|
||||
|
ЭПИЛОГ ВТОРОЙ14 июля 1889 года За 50 лет, отделивших 1839 и 1889 годы, ушли из мира последние свидетели штурма Бастилии, Конвента, якобинской диктатуры, термидора. Среди далеких сибирских пространств остались печальные могилы Михаила Лунина, Никиты и Артамона Муравьевых, других персонажей нашего повествования-тех милых мальчиков, которые явились на свет под аккомпанемент 1789–1794-го, воевали в 1812-м, добровольно пошли на гибель в 1825-м. Лишь несколько последних декабристов, Розен, Свистунов, Завалишин, пережили не только 30 лет сибирской каторги и ссылки, но (будто в отместку судьбе!) сумели прожить еще столько же лет на воле. Еще в 1870-х годах ветераны, помнившие Бородино, закат Наполеона, довольно горячо спорили с Львом Толстым, доказывая, например, что в романе “Война и мир” описание Бородинского сражения и других эпизодов тогдашней войны недостаточно точно. Любопытно, что самая поздняя запись очевидца о 1812 годе сделана в 1891-м: рассказ человека, которому было 10–12 лет в момент пожара Москвы… 50 лет — после гибели Пушкина, поездки Вяземского и наблюдений маркиза Кюстина; на русском престоле внук Николая I царь Александр III; великая революция так далека, что всевозрастающее количество упоминаний о ней, сравнений, сопоставлений, рассуждений не может не удивлять. Если когда-либо будут собраны воедино все отклики на 1789–1794-й в трудах русских писателей, журналистов, публицистов, то может создаться впечатление, что Россия по какой-то сложной кривой за это столетие не только не удалялась, но приблизилась к 14 июля (что, понятно, не противоречит почти полному запрету на изучение французской революции в школах, университетах). Сколько сотен раз в 1848 году и позже говорилось по-русски — “Вольтер, якобинцы”; вспоминается отец тургеневского героя, который ругал сына, Ивана Лаврецкого, за “странное поведение”.“А все оттого, что Волтер в голове сидит”, — восклицал этот “простой степной барин”, который особенно не жаловал Вольтера да еще “изувера” Дидерота, хотя ни одной строки из их сочинений не прочел: читать было не по его части. В 1861 году в стране наконец освобождены крепостные — Россия по-своему сделала одно “французское дело”; Лев Толстой скажет, что, по его мнению, не столько царь Александр II дал свободу крестьянам, сколько принесшие себя в жертву Новиков, Радищев, декабристы. Как видим, названы имена людей, зажженных, потрясенных 1789 годом… Потом еще десятилетия русской и европейской истории: эхо Парижской коммуны 1871 года снова напоминает о первом парижском громе, который раздался в конце предыдущего столетия; тайная революционная террористическая организация “Народная воля” требует для России второго “французского плода” — конституции, свободы; сохранились удивительные записи секретных совещаний во дворце, где царская фамилия и министры обсуждали: не дать ли, не уступить ли? Сторонники каждого мнения в своей аргументации беспрерывно употребляют слова “нотабли”, “Генеральные штаты”, “Зал для игры в мяч”, “Бастилия”. Иначе говоря, им кажется, что, как только будут объявлены вольности — события начнут развиваться точно так же, как весной и летом 1789 года, — а там недалеко до 1793-го. Перелистывая тогдашние российские статьи, брошюры, исследования о французской революции, легко определить, что одни авторы видят лучший образец для подражания в якобинцах, другие считают, что будущей русской революции не следует идти дальше конституции 1791 года (монарх плюс законодательное собрание), третьи согласны остановиться на 5 мая (дата созыва в 1789 году Генеральных штатов, превратившихся затем в Национальное собрание), но никак не на 14 июля 1789 года… Пока судили да рядили — русские революционеры действовали отнюдь не по французской схеме: вели беспрерывную охоту за императором Александром II и 1 марта 1881 года убили его. Террористов схватили, казнили, и столетие взятия Бастилии Россия встречала как будто в тишине и спокойствии. В тихих залах Публичной библиотеки француз Траншер заканчивает копирование 14 тысяч страниц бастильских рукописей (его, правда, интересуют преимущественно сведения об узниках из города Бордо, а также материалы о любовных похождениях Людовика XV); зато русские специалисты неожиданно отыскивают в коллекции Дубровского секретные донесения французских агентов середины XVIII века из… России! Крупные историки Кареев и Лучицкий вскоре начнут сообщать французам новые, ценные соображения об аграрном вопросе, крестьянской жизни Франции перед 1789 годом; еще несколько лет спустя молодой историк Тарле примется по-новому за “рабочий вопрос” в конце XVIII столетия. Дела научные, академические… Ах, как обманчива тишина и сколь призрачно спокойствие! Фридрих Энгельс замечает в эту пору: “Россия — это Франция нового века”. Меж тем в далеких якутских улусах политические ссыльные готовили послание в Париж:“О Франция! Ты видишь: младший и великий брат твой, русский народ, просыпается”. Один же из этих ссыльных И. Майнов вспоминал:
Действительно, в России думают о 1789-м, может быть, больше, чем во Франции, потому что в Париже несколько революций уже позади, в Петербурге же и Москве — впереди. Многие французские историки и политики в 1889 году “не советуют” другим народам копировать события столетней давности. Г. В. Плеханов же в ответ иронизирует: “В настоящее время восставать нет ни смысла ни основания… Короля свергли, прикончили аристократов, буржуазия стала господствовать”. Иначе говоря — вы свою Бастилию разрушили, не мешайте нам разделаться со своими! Общий тон русских “комментаторов” 1889 года — мажорный, довольно оптимистический! Самое трудное — ворваться в Бастилию, овладеть дворцами, но, если уж получится, то, как пели санкюлоты, Са irа! — Все устроится! Как видим, прошли те времена, когда первые русские революционеры Парижем вдохновлялись — и в то же время ужасались; думали о французской свободе, но не хотели платить за нее французской кровавой ценой… Робеспьер, Марат, Сен-Жюст: эти имена куда более притягательно звучат для“саратовских гимназистиков и воронежских кадетиков”, чем для их “дедов”, Рылеева, Пестеля, Лунина, Пушкина… Как раз в 1889 году доживает последние месяцы под полицейским надзором Н. Г. Чернышевский, который с молодых лет называл себя якобинцем, монтаньяром; но — уже сошел в могилу Герцен: тот, кто восхищался и опасался; революционер, не устававший повторять:“Сопротивление — да, кровь — нет!” Родившийся в Москве в 1812 году, Герцен полжизни провел в эмиграции, имея особые возможности размышлять над судьбами России и Европы. Перелистывая страницы его трудов, легко находим на каждом шагу хвалу революции:
В 1868 году 56-летний Герцен сообщает автору “Истории французской революции” Жюлю Мишле:
Но вот — другие герценовские отрывки о левых лидерах:
Герцен больше других своих революционных современников задумывался о “средствах”, о том, что после Великой революции как бы “сам собою” явился Бонапарт; что в России, поскольку она приближается к своей революции страной куда менее свободной, чем Франция 1789 года, — в России может пролиться еще больше крови, чем в 1793-м; народ же, непривычный к воле, может, сам того не заметив, сделаться“мясом освобождения” — пьедесталом для какого-нибудь российского Бонапарта “во фригийском колпаке”! Подобные предсказания, если бы их сделали умеренные либералы, консерваторы, понятно, не имели бы той силы, как предостережение одного из крупнейших русских революционеров, очень и очень хорошо изучившего французскую историю… Поскольку же мы много знаем, имеем опыт 1789- 1794-го — с нас и больший спрос!
Так жила французскими воспоминаниями и российскими предчувствиями общественная мысль огромной страны. Страны, все еще не ответившей на предсказание Дидро и Рейналя (о котором шла речь в первой части) — предсказание, каким путем она вступит в будущее. Перед нами русские газеты за июль 1889 года: санкт-петербургские и московские “Ведомости”, постоянно увеличивавшиеся в объеме по сравнению с тем далеким временем, когда они сообщали, с немалым опозданием, о парижских событиях конца XVIII века. Те же газеты, но — уже изобретен телеграф и новости со всех концов света появляются куда быстрее; хотя цензура и высший надзор за печатью отнюдь не отменены, но все же за сто лет многое изменилось, и даже достаточно суровый режим Александра III не претендует на возвращение к временам дедов и прадедов (в эту пору царь однажды признался своему родственнику, что вообще не понимает, как Пушкин 60–70 лет назад мог писать при “тогдашней цензуре”). Сверх старых газет образовался и ряд новых, сравнительно либеральных, и, конечно, все имеют своих корреспондентов, лондонских, берлинских, парижских… 14-го (по старому стилю 2-го) июля 1889 года. В газетах преобладают сообщения отнюдь не юбилейные: таблицы цен на главных иностранных рынках; информация о царскосельских скачках тут же заставляет вспомнить недавно написанную “Анну Каренину”; в финляндских шхерах на яхте “Царевна” предпоследний русский император делает “высочайший смотр” русскому флоту. Московская печать рекламирует пышное представление “Разгул цыган”; русские ученые собираются в Голландию на праздник 300-летия открытия микроскопа. Среди новостей — подвиг молодого норвежца Нансена, пересекающего на лыжах Гренландию; американец Стэнли наконец возвратился из тяжелейшей африканской экспедиции: по дороге погибло около двухсот негров; сам Стэнли — “седой как лунь”… Разумеется, немало внимания уделяется различным коронованным особам, дела которых отнюдь не всегда в счастливом положении: император Франц-Иосиф Австрийский перестраивает замок Майерлинг, где недавно расстался с жизнью кронпринц Рудольф; только раз в году, в день праздника Тела Христова, показывается людям несчастная, безумная Шарлотта, вдова Максимилиана Габсбурга, некогда объявившего себя императором Мексики, но разбитого и казненного республиканцами: “…ей 49 лет, но можно дать 60; у нее постоянные галлюцинации и приступы страха”. Среди этих известий русская печать не очень-то распространяется о юбилее “14-го июля" (в то время как революционер-эмигрант Петр Лавров говорит в Париже: “В настоящем году Европа празднует столетие французской — или, быть может, было бы вернее сказать, европейской революции!”). Опасаясь дурного республиканского влияния, российская пресса все больше сообщает о скандалах в Палате депутатов, об “упадке достоинства парламента”; о том, например, что “герцог де Морни, занимавшийся до сих пор спортом и бывший законодателем мод (ему, как известно, принадлежит мысль — нельзя сказать, чтоб очень счастливая, — нарядить мужчин попугаями — в красные, зеленые и голубые фраки), готовится стать законодателем страны” (то есть баллотируется в Палату). Меньше всего о парижских празднествах сообщают, понятно, консервативные “Московские ведомости”: для них важно, что “Париж совершенно спокоен”; что в этом городе представлено много церковной утвари, религиозных изображений. (По этому поводу газета комментирует: “А радикалья уверяет себя и пытается уверить других, будто вера оскудела во Франции”.) И все же миновали времена, когда газетам просто давалось указание ничего не печатать о тех или иных событиях; пусть с опозданием на несколько дней и не во всех изданиях, но столетие Бастилии властно вступает на газетные листы. Прежде всего Парижская Всемирная выставка, приуроченная к этой дате; огромный успех, несколько сот тысяч посетителей, десятки языков — от английского до японского, — “дворцы машин, триумф железа и стекла”, символические фигуры электричества и пара… И если все это сошлось именно здесь, перед 14 июля 1889-го, то как не явиться мысли, что без падения Бастилии ничего подобного бы и не было? Разумеется, русские газеты недоговаривают, но каждая не может умолчать о потрясающем видении — “Эйфелева башня 14 июля работала всю ночь и выбрасывала из себя снопы электрических лучей во все стороны…" Покинув выставку, русский читатель попадал на улицы Парижа-юбиляра: в городе сильнейший дождь, мешающий иллюминации; военный парад в присутствии президента; идут войска, идут школьные батальоны, вызывающие особый восторг публики. Не без удовлетворения русские обозреватели пишут об особой воинственности, усилившейся любви парижан к любому проявлению военной мощи; это жажда реванша за поражение во франко-прусской войне и предвестник будущего союза с Россией против общего врага — Германии. Дождь, грязь, тысячи марширующих: “…впервые в параде принимают участие аннамитские и сенегальские стрелки. На ногах у них сандалии, состоящие из подошвы с ремнем, огибающим ступню. С первых шагов по липкой грязи подошвы стали отставать, но сыны тропических и экваториальных стран не смутились и домаршировали босиком”. Страсти накаляются; пятьсот человек возлагают огромнейший венок на решетку, огораживающую место, где возвышалась Бастилия; а затем начинаются восклицания и манифестации в честь кумира реванша генерала Буланже: сам генерал находится в Англии, полиция следит за тем, чтобы ругательства в адрес Бисмарка не превышали известной нормы, однако не может этого добиться. Ярый, воинственный патриот Поль Дерулед с тысячью сторонников демонстрирует возле памятника захваченного немцами города Страсбурга; русская печать подробно рассказывает, как полицейский комиссар велел схватить “нарушителя” и как дело кончилось избиением самого комиссара; тут опять материя щекотливая: сражение с полицией — “дурной пример” для российского читателя; а с другой стороны, совсем недавно Дерулед пересек Россию, ратуя за франко-русский блок, и даже побывал у Льва Толстого, поднеся ему свою книгу с благоговейной надписью, — так что политические симпатии российской печати к нему несомненны… Мы, однако, пересказываем позицию официальных или консервативных кругов. Что же прогрессивное общество? Известный публицист Максим Ковалевский публикует свое мнение, любопытное и в 1889-м, и, признаемся — также в 1989-м:
Еще две любопытные статьи не могут пройти мимо нашего внимания: авторы интересны тем, что, разглядывая Париж, опять же держат в уме Москву и Петербург. Один из них, скрывшийся под литерами Д-ч, подробно рассказав о парижских балах, куда пригласили рабочих, об открытии памятника герою 1789 года Камиллу Демулену, о веселых детских соревнованиях (поиски монеты, спрятанной в муке, только с помощью рта; чемпионат по гримасничанью); описав все это, корреспондент бросил французам чисто российский упрек: много шума, эффекта, парада, но мало “души”; русскому кажется, что утрачена атмосфера, прежде“возвышавшая, поднимавшая дух человека… Пышность за счет истинного энтузиазма!” Наблюдателю бросилось в глаза, что оркестры почти совсем“забыли Марсельезу”; он вспоминает о потрясшем его стихийном исполнении гимна “лет девять назад”, когда в Люксембургском саду его эффектно подхватили около десяти тысяч человек… Обычная ирония насчет того, что “парижане не могут видеть равнодушно простого батальона, не могут услышать полковой музыки, чтобы не собраться к ней громадной толпой”, - это, для автора, яркий признак бездуховности, или, как писал другой русский наблюдатель, “мак-магонии” (производное от фамилии известного маршала и президента Франции Мак-Магона). Мы не настаиваем, что корреспондент абсолютно прав; вполне вероятно, что он наблюдает все-таки поверхность явлений. Для нас важна здесь не столько критика Франции, сколько российское тяготение к возвышенному идеалу, та духовность, которая пронизывает всю высокую русскую словесность. Любопытно, что в той же газете “Русские ведомости”, которую мы только что цитировали, как раз в годовщину взятия Бастилии вышла другая статья, отчасти совпадающая, а местами и противоречащая корреспонденциям из Парижа. Заглавие статьи — “Взятие Бастилии 14 июля 1789 года”; фамилия же автора весьма примечательная: Якушкин. Вячеслав Якушкин, внук одного из, декабристов, чье имя уже встречалось в нашем рассказе. Эта семья дала России немалое число прогрессивных ученых, публицистов; Вячеслав Якушкин, в недалеком будущем член-корреспондент Академии наук, которого вышлют из Москвы за политически смелую речь памяти Пушкина. Это произойдет, впрочем, десять лет спустя, пока же ученый вроде бы сообщает чисто исторические подробности: Бастилия, ее создание, ее узники. “Бастилия, — замечает Якушкин, — при своем положении в столице не могла, несмотря на толстые стены, вполне скрыть свои тайны от парижан”. Мало-мальски образованный читатель в этом месте сразу догадывался, что автор толкует не только и не столько о французской крепости — тюрьме, господствовавшей над Парижем, сколько о родной Петропавловской крепости. Именно через нее прошло несколько поколений российских мятежников (в том числе дед автора статьи и его друзья); в Петропавловской, Шлиссельбургской крепостях уже несколько лет содержатся народовольцы. Подробно сообщая, как парижский народ в XIV, XV и XVII веках освобождал бастильских узников, Якушкин без сомнения намекал на таковые же возможности в самой России. И тут статья вступает в “опасную зону”… Якушкин напоминает, что многие историки осуждали толпу, штурмующую Бастилию, “за коварство, кровожадное зверство, хищничество”; ученый отвечает, что“от возбужденной толпы нельзя требовать военной дисциплины”, и подчеркивает, что народ, в руках которого был весь Париж, в целом вел себя 14 июля довольно умеренно. Далее мы читаем: “Швейцарцы сделали 14 июля своим национальным праздником. Кембриджский университет назначил премию за поэму на 14 июля… Всякий мыслящий человек понял, что тут сражались за него”. Обратившись к историческим воспоминаниям, внук декабриста сообщил, как некоторые просвещенные российские люди в ту пору украсили свои дома огнями; напомнил и о части бастильского архива, попавшего на берега Невы. Автор наслаждается, вспоминая, как во все французские мэрии были посланы модели разрушенной Бастилии и по камню из ее стен; как Лафайет послал ключ Бастилии через океан — Джорджу Вашингтону. Среди этих строк явно возникают стихотворные образы Пушкина: Товарищ, верь! Взойдет она, Последняя фраза статьи: “Новой Франции есть что праздновать 14/2 июля 1889 года”. Смелые строки, опасные намеки; возможно, цензура недосмотрела. Или сыграло роль то сближение Франции и России, которое два года спустя приведет к франко-русскому союзу. И тогда подойдет к русской столице французская эскадра — и грянет “Марсельеза”, и царь Александр III возьмет под козырек: праправнук Екатерины II, которой решительно не по душе пришелся гимн Рейнской армии, потомок нескольких царей, для которых и этот мотив, и эти слова — признак ада, дьявола, Александр III салютует “Марсельезе”. Впрочем, в этом эпизоде уже высвечивается смысл совсем особый. Царь готов слушать революционный гимн, ибо в данный момент эта музыка отнюдь не представляет революцию: это союз государств, готовящихся к первой мировой войне; альянс государственных деятелей, вовсе не желающих новых революций, — но (и тут звуки “Марсельезы” как бы преисполнены коварства!) эти политики сами того не подозревают, что войною приближают, ускоряют величайшие потрясения (кстати, еще в 1875 году Петр Лавров напечатал в Лондоне стихи “Отречемся от старого мира”, которые легли на старинную французскую мелодию и сделались “русской Марсельезой”). Союз России и Франции (а потом Англии) — “Марсельеза” — мировая война — Октябрьская и другие революции… “Россия — это Франция нового века”. Разглядывая карту Европы 14 июля 1789 года, мы видели множество монархий — и лишь две маленькие республики. 14 июля 1889 года: по-прежнему почти везде короли, императоры (правда, почти везде пришлось дать конституцию, поделиться властью с подданными). Прибавилась лишь одна республика — зато это Франция! Кто мог бы угадать, что еще век спустя, в конце XX века, монархическое начало будет представлено всего несколькими королями, «царствующими, но не управляющими»! Столетие взятия Бастилии — на закате XIX века. Того века, по которому прошлась «исполинская метла французской революции» (слова Карла Маркса). События требовали продолжения, новых эпилогов. Примечания:3 Остаток наших дней (фр.). 34 Повстанческий. 35 Турецкий султан. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх | ||||
|