мои, - говорил купец, всхлипывая. - Мне бы живым уйтить. - Уйдешь, коль тихо сидеть будешь. - Ежели уйду... Да я, отцы мои... всю жизнь молиться за вас буду. Ей-богу! Вот вам крест! Глава тридцать шестая Утром Михаил отправился в ставку разузнать об избиении московских купцов. Всю ночь сеял мелкий нудный дождь, небо с края до края задернуто серыми низкими тучами. Холодно и неприветливо кругом, мокрая поникшая трава нагоняла скуку. Михаил нахлобучил на самые брови меховую шапку, укрылся попоной. Вернулся он к полудню, когда дождь прекратился. Сойдя с коня, мокрый и хмурый, он подсел к дымящемуся костру греться, пошевелил сучком горевшие головешки - и все молча, ни на кого не глядя, - верный признак его душевной угнетенности, тоски. На треноге в котле, поставленном над огнем, булькала похлебка, распространяя вкусный запах мясного варева. Никита Полетаев, одетый в овчинную шубу, поглядывал на Михаила выжидаючи, от волнения покусывал бледные губы. Костка присел на корточки перед ним, сложив на коленях руки. - Ну, Михаил, што слыхать-то? Ознобишин с ответом помедлил, вздохнул, не отводя своих прищуренных глаз от огня. - Што слыхать-то? - сказал он наконец. - Да размирье у Дмитрия Московского с Мамаем-то. Вот что слыхать. Вражда. Оттого и купцы пострадали. - Гляди-ка! С чего бы это вражде-то случиться? Кажись, совсем недавно князь в Орде от Мамая ярлык получал. - Получать-то получал. Да мог ли Мамай ярлык кому другому дать? Не мог. А вражда пошла оттого, што нижегородцы Мамаева Сарайку побили. - Вона как! - воскликнул Костка, и брови его взметнулись на лоб. - А Мамай-то, вишь... в отместку москвитинов уложил? - Он покачал головой и заметил: - Не ндравится ему князь Дмитрий. Ох как не ндравится! - Погоди ищо! - сказал Михаил, грозя пальцем. - Заплачут оне вскоре от Дмитрия! Чую - заплачут! - Москву каменной стеной оградил, - сообщил Костка. - Теперича ему никакой черт не страшен. Михаил ещё не слышал о каменной стене Кремля и с любопытством покосился на своего приятеля и Полетаева. - Каменной, говоришь? Никита подтвердил, кивая головой: - Точно. Каменной. Из белого камня. С восемью башнями. Ознобишин помнил Кремль, окруженный дубовой стеной с земляными валами, построенной ещё при князе Иване Даниловиче, поэтому удивился безмерно и обрадовался этой новости, но вообразить себе каменную стену с башнями не смог, как ни старался. - Камень-то откель взяли? - Из села Мячкова. Всю зиму на подводах возили. Летом всей Москвой и соорудили. - Ишь ты! Каменной стеной опоясался князь Дмитрий. Это он хорошо придумал, - сказал Ознобишин и поудобней уселся перед Никитой Полетаевым, приготовясь слушать. - Для защиты камень покрепче дерева буде. Это верно. - Ишо как крепок-то! Через год, как построили, Ольгерд Литовский приходил, окрест Москвы все пожег, а каменной стене ничего сделать не мог. Так ни с чем и отошед. - Литва на Русь ходила? - ещё больше удивился Михаил. - Такого прежде не бывало! - Дважды ужо. Дважды ни с чем и возвращалась. Так-то вот. С каменной стеной нонче князь Дмитрий никого не боится. Каменная стена кое-кому как кость поперек горла! Укусил бы - да зуб неймет! Никита Полетаев вздохнул, подумал немного и добавил к сказанному: - Ищо вот что скажу. Сберутся к князю Дмитрию князья - и Мамай не страшен будет. Оно и нонче-то ево Дмитрий не очень жалует, а тогда - и подавно! - Ежели бы так, - сказал Михаил. - Только знашь, каки князья-то наши? Своевольные! - Ничего. Некуда им становится податься. Бегут к Москве... Москва ноне посильнее их всех буде. Князь Михайла Кашинский уж какой был Твери товарищ, да и тот к Москве прибивается. Не хочет с тверским заодно быть. Ознобишин внимательно выслушал его и, вздохнув, сказал: - Ежели так, то конешно. Только думается, не сберутся оне. Кажный свою корысть блюдет, себя выше всех почитает. А в Москве от энтова истома. Ото всех оборону держать надобно. Да вражины-то вокруг какие! Один другого сильней. Поди набери воев. Снаряди их. Богатство тож большое нужно. Где взять? - Слыхал от дьяка одного: не буде боле князь Дмитрий Орде дань давать, - сказал Полетаев. - Побожись. - Вот те крест! Князю Дмитрию серебро самому нужно. Ты погляди, каки у него вои теперича. Молоды, дерзки, аки львы. Ничего не боятся, с мечом на дьявола пойдут. Ей-бог! Я те вот что скажу. Ноне на Москве не тот человече. Не тот. Храбрые, дерзкие, никого не боятся. И князь Дмитрий, и московски бояре - все за себя постоять готовы. И за Москву-матушку, и за святы церкви. - Так, - произнес Ознобишин, приятно удивленный. - Дерзкие, говоришь? За Москву постоять готовы? - Готовы. А как Дмитрий Волынский появись, теперича никому спуску не дают. Рязанцы сунулись - потрепали за милу душу. Тверичане... так те одни с Москвой тягаться не могут... за литвой бегат. Вот какие дела на Москве, отцы мои... - Ну, Никита, утешил так утешил. Душу мою успокоил. Коль так, как говоришь, то и впрямь князю Дмитрию некого бояться. Уж коль народ с разбоем не мирится, князю не пристало в стороне быть. Дай-ка я тя, мил друг, облобызаю за весть таку. Три ночи провел в юрте Михаила московский купец Никита Полетаев, а на четвертую, темную да ветреную, отправились они втроем к реке. Там, у крутого спуска, у воды, их ждал немолодой лодочник, худощавый низенький татарин Айдаш, одетый в короткую овчину мехом наружу и тюбетейку. За несколько золотых он согласился перевезти на другой берег русского купца. Все левобережье Волги находилось под властью Кари-хана, непримиримого недруга Мамая. В Сарае Никита надеялся встретить русских купцов и вместе с ними отправиться на Русь. Михаил передал купцу три серебряных слитка, завернутых в тряпицу. - Это тебе на дорогу и на товар, какой найдешь в Сарае. Глядишь, и поправишь маненько свои дела. Купец был потрясен такой щедростью, прослезился, пошмыгал носом, прижимая слитки к груди. - Как благодарить-то тя? Святой человече! А за долг не беспокойси! Жив буду - верну трехкратно! - Да не мне. Жене отдай. Живет в селе Хвостове с сыном Данилой. Ознобишина Настя. Запомни! - Запомню. Как есть запомню, - обещал купец приглушенным голосом из темноты. - С Богом! - сказал Михаил. Костка оттолкнул лодку от берега, заскрипели уключины, вода заплескалась от весел; ещё три-четыре взмаха - и плывущих поглотил мрак. Глава тридцать седьмая В течение целого года Джани со своими людьми, отарами овец и табунами лошадей продолжали кочевать за ставкой Биби-ханум. Они побывали в Крыму, на морском побережье, где Михаил Ознобишин выкупил у генуэзцев большой участок земли с двухэтажным домом в окрестностях города Сурожа. Там же, в Суроже, он встретил московских купцов, приехавших за итальянскими тканями, и один из них, его хороший знакомый, Иван Большой, сообщил, что жена его, Настасья, померла, сын Данила взят в дружину князя, а дом в селе Хвостове заколочен. Вначале он принял это известие довольно спокойно, но через некоторое время что-то похожее на обиду охватило его душу. "Не дождалась", - подумал он, и жалость к жене, сострадание к её вдовьей жизни лишили его покоя. Целую неделю он не находил себе места и был замкнуто-молчалив; постепенно душевная боль стала забываться, таять, а потом и совсем прошла - ведь он так долго был с ней в разлуке, что даже забыл черты её лица, звуки голоса, только и помнил, как она его провожала в последнюю поездку, на похороны своей матери, стоя на крыльце, с большим животом, обреченно одинокая. Господи, сколько же ей, бедной, пришлось пережить трудностей, испытать унижений и обид! Теперь утешилась её вдовья душа, нашла навеки себе успокоение. А вот он ещё жив! И это вызвало в нем тягучее ноющее чувство вины перед ней и сыном: ведь он так хотел вернуться, обнять их обоих, да не пришлось. К весне Михаил и Джани возвратились опять в те места вблизи Волги, где в прошлом году праздновали Байрам. За это время эмир Мамай ещё более упрочил свое положение. В нескольких стычках он сумел покорить беспокойных эмиров и мурз, подарками, обещаниями привлек на свою сторону несговорчивых прежде ханов и окончательно утвердил свою власть на всем правобережье Волги, начиная от пределов земель рязанского князя и кончая Крымом. На этом огромном степном пространстве кочевали верные ему племена и народы, готовые по одному призыву собраться под его стяги. На левобережье между тем постоянно вспыхивали кровавые злые сечи. Полуразрушенный, опустевший Сарай стал местом отчаянной борьбы всех враждующих ханов, откуда бы они ни приходили - из Сибири, из Хаджитархана, из ногайских земель или из Хорезма. Мамай сознательно не вмешивался в эту борьбу, он оставил Сарай, как приманку, царевичам и ханам, которые с остервенением рвали его друг у друга, точно собаки пойманную дичь, и только обескровливали себя и ослабляли, а сила Мамая росла и крепла. Литовский Ольгерд искал с ним союза; рязанский князь Олег заискивал и жил в постоянном страхе перед татарскими набегами; тверской князь Михаил слал к нему послов и подарки, надеясь заручиться его помощью в непримиримой борьбе за великокняжение с московским князем. Один лишь князь Дмитрий выказывал непокорство, перестал платить дань, какую давали московские князья хану Джанибеку, стал собирать под свою десницу мятежных князей и теснить Мамаевых союзников. Это беспокоило и раздражало эмира. Московский князь был молод, строптив, решителен и смел; со всеми соседями он вступал в битву и над всеми одерживал победу. Мамая это настораживало: чего доброго, возомнит Дмитрий себя непобедимым и повернет против него колючее копье! Он не боялся быть разбитым Дмитрием; он так был уверен в своей силе, в её несокрушимости, что не допускал даже мысли о поражении. Он знал: если двинет свою Орду с имеющимися в ней племенами и народами на север, Москва будет уничтожена. Однако Биби-ханум его предостерегала: в этой борьбе он может основательно истрепать свои силы и погубить князя Дмитрия, а это пока ему не выгодно. Мамай был с ней согласен. Он не хотел губить московского князя не потому, что жалел его, а потому, что все ещё надеялся обойтись без этого похода, а при нужде и прибегнуть к его помощи в тяжелой будущей борьбе с Урус-ханом или Тохтамышем, которые вели между собой кровопролитную затяжную войну. И хотя Урус-хан постоянно разбивал войска Тохтамыша, эти битвы ещё не выявили победителя. Но Мамай знал: скоро этой степной войне наступит конец, и тогда уж ему, хочет он того или не хочет, придется с кем-нибудь из них вступить в смертельную схватку за власть в Орде. А когда он станет единственным могучим властелином всего Дешт-и-Кипчака, грозным для всех своих соседей вот тогда и наступит черед покарать гордую, строптивую Москву. Как-то теплым ясным днем Костка ходил по широкой вытоптанной дороге и собирал в корзину сухой кизяк для растопки очага. С севера по большаку ехало десять всадников. По одежде и внешности Костка сразу определил, что то были свои, русские. Один из них, одетый как боярин, с благородной внешностью, с густой темно-русой бородой и лиловой бородавкой размером с горошину на правой ноздре большого носа, спросил, в какой стороне находится ставка Мамая. Костка указал рукой на горизонт, над которым вились сизые тонкие дымки, и посоветовал им поезжать прямо, никуда не сворачивая. Всадники, переговариваясь между собой, проехали. Самым последним, в одиночестве, на плохой пегой лошадке, следовал грузный мужчина лет пятидесяти, косматый и неряшливый. Под распахнутой шубой виднелась темно-коричневая засаленная ряса, а к толстому животу спускался на простой растрепанной веревке серебряный крест. Поп ли то был или просто дьякон, Костка допытываться не стал. Он пошел рядом с лошадкой, почтительно смотря на неряшливого толстяка. - Отче, что это за князь буде? - спросил он смиренно. - Князь, - криво усмехнулся косматый и несколько презрительно поглядел на Костку сверху. - То не князь, человече, а выше иного князя! Выше! Тысяцкий Вельяминов! Всей Москве - голова! - И, назидательно подняв палец вверх, торжествующе произнес: - Иван Васильевич Вельяминов! Поди, слыхал про такого? - Как не слыхать, - отвечал Костка, поспешая за лошадью. - Слыхивали много раз. - То-то, сын мой! - Это что ж... - допытывался тверичанин, - князь Московский мириться задумал с эмиром-то нашим? Да продлит Господь его годы и сокрушит его врагов! - Эко куда хватил! Мириться! Дмитрия с Мамаем только могила помирит. Он ужо всех князей под свою десницу поставил. Вот погоди!! И до вас доберется! - Типун тебе на язык! - притворно испугался Костка и отстал. Постояв и поглядев вслед уезжающим, он почесал затылок и мелкой рысцой пустился к своему куреню оповестить Михаила об увиденном. Ознобишин лежал в юрте на войлоке и спал. Костка растолкал его и разом выпалил все, что услышал от попа. Михаил спросонья ничего не понял, протер глаза и уставился на Костку затуманенным взором. Тверичанин, сидя перед ним на полу, смотрел на взлохмаченную голову его и ждал, что тот скажет. - Вельяминов, говоришь? - вяло произнес Михаил и вдруг встрепенулся, волнение изобразилось на сонном, помятом лице его. - Иван? Неушто он здеся, бесов сын? Сам видел? Костка утвердительно кивнул головой. - Бородавка тута есть? - Михаил показал на правую свою ноздрю и, дождавшись подтверждения, снова спросил: - Нос большой, вислый? - Такой и есть. - Убей меня гром! Да што же я сижу-то? Он живо поднялся на ноги, затянул потуже пояс на чекмене и отправился в ставку. Михаил знал, что его не допустят до ханских шатров, которые были оцеплены несколькими рядами стражи, да это и не требовалось; стоило только взглянуть на базар, потолкаться среди торговцев и покупателей, послушать их разговоры - и узнаешь многие тайны, так тщательно скрываемые вельможами. Ознобишин медленно прохаживался мимо лавок, расположенных на арбах, телегах и легких кибитках, приценивался к различным товарам, прислушивался к разговорам, сам вступал в беседы, но так ничего и не услышал из того, что хотел, - видимо, слишком свежа была новость, не дошла ещё до ушей людей, а может быть, она была не столь значительна для жителей ставки, чтобы говорить о ней. Солнце уже клонилось к вечеру, когда Михаил Ознобишин, потеряв всякую надежду, собрался уходить, как вдруг его окликнул знакомый густой басок, сразу взволновавший его: - Урус Озноби! Михаил поворотился, изумленный, и увидел перед собой Аминь-багадура. Они обнялись, как старые приятели. Аминь-багадур был рад встрече, узкие глаза его излучали добрый свет, а белые зубы влажно поблескивали в улыбке. На нем надет темный суконный чекмень, на голове туркменская шапка, с правой руки свисала нагайка - сразу видно, что багадур собрался в дальнюю дорогу. - Сколько лет! - воскликнул Михаил: ему приятно было видеть живым и здоровым человека, которого он некогда выходил, рискуя собственной жизнью. Они редко виделись, а увидевшись, всегда радовались, как братья, и всякий раз багадур спрашивал, что он может сделать для него, Озноби, своего лучшего друга. Михаил отказывался, не хотел ни в чем обременять его, а Аминь огорчался, так как не желал оставаться неблагодарным. На этот раз Ознобишин решил прибегнуть к помощи багадура. Когда после приветствия и поклона багадур, как всегда, спросил, что он может хорошего сделать для Михаила, тот помолчал немного, как бы в раздумье, потом говорит: - Понимаешь... стало мне известно, что прибыл в ставку мой злейший враг... Аминь-багадур стал серьезен; он сжал свой крепкий кулак и заявил с присущей ему твердостью: - Твой враг - мой враг! - Да неизвестно мне, с какой целью прибыл. Ежели, допустим, послом пожаловал, то его трогать никак нельзя. - Ежели посол - нельзя, - согласился Аминь с огорчением и цокнул языком, покачивая головой. - А ежели по своей надобности... - Я его, шакала, собственными руками придавлю. Кто таков? Михаил сплюнул, кончиком языка облизнул губы, как бы нехотя ответил: - Да московский боярин, Иван Вельяминов. Как узнать, с чем пожаловал? - Погоди, - пообещал Аминь-багадур, - у меня кунак в есаулах у мурзы Бегича. Тот все знает. Они договорились встретиться через день в ауле Джани, в юрте Михаила, и расстались. Томительно прошел один день, второй, третий, а багадур так и не появился. Михаила стало мучить беспокойство. Сам бы пошел в ставку - да боялся разминуться. Он верил, что Аминь не обманет, обязательно придет. И багадур не подвел, прибыл на пятый вечер, когда и без того скудный свет непогожего дня уже померк и влажные сумерки окутали притихшую степь. Низкие тучи, предвещавшие дождь, слились с землей; было тихо, как всегда перед ненастьем. Аминь-багадур присел у костра перед юртой, выпил пиалу вина, отер усы тыльной стороной ладони и, справившись о здоровье Михаила и пожелав ему всех благ, сказал: - Приехал... как его, Веямин... но не от московского хана, а от тверска. - Не может быть! Он же боярин московского князя. - Недовольный московским-то. От него сбег. Плох он, мол, для татар. Смуту сеет. - Предал, значит, сучий сын! - Просит ярлык у Мамая для тверска. - О иуда! Как земля его носит? А Мамай? - Мамай сердитый на Дмитряй. - Знаю, что сердит. А Биби-ханум? Аминь-багадур улыбнулся, сверкнув белизной зубов, - одно имя этой женщины поднимало его настроение; Михаил знал, насколько уважительно и любовно он относился к хатуне, ибо только благодаря её вмешательству ему удалось спастись от преследований эмира Могул-Буги. - Он не сердит. Он его знает вот с такого, - Аминь показал вершок от земли. - Он всегда был за Дмитряй. Мамай его слушает. - Слушает-то слушает. Да на этот раз больно глубоко вражда-то у них зашла. - Не печалься, Озноби! Ну их! Живи как я! Вольный казак. - Спасибо, Аминь! Ты - молодец! Куда путь держишь? - Хорезм пойду. Тохтамыш найду. Служить ему буду. - А Мамай? - Не хочу Мамай. - Багадур нахмурился, опустив голову, и не сказал, за что обиделся на могущественного эмира. - Далеко ведь до Тохтамыша-то. Аминь улыбнулся. - Аминь хорошо, когда едет, песни поет. Сам себе господин. Ежели не Тохтамыш, Аминь к Тимур пойдет. Тимур много денег дает. А Тимур не хорош... Э! Какая беда? - Аминь-багадур небрежно взмахнул рукой. - Мне до них дела нет. В аул поеду. Халима любить буду. Двух сынов мне растит. Казаки будут! - Я рад за тебя. - И я рад, - сказал Аминь, блеснув белизной крепких своих зубов, прижал руку к сердцу, расправил свои широкие плечи и добавил: - Желаю тебе скоро увидеть твой Халима и твой аул. - Мой аул, - Михаил печально покачал головой. - Спасибо, Аминь! Глава тридцать восьмая Оставшись одни, Ознобишин и Костка сели друг против друга. Михаил сказал: - Недоволен Дмитрием Ворона. Это Аминь верно подметил. А уж коли недоволен, наплетет теперича невесть что. Уж его знаю! На клевету весьма горазд. Вот и озлобится Мамай на князя Дмитрия, лишит его ярлыка, пустит на него свою шальную рать. Горя будет на Руси много. Подумав немного, Ознобишин добавил: - Надобно нам все хорошеньче разузнать. Проведать. - Как проведать-то? - А ты вот покумекай! Мне, конешно, Вельямину на глаза показываться никак нельзя. Признает. А вот ты повейся вокруг, покрутись. - Что ж, - согласился Костка, - покрутиться можно. - Только не уехал бы раньше, чем мы узнаем про сговор. - Михаил сплюнул себе под ноги. - Обидно будет. - Не уедет. Мамай на думу туг. Совещаться будет с мурзами да хатунью своею. А уж потом что-нибудь и надумает. Время много пройдет. Так что поожидает Вельямин-то. - Хорошо, ежели так. Подождем и мы. Как договорились, так Костка и поступил. Он легко разыскал юрту, в которой остановились приезжие русские. Два дня покрутился возле них, оказывая им мелкие услуги, подружился с попом Савелием, обжорой и пьяницей, и пригласил его к себе в гости. Поп охотно принял приглашение, потому что любил пображничать. И вот одним сырым тусклым днем, когда не знаешь, куда деться от тоски и ненастья, и волей-неволей ищешь общения с другими людьми, Костка привел большого косматого попа Савелия к ним в курень и познакомил с Михаилом. Ознобишин представился Григорием Михайловым из Смоленска. Ознобишин принял его, потому что надеялся: словоохотливый поп за пиалой хмельного поведает им что-нибудь тайное. Так оно и случилось. После выпитого горячительного, сытной баранины поп Савелий осовел, подобрел и замолол языком, как сорока. Человек он, видимо, был недалекий, болтливый и порассказал им такого, чего трезвый бы поостерегся. Михаил слушал его жадно, сам не пил, только подносил пиалу с красной жидкостью ко рту и мочил губы да взглядом приказывал Костке подливать вина Савелию. Из рассказа попа он узнал: умер московский тысяцкий Василий Васильевич Вельяминов, благодаря чьим хлопотам он, Михаил Ознобишин, попал в татарскую неволю. Князь Дмитрий отменил должность тысяцкого, не желая оставлять такую большую власть в руках одного человека. Иван Вельяминов, мечтавший занять место отца, оказался не у дел; гордый и высокомерный, Иван Васильевич счел себя униженным, обойденным, не мог удовлетвориться тем, чем довольствовались другие бояре и брат его, окольничий Тимофей, и, наговорив с обиды князю Дмитрию дерзостей, бежал в Тверь с Некоматом-сурожанином, купцом. Тверской князь Михаил Александрович встретил его приветливо, ибо любая смута в Москве была ему на руку; кроме того, вести, привезенные Вельяминовым, тверской князь постарался сообщить всем недругам Москвы. А вести эти были о том, что московский князь подговаривает других князей объединиться против Орды и Литвы. Князь Тверской, Михаил Александрович, люто ненавидевший Москву и сам желавший занять великокняжеский заветный стол, послал Вельяминова и Некомата в Орду, к Мамаю, чтобы эмир из первых уст услышал все неправды коварного московского князя, а сам, скоро собравшись, отправился в Вильно к зятю своему, князю Ольгерду. - Так что теперя Дмитрию крышка, - уверенно заявил поп, сыто рыгая. Куды он против такой силы попрет? Ай не веришь? - спросил он, глядя на задумчивого Михаила. Поп Савелий подогнул под себя правую ногу, обутую в разношенный бурый сапог, расправил толстые плечи и заявил: - А вот послушай. Рязанский с ним не пойдет, - он загнул на левой руке один палец. - Новгородцы, псковичи тож, - загнул ещё два пальца, суздальцы разобижены им. Не пойдут и оне. - Поп задвигал большим пальцем, торчащим над всеми другими, поджатыми внутрь ладони. - Тверской ему тож не союзник. - Загнул большой палец, и получился крепкий здоровенный кулак, покрытый короткими темными волосами. - Глянь-ка! Вот где все. Никто не поддержит. Останется Дмитрий один. Один как перст! И Москве его конец. Пустота и разоренье. Ознобишин сдвинул над переносьем брови, устремив на попа жесткий холодный взгляд, и, стараясь унять дрожащие от гнева губы, куснул их до боли. - А ежели не так? Ежели ничего не выйдет? Ежели новгородцы, да псковичи, да суздальцы за великим князем пойдут? Поп Савелий набычился, сверкнул пьяными безумными глазами и молвил: - Ежели не выйдет... - Наклонившись к Михаилу и щекотнув его шею широкой своей бородой, заговорщицки зашептал: - Тута у меня, - он вытащил из-за широкого пояса небольшой кожаный мешочек и показал, - злые коренья припасены. Ежели их истолочь и всыпать в шчи или квас - крышка! - Да што ты! - разом вскричали Михаил и Костка, выражая крайнее изумление. - Вот те хрест! Покойничек великий князь... Угощеньице-то... хе-хе! - Ну и молодец! - похвалил Михаил, улыбаясь одним ртом, а глазами глядя холодно и зло. - Давай-ка, отче, выпьем! - предложил Костка, косясь в сторону Михаила и стараясь на себя отвлечь внимание попа. Он наполнил вином до краев пиалу и, роняя капли, подал ему. Поп Савелий оказался по-русски крепок, пил и ел много, обглоданные бараньи кости швырял в чашку, а толстые жирные пальцы облизывал или обтирал о голенища сапог. И говорил: - Ты вот мне скажи... Ты здеся давно живешь, все знаешь... По базару нынче ходил, невольников смотрел. Девки да молодые бабы наши по высокой цене идут, а мужики - по низкой. Почему так? - Не хотят брать. Вот и цена низка. - К одному приценился. Лях, говорят. Какой он лях! Морда рязанская. Смотрит волком. Тронь - разорвет! - Вот-вот. Это-то их и пугает. Тут нет невольника более строптивого, чем русский. Не желает работать в неволе. А бить его - все равно что бередить осиное гнездо или змею злить. Сколько случаев-то разных бывало... - Это каких же? - полюбопытствовал поп. - А вот каких... Бьют, бьют, бывало, кого... А он, малый, притихнет, выждет, а потом хозяина, да жену, да детей их... - Михаил чиркнул ребром ладони по своему горлу. - Так вот! - Да что ты! - Или в бега ударится. А за побег у них знаешь што? Либо искалечат, либо шкуру сдерут. Вот и выходит, что купить русича все равно што бросить деньги кобелю под хвост. - Ты погляди! - восторженно подивился поп Савелий, в его полупьяных маленьких глазах сверкнула слеза. Он пошмыгал носом, перекрестился. Гордые, черти! - Так что русичей тут знают. И боятся. Вот и сбивают торговцы цену либо выдают за других, а то везут подале. В Сурож, к фрягам, в Хорезм... - Эх! - вздохнул поп Савелий, растроганный Михаиловым рассказом, опрокинул ещё две пиалы вина, одну за одной, захмелел наконец окончательно и засобирался к своим. Как ни оставляли его Михаил да Костка - не согласился. - Ну вас к Богу в рай! Совсем меня растревожили. Пойду лучше, - сказал он и, качаясь на нетвердых ногах, вышел из юрты в шумевшую ветром темноту. Посидели Михаил и Костка в молчании, потом Ознобишин и говорит: - Вишь, што удумали. Теперича до князя Дмитрия добираются. Мало им горя на Руси. А все Вельяминов, пес. Как Иуда, понимаешь, продал за сребреник. Все оне, князи да бояре, таковы. Лишь бы свою корысть соблюсти. - Весть бы подать князю Московску. - Хорошо бы подать. Да чрез кого? Владыка в Сарае, до него не доберешься. Московских купцов нету. И долго не будет. Пока Урус-хан на той стороне и Мамай с ним во вражде - никто с Руси сюда не покажется. Да слышал ищо - Арапшашка в набег на Русь готовится. Пред Мамаем, скотина, отличиться хочет. Чтоб тот ему Казань пожаловал. Чуешь? Тверичанин глубоко вздохнул и беспомощно развел руками, как бы говоря: ежели так, что же мы тогда сделать можем? Скоро они лежали, каждый на своей постели, и долго не могли заснуть, думали и прислушивались к тому, как страшно выл ветер за тонкими стенками юрты, сотрясая её и грозя унести неведомо куда. Глава тридцать девятая В эту весну из своего долгого паломничества возвратился Нагатай-бек, похудевший, утомленный, но с каким-то удивительно свежим, молодым блеском в глазах. Совершив хадж, он теперь имел полное право носить шелковую зеленую чалму и называться хаджи. Челядь, дальние родственники, знакомые приходили и приезжали верхом посмотреть на него да послушать его рассказы, а он беспрестанно говорил и говорил о Медине и Мекке, перебирая янтарные четки и устремив свой взор куда-то на юг, где, по его разумению, находилась далекая благостная и священная земля - Аравия, Аравия... В Мекке он совершил несколько намазов внутри священного храма вблизи Каабы, а в Медине посетил могилы Мухаммеда, Абу-Бакира, Гумара, Гусмана и Али, видел могильные плиты хазретов Габбаса, Хамзы и Фатимы, и великое святое чувство снизошло на него, и был глубоко счастлив и много плакал благодарными легкими слезами. Никогда за всю жизнь ему не удавалось пережить ничего подобного. Он тяжело ехал туда, тяжело возвращался. Но теперь не жалел, что когда-то отправился в столь долгое и трудное путешествие. И чего только с ним не происходило! И чего он только не видел! Он подвергался нападению разбойников, его едва не замела песчаная буря, он дважды тонул, а в Багдаде, тяжелобольной, провалялся в нищей хижине целый месяц; хорошо, что с ним был Юсуф, иначе бы он пропал: разве смог бы он сам достать пищу, одежду, договориться о переезде с купцами или о переправе через реку? Когда у них кончились деньги, Юсуф просил милостыню, и тем кормились. Юсуф был для него опорой и надеждой, да вот жаль - не смог добраться до родного аула: по пути домой под Хаджитарханом, в одном селе, вступился Юсуф за нещадно избиваемого человека, да сам был крепко бит. От побоев Юсуф сильно занемог и скончался. Дальше Нагатай продолжал путь один, и тут с ним произошло, как он считает, самое удивительное, неожиданное происшествие. В один из таких ненастных дней, изнемогший, замерзший, голодный, встретил он на пути одинокий скит. Там жили два человека: один очень старый и слабый, а другой пожилой и крепкий. То был скит шейха Джелаледдина Асхези, знаменитого проповедника, некогда пользовавшегося в Сарае большой известностью. Теперь ему было почти сто лет, на его веку правили Ордой ханы Берке, Тохта, Узбек, Джанибек, - все давно умерли, а он все ещё был жив. Этот мудрый, совсем высохший старик с белой узкой бородой когда-то был очень непримирим к человеческим прегрешениям. Особенно он осуждал прелюбодеяние, воровство и убийство. И к какому бы сословию ни принадлежал виновный, шейх в открытую клеймил его, грозил небесными карами, возбуждал против него верующих и требовал от хана справедливого возмездия. Конечно, многим это не нравилось, и ему потихоньку старались мстить - отравляли пищу, пускали стрелы, подсылали убийц, - но всегда что-то спасало шейха, а исполнители несли справедливое наказание... Его сочли святым, заговоренным, но от этого врагов не стало меньше. После смерти хана Джанибека престарелый шейх Джелаледдин Асхези вынужден был удалиться из Сарая. Все его усилия, все его проповеди, направленные на то, чтобы внушить человеку благостную веру и желание жить в мире, оказались напрасны. Он разочаровался в людях и захотел последние свои годы прожить в одиночестве, на покое. Многие не знали, куда он делся, и даже распространился слух, что он отошел в мир иной, ну а те, кто знал о его местопребывании, хранили это в тайне, так как боялись за его жизнь, ибо оставалось ещё немало недругов, лелеявших подлую надежду расправиться с ним. Нагатай не раз слушал его очищающие душу проповеди, не раз беседовал с ним, прося совета, и поэтому, найдя его живым, был очень удивлен и обрадован. Шейх приветливо принял Нагатая, обогрел его, накормил, поздравил с окончанием трудного и нужного путешествия. За долгой беседой Нагатай поведал ему историю дочери, но рассказал это так, будто бы речь шла о посторонней, его знакомой, - и только. Шейх был строгим приверженцем мусульманства, но то, что его отличало от других фанатичных поклонников ислама и вызывало их ярость, так это оправдание разумного сочетания религии с жизнью. Во времена хана Тохты северные булгары пришли к нему за советом, как им совершать пятничные молитвы. Они говорили: "Летом ночь у нас три часа. Только мы совершим разговенье, начинается рассвет, и мы не успеваем совершить молитву. Нам нужно совершать что-либо одно: либо разговенье, либо молитву. Но что?" Шейх ответил: "Разговенье". И пояснил: "Религия не должна мешать человеку совершать его естественные потребности". Это вызвало негодование среди других шейхов, но его поддержали хан и сарайский имам, и буря утихла. Был и другой случай, который подавал Нагатаю надежду. В славные времена хана Узбека шейх Джелаледдин Асхези дал свое благословение на брак молоденькой хатуни Кончаки, родной сестры хана Узбека, с московским князем Юрием, разрешив ей при этом перейти из мусульманской веры в православие, сказав, что государыня должна придерживаться той веры, которую исповедует народ. Нагатай спросил, будет ли считаться большим грехом, если мусульманка родит ребенка от неверного. Асхези погладил свою узкую белую бороду и спросил: - А ребенок принят по мусульманскому обычаю? - По мусульманскому. Шейх сказал: - Да будет прославлен Аллах! Все свершилось, как он хотел. От кого женщина понесла - не имеет значения. Важно, чтобы родился мусульманин и верил в единственного и милостивого Творца нашего. Он замолчал, погрузившись в свои думы, а Нагатай со слезами на глазах схватил его легкую высохшую руку и прижал к губам: слова этого мудрого человека облегчили его сердце и излечили душу. Шейх промолвил, не раскрывая глаз: - Вижу, ты богобоязненный человек, хаджи. Если твоя дочь так же убивается от произошедшего, скажи: все ей простилось. Грех ты её замолил у священного камня. Нагатай был потрясен его проницательностью. Шейх продолжал: - Я не спрашиваю тебя, кто родился, но ты очень любишь ребенка, и это, вероятно, мальчик. - Истинно так, - подтвердил растроганный Нагатай. - Скажу тебе еще. Этого мальчика ждет удивительная судьба. Но тебе, хаджи, не дано знать её. Скоро ты предстанешь перед пророком нашим. Но ничего не бойся, ты совершил великое дело - побывал в Мекке. Молись и будь спокоен. Смерть есть дверь, и все люди войдут в нее. - Великий шейх, неужели я скоро умру? - Да, хаджи. Но сперва умру я, - сказал он так просто и спокойно, что Нагатай не испугался, а только заплакал от жалости к шейху и жалости к самому себе И слезы Нагатая были так же легки и так же чисты, как воды Замзам. После этого Нагатай распрощался с шейхом и продолжал свой путь на восток, к Волге. Придя к своим, Нагатай рад был увидеть всех в добром здравии. Особенно его порадовал Лулу; мальчик очень подрос и окреп, он говорил срывающимся грубоватым голосом, что свидетельствовало о наступлении поры возмужания. Лулу не расставался с луком и стрелами и целыми днями носился со своими сверстниками по степи, выслеживая лисиц или волков. Зато дочь Джани огорчила его: она похудела, осунулась, потемнела лицом, заметно постарела - ходила в темном платке и имела какой-то уж безнадежно вдовий вид. Ему стало жаль дочь. Он, Нагатай, - старый, больной человек; настанет час, когда он покинет этот мир. Что тогда станет с ней, с Лулу? Он тужил, что некогда послушался дочь и отверг немало женихов, а ведь её хотели взять в жены достойные люди. Тогда он не понимал её отказов, соглашался с ней, потому что сам не хотел расставаться с дочерью и внуком, но скоро понял, почему она не могла согласиться на брак - она была в любовной связи с векилем. В душе он упрекал дочь за столь неосторожный поступок: нельзя любить раба, да ещё неверного. Пусть он достойный человек, но всему есть предел... Да таковы все женщины. За свою долгую жизнь Нагатай достаточно изучил их и знал, что ради любви женщина пойдет на многое, даже на большой грех. И тут уж ничего не исправишь, такими женщин сделала природа. Однако нужно было что-то делать, как-то помочь дочери, и вот однажды ночью ему пришла в голову мысль: не женить ли ему Озноби на Джани? Конечно, в этом случае векилю нужно быть свободным и принять ислам. Согласится ли Озноби на это? Русские так упрямы! Они будут заблуждаться, а от своего не отступятся. Уж такой это твердый, непреклонный народ. У Нагатая не было надежды сделать из Озноби мусульманина, но он все-таки решил поговорить с ним. Раз Нагатай призвал его к себе и сказал: - Вот что, Озноби, решил я дать тебе свободу! - Ты хорошо решил, бек. - Но скажи мне, что ты будешь делать? - Пойду на Русь. В Москву. - У тебя что там... Жена? Богатство? - Нет у меня богатства, бек. Я беден. И жена моя умерла. Есть сын, только я его ни разу не видел. Что у меня будет с ним за встреча, не знаю... - Вот видишь... Не знаешь, что у тебя будет там, на Руси, а хочешь туда идти. А может, там тебе хуже будет, чем здесь? Никому не дано знать наперед, что с ним будет завтра. - Это так, бек. - Так зачем же тогда идти? Не пойму. Оставайся здесь. Богатый человек будешь. Жена, дети будут. Что тебе ещё нужно? - Жена, дети, богатство - это где угодно нажить можно. А вот отчину... родину свою вторично нажить нельзя. Нагатай нахмурился, считая, что Озноби не понял его, покачал большой головой и, прикрывая глаза тяжелыми веками, посидел молча, раздумывая. Спустя некоторое время он проговорил: - Ты уже не молодой человек, вон сколько седых волос-то... Жену и детей-то заново заводить какая польза? - Да, это верно, пользы тут особой нет... - Я не об этом... не об этом, - резко вдруг сказал Нагатай. Раздражение бека удивило Михаила, а тот продолжал: - Не об этом я... Не так ты меня понял. Бек не мог сказать прямо, что, мол, у него уже есть ребенок, Лулу, и жена есть, его дочь, но хотел, чтобы об этом Озноби сам догадался, а тот молчал. - Ты давно с нами живешь. Татарином стал. В Аллаха станешь верить, свободу получишь, денег, скот... Большим хозяином будешь. Михаил Ознобишин грустно поглядел на господина своего и тихо ответил: - Вот ты о чем, бек. Много благодарен. Только мне изменять Христу никак нельзя. Как же! Кто я тогда буду? Иуда? За тридцать сребреников. Этого я не могу. Нельзя мне. - Да ты постой! - воскликнул Нагатай. - Подумай! Иса разве Бог? Как Сын может быть выше Отца? Бог, он ведь один - милостивый, милосердный, всеблагой. Сын не может заменить Отца своего. Эх, не мулла я... Не могу втолковать тебе, заблудшему, правду истинной веры. Но пойми ты... Истина она истина и есть. Пойми и подумай! Потом скажешь. Нагатай-бек ещё дважды говорил с Озноби о принятии мусульманской веры, но тот не соглашался и всякий раз говорил об Отце и Сыне и Святом Духе, о Богородице, чего хаджи не понимал и не хотел понимать. Нагатай решил прибегнуть к помощи шейха Джелаледдина Асхези, надеясь, что тот раскроет перед этим упрямцем весь смысл их веры. Шейх - великий проповедник, он не только одного человека - целые племена склонял к мусульманству. Нагатай сообщил дочери о своем намерении, рассказал, как найти шейха, и под конец попросил: - Сделай так, чтобы они поговорили с глазу на глаз. Я бы хотел, чтобы он вернулся мусульманином. Джани все поняла. - Хорошо, отец. На следующее утро Джани и Михаил уехали. Три дня они пробыли в дороге. По приметам, сообщенным отцом, Джани разыскала скит прославленного шейха. Но в этом скиту они застали только одного человека - среднего роста, крепкого на вид мужчину, очень печального, одетого в черную одежду. На её вопрос, где шейх, он молча указал на плоский торчащий камень над небольшим холмиком. - Шейха нет в живых? - догадалась Джани. Мужчина, не произнося ни слова, отошел от них прочь. И они ни с чем вернулись в становище. Когда Нагатай узнал о смерти шейха Джелаледдина Асхези, он сказал: - Теперь мой черед. Он вытянулся на кошме в своей юрте и приготовился умирать. Многие решили, что это очередная причуда, и не слишком серьезно отнеслись к его выходке. Однако с каждым днем беку становилось все хуже и хуже. Он таял на глазах, отказывался принимать пищу и кумыс, пил только воду и был тих и нем, как рыба, выброшенная на берег. За день до смерти Нагатай призвал дочь и сказал ей шепотом: - Векиля отпусти. Пусть идет на свою Русь. Вольную выправи у хатуни. Хази-бий мне обещал. Она заплакала, а он проговорил: - Себя береги, одна остаешься. Лулу передай мой меч, что с красным камнем. Скажешь - от дедушки. А со всем остальным как поступить, знаешь сама. А теперь оставь меня. Конец мой близок. К утру он умер, и по всему аулу поднялся громкий женский и детский плач. Глава сороковая После смерти отца Джани выхлопотала в кочевой ханской канцелярии вольную для Михаила. В этой грамоте, свернутой в трубку, по-арабски было написано, что раб Нагатай-бека, Урус Озноби, волею Неба и господина своего считается свободным такого-то года, такого-то месяца, что и заверяет своей красной печатью всемилостивая и справедливая ханша Биби-ханум. Двадцать лет Михаил ждал этого часа. Унижения, мучения, голод, непосильный труд - первое, что выпало на его долю, - были перенесены им с великим мужеством. Любовь, успех, уважение и кажущееся благополучие второе, чего он добился благодаря уму, своим душевным качествам и удачливости, - увенчали, как терновым венком, его последние годы в Орде. Но все это вместе взятое, хорошее и плохое, легло на него тяжким бременем, и он постоянно жаждал его сбросить... Как ни холь и ни корми животное, ярмо для него всегда остается ярмом; как ни хвали и ни ласкай человека - неволя для него всегда будет неволей. Как Михаилу ни было хорошо, он никогда не забывал, что он всего лишь невольник, и терпеливо сносил свое рабство, хотя, случалось, его охватывало отчаяние и становился не мил белый свет. Но всякий раз природное здравомыслие спасало его и возрождало хоть слабую, но все-таки настоящую надежду на освобождение. Да, он верил в свободу. Это и помогло ему выстоять. Он только не знал, когда это будет, и, подбадривая себя, чисто по-русски замечал: не сегодня - так завтра, не завтра - так немного погодя. И вот наконец этот день настал. Но странно! - он не испытывал радости. Получив то, чего он так долго ждал, - гладкий холодный пергамент с непонятными для него письменами - свидетельство его свободы, - он остался удивительно спокоен, ибо свое освобождение воспринял как нечто само собой разумеющееся. Так бы он принял и смерть, если бы той пришлось случиться. Однако потом в нем стало все же что-то происходить. Сперва он не мог понять, что именно, но та легкость расставания, которую он вдруг ощутил в себе, расставания со степью, с Джани и даже с этим мальчиком, Лулу, подсказала: в нем стало расти и крепнуть сознание того, что он вольная птица, что теперь никто не имеет на него прав, как когда-то, что он такой же свободный, как и Джани, и теперь уж без всяких препятствий доберется до Руси возвратится в свою желанную Москву. С этим, конечно, нужно было свыкнуться, как свыкаются с новой одеждой или новыми сапогами, - постепенно и основательно. Поэтому первое время он был тих и задумчив, чему Костка не находил объяснений. Казалось, тверичанин больше радовался, чем он сам. - Ну что же ты молчишь, Михал? - скажет, бывало, Костка. - Улыбнися. Теперича увидишь свою Москву. И я увижу. - И, открывая свой беззубый рот, смеялся и советовал: - Подарков надо прихватить. Тканей. Меч для сына, железный щит. Да мало ли ищо. Ну, оживай, московска сила! Словами и толчками заставил он наконец Михаила стряхнуть с себя оцепенение, улыбнуться и деятельно взяться за подготовку к отъезду. Да, действительно, что это он сник, что же он растревожился? Ведь он теперь свободен, свободен! И сердце его забилось в трепетной радости: в Москву! в Москву! Однако не всегда все складывается так, как хотелось бы. Отправившись раз на базар за меховыми шапками и кожаными сапогами, они узнали, что на Русь в разбойничий набег ушло войско с царевичем Араб-шахом. - Ишь, разбойник! - говорил Ознобишин. - Всю степь перекроет. Ни проехать, ни пройти. - А може, смогем? - Не-е, брат. Зачем пытать судьбу? Ежели этому ироду попадешься в лапы, пой отходную. Больно лют Арапшашка. Придется нам, Костка, дожидаться, пока там его не угостят как следует. Костка повздыхал, поскреб под шапкой лысину и смачно выругался. Опять ждать, опять надеяться. Обидно стало от такого невезения. В это время он увидел двух русских, идущих вдоль торговых лавок. Оба высокие, грузные, бородатые, одетые в темно-зеленые кафтаны и островерхие шапки. Тверичанин указал: - Гляди-ка - Вельямин! Твой недруг! - И вправду, - пробормотал Михаил, вглядываясь и щурясь. - Иван Вельяминов, бесов сын! Костка положил руку на костяной черенок кривого ножа, висевшего на поясе в кожаных ножнах. Михаил грустно покачал головой: мол, не нужно, оставь. - Как же, - удивился Костка, - он ведь тебе такую свинью, помнишь... а ты - миловать! - Теперича што говорить. Ты погляди на него. Ссутулился, ноги волочит, седой, дряблый... как паршивый пес. Не сладко, видать, на чужбине-то. Похлебает горькой кашки! Как я когда-то. А смерти его предадим - только услужим. Не-е. Пусть живет, скотина! И, развернувшись, они пошли прочь. По дороге Михаил думал: он, Ознобишин, испытавший весь ужас неволи и тоску по отчизне, теперь свободен и скоро покинет Орду, а его недруг, Иван Вельяминов, сам вынужден бежать сюда и укрываться, как побитая собака, выпрашивать милости и защиты у Мамая, не смея носа сунуть в пределы Московского княжества. Вот судьба! Кто знал, что такое может случиться? Потянулись долгие томительные дни. В одну поездку по степи он разыскал отару Ашота, при которой чабаном был Тереха. Они встречались трижды до этого, но в сей раз Михаил был опечален его нездоровым видом - Тереха много кашлял, жаловался на грудь и общее недомогание. Михаил заменил Тереху другим рабом, надеясь подлечить его и увести с собой на Русь В августе месяце стало известно, что Мамаевы темники, которые пошли следом за царевичем Араб-шахом, сыном Менгу-Тимура, на реке Пьяне разбили русское ополчение. Этому не хотелось верить, и Михаил долго сомневался, пока сам не увидел, как посланники темников перед шатром Мамая метали из кожаных мешков отрубленные головы русских воинов. По случаю этой победы по всей ставке до темноты не утихало всеобщее ликование. Михаил вернулся в свой курень хмурый и подавленный, сел возле костра и, смотря на огонь, ломая сухой прутик на мелкие части, стал бросать в тихое пламя. Костке и Терехе сказал, горько кривя рот: - Силу-то каку понабрали, да ничего не смогли. А все наша беспечность. Што нам, мол, тот-то, што этот! Шапками закидаем. Вот те и закидали. Не поняв ничего из услышанного, Костка воскликнул: - Да што произошло-то? Ознобишин зло усмехнулся, сердито сверкнул глазами. - Как робят малых, понимаешь... На реку Пьяную съехались, перепились все, как зюзи... растелешились, купаться удумали. А те - тут как тут. Подкрались и давай колоть да резать. - Осподи! - разом воскликнули Тереха и Костка, крестясь. - Вот откуда головы те, - Михаил зашмыгал носом, утер с глаз набежавшую слезу. - Рази так победишь бесью силу? Вином, брат, да беспечностью никого не сокрушишь. Не-е. Эдак лучше совсем не выходить. Как же князь Дмитрий это допустил? Не могу понять. Костка вздохнул, не отвечая, заморгал бесцветными ресницами. Тереха зашелся кашлем, схватясь за грудь. - Обидно, - продолжал Михаил. - Силу таку припасли - и все напрасно. Тверичанин безнадежно развел руки, тихо молвил: - Не повезло. - Понимаю, што не повезло. Да боюсь, как бы эта беда не испугала их, не зарезала вовсе. Вот о чем тревожусь. - Неужто князь Дмитрий уступит Мамаю? На поклон пойдет? - Не хочу об этом думать. Ни-ни. Вот как в лицо ево в тот раз глядел помнишь? - так вот и подумал: дерзкий он, упрямый, смелый, непокорный. Губы поджаты, смотрит строго, и своя дума есть. Такой князь себя в обиду не даст и другого не позволит обижать. Дай Бог ему много лет жизни и здоровья... Князь Дмитрий - Руси защита. Так-то вот. Богу за него надо молиться. Костка, слушая Михаила, кивал лысой головой, поддакивал, зная, что Михаилову веру в московского князя ничем нельзя сокрушить и возражать только попусту молоть языком, хотя ему так и хотелось вставить словцо и про силу тверского князя, и про дерзость рязанского. - А тех што жалеть, - говорил Михаил, как бы рассуждая сам с собой. Сами виноваты... Разумей в другой раз. Не плошай. Каждый должен знать: взялся за меч - воюй осмотрительно. Знай, когда спать, когда караул держать, когда в бой исполчаться. Уж сколько раз трепали нас за самонадеянность эту, за распри, за бестолковщину. А кажись, и людей добрых много, и князями добрыми Господь не обидел. Да вот не могем пока... - Не могем, - подтвердил слабым голосом Тереха и как бы подлил масла в огонь. - А все потому не могем, што не держимся за одного князя, - завел Михаил свой обычный разговор. - Ты думаешь, я один такой умный оказался? Про одного князя-то говорю? Не-е, брат. Каждый русский те об энтом скажет. Когда Орда сильна была? Когда в ней один царь Жанибек сидел. Всех держал вот так, - Михаил показал туго сжатый кулак. - И никто, брат, пикнуть не смел. А умер - все наискосок лопнуло. Кажный хан себе власть тянуть начал. Вот и оскудела Орда, ослабилась. Самое время бить её да не давать опомниться. А мы, понимашь, на рати едем, винища да брагу с собой везем да женок вдовых. Эх, што тут говорить! Замолчал он, не с силах больше произнести ни слова от обиды и жалости к погибшим. Долго и тихо потом сидели трое у костра, смотрели на огонь недвижными взорами, пока совсем не стемнело и не пришлось ложиться спать. Глава сорок первая Рано наступила осень. Студеные шальные ветры нагнали пепельные тяжелые тучи, которые так плотно и надолго закрыли доступ к земле солнечного тепла, что люди вынуждены были облачиться в меховые одежды. Ставка ханши, как большой беспокойный улей, снялась со своего насиженного места и откочевала на привольные зимние пастбища, к Крыму. Как всегда, за ставкой откочевал и аул Джани. Михаил с Косткой и Терехой рассудили так: раз им путь на Русь пока заказан, лучше перезимовать в Орде, а весной, по теплому солнышку и молодой травке, отправиться на отчизну. Как ни хотелось им ехать в Московию, как ни болело сердце и душа по родным местам, а все же пришлось последовать вместе со всеми в Крымские степи. Несколько месяцев прожили без происшествий: не хорошо и не плохо, но в феврале, когда снег уже стаял, а небо выгнулось высоким ярко-голубым куполом, с Михаилом случилась беда. Купил он себе рослого молодого жеребца вороной масти, настоящего карабаира, и решил сам объездить его, чтобы тот скорее привык к хозяину. Однако жеребец оказался дик и своенравен, не желал подчиняться чужой воле. Сколько бы Михаил ни забирался ему на спину, непременно сбрасывал его наземь. Такого ещё с Ознобишиным никогда не бывало. Он считал себя хорошим наездником и от этой неудачи совсем растерялся и не мог найти себе покоя от стыда и злости. Несколько дней человек и зверь боролись друг с другом, и никто из них не хотел уступать. Оба горячились и злились одновременно. Вместе с тем Михаил не мог не восхищаться силой и красотой молодого коня, гордился им и был доволен, что не пожалел денег за такого скакуна. Ему, конечно, следовало бы потерпеть, дать карабаиру время привыкнуть к узде и людям, а он торопился и допускал одну оплошность за другой. Костка советовал быть осторожным, ибо этот черный дьявол пугал его не на шутку. Михаил только посмеивался, его захватила эта азартная игра, и он не думал прекращать её. Ему казалось, что все идет как надо, что жеребец, прозванный Вороном, уже начинает понимать, чего хотят от него. Карабаир подпускал к себе Михаила, позволял трепать по шее и не сторонился, как прежде. Ознобишина это сбило с толку, он утратил бдительность и жестоко был наказан. Однажды, не дичась и не храпя, как обычно, жеребец позволил Михаилу накинуть на спину седло, но затем, изловчившись, неожиданно так ударил его задним копытом в бок, что сразу сшиб с ног. Удар был настолько силен, что Михаил на какое-то время потерял дар речи и лежал на земле с открытым ртом, как рыба. Такого невезенья нельзя было и предположить. Начиналась весна, наступило время перекочевки, а Михаил, совершенно разбитый, не имел сил двигаться, так что переезжать в придонские степи ему пришлось не сидя на черном карабаире, а лежа на арбе. Но несчастье, как известно, никогда не случается одно. При переправе через неширокую степную речонку арба сначала увязла в илистом дне, а потом перевернулась, и Михаил вместе с постелью, тюфяками и кошмами упал в ледяную воду. Его ослабленному организму этого оказалось вполне достаточно, чтобы схватить жестокую простуду. И дня не прошло, как у него поднялся жар. Все тело горело нестерпимо; он ловил воздух сухими бескровными губами и постоянно просил пить. Его поили, как он желал, холодной водой, но от этого у него вскоре сделался озноб. Сжавшись в комок, постукивая зубами, он молил, чтобы его накрыли ещё чем-нибудь, и мерз так, как не замерзал зимой в самую дикую стужу. Тем временем аул прибыл на прежнее место, покинутое прошлой осенью, собрали закопченные серые юрты, развели отощавшие отары и табуны по степи, покрытой сочной зеленой травкой. Поставили юрту и для Михаила. но только в стороне от аула. По степному обычаю, рядом со входом вбили шест с черным собачьим хвостом в знак того, что в юрте находится умирающий человек. Это говорило о том, что Михаил был серьезно болен и никто не верил в его выздоровление. В темноте, под тяжелым слоем кошм, он впал в беспамятство. Для него настала сплошная ночь с кошмарами, рвущим нутро кашлем, с хрипом, стоном, ознобом и жаром. Он осознал, что ему наступает конец, и прошептал: - Отхожу... попа зовите. Красно-черные лица в бликах огня - то Джани, то Костки, то Терехи наклонялись над ним, и кто-то из них отвечал: - На все воля Господня. Терпи! Смутные видения возникали перед его глазами, наплывали одно на другое, подобно волнам бушующей реки, и пропадали в сизой мгле. Особенно часто табун скакавших лошадей. Вначале он слышал топот копыт, который приближался к нему, затем появлялись белые кобылицы с длинными развевающимися гривами и, как лавина, обрушивались на него сверху. Он начинал метаться, стеная: "Коней уберите! Коней! Все ледяное". Через некоторое время озноб сменялся жаром, а белых как снег лошадей заменяли красные быки с разведенными в стороны острыми рогами. Быки с таким же топотом неслись на него и, пожалуй, были страшнее, чем стремительные кобылицы. От быков, от их невыносимо пронзительных огненных глаз и дымящихся ноздрей жар тек по телу, как вар, и жег горло до тошноты. С его воспаленных шершавых губ струйкой сползала ржавая слюна; он задыхался, сплевывал, и беспрестанный кашель сотрясал и терзал его. Он терял последние силы. Однажды кто-то коснулся его пылающих тяжелых век; от этого прикосновения он почувствовал прохладу, точно от дуновения свежего ветерка, и сейчас же в горячечном мозгу родилось отрадное видение - быстрый журчащий ручей побежал по склону оврага, и он окунул в него свои ладони и там, в холодной, прозрачной воде с наслаждением пошевелил пальцами и потрогал песчаное упругое дно. Он решил, что это все с ним происходит на самом деле, попробовал разлепить свои влажные ресницы, приподнял их совсем немного и различил: кто-то в белом наклонился над ним, чужой, но приятный; пальцы гладкие, по-видимому женские, коснулись его щек, лба, глаз... Затем на пылающую голову, на темя, лег комок спасительного холода, влажная прохлада потекла по вискам на шею. Мысли тотчас же пришли в порядок, видения исчезли, дыхание выровнялось. Он прошептал: - Хорошо... пусть так. Он снова впал в беспамятство, но уже спокойное, ровное как сон, а когда пришел в себя и приоткрыл глаза, увидел яснее, хотя и в слабой дымке, чье-то круглое лицо, участливые черные глаза, улыбающиеся красные губы; где-то раньше видел... знакомое очень, и прошептал, скорее догадавшись, чем признав: - Кокечин... - Да. Это я, милый, - проговорила женщина возле его уха. - Откуда ты? - Лежи тихо. Не разговаривай. Пей! Деревянная чашка ударилась о зубы, и в рот полилось вяжущее горьковатое питье. Михаил поморщился, отворачиваясь, но все-таки проглотил; его потное бледное лицо перекосилось болезненной гримасой. - Што за отрава? Разве можно это пить? - Не отрава, Мишука. Не отрава. Он пил через силу и чувствовал, как травяная теплая горечь течет и течет ему внутрь, стекает до самого живота. Потом под спину и голову Михаилу подложили какой-то мягкий валик, от этого грудь приподнялась, и ему стало свободно и легко дышать. Однако он так был обессилен, что не мог долго бодрствовать, закрыл глаза и погрузился в сон. Пробудился он от холода и увидел, что раздет до пояса, а Кокечин мажет его каким-то белым жиром, который достает пальцем из круглой деревянной чашки, и с силой втирает в грудь, в бока, в плечи. Потом накрывает его тканью, белым войлоком, овечьей шкурой и опять поит чем-то теплым, безвкусным, или так ему показалось вначале, ибо во рту ещё остался вкус горечи от прошлого питья. Скоро он почувствовал сильный, нестерпимый жар; все тело с ног до головы покрылось обильным потом. У него было ощущение, будто бы его запихнули в горячую печь и поджаривают живьем. Вынести этого он не мог и забился со стоном, пытаясь сбросить все, что накрывало его, но женщина не дала ему раскрыть даже кусочек плеча. Она навалилась на него всей своей тяжестью, крепко обхватила руками. - Милый Мишука, потерпи! - заговорила она. - Не раскрывайся. Болезнь уйдет из тебя. Спи лучше, спи. Закрой глаза. Вот так. Спи, Мишука! Ее воркование подействовало на него, словно заклинание. Он затих и забылся в глубоком беспамятстве. Так продолжалось несколько дней и ночей питье, натирание, жир, уговоры Кокечин. Когда же он окончательно пришел в себя, то почувствовал, каким легким и сухим стало его тело. Глазам предстал мир без дымки, ясно, четко, каким видел его до болезни, со всеми радужными красками и ярким дневным светом. Он лежал в юрте, на кошмах; серый полог у входа был завернут, верхний круг открыт, и юрта полна чистого и прохладного воздуха: от этого и дышалось легко и свободно. Светился теплый мартовский день. Желтый солнечный луч, проникая сквозь верх юрты и скользя по решетчатой стене, показывал, что время перешло за полдень. Он почувствовал первые приступы голода и попросил есть. Его накормили нежирной шурпой, после чего он опять заснул и пробудился только в сумерках. Подле постели сидела Кокечин в натянутом на плечи красном мурсаке, слегка освещенная отблесками костра, проникающими в юрту через открытый дверной проем. Михаил потянулся и сказал, обращаясь к Кокечин: - Ты бы отдохнула. Его голос вывел её из полудремы. - А? Что? - проговорила Кокечин, вытерла пальцами рот и беспомощно заморгала ресницами. - Ты устала? Давно сидишь? - Давно, Мишука, - призналась женщина, поправляя на нем кошму. Он закашлялся и заметил, что кашель стал непродолжителен и не разрывает грудь, как прежде. Это его порадовало, и он спросил женщину, силясь улыбнуться: - Как ты сюда попала? Откуда? Кокечин рассказала, что теперь она живет при ханше, учит её дочек золотому шитью. А о болезни узнала от Костки. Встретила случайно на базаре, и тверичанин со слезами поведал ей, что Михаил умирает от горячки. - И вот видишь, милый, - я здесь. Михаил нашел её легкую руку, поднес к своим губам и жадно припал к душистой нежной ладони. - А ты все ещё болен. Вон какой горячий, - сказала Кокечин, гладя его по волосам. - Тебе надо лежать в тепле. - Я мог умереть? - Ты был совсем-совсем плох, Мишука. Ты все о Москве говорил. Собрался уезжать? - Я теперь свободный, Кокечин. Совсем свободный. Как ты. В Москву хочу. Если не поеду - пропаду! - Подожди немного. Ты ещё слабый. Траву мою пей. Окрепнешь, тогда и поезжай. - Кокечин костяным гребешком стала расчесывать его жесткие, совсем седые волосы. - Все будет хорошо, потерпи. И не думай, что болен. Просто лежишь и отдыхаешь. Ты гораздо лучше стал, чем был. Выздоровеешь и поедешь. - Да, поеду, - сказал Михаил и прижал её голову к своей груди. Когда женщина распрямилась и поправила волосы, выбившиеся из прически от неловких Михаиловых движений, он спросил: - Говоришь, при ханше живешь? Дочек её шитью научаешь? - При ханше, Мишука. Но в своей юрте. - А скажи, нет ли среди них урусуток? - Среди дочек ханши есть урусутки, маленькие и большие. - Да теперь она не маленькая буде. Годков шестнадцать-семнадцать, пожалуй, стукнуло, - сказал он, представляя маленькую Маняшу. - О ком ты? - Да девонька одна была. К ханше её отвел. Совсем маленькой. Светленькая такая, глазки серы. - Погляжу светленькую. - Маняшей кличут, - добавил он и облизнул сохнувшие губы. - Маняша? Постой, постой, Мишука. Есть светленькая, но не Маняша, а Маняня. Так ханша её зовет. Козленочка её любимого пасет. Маняня. Да. Светленькая, высокая. Я припоминаю. - Мож, она и есть. Посмотреть бы на нее. - Хорошо, Мишука, - согласилась Кокечин. - Если удастся - приведу. Глава сорок вторая Прошло несколько дней. Здоровье Михаила заметно улучшалось. Теперь Кокечин не нужно было сидеть с ним ночами, и она поручала это Костке и Терехе, а сама появлялась только днем, чтобы узнать о его самочувствии и поглядеть, как Михаил пьет приготовленный ею травяной отвар. Он стал веселее и встречал её шутками. Это ей нравилось. Однажды она привела с собой высокую светловолосую девушку. Михаил сразу догадался, что это и есть та Маняня, о которой Кокечин упоминала в прошлый раз. Обе подошли к самой постели и присели на ковер подле него. Михаил приподнялся, уперевшись локтем в подушку, и стал вглядываться в молодое румяное лицо, ища в нем знакомые черточки. - Ты ли это, Маняша? - спросил он дрогнувшим голосом, сомневаясь, действительно ли эта милая девушка - та, которую он несколько лет назад девочкой отвел к ханше. - Я. Конешно, я, - проговорила Маняша по-русски и, кивая, улыбалась и глядела на него блестевшими от радости глазами. - Не признаешь, што ли, дядя Миша? - Как не признать. Признаю, вишь, - сказал он спокойно и осторожно, боясь причинить себе боль, лег на спину. Казалось, эта встреча не взволновала его, оставила равнодушным, на самом же деле он был потрясен. Он ожидал, что она будет свежа и хороша собой, что она будет одета как татарка, что она его узнает; но одного он не мог предположить, а именно того, что она напомнит собой его жену. Это было самое удивительное. Будто бы юная Настасья предстала перед ним; может быть, малость выше ростом, чем та была в её годы; может быть, краше, стройнее; однако в улыбке, в овале лица, в разрезе глаз и цвете волос было такое поразительное сходство, что впору признать это за сон или колдовство. А может, ему показалось? Конечно, где там! Настасья была не такая. Тоже молодая, милая, но по-другому. Просто эта девушка - настоящая русичка, белокожая, сероглазая, как и его жена. Это и делало их такими похожими. - А я тебя сразу признала, - сказала Маняша простодушно. - И совсем ты не изменился. Худой только стал. - Как же не изменился, - кротко возразил он. - Совсем старик сделался. Женщины поглядели друг на друга и улыбнулись; его наговор на самого себя они приняли за шутку. Михаил не обиделся на них, подумал: "Молодые ищо. Все бы смеяться". И сказал: - Расхворался вот. Не могу вас принять как хотел бы. Костка! - повысил он голос и сразу закашлялся, поднося кулак ко рту; хмурое лицо Костки показалось в дверном проеме. - Тащи орехи, миндаль, сладости! - Не беспокойся. Не надо ничего, - промолвила Кокечин. - Пьешь ли мою траву? - А то как же. Только её и пью. Китаянка в знак одобрения закивала головой, а Михаил перевел взгляд на Маняшу и проговорил: - А ты, гляжу, не забыла нашей-то речи. - Да нас там четверо, русских-то. Да ищо тетка Евдокия. Что при ханше. Как соберемся, так все по-нашему и гутарим. - Вона што! Кто така тетка Евдокия? Не знаю штой-то. А ты-то кака стала! Встретил - не признал бы. - Ну что ты! - смутилась девушка, потому что в его голосе услышала восхищение. - А я все о тебе вспоминала. Думала: придется ли свидеться? И вот... У меня тут никого роднее нет. - Родного нашла! - признался он горько. - Спровадил ведь. А потом жалел. Надобно бы оставить. Заместо дочки. Бес попутал. Испугались мы. Ты уж прости. Время-то какое было! - Да разве я виню? Мож, и к лучшему, что так вышло-то? - Мож, и к лучшему, - вздохнул он и тихо добавил: - Ты уж не забывай. Заходи. Скоро встану. Кокечин выходила. Без неё бы помре. Он взял смуглую легонькую руку китаянки в две свои и тихонечко пожал. На черных ресницах растроганной Кокечин сверкнули слезинки. - Ты, Мишука, уже здоров. Слабый только очень. Побольше ешь мяса. - Барана уже съел. - Еще четырех баранов. Тогда встанешь. Все трое засмеялись. Когда женщины ушли, Михаил с удовольствием потянулся. Странно: после их посещения он уже не чувствовал себя больным; ему приятно было ощущать свои ноги, легко вздымающуюся дыханием грудь; жар и кашель не донимали больше; мысли стали отрадней и веселей, и будущее уже грезилось не в мрачном свете, как прежде, и появилась надежда на скорое и окончательное выздоровление. С этого дня он действительно стал поправляться. Потихоньку подымался на ноги и ходил вокруг юрты. Весна набрала силу, покрыла степь высокой густой травой, разлила в воздухе бодрящую свежесть и высветила небосвод сочной голубизной. И это тоже благоприятно повлияло на него. Кокечин приходила ещё дважды, а вот Маняша, несмотря на свое обещание, так и не появилась, хотя он ждал её, очень ждал и волновался при воспоминании о ней. Ханская ставка располагалась верстах в пяти от их становища. Между ними - никем не занятое степное пространство, все в зелени и цветах. Издали Михаил видел юрты, сливающиеся в узкую серую полосу, да дымки костров, тонкими синими струйками подымающиеся вверх. Как-то он пошел по направлению к ставке, да быстро притомился, вынужден был сесть и отереть лоб, покрывшийся легкой испариной; сердце его учащенно билось. "Слабость", - сказал он вслух, тяжело дыша, и поворотил назад. Однако гулять по степи не прекратил. Через дня два он дошел до глубокой лощины, заросшей кустарником, что была в версте от ставки, и спустился в нее. По дну лощины протекал быстрый журчащий ручей. Михаил присел на гладкий большой камень передохнуть, затем, склонившись, попил с ладони немного прохладной воды. Неожиданно до него донеслось тоненькое звонкое бряканье. Михаил вскинул голову. По склону, продираясь сквозь траву и кустарник, прямо к нему бежал маленький беленький козленок с голубой шелковой ленточкой на шее, на которой болтался блестящий колокольчик, а за ним - две девушки, одна повыше, другая пониже. Сразу видно, что козленок удирает от них, а они его догоняют. Эта погоня доставляла девушкам удовольствие, и они громко смеялись. Козленок приблизился к Михаилу. Желтые глаза с изумлением уставились на незнакомого человека - внезапное замешательство, затем резкий прыжок вверх и стремительное бегство по склону оврага, однако густые заросли кустов встали на его пути, и, врезавшись в них, беленький перепуганный малыш запутался в колючих ветвях, как в сетке. Раздалось жалобное блеянье. Михаил поднялся к нему и взял на руки. Одна из девушек стала спускаться, но другая, испугавшись, осталась на месте. Первая была Маняша. Она сразу узнала Михаила и смело пошла к нему. Она приветствовала его улыбкой и произнесла: - Мишука. Ему стало приятно от её ласкового тихого голоса и оттого, что она назвала его так, как звала Кокечин. Ознобишин передал дрожащее животное. Они поглядели друг на друга просто и открыто, точно давно ждали этой встречи. Собственно, так оно и было. И поэтому оба и обрадовались, и немного растерялись. - Уже ходишь? - Хожу маленько. - А я не могла прийти. - Она обернулась и поглядела на подругу. Нельзя, чтобы нас видели. Ночью сюда приду. Когда луна взойдет. - И, больше не произнеся ни слова, стала подниматься по склону, держа на руках козленочка. Михаил даже не успел сказать, придет ли. Он только смотрел на неё и дивился легкости и изяществу её движений. Вот она поравнялась со своей подругой, обернулась как бы ненароком и махнула рукой. Затем все трое Маняша, девушка и козленок - скрылись из вида. Ознобишин присел на камень и стал бросать в ручей кусочки сухой земли - совершенно бессознательные движения, которые не мешали ему думать. Все складывалось не так, как он хотел. И это вызывало тревогу. Устроить свидание с девушкой хатуни, да ещё вблизи самой ставки, было более чем неразумно. Это было глупо, потому что теперь легко можно проститься не только со свободой, но и с головой. А он, конечно, рисковать не станет. Да и ради чего? Что может дать эта простодушная молоденькая девушка? Что сообщит важное? Если бы она что и знала, то и тогда нужно было бы хорошенько подумать: стоит ли? Впрочем, здравый смысл подсказывал: "Где уж ей знать важное! И откуда?" "Все это баловство", - твердо решил он и до самого становища шел с этим убеждением; затем, сам не зная почему, нетерпеливо стал ждать вечера, а когда стемнело, заткнул за пояс нож, взял длинную палку с копьевым наконечником, кликнул Полкана и двинулся в путь. Степь не затихала, а, казалось, стала ещё оживленней, чем светлым днем. Все в ней пело, трещало, свистело, хотя мрак давно объял ее; воздух, напитавшись травяными и цветочными запахами с ночной росой, сделался тонок и душист. Михаил шел быстро, подминая податливую мокрую траву, и ничего уже не могло испугать его и поворотить назад. Из-за дальних холмов всплыл яркий серп молодого месяца, ровно и бледно покрыв все пространство голубоватым светом. Михаил спустился в лощину. Собака насторожилась и заворчала. Он крепко взял её за вздыбленную шерсть на загривке и, поглаживая по твердому широкому лбу, заставил замолчать. Позвал почти шепотом: - Маняша! И в ответ прозвучал её тихий испуганный голосок: - Я тут. Выходя из юрты и в душе кляня себя старым дураком, Михаил решил, что пускается на такое в первый и последний раз; тогда он не мог предположить, что встречи с Маняшей затянут его, как омут, и что он придет сюда и во второй, и в третий, и в четвертый раз; что он будет ходить сюда, не рассуждая, нужно ли это делать или нет, добром ли кончится все или погибелью. В первую же встречу Михаил, к своей радости, установил, что девушка сведуща в ордынских делах. Постоянно находясь при ханше, она оказывалась невольной свидетельницей разговоров ханум с чиновниками, мурзами и даже самим Мамаем. По старому монгольскому обычаю, грозный эмир не предпринимал ни одного важного дела без совета с Биби-ханум. Ознобишин, последние годы не имевший никакой связи ни со ставкой, ни с Русью, приободрился в надежде узнать от Маняши что-нибудь новое. И девушка скоро поведала, что прошедшей зимой русское ополчение разорило мордовские земли, чьи князья были верными союзниками Орды. Так они отомстили за поражение на реке Пьяне. Мамай счел это проявлением чрезвычайной дерзости и оскорблением для себя. Русские его ни во что не ставят, не боятся его и проявляют непослушание. Он поклялся перед своими мурзами, что жестоко накажет московского князя и пошлет на него большое войско. - Сам поведет или кто другой? - Все называют мурзу Бегича. - И я так думал. Бегич для Мамая надежа великая. Ну што ж. Теперича выведать надобно, когда он выступать собрался. Маняша пообещала узнать, но через несколько дней с огорчением сказала, что у хатуни она уже не бывает, потому что днюет и ночует в юрте китаянки. Кокечин получила очень важный заказ от Биби-ханум - вышить войсковое знамя для Бегича, да боится, одна к сроку не управится, вот и выпросила у хатуни, чтобы её отдали в помощницы как хорошую вышивальщицу. - Вот не знал, што вышивать-то мастерица. - Да плохо ищо, Мишука... Навыка нету... - Придет навык-то, - сказал он с улыбкой. - Это неплохо, што Кокечин тебя выхлопотала. Когда бы ищо свидеться смогли? А знамя-то когда должно быть готово? - Велено за двадцать дней. Ознобишин задумался, теребя бороду, потом стал рассуждать вслух: - Стало быть, дней двадцать. Да ещё месяц-другой прособираются. И глядишь, к середине лета окажутся на Руси. Ладно. Он осторожно взял девушку за руку, погладил её тонкие пальчики и ласково сказал: - Хорошу весть мне доставила. Маня. Спасибо, милая. Теперича знаю, когда и мне отъезжать надобно. Михаил перевел взгляд на звездное небо, темной светящейся занавесью раскинувшееся над ними. - Вона звездов-то сколь. Бывало, поп наш слободской говаривал: ангелы огоньки свои засветили. И право - как огоньки. Мигают. - И, вздохнувши, добавил: - В сей час кто-либо на Москве смотрит на них и не догадается, милый, што и мы, горемычны, тут, в Орде, тож глядим на небо-то. Так-то вот всегда. Одни в радостях глядят, други в печалях, а о друг дружке и не подумат. Чудно. Девушка неожиданно спросила: - Мишук, а кака она - Москва-то? Большая? Он засмеялся. - Большая-пребольшая. Домов в ней как в лесу деревов, и все за заборами. - Ну уж, - возразила она, блеснув в темноте влажной белизной своих зубов, поняв, что он шутит. - Расскажи! - Об чем рассказать-то? Лет двадцать, поди, Москвы-то не видывал... Позабыл, чай, все... - Врешь, Мишук. Не все позабыл-то. Столечко-то вот помнишь, - показала она кончик своего пальца. - Столечко, конешно, помню, - засмеялся он, обнимая её. - Помню, как заблаговестят на престольный праздник-то, звон такой стоит... Так радостно станет! Али на Пасху... Народ разодетый в церкву идет. Куличи, яички крашены... Все цалуются... как братья. Любовь и доброта меж людей. Хорошо. Так бы и жил на белом свете без конца. А вот как начнется вражда, да несогласье, да смута - всем беда! Однажды поведал ей Михаил, как молодые девки да парни гуляют в летнюю ночь на Ивана Купалу на Васильевском лугу, жгут костры, прыгают через них да купаются в реке. В такую ночь Михаил познакомился со своей Настасьей, тоненькой скромной девушкой, приехавшей из Коломны погостить к тетке. Маняша, слушавшая с большим вниманием, спросила: - Скажи, Мишук, я как твоя жена али краше? - Краше, - проговорил он, дивясь её простодушию, и вдруг подумал, что Маняша спросила об этом неспроста: заметил он, как она по-женски пытливо и ревниво смотрела на него, как при этом сверкали её глаза, и, точно спохватившись, отрывисто добавил: - Потому что молода. - Счастливый ты, Мишук. Поедешь вскорь домой. А там жена, поди, ждет, сынишка... У неё поникла голова, и легкая тень от ресниц легла на освещенные луной щеки, придавая лицу выражение томной нежности, растрогавшее его. Он тихо молвил: - Никто меня не ждет, Маня. Жена моя помре. Сын у князя служит. Девушка встрепенулась - и печали как не бывало; обдав его чистым, свежим своим дыханием, быстро заговорила: - Бедный, бедный Мишука. Как же ты будешь один? - Што ты, Маня! Не один я. Костка да Тереха со мной едут, - весело начал он и перешел на шутку: - Да тебя ищо заберу. Будешь у меня заместо хозяйки. - Ой! А я и не поеду! - воскликнула радостно девушка, а потом, погасив улыбку, добавила с легкой досадой: - Как же... отпустят меня. - А я тебя украду. На это точно колокольчик прозвучал тихий звонкий смех: - Ой, Мишук! Удумал тож... дочку хатуни красть. Он ничего не добавил к сказанному, промолчал, а она, став серьезной, проговорила: - Просватана я. За мурзу Челеби. Хатуня ждет от него большой калым. Это была новость, хотя Михаил мог бы и предвидеть, ибо Маняша находилась в возрасте невесты. Он знал, что хатуня сама устраивала судьбу своих красавиц, что евнух Саид выискивал женихов из хороших семей, с достатком, да и эмиры были не прочь посватать иную приглянувшуюся молоденькую ханскую дочку, не скупясь при этом на требуемый калым. Нашелся такой жених и для Маняши. То был мурза Челеби, не старый, богатый человек. Маняша его ни разу не видела, но слышала, что наружностью он приятен, не злой, щедрый со своими женами и всегда путешествующий в чужих странах по поручению царствующих особ, где скупал дорогие наряды, редкие драгоценности, красивых невольников и диковинных зверей, таких, как маленькая полосатая дикая лошадь или птица страус, которых он привез хатуне в деревянных клетках. Теперь он находился в Египте и должен возвратиться в Орду этой осенью. А так как до этой поры ещё было долго, то Маняша беспечно продолжала свою девичью жизнь, нимало не заботясь о замужестве. Сейчас она неожиданно встревожилась, да и он разволновался почему-то и немного погодя, с осторожностью, как бы все ещё сомневаясь, спросил: - А ежели предложил бы... бежала? - С тобой? - Девушка сложила перед грудью руки. - Ой, Мишука! Бежала бы... Хоть сичас. Михаил приблизил к ней свое лицо - в душе его вдруг произошла разительная перемена: нерешительность, сомнения, страх уступили место готовности действовать - глаза его засверкали яснее, голос стал тверже, хотя он снизил его до шепота. - Погоди маленько, Маняша. Обдумаем, што да как. Больно опасно дело-то. А наперед знай: расшибусь, а тебя из неволи избавлю. Девушка вскрикнула и бросилась ему на грудь, обнимая, плача и говоря: - Мишука, милый! Правда, возьмешь? Не обманешь? Не обманешь? - Врать мне какая нужда? Ну, а ты, Маняша, ужо не отступись. На свято дело идем. Ничего не выйдет - плохо нам придется. Убегем - вместе радоваться. Гляди! - Согласная, согласная, - твердила она и все плакала и плакала и не могла остановиться. А наутро Михаил сказал Терехе и Костке, пытливо смотря на обоих: - Задумал я, мужики, девку с собой забрать... Маняшу то есть. - Как забрать? - удивился Костка и нервно задергал головой. - Увести, что ли? Дочку хатуни? Да ты, чай, Михал, не белены ли объелся? Рази не знаешь, что у них за такое бывает? Голову снимут и не перекрестятся! И собя погубишь, и ее... и нас тож. Тереха зло усмехнулся, беззубый рот его скривился, а куцая бороденка затопорщилась, как щетина, и стал он похож на задиристого маленького петушка. - Вот-вот! О себе беспокойсь, - заговорил он. - Ты, Михал, ево не слухай. Не оставляй им девку. Тож русска душа. Нельзя её бросать. Мы те помогнем. А ежели этот щербатый ишо заикнется... Ты гляди, Коска, не больно вякай-то... - Не-е, - стоял на своем Костка, несмотря на угрозу непримиримого и дерзкого Терехи. - Да рази доедем мы с ею до Руси-то? Подумайте! - он постучал согнутым пальцем по своему лбу. - Ни за что не доедем. Пропадем зазря! Костка в сердцах махнул рукой и даже всхлипнул от досады, утер скомканной шапкой вздернутый носик. - Ты послушай, Коск. Нам только отсель уехать, а там... в пути-то... как-нибудь перебьемся. У меня байса-то на што? Грамотка тож. Кто вернет-то? А ежели лазутчик я ханов? Уразумел? Поверят. Разъезды минуем, а на Руси помехи нам не будет. - Не-е, Михал. Тронулся ты, видать... Ну на што она тебе... Не гляди, што телом баба, умом-то - чисто дитя. Сболтнет ишо... право, сболтнет. - Ты послушай, дурачок! - начал злиться Михаил. - Не така она девка, штоб болтать. Да и зачем ей болтать-то? Нешто враг собе? Ты этого не бойся. Лучше давай покумекаем, как нам отсель её увесть. - Очумел! Ей-богу, очумел! - твердил Костка и как помешанный тряс головой, не поддаваясь никаким уговорам. - Да не слухай ты ево, Михал! - сердито заявил Тереха. - Со страху это он несет. Одумается, небось. А ежели не одумается, я ево так тресну! Света невзвидит. - Ты погоди, - сказал Михаил Терехе и снова обратился к Костке: - Ты вспомни. Девочкой мне её указал кто? А когда ханше её отвел, кто попрекал меня? Ты же и попрекал. Сам посуди, как я могу её оставить? Какая у меня после будет жисть? Да исказнюсь я весь. Замучает меня совесть. Потом, не по-христиански это. А мы могем щас-то. Присмотру за ей нету. Живет у Кокечин. Сам Бог велит. Не бойся, Костка. Очень верю я, што увезем мы Маняшку. Да и Кокечин ищо поможет. - Поможет ли? - засомневался Костка, примиряясь. - А то как же! Мне да не поможет! Баба она добрая, сама в неволе жила. Завтра с ею поговорю. - Ну, ежели поможет, - проговорил Костка, а Михаил, засмеявшись, обнял его за плечи и прижал к себе, радуясь, что мир восстановлен и что он наконец добился согласия обоих своих товарищей на трудное и опасное дело. - Ладно, - сказал Костка, окончательно сдаваясь, - пойду Ушастика покормлю. Тож, блаженный, с утра не жравши. Костка ушел. Михаил, глядя на его удаляющуюся сгорбленную фигурку, молвил: - Боится, што до Руси не доедет. Я его понимаю. Ждал-то, поди, сколь годов! А тут... вполне может, што и конец нам всем придет... Тереха продолжительно закашлялся, давясь и краснея от натуги, затем, сплюнув с раздражением, отер грязной ладонью с губ кровавую слюну и заявил без упрека: - Он-то доедет, а я вот - нет. Плох я стал, Михал, все в грудях изорвалось. Чую: смерть моя близка. - Болтай! - не поверил Михаил, с беспокойством смотря на его изжелта-бледное лицо, покрытое мелкой испариной. - Как так? Не могет того быть! - Болтай не болтай, а все! Боженька к собе зовет. Вчерась приснилось, будто меня хороните. - Он печально опустил голову и, вздохнувши, изрек: Скорее бы. - Ну это ты брось! Зря ты так! Рано собрался помирать. Поживи ищо. Тереха кротко улыбнулся, пошевелил взлохмаченными седыми бровями и горько молвил: - Жалко, что так скопытюсь, а не на рати. Эх, Михал, саблю бы востру да коня... показал бы я! А то... яко жалка собачонка... не хочу так-то вот... Глава сорок третья На другой день, после полудня, прискакал из ставки работник Мустафа и сообщил, что с ханшей произошла беда. Не зная толком подробностей, пересказывая слухи, Мустафа так напугал женщин и детей, что они подняли громкий плач на все становище. Джани не поверила во внезапную кончину хатуни и попросила Михаила разузнать о случившемся. Ознобишин оседлал своего скакуна и отправился в ставку: он надеялся услышать обо всем от Кокечин или Маняши. У Кокечин Михаил бывал только однажды. Чтобы не вызывать подозрений и любопытства соседей, он старался не встречаться с ней на людях, но у него была договоренность: при нужде он мог и заглянуть, предварительно подав какой-нибудь сигнал - кинуть камешком в стенку юрты или посвистеть. Так он и поступил. Когда третий камешек ударился в юрту, Кокечин показалась на пороге и поманила Ознобишина рукой. Угощая Михаила только что приготовленным пловом, Кокечин подтвердила, что с Биби-ханум, старшей женой Мамая, дочерью хана Бердибека, действительно случилось несчастье, но она не умерла, как решили многие, просто у неё сделался удар, который обычно валит с ног старых тучных людей и оставляет их недвижимыми, с меркнущим сознанием, дожидаться своего конца. То, безусловно, наказание свыше за какие-то тяжкие грехи, которых не дано знать обычным смертным. - В ставке суета, - добавила она со вздохом. - Лекари едут со всех сторон. Но, думаю, и они ей не помогут. Если кровь прилила к голове - долго она не проживет. - Коли суета, говоришь, - нам то на руку. Самое время бежать отсюда, сказал Михаил, вытирая пальцы о рушник. - Знаешь, что Маняшку хочу взять с собой? - Опасно это. Да тебе лучше знать. Отговаривать не стану. Мы с ней обсудили, как ехать. Одежу мужскую надо да лошадь. - Одежу я достану, коня приведу. - Да вот что еще, Мишука, - проговорила она с тревогой, подвигаясь ближе. - Неспокойно подле нас. Еще давно приметила я человека. То идет за мною следом, то вертится вокруг юрты. А третьего дня разглядела. Это оказался сын купца, у которого я покупаю нитки и ткань. Совсем молодой человек. Уж не приглянулась ли ему Маняша? Он может по глупости натворить бед. А если он человек евнуха Саида, то ещё хуже. Прямо не знаю, что и думать. - А Маняша? Замечала ли она чего? - Маняша! Да Маняша ходит как святая. Не чует земли и не видит никого. Ее головка занята тобой и Рус. Ах, Мишука! Ты, словно дэв, околдовал девку. Я её не узнаю. За короткое время она так переменилась! Уж молю ее: ты смотри не проговорись. Ни слова, даже подружкам. - А там... в большой юрте... евнух Саид неволит ли её в чем? - Про это ничего не говорила. Как всегда, поутру сбегает, покажется и опять ко мне. Михаил подумал немного и сказал: - Скажи ей: пусть больше в овраг не приходит. Незачем. А ты уж приглядывай. Нам нужно быть настороже, чтобы как перепелов в силки-то не заманили. - Тревожно у меня на сердце, Мишука. Боюсь я. Спать спокойно не могу. Что, если Саид прознает? - Если бы Саид прознал, мы с тобой тут не сидели. Какой ему сейчас догляд! Сама говорила - суета у них из-за ханши-то. Женщина глубоко вздохнула и, веря и не веря Мишукиным словам, вышла его провожать и, пока он садился на коня, все посматривала вокруг - смутное беспокойство продолжало терзать её сердце. И как оказалось впоследствии, тревога её была не напрасной. После отъезда Ознобишина Кокечин услышала за стенками юрты мужское покашливание, выглянула трусливо наружу и обмерла: перед ней стоял высокий худощавый человек в опрятном чекмене и лохматой туркменской шапке. Он попросился войти. Она пустила, заранее дрожа и пугаясь. Что ему было нужно? И зачем он? Она знала его. То был купец, продававший седла, уздечки и другие кожевенные товары на базаре. Звали его Салехом. Он спросил, не сможет ли она красиво расшить дорогой чепрак, он в оплате не поскупится, даст, сколько она скажет; спросил её ещё кое о чем, на что она отвечала тихим срывающимся голосом, потому что предугадывала, что появился он у неё неспроста и не ради чепрака. Что-то в его недобрых темных глазах, в бледной коже, резких движениях настораживало и пугало её. Салех без приглашения сел на ковер, возле блюда с пловом, и несколько щепоток отправил в рот; пожевал, подмигивая ей и улыбаясь. Вытерев пальцы о голенища сапог, он развалился как хозяин на ковре, дерзко оглядел её и наконец проговорил: - Ладно, хватит о чепраке, - и погрозил пальцем, украшенным дорогим перстнем. - А ты сводня, голубушка! Дочка хатуни в степь к кому бегает? За это знаешь что бывает? "Я пропала!" - с ужасом подумала Кокечин, чувствуя, как неприятный холодок пробрал её с ног и до плеч. - Но я молчу. Небольшой подарок - и никому ни слова. Мы всегда договоримся. Однако, заметив, что она никак не может прийти в себя, Салех поспешил все обратить в шутку, стал уверять, что свидание в степи молодой женщины и мужчины его не касается, что ему нужно совсем другое, для неё - сущий пустяк, привычное дело, настолько привычное, что она даже не сочтет его за труд. Он приблизил к ней свое лицо, подмигнул ей правым глазом и заговорщически зашептал: - Слушай. Есть у меня молодой приятель. Сын моего друга, купца. Ты его знаешь, не раз видала в лавке, где покупаешь нитки. Звать его Азиз. Вспомнила? Вот и хорошо. Влюбился он в тебя без памяти. Сам не свой стал. Как Меджнун помешанный. Не ест, тоскует. Потерял покой. По мне, конешно, ты ничего из себя не представляешь. Так себе. Было бы в тебе побольше дородности. А то... - он небрежно отмахнулся. - Однако чем-то ты ему приглянулась. И вот, чтобы окончательно не рехнулся, решили мы с его отцом вас свести. Он человек состоятельный, за твою услугу хорошо заплатит. На этом все, я думаю, и кончится. В юности всегда дорога та женщина, которая недоступна, а в случае победы над ней страсти утихают. "Значит, все из-за меня. Это уже лучше. Только откуда про Маняшу стало известно?" - подумала она, постепенно оживая. Страх её поубавился, и она решила отозваться на предложение Салеха. Вначале она стала кокетливо улыбаться, показав этим, что ей приятен разговор с ним, что она не прочь включиться в любовную игру, а потом и сама начала задавать вопросы. - Что же это он сам не сказал мне об этом? Неужели он так застенчив? Салех засмеялся и со всей своей грубой прямотой заявил: - И я ему это говорил, дураку. Робеет. С бабами никак не может найти языка. Если бы это коснулось меня, я бы живо договорился. Не так ли? Кокечин хитро прищурилась, улыбнулась и, явно подзадоривая, произнесла: - Ой ли? - Да что тут много говорить, голубушка! С бабами я всегда так, по-простому. - Видно, что вы мужчина бывалый. С женщинами ладить можете. - Она пригрозила тоненьким пальчиком: - Опасный вы человек! Ох какой опасный! Салех, польщенный её замечанием, захохотал во все горло. Человек он был самолюбивый, тщеславный, не упускающий случая похвастаться своими победами над женщинами. И Кокечин это сразу поняла. - Да, я такой, - признался он. - Но сейчас не обо мне разговор. Об Азизе. Когда придешь? От такой настойчивости ей стало немного не по себе, и она в смущении пожала плечами. - Видишь ли. Я - женщина. И у меня есть привязанности. Со старыми нужно покончить, прежде чем новые заводить. Салех возразил: - Старые привязанности не помеха. У кого их нет? Он тронул рукой её колено, дерзко, требовательно заглянул в глаза. - Эх, какая нежная кожа! Через ткань чую. Плюнь на старое. В пятницу приходи. Его жесткие крепкие пальцы до боли впились в её ногу. Она собрала все свое мужество, чтобы не вскрикнуть, а сдержанно улыбнуться, затем отвела его руку, не грубо, но с такой твердостью, которая не могла его обидеть, и кротко молвила: - Я подумаю. Ее слова он истолковал за согласие, и это было так - деваться ей было некуда. - Приходи к лавке. Там юрта есть. Я провожу. Он подмигнул ей как заговорщик и ушел, оставив её одну, встревоженную, в смятении. Через два дня, когда Михаил заглянул к ней, она поведала ему о неожиданном приходе Салеха и разговоре с ним. Ознобишин подумал: "Ну вот! Не одно, так другое. Навязался на нашу голову, окаянный". - Кто он такой, этот Салех? - спросил он, хмурясь. Кокечин сказала, что Салех - купец, торгует уздечками и седлами. Товар его не так хорош, как у других купцов, но дешевый, так что прибыль он от своей торговли имеет небольшую. Однако богат, и даже очень, говорят, что все свое богатство он добыл при помощи благодатной анаши, которую достает через дервишей и продает любителям этого сладостного дурмана. - И ты пойдешь? - спросил Михаил с беспокойством. Она горько улыбнулась и сказала: - Придется. Там я смогу узнать, откуда Салех слышал про Маняшу и чем все это может нам грозить. Понимаешь, Мишука, если все станет известно евнуху Саиду - не миновать беды. Этого я и боюсь. - От меня что-нибудь нужно? - Не надо. Доверь все мне. Она слабо пожала его пальцы, пытаясь приободрить, но он по грустному выражению её глаз понял, что она сама нуждается в поддержке. Глава сорок четвертая Кокечин пришла в пятницу, как условилась с Салехом. Он провел её в небольшую юрту, незаметно стоявшую среди других за торговыми рядами. Кокечин хорошо выглядела и сознавала это; её прическа и одежда отличались изяществом и простотой, ничего броского. И эта простота её очень молодила. Салех и тот не удержался и, пропустив её вперед, игриво ущипнул за бок. Оставшись одна, Кокечин осмотрелась. Убранство юрты ей понравилось: ковры на полу, ковры на стенах; разбросанные по углам маленькие и большие подушки; посредине, на круглом подносе, - сладости, фрукты, орехи, металлический узкогорлый кувшин с вином, - все предусмотрено для приятного времяпрепровождения. Вошел Азиз, взволнованный, бледный. В руке он держал длинную трубку. - Салех прислал, - сказал он негромко, пряча от её насмешливого взора свои глаза. - Анаша? - догадалась она, стоя на коленях. - Давай сюда! Юноша несмело присел подле неё на ковер, красный, как девица. "Совсем молодой, - подумала она, - смешной и неловкий". Она взяла на себя роль хозяйки, стала угощать его сладостями, орехами. И болтала не переставая, время от времени звонко, обворожительно смеясь. Она была опытна в любви, и его смущение, незнание, с чего начать разговор и как вести себя, её забавляло. Они выпили по чарке вина, поели фруктов, раскурили чилим, по очереди беря в рот костяной мундштук и по глотку вдыхая в себя дурманящий дым. Головы у них закружились. Скоро они свободно разговаривали обо всем, точно знали друг друга всю жизнь. И тут Азиз признался ей в своем чувстве. Он влюбился в нее, как можно влюбиться только в юности, с первого взгляда. Это польстило её женскому самолюбию: она нравится молодым людям, значит, её обаяние имеет силу и она ещё не так стара, как считала. Лучшего доказательства, чем страстная влюбленность Азиза, и не могло быть. Однако дурман обольщения не завладел ею окончательно; она все время была настороже и, лаская Азиза, старалась выведать, что ему и Салеху известно про Маняшу. - Салех сказал, что у тебя шьет одна из дочек хатуни, урусутка. Она и бегает на свидание. Она притворно изобразила на своем лице испуг. - Мы теперь пропали. Салех выдаст нас. Ей хотелось вызвать у Азиза сочувствие и склонить его на свою сторону. Он тотчас же откликнулся: - Не посмеет. - Господи, да откуда ты знаешь? Ведь Саид дружен с ним. Она сказала это наобум, просто так, чтобы испытать Азиза, и, на свою беду, услышала: - Саид берет у него только анашу. Кокечин всплеснула руками. - Значит, все-таки они знакомы! - И затвердила в подлинном испуге: Вот видишь! Выдаст, выдаст! Нам конец. - Да не посмеет. Клянусь тебе, - стал уверять её Азиз и благородно пообещал: - Я тебя в обиду не дам. "Он теперь мой! - подумала Кокечин удовлетворенно. - Через него я заманю Салеха..." Анаша действовала. Колыхались стены, колыхался пол, потолок, перед глазами поплыли белые пышные облака, она и сама почувствовала себя таким облаком, и легкое ощущение полета начало кружить её. Они лежали рядом, голова к голове, и в то время как он, пылая от любви, горячо шептал, что она красива, лучшая из женщин, в её угасающем сознании билась мысль: "С Салехом покончить, покончить, покончить..." Михаил и Тереха прибыли в ставку. Они решили купить седло у Салеха, хотя по соседству были и другие лавки купцов, торгующих кожевенным товаром. Ознобишин подошел к открытому прилавку под навесом, а Тереха сел на землю в сторонке, как нищий, чтобы не привлекать внимание и получше разглядеть пожилого бородатого человека в туркменской шапке. То был Салех, очевидно на время заменивший своего работника. Михаил недолго выбирал нужное седло. Ему приглянулось маленькое, удобное, сшитое из хорошей твердой кожи. Михаил убедился в этом, прощупав его пальцем, сказал, что седло ему подходит, и стал торговаться. Салех почти сразу согласился на цену, предложенную Михаилом, а потом, получая деньги и подобострастно улыбаясь щербатым ртом, спросил по-русски: - Ты русский, земляк? Михаил невозмутимо направил свой взгляд в темные глаза Салеха и по-татарски ответил: - Не понял. Салех повторил по-татарски: - Не урусут ли ты? - Франк я. Из Сурожа. - По какой надобности в Орде? - По торговой. Коней покупаем. Взвалив седло на плечо, Михаил по-приятельски подмигнул ему и пошел прочь, думая про себя: "Догадлив, черт!" Он не оборачивался, знал, что Салех наблюдает за ним, и шел твердо и спокойно, стараясь даже походкой показать свою невозмутимость. Тереха нагнал его, когда Михаил уже отошел от базара. - Он это! Клянусь Исусом! Чтобы мне провалиться на месте - он это! Он! Михаил остановился и, развернувшись, держа седло на плече, огляделся. Никто из посторонних не обращал на них внимания, все проходили мимо, но все-таки он шикнул: - Тихо ты - Исуса-то поминать. - А вздохнувши, молвил: - Никогда не думал, что меня сведет судьба с этим нехристем. - Помнишь, как все наши поклялись отомстить ему за басурманство? спросил Тереха. - Мы только двое остались живы: ты и я. - И што же нам с ним делать? - настороженно спросил Михаил, продолжая посматривать по сторонам. - Заколем - и все тут! - заявил решительный Тереха. Михаилу не хотелось приниматься за это богомерзкое дело, да понимал другого выхода не было. Салех знал о Маняше, преследовал Кокечин, над всеми ними висела угроза большой беды, может быть, даже смерти. Он сказал: - Это всегда успеется. Тут надобно придумать што-то еще. Более надежное. Тереха поплелся в становище, а Михаил зашагал в ставку к Кокечин. "Нечего тут делать. Ну их всех. Убегем - и все! - думал он, возбужденно размахивая руками. - Пускай гонятся, ежели пожелают. Мы тож не лыком шиты". Глава сорок пятая Быстрая ходьба отвлекла Ознобишина от мрачных мыслей, разгладила на лбу морщины и придала лицу прежнее серьезное выражение. Подойдя к юрте Кокечин, он не стал предупреждать о своем приходе, а сразу растворил дверь и вошел. В круге света, падавшего сверху на ковер, сидели Кокечин и Маняша. При виде его девушка вскрикнула и бросилась к нему, сияя радостной улыбкой. Смутившись от столь внезапного порыва, Михаил прижал её легонько и отстранил. - Извелась она без тебя, Мишука, - сказала китаянка. Горькая улыбка тронула её припухшие яркие губы: откровенно выраженное чувство девушки радовало и печалило её одновременно. С тех пор как Маняша поселилась у неё в юрте, Кокечин полюбила её, как младшую сестру, и совсем не ревновала её к Мишуке, наоборот, учила тому, чего та не могла знать по молодости лет. Кокечин хотела сделать Мишуке приятное и поэтому не препятствовала Маняше ходить в степь. Эта молоденькая хорошенькая девушка, созревшая для любви, была его соплеменница, а на чужбине - Кокечин знала по себе - это вдвойне приятно, поэтому она и радовалась тому, что двое близких ей людей могли быть счастливы. А огорчалась оттого, что Мишука, её Мишука, становится другим, уходит от нее, вот и сейчас, хоть и рядом стоял, а был уже далеко, и она это очень тонко чувствовала. Он сказал, хмурясь, не смотря ни на кого из них: - Все. Уезжаем мы. - А как же Салех? - напомнила Кокечин. - Ну его... этого Салеха. Не желаю из-за такой гниды грех на душу брать. - И, бросив короткий взгляд на Кокечин, сказал: - Тебе тута оставаться тож никак нельзя. Едем с нами. Чего уж там. Как-нибудь доберемся. Черные глаза Кокечин блеснули счастливой слезой, ей было приятно слышать Михаиловы слова и сознавать, что о ней он тоже подумал, но благородное чувство взяло верх - всегда, даже за маленькое добро она платила добром большим, и тут, мягко возражая, она не поступилась своим правилом: - Что ты, Мишука! Ты хочешь нас всех погубить. Наоборот, мне нужно остаться. Как только вы отъедете, я тоже сбегу. Пусть они за мной гонятся. Но им Кокечин не поймать. Переберусь в Сарай. Туда Саид, надеюсь, не сунется. А вы тем временем далеко будете. Михаил взял её левую руку в свою и сжал теплые тонкие пальцы. - Не боишься? Она засмеялась смущенно и небрежно махнула свободной рукой. - Ничего не боюсь. Пройдет. Михаил обратился к Маняше: - Слушай хорошенче. Может, перед отъездом свидеться не придется. Стало быть, надобно договориться наперед. Отъезжать будем поразно. Мы - рано поутру, ты - днем. Поскачешь за нами по большаку. Все время на север. Запомни: у холма, на котором баба каменна стоит, ждать будем. Ночь, день. Не тронемся с места, покуда не приедешь. Так што постарайся. - Я утром покажусь Саиду и сразу назад. А пополудню поскачу за вами. - Хорошо. Бог даст, все сладится. Когда отъезжать, дам знать. Терпи, Маняша. Недолго осталось. На этом они расстались, но ушел Михаил с тяжелым сердцем. Ночь провел без сна, поднялся поздно, с головной болью, в унылом расположении духа. На весь окружающий мир смотрел без радости, да и чему было радоваться? День тусклый, тихий, наводящий тоску. Тяжелые, сплошного серого цвета тучи так низко висели над землей, что казалось, давили на плечи, мешали вздохнуть полной грудью. Обхватив голову руками и поставив локти на колени, Михаил смотрел мимо своих ног, на траву. Вдруг под подошвами сапог он рассмотрел свежие пятна крови, отодвинул правую ногу и увидел ещё несколько пятен, с подозрением покосился на Костку. Тот, на корточках, мешал деревянной ложкой в котле, в котором булькала мясная похлебка. - Барашка, што ли, заколол? - Не-е, - отвечал тот, облизывая ложку и причмокивая от удовольствия губами. - Откель крови столь? Костка склонился и тоже стал смотреть на землю, указал рукой: - Вот еще! Они удивленно поглядели друг на друга, и у Михаила сжалось сердце от нехороших предчувствий. Он огляделся. - Где Тереха? Костка пожал плечами; светлые, как льдинки, глаза его выражали недоумение. - Тут все вертелся, да нож о камень точил, да пробовал на палец. Плюнет и опять точит. - С пальца столь не натечет. Тут што-то другое. Мимо проходил босоногий, в одном халате, мальчик-пастушок Ибрай, погоняя двух безрогих коз прутом. - Эй, Ибрайка! Тереху не видал ли? - Давно видал. - Мальчик махнул в степь прутом: - Туда пошел. Быстро пошел. Все оглядывался. Михаил мигом вскочил на неоседланного коня, который пощипывал травку поблизости, Костка на другого, и они стремглав поскакали по степи. Проехав некоторое расстояние, они перевели своих коней на шаг. Терехи нигде не было видно. - Куда же он подевался, черт? И, ругаясь, сплевывая, грозил: - Ну, морда, попадись только! Костка спрашивал: - Да што ты волнуешься так? - Да знаешь ли, што он удумал-то? Салеха убить - вот што. Прибыв в ставку, они долго ездили взад-вперед по окраине, поджидая Тереху, раза два проехали по базарной площади. День был торговый, народу набралось много, со всех сторон скота нагнали - не счесть. Теснота, шум, крики. Как в этой толчее разглядеть худенького, маленького Тереху в сером чекмене и меховой шапчонке? Таких, как он, много сновало туда-сюда, мелькало перед глазами. Просмотреть было не мудрено. Солнце склонилось к закату; и, притомившись, проголодавшись, они решили покинуть ставку. Они поехали по одной грязной широкой улочке. К их удивлению, она вдруг оказалась запружена возбужденным пешим и конным народом. Михаил спросил бородатого пастуха в высоком суконном колпаке: что случилось, почему собралось столько людей? - Убийцу дервиши растерзали. - Какого убийцу? - Что купца-мусульманина зарезал. "Неужто Тереха? Господи Боже, спаси и защити!" - подумал Михаил в отчаянии, соскочил с коня, передал повод Костке, а сам стал пробиваться вперед, к тому месту, где над толпой колыхались острия копий ханской стражи. На открытой площадке, вокруг которой струился ручеек идущих друг за другом мужчин, лежал навзничь, раскинувшись, мертвый человек. Стражники подпускали желающих взглянуть на убитого, спрашивали: - Знаешь ли? Кто таков? Чей раб? Проходи, не задерживайся! То был Тереха, истерзанный, забитый, изуродованный. Михаил признал его по полоске шишковатого лба - единственное место на лице, оказавшееся нетронутым, - по сапогу, оставшемуся на правой ноге, и по куцей бороденке, торчащей кверху, - все остальное было превращено в красно-серое месиво. Бросилась в глаза красная запекшаяся рана на ладони левой руки, которую и маленький сгорбленный старичок-мулла, стоявший рядом с Михаилом, заметил: - Этот раб - хитрей шайтана. Тамгу-то с ладони срезал. Не узнаешь теперь, чей он. Михаил предугадывал смерть Терехи, но не ожидал, что она будет так внезапна и жестока. В степи тихо и грустно молвил: - Надобно его похоронить. Нельзя оставлять на поругание. Христианская душа все-таки. Наш товарищ. Господь нам этого не простит. Глава сорок шестая В сумерках Костка и Михаил отправились в ставку, на ту улочку, где днем лежал их товарищ. Теперь она была пуста: ни стражи, ни дервишей, ни тела Терехи. Они проехали до торговой площади, освещенной множеством костров, возле которых грелись люди. Подойдя к одной группе, Михаил увидел сидевшего в середине седобородого старца, рассказывавшего сказку о злополучном сыне купца, который попал на остров чудовищ. Все с большим вниманием слушали его. Михаил обошел их кругом. В стороне, у столба, прямо на земле лежал нищий мальчишка. Ознобишин легонько тронул его за плечо. Мальчишка пробудился и, мигая, уставился на незнакомца. Тот показал ему монету, желто сверкнувшую в свете луны. - Заработать хочешь? Сказав это, Михаил не стал дожидаться ответа, потому что по быстрому взгляду отрока понял, что монета пробудила в нем алчность, и не спеша стал удаляться от костра в темноту переулка, где черными плоскими силуэтами проступали головы двух скакунов. Мальчишка как привязанный потащился за ним, одной рукой поддерживая спадающие штаны. Ознобишин сел в седло своего коня. Мальчишка остановился перед ним. - Покажешь, куда бросили растерзанного раба, - получишь монету. Маленький бродяга покосился в сторону сидевших у костров дервишей. Какое-то время он боролся с желанием крикнуть им, чтобы дервиши схватили незнакомца, который, видимо, был связан с убийцей мусульманина, однако корысть взяла верх, и он, проглотив слюну, согласился: - Покажу. Он скоро пошел впереди Михаилова коня. Они миновали ряд темных переулков, свернули в степь. Перед ними лежала пустая пыльная дорога, посеребренная лунным светом, точно застывший ручей. Потянуло тяжелой сладковатой вонью разлагающейся падали, распространяющейся от места, куда обычно бросали мертвых преступников и сдохнувшую скотину. Издали они различили проворные тени рыскавших собак. Неожиданно леденящий душу вой заставил мальчишку остановиться. - Дальше, дяденька, не пойду. Страшно. - Не трусь. Ты же храбрый малый. Маленький бродяга подобрал с земли какую-то палку и отважно прошел ещё несколько сот шагов. Вонь стала нестерпимой. - Там смотрите! - указал он на кучу каких-то тел. Михаил живо соскочил с коня, отогнал плетью двух рычащих псов. То, что осталось от тела Терехи, завернули в саван и перекинули через седло Михаилова скакуна. Ознобишин отдал монету мальчишке. Тот схватил её и скрылся в темноте. За ним с лаем устремилась какая-то псина, затем раздался жалобный визг: очевидно, сорванец огрел её палкой. Они недолго плутали по степи. Отыскав выкопанную накануне яму, осторожно опустили туда Тереху и засыпали землей. - Прими, Господи, страдающую душу раба своего, - печально проговорил Михаил. - Дай ему покой в своем Небесном Царствии, - добавил Костка. Они долго стояли молча над могилой. Вокруг них лежала степь, притихшая, объятая лунным светом и скорбью. Высоко мигала и лучилась яркая звезда, и Михаил думал, что хорошо видеть вот такое небо, с луной и звездами, и вдыхать чистый прохладный воздух земли и трав, и этим, должно быть, жизнь отличается от смерти, в которой не будет такой красоты и таких сладких запахов. - Пошли, - сказал он наконец. Они медленным шагом тронулись с места, ведя в поводу покорных коней. Возле своей юрты, теребя загривок встретившего их Полкана, Михаил сказал, как бы подводя итог тому, что произошло: - Погиб Тереха, а нам, Костка, надобно спастись. Чтобы смерть его не напрасной была. За нас, грешных, страдания принял. Вечная ему память. Сколь жить будем, столь и поминать. На следующее утро на базаре Михаил, как купец, торговался из-за каждого куска ткани, женских вязаных чулок, платков шерстяных, меховых шапок, металлической посуды. Он покупал все, что ему приглянулось и что могло пригодиться на Руси в хозяйстве. Легкая арба вскоре оказалась нагружена с верхом. Пора было уезжать. Михаил окинул взглядом в последний раз торговые ряды, купеческие лавки - не забыл ли чего - и заметил неподалеку от себя вчерашнего мальчишку, сопровождаемого восемью дервишами в высоких меховых колпаках, с деревянными крепкими посохами в руках. Сорванец взглядывал на каждого высокого мужчину в бараньей шапке и разводил руками, повернувшись к дервишам, как бы говоря: не тот. Костка сразу догадался: - Михал, этот чертенок тебя ищет! Ознобишин сдернул с головы шапку, огляделся и шепнул: - Разойдемся. Сам поехал верхом в противоположную сторону, а Костка погнал мула, запряженного в арбу, в степь, к своему становищу. Остановив разгоряченного скакуна у юрты Кокечин, Михаил спрыгнул наземь и вошел в нее. Кокечин сидела на ковре в задумчивости. - Пришел сообщить: завтра едем. Больше нам оставаться тут никак нельзя. Меня ищут. - Кто, Мишука? - встревожилась женщина. - Малый с дервишами. Запомнил меня, сукин сын... Передай Маняше, что мы её ждать будем. И сделай все, что обещала. Я прошу тебя, Кокечин. Он взял её за протянутые руки и приподнял. Она ткнулась лбом в его грудь, крепко обняла за плечи и заговорила со слезами: - Сделаю все, все... Не беспокойся, Мишука. - Спаси тебя Господь! Прощай! - И ты прощай! Кокечин будет помнить о тебе, пока жива, и молить Бога, чтобы у тебя все было хорошо. Он стал целовать глаза, мокрые от слез, губы, щеки, нос, потом, оставив её, резко повернулся и вышел. Женщина легла ничком на ковер, раскинувши руки, словно подбитая птица. И, беззвучно плача, слышала, как гулко застучали по сухой земле копыта коня, увозившего её Мишуку навсегда, навсегда... Глава сорок седьмая Прибыв в становище, Михаил как был - разгоряченный ездой, в пыльных сапогах - направился к Джани. У неё был гость, дальний родственник, Бурхан-багадур, сорокалетний грузный мужчина с плоским большим лицом и узенькими глазами, важный, молчаливый, одетый в богатые боевые доспехи, точно войсковой мурза. Увидев Бурхана, который его недолюбливал и не скрывал этого, Михаил хотел уйти. Джани окликнула его и заставила остаться. Ознобишин поклонился хозяйке, поклонился гостю, надменно застывшему и не удостоившему его даже взглядом, и скромно сел на коврике, неподалеку от входа. Джани налила в пиалу кумыса и любезно протянула Михаилу, спросив о здоровье. Прищурившись, с недовольным видом Бурхан наблюдал за нею, его пухлые бледные губы покривились в мимолетной презрительной усмешке. Потом внезапно поднялся и стал прощаться. Михаил смотрел на Джани и не узнавал ее: сегодня она была одета, по неизвестной ему причине, в лучшие свои одежды и выглядела моложе, чем всегда. Когда Бурхан ушел, она сказала: - Бегич собирается напасть на Русь. Если ты не уедешь в скором времени, будет поздно. Мамай готовит большой поход на Московию, хочет её захватить, урусуцких ханов перебить, а своих беков посадить в ваших городах. Он хочет завоевать Русь, как Саин-хан когда-то. - Это и видно. Русь ему - как кость поперек горла, - сказал Михаил, зло усмехнувшись. - Ему нужны ваши земли, чтобы находиться подальше от Орды. Упрямый Тохтамыш нагоняет на него страх. Если тот объявится здесь, все нойоны, беки и мурзы переметнутся к нему. Тохтамыш - чингисид, а Мамай только гурган, зять хана. Кроме того, Тохтамышу помогает злой Тимур, сильнее которого нет во всей вселенной. Никогда Мамаю не быть владетелем Орды. И Мамай знает об этом. Так и прорицатель Рахим сказал. Мамай за это убил старика. А по-моему, он поступил глупо. То, что написано в книге судеб, нельзя изменить. Михаил молча слушал её и, когда она кончила, спросил уже о другом, как бы пытаясь этим показать, что ему нет дела до Мамая: - Зачем приезжал Бурхан? - Сватать меня. Я тебя оставила, чтобы помешать этому. Неприятно мне. - Он может вернуться снова. - Вернется, если будет жив. Он ведь тоже отправляется с Бегичем в поход. А там... мало ли что может случиться. Но сейчас не стоит о нем говорить. Ты не сказал, когда собираешься ехать. - Ехать-то? Да на завтрешней зорьке. Если Бог даст и здоров буду. - Вот как?! Впрочем, это лучше. Сядь ко мне ближе. Вот сюда. Никого не бойся. Мы всегда слишком много заботились о других. Что скажут? Что подумают? Но от этого было худо только нам одним. Теперь я не боюсь никого. Большей грешницей нельзя стать, чем я есть, - сказала она печально, и он заметил, что кроткие, длинные, как у лани, глаза её увлажнились. Он взял её руку и поцеловал, пальцы женщины были неподвижны и холодны как лед. Они некоторое время молчали, прислушивались к людским голосам и лошадиному ржанию за стенкой юрты. Она вдруг вздохнула, встрепенулась, как бы сбрасывая с себя оцепенение, дотронулась рукой до его волос над ухом и нежно погладила. - Совсем седой стал. Постарел. И я постарела. Удерживать тебя не стану. Будь счастлив. Если когда-нибудь обижала тебя, была несправедлива прости! - Ну что ты! Ко мне ты всегда была справедлива. Я благодарен тебе за все. Если бы не ты... - Подай вон ту белую шкатулку. Михаил передал ей резную шкатулочку из слоновой кости, в которой она обычно хранила свои украшения. Джани поставила её к себе на колени, открыла и достала два крупных серебряных перстня с зелеными камнями. Эти перстни до того были схожи, что их было невозможно отличить. На металлических ободках одного и другого была выгравирована арабская вязь. - Возьми, - сказала Джани, протягивая ему один перстень. - Пусть его наденет твой сын, а этот перстень наденет наш сын. Наши дети не должны проливать кровь друг друга. - Она сделала небольшую паузу и добавила: - Я бы так хотела. - И я бы так хотел. - Надпись на перстне... и на этом... и на том... одна и та же Озноби. Если наших детей или их детей сведет злая судьба, перстни помогут им узнать друг друга. А теперь иди! Пусть Аллах хранит тебя в пути. Вечером я пришлю к тебе Лулу. Он должен с тобой проститься. - И она слабо, со слезами на глазах, улыбнулась ему в последний раз. Солнце ещё не успело опуститься за горизонт, как к Михаиловой юрте подъехала, скрипя, четырехколесная крытая арба, запряженная двумя лошадьми; горячий гнедой жеребец с белым пятном на лбу, под седлом и в хорошей новой сбруе, был привязан к задку арбы. Небольшой сундук с высокой крышкой, два скатанных шерстяных ковра, белые кошмы и куски каких-то тканей в свертках по порядку были уложены на арбе, на которой восседал безусый юноша в барашковой шапке, правивший лошадьми. По бокам ехали шестеро молодых всадников, и среди них - Лулу на черном Вороне, подаренном Михаилом. Юноша подъехал к Ознобишину и при всех громко сказал: - Урус Озноби! Это тебе подарок от моей матери и от меня. За верную и хорошую службу. Да будет твой путь на Русь чист и удачен! - И, прижав правую руку к сердцу, он склонил голову в знак почтения. - Благодарю, - ответил Михаил и так же, как и Лулу, прижал правую руку к сердцу, потом он подошел к его коню. Лулу ловко спрыгнул с седла и мягко стал на ноги. Он был так же высок, как и Михаил, но легок и худ, словно борзая. Ознобишин предложил: - Отойдем. Он отвел его в сторонку, чтобы никто не мог слышать, о чем они будут говорить. - Слушай, Лулу. Я тебе открою, где схоронил для тебя богатый клад. Помнишь ли наш старый дом в Сарае? Ну так вот. В саду под яблоней зарыт сундук! Эта старая яблоня в десяти шагах от калитки. Ее легко найти. Если наш дом занят и новые жильцы не захотят тебя признать владельцем, обратись к Абу-шерифу. Скажешь, что ты от Озноби. Он поможет. А клад постарайся выкопать без промедления. - Михаил вздохнул, посмотрел на юношу, на его чистое, красивое лицо, на его белые нервные пальцы, теребящие рукоять плети, и сказал: - Матушку береги. Ты для неё единая опора и защита. А меня не поминай лихом. Что мог для вас доброго, сделал. И вы, что смогли, сделали для меня. Расстанемся друзьями. - Расстанемся, - повторил юноша и вдруг - Михаил никак не ожидал этого - обнял его. Эта необычная со стороны Лулу ласка растрогала Михаила до слез. Он крепко стиснул его плечи и тихонько стал похлопывать ладонью по прямой спине. От волнения он не мог произнести ни слова и лишь думал: "Вот оно! Кровинушка моя... хоть поздно, но отозвалась. Прощай. Прощай, дорогой мой!" Лулу отступил на два шага, сверкнул глазами и, точно рассердившись за проявленную слабость, ударил себя плетью по сапогу. Губы его по-детски задрожали, и, чтобы окончательно не расчувствоваться, он резко развернулся, опрометью бросился к своему коню, птицей взлетел тому на спину и с места пустил его во весь опор. Остальные юноши с гиканьем, свистом, криками, свойственными буйной молодости, устремились за ним. Вскоре они скрылись в сумерках наступившего вечера, но ещё был слышен дробный топот их резвых лошадей. Глава сорок восьмая Утром, на рассвете, Кокечин набросила на себя халат, прихватила шерстяную вязаную накидку и вышла из юрты. Воздух был свеж и прозрачен, и степь хорошо проглядывалась до самого горизонта. Занималась заря. Солнце вот-вот должно показаться из-за холмов, и там, где уже высветилось, она увидела маленькие контуры юрт аула Джани, где проживал Мишука. Женщина долго стояла, содрогаясь от утренней свежести. Но вот наконец её зоркие глаза увидели силуэты идущих лошадей, две арбы, катящиеся по шляху. Кокечин позвала Маняшу и указала: - Мишука поехал. Они молча наблюдали, как на фоне светлого неба крошечные черные лошадки влекли по дороге две крытые арбы, пока совсем не затерялись в степном пространстве. После этого Маняша ушла в ставку и долго не возвращалась, отчего Кокечин пришла в настоящее смятение. Девушка прибежала запыхавшаяся, несколько встревоженная, рассказала, что подозрительный Саид расспрашивал о знамени, скоро ли его закончат, и собирался поглядеть на работу. "Что Саид!" - небрежно отмахнулась Кокечин, думая совсем о другом. Они сели на ковер и больше не разговаривали. Когда же дымчатый желтый луч коснулся красной отметины на перекладине, что означало полдень, Кокечин проговорила: "Пора", - и достала из-под ковра, лежавшего прямо на земле, узел; из него вынула мужскую одежду: шаровары, чекмень из хорошей добротной ткани, сапожки из мягкой зеленой кожи. Маняша переоделась. Стянув длинные волосы в тугой узел на затылке, она запрятала их под суконный малахай с двумя темными куньими хвостами, свисающими вдоль её румяных щек. - Как ты хороша! - подивилась без всякой зависти китаянка. - И я такая же была! Ах, годы, годы! Все прошло, все улетело! Одни стареют, другие молодеют. Женщина сняла с себя ремешок с маленьким кинжалом в сафьяновых ножнах, опоясала тонкий девичий стан. - Попадешься - живой не давайся. Да поможет тебе Бог! Они зашли за юрту, где спокойно пощипывала травку взнузданная лошадь. Кокечин помогла девушке влезть в седло, разрезала путы на передних лошадиных ногах. - Пошла! - сказала она и шлепнула животное по широкому крупу. Лошадь рысцой побежала по траве, помахивая длинным хвостом. Тем временем Костка и Михаил далеко отъехали от становища. День разгорелся теплый, яркий, по-настоящему весенний; в спину дул приятный южный ветерок. На всем пространстве зеленой степи виднелись юрты пастухов, белые отары овец и темные табуны лошадей. Наезженная пыльная дорога влекла их вперед, все дальше и дальше от становища. Михаил восседал на первой арбе, к задку которой были привязаны два жеребца, а Костка на второй, за которой поспешал его серый длинноухий ослик. Целый день они находились в пути и вот на закате достигли каменного истукана на небольшой всхолмине - места, где была назначена встреча с Маняшей. Костка распряг лошадей, развел костер, начал готовить ужин. Последний солнечный луч исчез; колыхая высокую траву, пронесся вечерний прохладный ветерок. Начали сгущаться сумерки. Ознобишин поднялся к гладко отшлифованному ветрами и непогодой молчаливо-неподвижному каменному идолу и с чувством непреодолимой тревоги стал глядеть на дорогу. Она была пуста, как и прежде. Ни одной живой души. Взовьется ненароком пыль столбом и исчезнет - вот и все движение. Костка крикнул снизу: "Кто-то скачет". Михаил стал всматриваться в дорогу, напрягая зрение, - сплошная серость, но стук, стук конских копыт слышался явственно. Лучик надежды засветился в нем; сердце так сильно застучало, что готово было выскочить через горло. Ознобишин сбежал на дорогу и пошел навстречу. Впереди что-то зачернело, ближе, ближе. Одинокий всадник. Она или кто другой? Боже, пусть будет она. Правой рукой он сжимал стучавшее сердце. Не выдержал и крикнул: "Маняша!" Четко обрисовался мужской силуэт на темном коне. Не она. Михаил остановился, глотнул открытым ртом воздух, хрипло позвал ещё раз совсем упавшим голосом: "Маня..." Всадник поравнялся с ним и вдруг, точно обессиленный, повалился к нему на руки. Не удержавшись на ногах от тяжести упавшего тела, Михаил рухнул в мягкую пыль и услышал тихое нежное воркованье: "Мишука... Мишука..." Михаил, охваченный внезапной радостью, исступленно стал целовать её лоб, нос, губы, а Маняша, обнимая его, шептала: "Мишука, милый... тут я, тут". Глава сорок девятая Проводив Маняшу, Кокечин оседлала свою лошадку и поехала в соседний аул; оттуда она вернулась с девушкой-татаркой, Чолпан, которую некогда учила вышиванию. В юрте Чолпан сменила свою одежду на Маняшину, более красивую, и, обрадованная таким подарком, тихо смеялась, позванивая монистами. Чолпан понадобилась Кокечин для того, чтобы ни у кого не возникло подозрений в бегстве ханской дочки. Кокечин знала, в какое время прозвучит заветный колокольчик, затем протяжно прогудит гонг, и со всех сторон в большую юрту потянутся вереницей раскрашенные и разодетые хатунины дочки. Там им будет произведен осмотр, сопровождаемый негромкими замечаниями, советами; там выслушают их просьбы, жалобы, кому пообещают, кому вежливо откажут; установят, кого нет, кто болен; к захворавшей Саид сходит сам, убедится в болезни, позовет лекаря, словом, не будет упущена ни одна мелочь, особенно в отношении старших дочек. Им повышенное внимание, за них особый спрос. Поэтому отсутствие Маняши сразу будет замечено. Это приведет вначале Саида в злое беспокойство, дальше - больше, а уж через два часа он будет вне себя от бешенства. Вскочит на своего коня и как одержимый помчится через всю ставку, сметая на своем пути всех зазевавшихся, сюда, к её юрте. И это время вкрадчиво и неумолимо приближалось. Кокечин стала собирать узлы, то и дело заставляя пересаживаться Чолпан то с одного, то с другого места. Она выходила из юрты, прощалась с соседями, раздавала кому посуду, кому ковер, кому одежду и каждому говорила, что она уезжает в Сарай. Ей нужно было, чтобы как можно больше людей знало и видело, как она отъедет вместе с Чолпан, чтобы таким образом Саид знал, куда они отправились. Когда все было роздано и она определила, что колокольчик в большой юрте давно прозвучал, она погрузила узлы на свободную лошадь, на две другие села сама с Чолпан, и они отъехали, сопровождаемые бегущими и кричащими детьми. В степи Кокечин простилась с Чолпан. Та поскакала в свой аул, а она в сторону Волги. К переправе Кокечин подъехала как раз в то время, когда хозяин небольшого судна с шестью гребцами заканчивал посадку людей. Два других таких же судна уже плыли по реке. Она спросила, есть ли места, на что перевозчик, полный мужчина с совершенно лысой круглой головой, неряшливо одетый, утомленный суматохой и криками, отвечал недовольно, что взять её не может, так как поджидает других людей, а сколько их придет, не знает, возможно, ещё кого-то придется высаживать, и он качнул головой в сторону женщин и детей, сидящих на настиле судна. Пока он с ней разговаривал, один из гребцов, полуголый, загорелый от весеннего солнца детина, показал на дорогу, где поднявшееся облако пыли свидетельствовало о том, что к реке скачет во весь опор какая-то группа всадников. Хозяин судна поглядел из-под руки вдаль и сказал, что это те самые, кого он поджидает. Кокечин также увидела приближающихся всадников и уже собиралась было пуститься прочь от берега, да скоро разглядела, что их было трое, а следовательно, это не мог быть Саид, которого всегда сопровождала свита из ханских стражников. Подъехавшими оказались однорукий кряжистый старик с темным морщинистым лицом, молодой мужчина - видимо, слуга, - державший в поводу лошадь с поклажей, и юноша, стройный и тонкий, как девушка; все трое были одеты в простую добротную одежду, в какую облачаются для дальней дороги. Хозяин тотчас же стал ссаживать несколько женщин с детьми, потому что прибывших с конями негде было разместить. Поднялся плач, крики, хозяин ругался, свирепея, гребцы хохотали во все горло. Тогда однорукий старик, не слезая с коня, спросил, отчего произошел такой шум. Хозяин ответил, что он освобождает место для их лошадей. Юноша и старик поговорили между собой. - Перевези их всех, а потом возвращайся за нами. Мы обождем, распорядился юноша звонким голосом. Для того чтобы не обидеть хозяина, старик добавил к сказанному, что они долго ехали и настало время им передохнуть и перекусить, поэтому не будет большой беды, если они переправятся немного позже. - Пусть так, - согласился хозяин и обратился к Кокечин: - Тебе повезло, женщина. Благодари Аллаха, что господа не торопятся. Кокечин разглядела, кто был перед ней. "Да это же Лулу!" - подумала она и поднесла к груди сложенные руки. Перевозчик прыгнул на судно, которое, закачавшись, стало отдаляться от берега. А Кокечин не сводила с Лулу своего восхищенного взора. Непредвиденный случай свел их у Волги. Не зная того, своим великодушным отказом от переправы юноша спасал её, как она спасала Мишуку. - Поистине, Боже, ты велик! - прошептала Кокечин. Тихая радость снизошла на её сердце, и, мысленно благодаря Бога за юношу, в чьем облике отразилось так много от её любимого Мишуки, Кокечин утвердилась в вере, что все, что ими задумано, все, что ими делалось, закончится благополучно, и её уже ничто больше не пугало. Страх исчез, оставив место надежде. Глава пятидесятая На многие версты растянулся путь беглецов. Когда они перебрались через последнюю большую водную преграду - реку Пахру, они стали нагонять странную на первый взгляд группу людей: пятерых пеших, идущих гуськом, со связанными за спиной руками, в окружении вооруженных всадников. Лица Михаила, Маняши и Костки вытянулись и сделались серьезными, они настороженно стали вглядываться в несчастных невольников, заранее сочувствуя им, ещё не зная их вины. То были молодые парни, светловолосые, рослые, крепкие, одетые в белые грязные рубахи, порванные во многих местах, с ржавыми пятнами засохшей крови; вероятно, эти молодцы дались нелегко и упорно сопротивлялись, прежде чем их скрутили. На всадниках поверх кольчуг накинуты синие плащи, которые носили воины московского князя. Однако Михаил пожелал миновать их и погнал коня живее. Им уступили дорогу, и они объехали верховых и пеших. Последний всадник, видимо старшой, плотный телом, просторный в плечах, заслыша скрип колес и стук копыт, как бы нехотя повернулся вполоборота, придерживаясь рукой за луку седла, и глянул на Михаила левым глазом из-под густой темной брови. Ознобишин опешил, даже рот приоткрыл от неожиданности - перед ним был воевода Петр Мещеряков. - Ба! - воскликнул грубым голосом воевода. - Михал? Полоняник! Какими судьбами? Не иначе Мамай помре! - Нет еще. Жив, окаянный, - отвечал, улыбнувшись, Михаил. - Ах, собаки его дери! Ну, а ты-то как? - Как видишь. Еду. Да вести плохие князю везу. Набегом на Москву мурза Бегич идет. - Ба! - заревел воевода и весь как-то воинственно и весело ощетинился. - Не плохие, а хорошие! Хорошие, тебе говорю! Михаил удивился чрезмерно, а воевода трубил: - Дело будет. А то все с соседями воюем да с татями, - и он указал головой назад, на связанных молодцов. - А тут с басурманом сцепимси. За Пьяну отплатим. Ты эту весть непременно до князя донеси. Только сам. Ни через кого не передавай. А то толстопузые переврут. Ты же говори, что сила, мол, грозная прет. Выступать, мол, надобно, драться! - Так оно и есть! - Вот и скажи! А мне твоя весть по душе, - признался воевода, сжал свой крепкий кулак и погрозил: - У, как рука зудит. Князь-то все посылает татей ловить. Эко занятие! Одна маета! Конешно, эту нечисть тож выводить надобно, только што с ними возиться? При Симеоне-князе, бывало, поймали татя на месте - тут же и вешали. Враз перевели. А князь Дмитрий Иванович приказал их на людях судить. А что их судить, скажи? Сколь они христианских душ погубили? И без всяка суда. За копейку, гады, зарежут. Ей-бог! С татарами воевать их нет, хоронятся. А с безвинных, беззащитных кожу рвать первые молодцы. Ты только погляди на их рожи! - Он оборотился, грозно глянул на разбойников. - А клички-то какие: Клещ, Рвач, Зануда. Тьфу! Намедни четверо купцов из Орды возвращались, так всех порешили, никого не пожалели. А первой-то... Видишь? Да тот, с бородавкой, рыжий. Фома Хабесов. Злодей из злодеев. Я, брат, этого Фому третье лето ловлю. И вот сцапал наконец. На старой мельнице, у запруды. Мы там ещё ребятами налимов ловили. Помнишь? - А то как же. Помню. А про купцов-то откель стало известно? - Один жив оказался, уполз. Три версты с перебитыми ногами, по земле пузом. А тут и мы... Так что, Михал, благодари Господа нашего, что не ты попался им в лапы. Оне бы не посмотрели, что из неволи. Распотрошили бы за милу душу. Ты погляди: все без креста на шее. Нечисть - одним словом. Дрянь! Ознобишин в один миг покрылся холодным липким потом, как только представил, что могли бы сотворить с ними и с Маняшей эти молодцы. Тут Мещеряков приметил девицу, чьи серые чистые глазки смотрели на него с нескрываемым удивлением и страхом, и его широкое суровое лицо осветилось доброй улыбкой. - А это кто така? Не отвечая, Маняша смущенно потупила взор. - Хороша? - осведомился Михаил, смотря то на Маняшу, то на воеводу, и вдруг шутя молвил: - Хошь отдам? Мещеряков громко захохотал, запрокинул голову, а Маняша, тихо ахнув, округлила глаза. Михаил засмеялся тоже, обнял испуганную девушку за плечи и сказал: - Не бойся, Маняшка. Никому не отдам. Самому нужна. - И добавил, повернувшись к Мещерякову: - Из самой Орды везу. У ханши выкрал. - Как же... выкрал, - возразила Маняша, обиженно надув губки. - Сама прискакала. Мещеряков захохотал ещё громче, совсем очарованный и юностью, и непосредственностью этой бойкой девицы. Через некоторое время Михаил задал Мещерякову давно мучивший его вопрос: - А скажи, Петро, сынка мой как? Здоров ли? - О, Михал! Парень у тебя молодец! При князе находится. В его полку. И про тебя князь тож знает. Я ему говорил, и сарайский владыка тож. Вести от тебя получали. А что приехал - хорошо! Поживи теперя на отчине, русска душа. - Изба-то моя, чай, цела? - Цела. Да заколочена. Данилке она для чего? На дворе князя находится, на его харчах. - Завезу их, - указал Михаил на Маняшу и Костку, - а сам в Кремль. Князя хочу увидеть да сына. Каков он? - А вот погоди, увидишь. - И воевода хитро подмигнул Маняше. - Ишь, курносая, смеется, еж меня коли! Дорога раздвоилась: одна, пошире, пошла прямо к Москве-реке, к переправе; другая поворотила влево, в село Хвостово, церковь которого одной своей главкой виднелась среди куп кудрявых лип. Мещеряков и Ознобишин разъехались. И, не останавливая бега своих лошадей, все дальше и дальше удаляясь от воеводы, Михаил кричал: - Я не задержусь! Скоро буду! - Меня не сыщешь, спроси Бренка, - орал воевода. - Брен-ка! - Хо-ро-шо-о! Маняша глядела на Михаила восторженными сияющими очами. - Мишука, ну что ты за человек! Всюду у тебя други... - А то как же без другов-то, Маня. Ноне без другов никуда. Вот так-то, душенька моя светлая. Н-но, бессловесные! - и он хлестнул лошадей концами вожжей, чтобы те бежали живее. Глава пятьдесят первая Ознобишин издали увидел деревянные большие ворота и ограду своего двора, поверх которых торчали старая ракита со сломанной грозой вершиной и чета молодых статных тополей, поднявшихся за время его отсутствия. Они раскинули длинные густые ветви над полусгнившей и провалившейся соломенной крышей избы и как бы заслонили её от постороннего взгляда. Михаил остановил лошадей возле двустворчатых ворот. Они были наглухо закрыты изнутри. Он потолкал калитку и, не открыв её, перелез через ограду, снял тяжелое бревно, служившее засовом, с крюков и растворил ворота настежь. - Въезжайте! - пригласил он радушно Маняшу и Костку, светясь глазами и поблескивая влажными зубами в улыбке. Им овладело удивительное, не испытанное им ранее чувство. От этого чувства щемило сердце, хотелось одновременно и плакать, и смеяться, весело кричать во все горло - приехал, приехал, приехал! Но он не закричал и не заплакал - отвернулся, пряча от Маняши свое лицо. Михаилу было непривычно видеть свой двор в таком запустении - ни одной живой души, даже дикого голубя и того не было видно. По скрипевшим ступенькам крыльца поднялся к заколоченной двери и долго возился, прежде чем распахнуть её в грязные сени. Низкая притолока, паутина, пыль - мрачно и тихо в избе. Сердце Михаила вопреки рассудку радостно заколотилось: ведь это его дом, здесь он родился, вырос, здесь жили дед и бабка, отец и мать, сюда привел он свою молодую жену и отсюда ушел в двадцатилетнюю неволю. Сюда и возвратился. Проходя из одной светелки в другую, с грустью замечал, какое разрушение успели нанести прошедшие годы его дому, однако, не предаваясь отчаянию, сразу стал загадывать - сменить лавки вдоль стен, подпереть столбом лопнувшую посредине матицу, перебрать тесины. Печь, к счастью, ещё цела, но ни ухвата, ни кочерги; двери все в щелях; насест сломан, хлев разрушен; коновязь расшатана, вот-вот рухнет; погреба провалились... Дел много, да сперва нужно вымести сор из избы, сорвать паутину, протереть пыль, зажечь в печи огонь - словом, возродить в доме дух теплой человечьей жизни. Костка приволок две бадьи колодезной воды, чтобы напоить коней. Маняша отыскала где-то старую метлу. Михаил стал разгружать арбу, потом, раздевшись до пояса, тщательно умылся, громко фыркая и крякая от удовольствия. Колодезная вода взбодрила его и развеселила. А как она была хороша на вкус! Не то что горьковатая вода степей. От этой воды ломило зубы и холодило нутро, зато какая благодать вдруг растеклась по телу, какая жажда движений появилась в ногах и руках. У распахнутых ворот столпились любопытные ребятишки, мальчики и девочки, дети постарше и совсем малютки, голопузые и босые. Стали приходить и молодые бабы, будто за детьми, окликали свою мелюзгу, а сами с чисто женским любопытством оглядывали приезжих. Михаил понимал, что их мучит и зачем они пожаловали к нему. Он никого не знал из них. За двадцать лет выросло новое поколение людей, которое в свою очередь успело обзавестись детьми. Он первый здоровался с пришедшими и, чтобы не томить их понапрасну, говорил, что он бывший хозяин этого двора, вернулся из Орды, из долгой неволи. Бабы крестились, кланялись, поздравляли его с благополучным возвращением и по-русски чистосердечно желали всех благ. Михаил попросил Маняшу подать ему чистую новую одежду. Для встречи с князем Дмитрием он приберег шелковую небесного цвета рубашку с круглым воротом, скрепленным на левом плече серебряной пуговицей, синие штаны в полоску и желтой гладкой кожи узкие сапоги на небольшом каблучке, с загнутыми заостренными мысками. Облачившись в этот наряд, Михаил не стал надевать шапку, а, расчесавши волосы, скрепил их тонким ремешком, как это делали ремесленники. Теперь он совсем походил на русского, и глаза сделались светлее, и, как показалось Маняше, выше стал ростом. Костка тем временем взнуздал гнедого жеребца. Михаил ловко, с земли, вскочил в седло. Маняша побежала у стремени, постепенно отставая. - Мишука, а как же я? - Привыкай! Ты теперь хозяйка. Глава пятьдесят вторая Через Москву-реку Ознобишина переправлял в длинном узком челне болтливый старикашка Федот, худой и жилистый, беззубый и смешливый. Гнедой плыл позади челна, удерживаемый Михаилом за уздечку. От Федота Ознобишин узнал, что к Москве прибывают ратные люди. - Не иначе князь Дмитрий готовится в поход, - заключил старикашка. Воин наш князь, весь в сродничка свово, князя Юрья. Тот так же, все в походах. Я тогды мальчонкой был и видел его, как тебя. Ростом невелик, а храбрости отчаянной. Как прослышит, где драка, так летит туда, словно сокол. Никого не боялся. Михаил улыбнулся и спросил: - Выходит, Дмитрий-князь такой же, как Юрий? - Именно такой! - Так это хорошо! Нам такой князь и нужен. - Конешно, такой! Жить в страхе, трястись от скрипа дерева - кака жисть! Нос челна уткнулся в берег. Ознобишин сошел на твердую землю, вывел коня, с которого ручьями заструилась вода, увлажняя траву, поблагодарил старичка и поехал верхом на холм. Михаил хорошо помнил улочку, ведущую во двор великого князя, но она, так же, как и все в Кремле, сильно изменилась: совсем стала узка, искривилась, обросла по обе стороны высокой городьбой каких-то дворов, которых раньше не было. Колымажные ворота представляли собой проезд под высоко выгнутой аркой между двумя квадратными башнями, сложенными из толстенных дубовых бревен. Под двумя поднятыми решетками стояли стражники с копьями. Старшой у них был усатый и строгий на вид мужчина, в кольчуге и при висевшем на поясе мече. Он придирчиво оглядывал каждого идущего, многих поворачивал назад, сердито объясняя, что тому-то надобно к такому боярину или дьяку, другим на митрополичий двор, к архимандриту Архангельского собора Михаилу. По его нахмуренному, недовольному лицу было видно, что ходоки ему давно надоели. На Михаилов вопрос о Мещерякове спросил сам: - Ты из Орды? Проходи. Тебя ждут. Михаил в поводу провел своего коня под аркой ворот. Около него тотчас оказались два отрока в беленьких рубашках. Один из них взял у него повод и отвел гнедого к коновязи, другой вызвался его проводить. У невысокого крыльца деревянного дворца под бочкообразной чешуйчатой кровлей мальчик оставил Михаила, а сам прошел в низенькую дверь. Поднявшийся галдеж заставил Михаила обратить внимание на появившуюся группу дружинников. То были молодые ребята, гридни, шумливые, озорные, они были одеты в светлые рубашки и штаны, заправленные в сапоги; у двоих на поясах болтались охотничьи ножи в кожаных ножнах. Вначале парни беззлобно потешались над одним из своих товарищей, но так как он никак не отозвался на их шутки, начали приставать к мужику с метлой, очевидно дворнику. Того им удалось раззадорить сразу же, и он принялся гоняться за ними, злобно бранясь. Но где ему было угнаться за этими длинноногими молодцами! Они кружили вокруг него, точно собаки вокруг медведя, а тот лишь махал метлой направо и налево и своими неуклюжими движениями потешал их ещё больше. Неожиданно на крыльце показался дородный бородатый мужчина в богатом ярком кафтане - по-видимому, боярин. - Ворков! - позвал он низким густым голосом. - Куды тебя посылали? - Иду! - отозвался светловолосый, высокого роста паренек, останавливаясь и поворачивая голову к боярину, но в это время удар метлы угодил ему в спину. - Ой, ма! - Так его, Егор! Охаживай, охаживай! - приободрил боярин дворника, а потом, повысив голос, обратился к другим: - Что здесь собрались? Видно, делать нечего? Я найду дела. Кони чищены? - Вчерась купали и чистили, - отвечал черноволосый тонконосый юноша под смех остальных. - Я покажу - вчерась! Всем на конюшню живо. И чтоб ни пятнышка ни на одном жеребце! Сам проверю. - В баню бы нам, Михалыч! Больно спина чешется. - Поговори у меня, балаболка! Я те баню устрою. - Михалыч погрозил пальцем. - Только бы баловать. Баловники! Ну ужо, - совсем беззлобно, верно по привычке, пригрозил он и медленной солидной поступью скрылся в покоях дворца. Гридни, смеясь и подталкивая друг друга локтями, удалились. Дворник, все ещё сердясь и бубня себе под нос, начал подметать дорожку перед крыльцом. Глава пятьдесят третья Михаилу недолго пришлось ждать Петра Мещерякова. Воевода вышел через низенькую дверцу, за которой давеча скрылся мальчик, и с порога начал гудеть: - Я уж думал, ты не приедешь. Хотел за тобой посылать. Князю доложил, а тебя все нет и нет. Ознобишин заволновался. - А што князь-то? Как он? В добром ли здравии? Мож, не ко времени я? - Да перестань! Не робей. Говори ему, что мне говорил. Это очень важно. А за малым твоим послано, не беспокойсь. В Красном Селе он. Вот-вот буде здеся. По широким ступеням лестницы они поднялись во дворец, миновали две большие сумеречные палаты, заставленные тяжелыми дубовыми столами, лавками и скамьями, и вышли на открытое гульбище, под навес высокой кровли, поддерживаемой резными пузатыми столбцами. На скамьях, вплотную приставленных к бревенчатой стене, сидело четверо мужчин: трое в мирской одежде, один в церковном облачении. Перед ними дубовый, добела скобленный стол, на нем - глиняное блюдо с мелкими солеными огурчиками, большой кувшин и деревянные ковши. Подле стола - мальчик-отрок, светловолосый и голубоглазый, в цветной рубахе, подпоясанной плетеным желтым ремешком. Быстрым взглядом Михаил окинул всех присутствующих, пытаясь признать среди них князя. Священника в лиловой рясе и пожилого боярина он сперва оставил без внимания, выделив двух молодых. Один был по-юношески худощав и строен, с русой короткой бородкой и усами, с тонким длинным носом и ясными серыми глазами. Ознобишин каким-то внутренним чутьем определил, что это, должно быть, князь Владимир Андреевич Серпуховской, двоюродный брат великого князя. И это действительно был князь Владимир. Другой - крепкого сложения, широкоплечий и рослый, - Михаил заметил, как высоко поднимались колени его больших ног, - был великий князь Дмитрий Московский. В правой руке он держал деревянный ковш с квасом и с веселым любопытством поглядывал на Ознобишина. По всему было видно, что великий князь только что из бани: кожа рук и лица до белизны была чиста, на щеках играл румянец, а длинные русые волосы влажны и зачесаны назад. Михаил низко поклонился, коснувшись рукой пола, и по-русски пожелал: - С легким паром, великий князь! - Спасибо! - ответил Дмитрий, приветливо улыбнувшись; его белые зубы блеснули в ореоле темно-русых усов и бороды. Михаил поклонился священнику. - Добрый день, владыко! Священник легким наклоном красивой гордой головы ответил на приветствие Михаила. Это был Митяй, архимандрит Архангельского собора, духовник и печатник князя Московского; поговаривали, что он скоро станет митрополитом Всея Руси, но ему предстояла трудная и тяжелая борьба с другим претендентом на митрополию, болгарином Киприаном. - Добрый день, славные князья! - поклонился Михаил князю Серпуховскому и пожилому боярину. Это был как раз тот боярин, которого Ознобишин видел на крыльце дворца распекавшим младших дружинников. Звали его Дмитрий Михайлович Волынский, первый воевода князя Дмитрия, участник всех войн, которые только имели москвичи со своими соседями за последние десять лет. Князь Дмитрий заметил, какими глазами Ознобишин посмотрел на ковш с квасом и как быстро облизнул сохнувшие от волнения губы - движение, которое у него получилось совершенно произвольно. - Не отведаешь ли кваса, полоняник? - предложил великий князь. Михаил не стал отказываться. - Охотно, великий князь. Отрок поднес ковш, до краев наполненный темно-коричневым, пахнущим мятой напитком. Ознобишин принял ковш двумя руками за резную выгнутую ручку и под донышко и, роняя на грудь капли, прислонил к губам тонкий край ковша. Все молча смотрели, как он пьет. - Ох, хорош! - проговорил Михаил, отирая левым кулаком слегка намокшие усы. - Еще? - спросил князь Дмитрий. Михаил смущенно улыбнулся. Отрок снова наполнил ковш. - Стосковался, знать, по московскому квасу, - заметил архимандрит, тихонько смеясь и поигрывая княжеской печатью, висевшей на шее на кожаном ремешке, рядом с большим серебряным крестом искусной глубокой чеканки. - Стосковался, владыко, - чистосердечно признался Ознобишин. Глава пятьдесят четвертая Великий князь спросил: - Что сообщить нам можешь об ордынских делах? Что задумал Мамай супротив нас? - Набег задумал. Как уезжал, готовились уже. Мурзу Бегича посылает с войском. Думаю, летом, как хлебам поспеть, объявится на Руси мурза. - Об этом знаем. Ты подтверждаешь нами слышанное, - сказал князь спокойно, будто речь шла о чем-то незначительном. - И на том спасибо. Если двое-трое говорят об одном и том же, усомниться уже нельзя. - Скажу еще, великий князь. Задумали в Орде тебя отравить. Кто возьмется за это поганое дело, пока сказать не могу. Но в ставке встречался я с одним попом, который с Вельяминовым приезжал. Так тот хвастал, што имеет злые коренья, от которых, говорил, князю сразу придет конец. Архимандрит строго насупил густые, красивого изгиба брови, спросил: - А каков собою этот поп? - Собою толст, неряшлив и обжора страшный. Да и выпить тож не дурак. - Знаю его. То - расстрига. Никольский поп Савелий. Известный супостат. Он на все гораздый. - А ежели отрава не поможет, - продолжал Михаил, - будут ссорить тебя с князьями. А прежде с братом твоим, Володимиром Андреевичем. - Как же это они могут нас поссорить? - подивился князь Дмитрий, не веря услышанному. - Ярлык на великокняжение ему дадут. Владимир Андреевич порывисто вскочил со скамьи, решительно заявил: - Брат! Никогда тому не бывать! Князь Дмитрий прервал его: - Успокойся. Знаю, что не примешь. - И вновь обратился к Михаилу: Как же это они могут сделать? - Думаю, пошлют кого-нибудь из русских. - Неужто сыщется иуда? - усомнился архимандрит. - Да Вельяминов Иван на это вполне сгодится. Уж больно лют на злодейство, да и на тебя сердит, великий князь. Князь Владимир Андреевич Серпуховской обратился к великому князю: - Брат! Ежели появится Вельяминов в Серпухове али ищо где, велю схватить и доставить на твой суд! Будь покоен. Ни ложью, ни златом меня не совратить. - Спасибо, брат! - ответил князь Дмитрий. - Знаю, так и поступишь. И, улыбнувшись, добавил с необыкновенною мягкостью в голосе: - Да ты сядь... сядь... А сам поднялся и прошелся по скрипевшим и слегка прогибавшимся под ним узеньким половицам до перил гульбища, положил руку на столбец и, устремив свой взгляд на Москву-реку, в зеленую даль, не обращаясь ни к кому отдельно, проговорил: - Знать, правильно мы делаем, что войско сбираем. А чтобы Бегич-мурза не застал нас врасплох, к Оке двинемся. Встренем его подале от Москвы. - И, повернувши голову, спросил Ознобишина: - Известно ли, каково войско у Бегича? Михаил помедлил с ответом, боясь быть неточным, ведь о действительном числе войска Бегича он ничего не знал. - Видишь ли, великий князь, - начал он рассуждать. - Бегич-мурза не ходит с малой силой. Любит, когда у него перевес. Думаю, три-четыре тумена Мамай ему выделит. Ежели не больше. Для внезапного нападения этого вполне достаточно. А это главное, в чем Бегич силен. Мурза храбр, мужествен, всегда впереди войска ездит. Весьма искусно владеет саблей и копьем. В поединках всегда одерживает победу. - Ба! Каков богатырь! А ты молчал, - неожиданно воскликнул Петр Мещеряков, выпучив глаза. - Вот с кем мне столкнуться. Ты, Михал, его укажи... Это заявление вызвало на всех лицах улыбки. Воевода был известный поединщик. Он принимал участие во многих схватках московских войск с неприятелем. Перед битвой, по обычаю, всегда первыми сходились храбрецы по одному, по двое с каждой стороны. В таких поединках Мещеряков сокрушил тверичанина Прокопа, литовца Якоба, рязанца Прохора, татарина Али-багадура и других безымянных витязей. Он одинаково ловко владел копьем, мечом и железной палицей, которая в его сильной руке была особенно грозным оружием. Воевода не знал страха, никогда не поворачивался к врагу спиной, и хотя его тело было покрыто рубцами от глубоких заживших ран, хотя дважды он был тяжело ранен, его храбрый дух никому не удалось сокрушить. Дмитрий Михайлович Волынский, до этого молчавший, покачал головой и сказал Ознобишину: - Что ты наделал, полоняник? Теперя наш Петро потеряет покой. Спать не будет. - И впрямь не усну. Всегда мечтал о таком сопернике. И на тебе! Сам ко мне навстречу едет. Такой удачи и желать нельзя. - Не радуйся, буйна головушка, - с легкой насмешкой заявил великий князь, и глаза его при этом лукаво заблестели. - Еще неизвестно, что может приключиться. Смотри в оба! Бегич-мурза на руку весьма могуч. - Знаю, знаю, великий князь. Нам бы лишь встренуться. А уж ежели встренемся, я его как милого лелеять буду, - Мещеряков сжал свой крепкий кулак размером с маленькую булаву и хитро прищурился, чем вызвал у князей Серпуховского и Волынского громкий смех. Великий князь, подойдя к скамье и сев на краешек, широко расставя ноги, обутые в мягкие кожаные сапоги без каблуков, вновь спросил Ознобишина: - Ответь-ка мне, полоняник, каков ордынец теперя, по-прежнему ли охоч до чужого добра? - Охоч-то он охоч, великий князь, да побаиваться начал русской силы. Без прежнего бахвальства в поход идет, все боле помалкивает, а бабы их все боле плачут. Дмитрий Михайлович Волынский зашевелился на скамье, усмехнулся и удовлетворенно сверху вниз погладил свою густую жесткую бороду, всю в серебристых тугих завитках. - Знает кошка, чье мясо съела! - буркнул он, подмигивая воеводе Мещерякову. Князь Дмитрий что-то сказал отроку, и тот ушел с гульбища во внутренний покой. Вскоре он возвратился, неся оружие, состоящее из короткого лука, закрепленного на деревянном основании. То был самострел. Взяв его в руки и любовно оглядев, князь Дмитрий спросил, имеется ли такое у Мамаевых воинов. Ознобишин покачал головой. - Не замечал, великий князь. - А потом уже уверенней: - Да где там: его оружейники такого делать ещё не могут. - А мои уже изловчились. Хоть и невелик, да дорог: бьет в цель с пяти сотен шагов. - Ишь ты-ы! - бесхитростно подивился Михаил, радуясь не столько самострелу, сколько самому князю, его любви к оружию, что в понятии Михаила было самым высшим достоинством мужчины. - Лучший ордынский лук бьет только на три сотни, а то и меньше. Этот же на все пять. - Какие луки у басурман, и у нас имеются. А этих вот с добрых семь сотен наберется. Так что начнем их стрелами засыпать раньше, чем они нас. - Добро, великий князь! Их конная атака сразу захлебнется. Павшие кони и всадники сдержат остальных. Начнется свалка. Вот тут-то по ним и вдарить! Добро бы ещё на бугре встать, чтобы кони их не больно-то разогнались. - Верно говоришь, полоняник! Место такое искать надобно. А в рукопашной ордынцы противу наших не устоят. Побегут, родимец их расшиби! - Побегут, - подхватил с улыбкой Михаил. - Ей-бог, побегут! - Ох, и славна будет рубка! - зачмокал губами Мещеряков, закрывая глаза в предвкушении будущего ратоборства, в котором он даст разгуляться своей силушке. Это восклицание вызвало у великого князя снисходительную улыбку, и он покачал крупной темноволосой головой, как бы журя воеводу за нетерпение, потом, глянув серьезно на Ознобишина, сказал: - За вести благодарим. А что, Петр Васильевич, за сыном ево послано ли? - Послано, великий князь. Должен уж тута быть. - Ожидает, поди. Ну так идите же, идите. - И, видя, что Михаил медлит, смотрит на князя и как-то красноречиво молчит, спросил: - Не хочешь ли мне ещё что поведать, полоняник? - Великий князь! Дозволь мне землями владеть, как прежде, и служить тебе. - Да, да. Как же. Все земли, что при батюшке моем за тобой были, останутся при тебе. Велю дьяку грамотку написать. Нам такие слуги надобны. - Благодарю, великий князь! - обрадовался Михаил и низко, с достоинством поклонился по русскому обычаю: коснулся пальцами правой руки пола и распрямился. Возвращались прежним путем, по сумеречным тихим палатам, в углах которых таилась непроницаемая тьма и свиристел сверчок. Петр Мещеряков гудел над ухом Михаила: - Как князь наш, Михал? - Хорош, Петро! Видит Бог, хорош! С таким князем никакой ворог нам не страшен. На ярко освещенном солнцем дворе, неподалеку от крыльца, сбилась небольшая группа молодых дружинников. Михаил без труда распознал многих гридней, виденных им прежде, но среди них стояло трое парней, только что прибывших, - короткие узкие голенища их сапог были покрыты дорожной пылью. - А вот и Данилка прискакал. - Который? - глухо проговорил Михаил изменившимся голосом: колючий комок подкатил к горлу, сдерживая дыхание, а предательские слезы вдруг стали застилать глаза. - Сам угляди который, - ухмыльнулся воевода. - Гляди, гляди! Мещеряков и Ознобишин спустились с крыльца и подошли к дружинникам, а те расступились и встали полукругом. Вот длиннолицый, со вздернутым носом; вот чернявенький, с насмешливыми глазами, а вот светловолосый худощавый весельчак, но это Ворков, а рядом - круглолицый, с ярким румянцем, с короткими усиками, очень знакомые черты, темные, выгнутые, как у Настасьи, брови, - да это же он, он! Сын Данила! Ознобишин протянул руки, потому что и юноша метнулся навстречу. - Данилка! - Батюшка! Они обнялись, растроганные и потрясенные. Мещеряков стоял рядом. Все остальные обступили их со всех сторон. - Вот и увиделись... дорогой ты мой! Сынка, сынка! - только и мог проговорить Михаил после некоторого молчания. Воевода Петр Мещеряков, суровый и мужественный воин, прослезился, глядя на них, отер тыльной стороной ладони глаза, сказал необычным для него мягким голосом: - Ну вас! Разжалобили совсем. В жизни не плакал. Как баба, понимаешь. А вы что уставились? Воевода плачет, а им смешно, - оговаривал он беззлобно младших дружинников, весело скаливших белые крепкие зубы. - Им смешно, понимаешь. И мне смешно. Вот так-то! И он крепко обхватил Михаила и Данилу сильными длинными руками. - Черти вы ознобишинские! Люблю! Дружинники галдели, смеялись, Михаил пожимал им руки, слушал их имена - Гриша, Володя, Иван, Афанасий, - но никого не мог запомнить; от счастья все смешалось у него в голове, и все их лица как бы слились в одно, стали друг на друга похожи. - Милаи мои робятки! Сынки мои дорогие! - говорил Михаил и плакал, плакал, не в силах остановиться. - Что же это такое, Господи! Данила обнимал отца, заглядывал ему в лицо. Воевода басил: - Эх, и счастливый ты, Михал! Сын у тебя. А у меня - девки! Пятеро - и все девки! Бабье княжество! Ну погоди... я те догоню. К Рождеству у меня шестой появится - и это буде сын! - И он так хлопнул Михаила по плечу своей ручищей, что тот даже присел. - Тише ты, медведь! - Буде сын! Сын буде! - трубил воевода и все крепче стискивал Михаила и Данилу в своих объятиях под дружный молодой мужской хохот. Глава пятьдесят пятая Летом, как и ожидалось, татарская конница мурзы Бегича двинулась на Русь. Как только её передовые отряды показались на Диком поле за Доном, высоко в небо взметнулись черные столбы дыма. То разжигали костры русские сторожи - отчаянные храбрецы, посланные князем Дмитрием в степной дозор, которые порой в одиночку укрывались где-нибудь в затаенном местечке вместе с конем и следили за степью. Запалив кучу хвороста со смолой, такой храбрец вскакивал немедля в седло своего коня и мчался прочь как ветер. Дым от костра на большом расстоянии замечал другой дозорный и зажигал свой костер. Так от костра к костру передавалась тревожная весть о приближении врага, пока не достигла московского войска, стоявшего большим лагерем в приокском всполье. Тот же час заиграли трубы, ударили бубны - и пешая и конная рать с князьями и воеводами двинулась скорым маршем навстречу ордынцам. В начале августа два войска встретились и остановились на противоположных берегах неширокой реки Вожи в Рязанском княжестве. Разглядывали друг друга с любопытством и тайной ненавистью, время от времени обменивались стаями жгучих стрел, бранными словами и насмешками. Увидев грозное, хорошо вооруженное московское воинство, сохранявшее строгий боевой порядок, мурза Бегич призадумался. Он долго совещался с царевичами и мурзами, делился с ними своими опасениями. Он предчувствовал, что битва не принесет им успеха, так как время для внезапной атаки упущено, а это значило, что они лишились основного своего преимущества. Теперь придется биться лоб в лоб с бронированной ратью, которая не только вооружением, но и духом ощутимо превосходила его войско. Он знал, что русские пришли сюда дать бой, защитить свою землю, отомстить за своих братьев, так бесславно по неосмотрительности погибших на реке Пьяне. И раз они здесь, то, без сомнения, биться будут жестоко, беспощадно, до последнего человека. И ещё беспокоило то, что во главе войска стоял сам московский великий князь. Это был тревожный знак. Великий князь Дмитрий до сих пор не знал поражений, и его рать, очевидно верившая в его удачливость, надеялась на победу. Царевичи и мурзы не понимали этого, они рвались в бой; им казалось, что первой же конной атакой они сомнут ряды московитов, как это случилось на Пьяне-реке. О легкомысленная самонадеянность! Дважды одно и то же не бывает. Бегич знал это по своему опыту и не мог решиться на смертельный бой. Утром, днем и вечером на гнедом скакуне мурза Бегич, одетый в крепкую байдану и позлащенный шлем, подъезжал к реке и наблюдал издали за русскими: не изменилось ли что в их поведении. И каждый раз, неудовлетворенный, отъезжал прочь. Ничего ему не нравилось. Не нравилось, что стояли жаркие дни, что холмистый берег заняли русские, а не татары; что их кольчуги и оружие ярко блистали на солнце; что они сохраняют порядок и спокойствие и что в ближайшем леске, за вежами ордынцев, собрались большой стаей вороны, хотя такой же лесок синел и на московской стороне. Очевидно, они предчувствовали беду татарской рати - вещие птицы ничего не делают напрасно. И сердце Бегича ныло от безысходности и тяжелой тоски. Но царевичи и мурзы ничего не замечали, по молодости своих лет не придавали значения приметам, не внимали чужому опыту. Они только рвались в битву, считая, что бородачи станут для них легкой добычей. Они терзали Бегича упреками, а некоторые - правда, за его спиной - обвинили его в трусости и в помрачении ума. Никто бы этого не отважился сказать в лицо старому воину, потому что знали его храбрость и мужество. Однако он-то все слышал и все замечал и молча раздражался от их глупости. Не свою жизнь берег он, а их жизни, не о своей славе пекся, а о славе Орды, ибо поражение, если случится, - спаси Аллах! - будет не простым поражением, а чем-то большим. Если русские разобьют его тумены, они разобьют и тумены Мамая, ибо успех воодушевит их, вселит в них мужество и надежду. И ничто уже их не удержит в узде покорности, и в дерзости своей они устремятся в степи. И он молился, чтобы этого не произошло. "Аллах всемогущий, сокруши неверных!" - повторял он про себя, чтобы никто из посторонних не слышал, не видел его сомнений. На четвертый день их утомительного стояния к нему в шатер пришли мурзы, тысяцкие, сотники и потребовали, чтобы он повел орду на московитов. Дольше ждать невозможно. И предупредили: если он не сделает это сам, они поведут рать без него, так как все готовы к битве. Хмурый Бегич вышел из шатра и убедился, что тумены изготовились к атаке, но и русские, как ему сообщили, тоже выстроились в боевые порядки. Остановить уже никого было нельзя. Ждали те, ждали эти. Все началось без него, и он ничего уже не мог поделать. Но все-таки Бегичу удалось оттянуть наступление до вечера. Ему хотелось побольше истомить русские войска; по его предположению, они скорее должны устать, стоя на солнцепеке, в броне, при оружии, чем татары, сидя на своих конях. Однако вышло все иначе: он истомил до озлобления своих нукеров и истомился сам. А тут ещё вороны раскричались. Бегич искоса поглядел в сторону леса и заметил, что птиц стало гораздо больше, чем утром. Черные силуэты птиц, издали похожие на комочки грязи, часто усеяли вершины деревьев. Птицы истошно кричали, точно негодуя на их медлительность. "Будьте вы прокляты!" - подумал он в глухой злобе, нервно перебирая левой рукой узду с серебряной насечкой. И в это время над ним низко пролетел крупный ворон. Бегич даже разглядел его поджатые лапки и большой черный клюв. Тяжело стало у мурзы на сердце, тяжело и уныло. Птица взгромоздилась на сухой толстый сук ближайшего дерева, находящегося неподалеку от мурзы Бегича, окруженного конной свитой. Никто не обратил внимания на этого ворона, а Бегич подумал равнодушно: "Это моя смерть!" - и покосился на птицу. Ему показалось, что ворон смотрит на него, только на него и ни на кого другого. И он не ошибся. Ворон глядел на мурзу потому, что на его голове был надет ярко горевший на солнце шлем с белым конским хвостом на шишаке, спускавшимся на спину. Ослепительный свет, исходивший от головы мурзы, просто приворожил его. Это был не молодой и не старый ворон, и он был очень умен. Это он собрал стаю, это он скликал своих голодных сородичей со всех сторон и убеждал их не улетать, а ждать, ждать... За годы, которые он прожил, в его памяти хорошо запечатлелись образы вооруженных людей, которые, мертвые, всегда служили ему пищей. И он нисколько не сомневался, что такой пищи скоро будет вдосталь. Раз люди собрались такой толпой и сверкают, точно водяная гладь, - будет большая резня, будет много убитых, будет много крови. А это - пожива на многие дни! Глава пятьдесят шестая Солнце уже клонилось к закату и ветер стал свежее, когда ворон, потеряв терпение, сорвался с ветки и, расправив крылья, набрал высоту, чтобы перелететь через реку и луг к другому леску. И в это время загремели барабаны и громко заревели трубы. Раздалось лошадиное ржание, которое затем потонуло в диком людском крике и тяжелом топоте копыт. Темная, плотная масса всадников, скопившаяся на берегу, двинулась к реке. Началась переправа. Ворон хрипло прокаркал от восторга и стал плавно кружить над рекой, наблюдая за людской суматохой, происходящей на земле. Это было до того привлекательно для его зорких глаз, что он забыл, куда хотел лететь. Черная птица видела, что из конных групп стали вытекать и устремляться через вспенившуюся реку отдельные отряды, похожие на темные узкие ручейки, которые на другом берегу вновь сливались в общий поток и все больше и больше заполняли огромный зеленый луг перед кучкой маленьких и больших холмов. Эти холмы были покрыты невысокими лиственными лесками, но два передних были голы, и на них расположилось другое войско, отливающее, как вода, синевой. Войско стояло длинными прямыми рядами, каждый ряд располагался так близко к другому, что, сливаясь, они представляли собой длинную железную полосу. Поверх этого воинства белели острия поднятых копий и с хлопаньем развевались черные и красные шитые знамена. Кричавшая темная лавина быстро потекла к синей стене, из которой раз за разом тучей вылетали белые короткие черточки - стрелы - и разили передние ряды всадников. Те на всем скаку грохались оземь, на них наталкивались задние, давили, топтали, падали сами, а их утюжил следующий поток. Так и двигалась эта лавина все медленней и медленней, все ближе и ближе к передней линии стоявшего войска, теперь уже ощетинившейся множеством копий и ставшей похожей на борону. И вот сблизились послышались яростные крики, всхрапывания раненых коней, треск ломающихся копий и лязг железа. Любопытный ворон заметил, как середина синего войска выгнулась назад под напором мощного натиска коней и людей, но не порвалась, продержалась так некоторое время, затем, как пружина, пошла вперед, тесня и приминая темную массу и захватывая её быстро вытягивающимися своими краями. Вскоре конница оказалась стиснутой с трех сторон плотными рядами бронированной рати. Началась яростная кровавая битва, то есть та битва, когда люди очертя голову бросаются друг на друга, на копья, на мечи, ничего не желая, кроме одного - сломить, раздавить, уничтожить противника. Теснота была такая, что не только копьем, но и мечом нельзя было взмахнуть, чтобы не ударить своего, - в ход пошли ножи, кулаки, зубы. На отдельных участках стали образовываться кучи из окровавленных, изрубленных лошадиных и людских тел. В первой же стычке с противником под Ознобишиным убили коня. Однако ему удалось благополучно высвободить придавленную правую ногу и пешим вступить в бой. Вооружен он был топором на длинной рукоятке и, будучи без щита, сразу получил две раны в бок. Но раны оказались легкие и не причинили ему особого вреда, да он о них вскоре и забыл, ибо требовалось защищаться и быть внимательным, потому что смертельный удар мог последовать с любой стороны. Михаил находился на левом фланге, а его сын Данила - в середине, подле князя Дмитрия; вместе со своими сверстниками Данила входил в особый отряд стражи, задачей которого являлось охранять великого князя и следить за тем, чтобы княжеский стяг высоко развевался над полем боя. Перед битвой он видел сына под черным стягом с изображением Спасителя. Князь Дмитрий тогда обратился к рати: "Отцы и братья мои, постоим за Господа нашего, за землю русскую, за народ наш русский. Не дадим агарянам радости, не отступим перед их мечами. Смерти нет, есть жизнь вечная!" И рать, полная решимости либо победить, либо умереть вместе со своим князем, ответила ему грозным протяжным ревом в несколько тысяч глоток: "С нами Бог!" - взметнув над головами обнаженные мечи и копья. В свободную минуту, когда можно было перевести дух и дать покой уставшей рубить руке, Михаил отыскивал глазами колыхающееся черное полотнище с позолоченным изображением Христа, но то, что творилось под стягом, не мог видеть из-за густого облака пыли. Там шла жаркая схватка. Но лучезарный лик Спасителя, развертывающийся от порыва ветра и свертывающийся, когда ветер спадал, поддерживал в нем боевой дух и надежду, что сын жив. Ознобишин дважды видел горевший как жар шлем князя Дмитрия. И то, что великий князь был таким молодцом и сражался как простой воин, воодушевляло его и десятерых товарищей. Врагов же вокруг было не счесть, но им на помощь подоспел московский витязь Григорий Капустин, знаменитый силач. Под ним тоже, как и под Михаилом, был убит боевой конь, но пеший он оказался гораздо опаснее, чем верхом, потому что у него был длинный широкий двуручный меч. И этим мечом Капустин косил врагов направо и налево, как косарь косит траву. И получаса не прошло, как он навалил перед собой кучу истекающих кровью тел. А сам он был могучего роста, широкоплечий, крепкий, весь в броне, в блестящем железном шлеме и внушал страх одним своим видом. Капустин надежно прикрывал Михаила и его товарищей с правой стороны. Однако с левой на них неожиданно набежала толпа ордынцев, и среди этой толпы оказался один удалец, вооруженный увесистой дубиной. Изловчившись, удалец так хватил Михаила по шлему, что у того в мгновение померкло сознание. Ознобишин повалился ничком на лежащую лошадь. Когда он пришел в себя и с трудом приподнялся, его голова гудела, а руки и ноги тряслись от слабости. Кругом лежали трупы и стонущие раненые, битва отодвинулась немного в сторону. Из-за поднявшейся пыли ничего нельзя было разглядеть вблизи. Черный княжеский стяг, к его радости, колыхался далеко впереди. Григория Капустина нигде не было видно, зато из облака пыли, как святой Георгий, выплыл на своем тяжеловесном Немце, укрытом броней, Петр Мещеряков. Он заорал: - Жив, Михал, еж меня коли? Молодец! И скрылся в другом пыльном облаке, где, видимо, шла драка не на жизнь, а на смерть. Михаил окончательно пришел в себя, поискал взглядом свой топор и вдруг заметил сидевшего рядом Григория Капустина. Московский витязь, обхватив голову, тряс ею и охал; он, так же, как и Михаил, был оглушен ударом дубины. Ознобишин, хотя и сам был слаб, помог ему подняться. Капустин всей своей тяжестью навалился на плечо Михаила. Он спросил, сплюнув кровью: "Где мой меч?" И тут Михаил заметил, как трое татар бегут к ним, держа в руках кривые длинные сабли. "Все", - подумал он. Капустин закричал: - Где же мой меч?! "Да вот он, черт! - не сказал, а подумал Михаил, увидев черную рукоять меча, торчащую из-под лежавшего навзничь русского воина. - Поздно. Не успеть". Но к ним пришло спасение - из пыли, следом за нукерами, вынырнул воевода Мещеряков, нагнал их и сшиб грудью своего коня. - Почему без оружия? - заревел воевода. - Берите, что на земле, мать вашу так! В это время брошенный кем-то дротик попал в крыж меча Мещерякова. Лезвие с хрустом переломилось. У воеводы в зажатом кулаке осталась одна рукоятка. - Черт бы вас побрал! - загремел он во весь голос и откинул её прочь. К луке его седла была приторочена железная палица; он тотчас же схватился за нее, продел в ременную петлю кисть руки, чтобы не выскользнула, и поднял над головой. - Петро! - истошно заорал Ознобишин и указал вперед рукой. - Вона! Вона Бегич-то! - Игде? - Да не там. Туды смотри! Где зелено знамя! - Вижу! - вскричал Мещеряков и, развернув Немца, погнал его в самую гущу битвы. - Робята, не замай! Мне оставь его! Мне! Расстояние до Бегича было небольшое, но все это пространство занимали сражающиеся друг с другом воины либо груды трупов и раненых. Проехать и не задеть кого-либо нельзя было, поэтому Мещеряков не стал никого сторониться или кричать, чтобы дали дорогу. Он пустился напрямик, сметая всех на своем пути, свои ли это были или чужие. Встретился татарский всадник - одним ударом палицы он свалил лошадь и седока. Некоторые из сражающихся, к счастью, заметили его вовремя и разошлись, давая дорогу, но стоило ему проехать, сцепились вновь в смертельной схватке. Воевода Мещеряков был страшен; весь щит его утыкан стрелами, бородатое гневное лицо залито кровью, но не от глубоких ран, а от трех порезов на щеках; из затененной глубины, из-под шлема, сухим мстительным блеском сверкали глаза, устремленные в одну точку. И этой точкой была голова Бегича в светлом шлеме с белым конским хвостом на шишаке. Мещеряков видел, что Бегич храбрый и искусный воин - на его глазах мурза сошелся с русским всадником и зарубил его. "Ах, мать твою..." - выругался воевода, подъезжая к мурзе. Бегич заметил его и поднял круглый железный щит. Мещеряков отбил удар его сабли своим щитом и, приподнявшись в стременах, опустил с размаху на его голову тяжелую палицу. Удар оказался настолько силен, что конь Бегича даже присел на задние ноги. Узорчатый, великолепной работы шлем продавился и надвинулся на лицо мурзы, закрыв глаза и нос; рот скривился в гримасе боли, а из-под края шлема ручьем хлынула темная кровь. Мурза Бегич взмахнул руками - и, мертвый, повалился на круп коня. Ликующий Мещеряков закричал во всю глотку: - Наша взяла, робята! Бей супостатов! А когда он поверг наземь и нукера, держащего зеленое знамя, и бросил к ногам своего коня, началась паника и всеобщее бегство ордынцев. Резко и победно со всех сторон заголосили русские трубы, забили барабаны. Бросая сабли, копья, щиты, уцелевшие нукеры, охваченные ужасом, бросились к реке. Русские погнались следом, как борзые за стаей лисиц, безжалостно избивая бегущих, но переправляться через реку им не позволил призывный трубный рев. Никто не заметил, что наступил туманный мглистый вечер. Весь противоположный берег утопал в плотном молочном облаке, продолжать погоню было бессмысленно. Битва на Воже была выиграна. Подняв вверх мечи, копья, щиты, русские витязи потрясли окрестности мощным криком: "Ура-а-а!" От громких возгласов всполошились вороны, поднялись в небо, тревожно и испуганно каркая. Сделав круг над всем полем брани, они опять опустились на вершины деревьев, уселись на ветви и терпеливо принялись ждать тишины. Глава пятьдесят седьмая Туманное утро запоздало с рассветом, но когда развиднелось и можно было что-либо различить в полусотне шагов, русская конница, отдохнувшая в коротком сне, стремительно бросилась в погоню. Разведчики донесли, что лагерь ордынцами брошен, оставшиеся в живых бежали кто куда. На всем своем пути русские всадники видели следы поспешного, панического бегства. Дорога была усеяна трупами нукеров, которые тяжело раненными бежали с поля боя, но, обессиленные, падали где придется и умирали. Шатры, кибитки, телеги, арбы оставлены, награбленное добро валялось на земле в беспорядке. И ни одной живой души. Стук лошадиных копыт далеко разносился в округе. Но вот до ушей воинов донеслось приглушенное пение. Из тумана стала возникать темная масса, затем она обрела очертания: это была большая толпа людей. Пение становилось внятным. То был божественный псалом, восхваляющий Христа. Пели русские люди, полоняники. Заметив своих, полоняники закричали и заплакали в голос. Но ни один из воинов не остановил коня и не спешился. Пленников успокоили, сказав, что сзади следует другой отряд, который и освободит их. Конница на рысях промчалась мимо. Обещанный отряд действительно скоро прибыл, возглавляемый воеводой Петром Мещеряковым. Михаил Ознобишин, находившийся в отряде Мещерякова, вместе со всеми воинами с нескрываемой радостью разрезал веревки, освобождал полоняников. Вдруг до слуха Михаила донеслось громкое: "Аллилуйя!" Он прислушался, быстрым взглядом осмотрел толпу и приметил рослого полного мужчину, длинноволосого и бородатого, одетого в белую, до колен, грязную рубаху. Он протягивал связанные толстые руки одному воину, возглашая протяжно: - Воинству русскому хвалааа! "Да это же поп Савелий!" - промелькнуло у Михаила, и он кинулся с криком: - Подожди! Молодой воин изумленно оборотился к Михаилу, придержал руку с ножом. Ознобишин отстранил его, сам встал перед расстригой, поглядел в его бородатое оплывшее лицо. - Отче, узнаешь ли? Маленькие хитрые глазки въедливо оглядели Михаила. - Не узнаю, сердешный, - замотал расстрига косматой гривой. - Орда. Вельяминов. Юрта за ставкой. Вспомяни хорошенче. Коренья злые, для великого князя припасенные... На одутловатом опухшем лице промелькнул страх, губы задрожали. - Путаешь, милый. Широкий матерчатый пояс охватывал большой круглый живот попа Савелия. Ознобишин ощупал пояс и выхватил из-под него небольшой мешочек. - Вот они - корешки-то! - крикнул он и бросил мешочек подошедшему Мещерякову. Воевода ловко поймал его на лету, распутал завязки, поднес к лицу, поглядел и понюхал. - И впрямь - корешки. У, иуда! - прорычал медведем воевода и взмахнул кулаком, как бы собираясь ударить расстригу, но только потряс им перед вздернутым носом его. - Душу вытрясу, поганец, еж меня коли! - Господь с вами! О чем вы? Люди добрые! - начал взывать поп Савелий к собравшимся кругом мужикам и воинам. Его одернули: - Хватить петь-то! Шагай! - Поклеп это! Правду говорю! А те корешки вовсе не злые. От хвори припасенные. Вот те хрест! - И он попробовал перекреститься связанными руками. Его увели. Не долго препирался поп Савелий. Допрошенный с пристрастием в стане Дмитрия, он сознался, что был подослан Мамаем и Вельяминовым отравить великого князя. На радостях, с великой победы, князь Дмитрий отнесся к попу милостиво - оставил жить, но отправил в вечное заточение в монастырь на Бело-озеро, чтобы усердной молитвой расстрига поп смог спасти свою грешную душу, погрязшую в предательстве и злодействе. А опального боярина Ивана Вельяминова на следующее лето изловили в Серпухове, куда его послал Мамай для тайных переговоров с двоюродным братом великого князя Владимиром Андреевичем. Надежда эмира Мамая поссорить братьев и ослабить Москву не сбылась. Сын бывшего тысяцкого, боярин Иван Вельяминов, был казнен в Москве, на Поганой луже. * Т и у н - управляющий, наместник. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх | ||||
|