|
||||
|
ПРИЛОЖЕНИЕНовая глава, предисловие и постскриптум к польскому изданиюВ 1991 году, еще до того, как были обнародованы катынские документы, в Москве вышла книга Владимира Абаринова «Катынский лабиринт». В настоящий момент книга вышла по-польски под заглавием «Катынские палачи». К польскому изданию автор написал предисловие, большую дополнительную главу 7, где излагает развитие темы Катыни в СССР-России после 1990 го, и постскриптум. При подготовке дополнительных материалов автор использовал информацию как из своего архива, так и из опубликованных в последние годы источников, в частности, из обстоятельного исследования И. С. Яжборовской, А. Ю. Яблокова и В. С. Парсадановой «Катынский синдром в советско-польских и российско-польских отношениях» (РОССПЭН, Москва, 2001). ПРЕДИСЛОВИЕ К ПОЛЬСКОМУ ИЗДАНИЮЭта книга писалась в другой жизни и другом мире. О них сегодня даже странно вспоминать. Будто листаешь семейный альбом фотографий и видишь себя в далеком детстве, наивного и глупого, и смотреть на себя прежнего немного стыдно, потому что ведь у каждого в детстве были стыдные тайны, о которых мама так и не узнала, но ты-то знаешь. И еще немного жалко себя — потому же, почему бывает жалко людей, запечатленных на довоенных или дореволюционных фотографиях: они не догадываются, что их ждет впереди. Закат брежневской эпохи был таким медленным и долгим, что мы ничего не замечали. Лично я был уверен, что советский рейх простоит еще лет пятьсот. Это было абсурдное, вывернутое наизнанку государство, но рушиться ему было не от чего — ни извне, ни изнутри его никто не разрушал. Даже диссиденты требовали от вождей лишь одного: соблюдайте собственную конституцию. Кафкианская реальность, но иной нам было не дано, и мы приспособились к той, какая была. Действительное разрушение большевистской империи началось тогда, когда потеряла свою эффективность пропаганда — машина крутилась, но на холостых оборотах. У нас просто наступила идиосинкразия: пропаганды было слишком много, и головной мозг стал сопротивляться. Это была защитная реакция организма. В 70-е годы «железный занавес» уже основательно проржавел и прохудился. Несомненно, в Кремле думали над тем, как бы «выпустить пар», и при этом искали альтернативу «буржуазной» культуре. Так посредственный певец, но зато восторженный поклонник социализма американец Дин Рид стал в СССР звездой рок-н-ролла, а серб Гойко Митич — главным индейцем восточногерманских вестернов. Но самой большой брешью, самым широким окном в мир для моего поколения была Польша. Сейчас уже и не вспомнить, с чего это началось. Максимы Станислава Ежи Леца я прочел раньше, чем увидел «Пепел и алмаз». И то и другое стало для меня откровением. Я был заворожен этим строем чувств и мыслей, этой неповторимой, неподражаемой смесью горького сарказма с высоким романтизмом, трагедии с фарсом, нежности со стойкостью. В нашей компании студентов московского института кинематографии слова «польское кино» были термином, не требующим объяснений. «Польское кино» не обязательно было польским. Прочитав сценарий однокурсника, я мог сказать ему: «Это польское кино». Такой оценкой можно было гордиться. Но она означала, что сценарий, скорее всего, так и останется рукописью. «Пейзаж после битвы» я увидел раньше, чем прочел Тадеуша Боровского, но и «Прощание с Марией» для меня — тоже «польское кино». Позднее у меня появились друзья среди польских актеров и режиссеров, на московском кинофестивале польская делегация была самая общительная и раскованная, оправдывая присвоенное кем-то Польше звание «самого веселого барака в соцлагере», а однажды я наблюдал, как Даниэль Ольбрыхский давал интервью юной советской журналистке, на все вопросы отвечая исключительно цитатами из песен Владимира Высоцкого, и всякий раз в точку, и ни разу не повторился. Это был феерический спектакль! Журналистка смеялась вместе со всеми, но, когда поняла, что ни слова опубликовать не сможет, смех обратился в слезы, и кто-то сказал: «Ну что ты делаешь, Данила? Дай девочке нормальное интервью, а то ее с работы выгонят». И Данила дал нормальное интервью. Потом наступил 1981 год, и дикторы советского телевидения строгими голосами вещали про «перерывы в работе» в Польше. Назвать забастовки «Солидарности» забастовками для кремлевского агитпропа было бы страшной крамолой: бастуют при капитализме, а при социализме бастовать не из-за чего. В моем кругу в те дни родилась фраза «Вся надежда на Польшу». И Польша надежду оправдала. Когда выяснилось, что Москва не пошлет войска в Польшу, мы поняли: польский бастион устоял, а советская империя обречена. Она скончалась естественной смертью, распалась, потому что пришел ей срок, потому что ослабли державшие ее скрепы страха. При Горбачеве поначалу никаких кардинальных перемен не ощущалось — слегка открутил гайки, но не слишком. В феврале 1987 г. в лютый мороз на зов перестройки в Москву съехался весь мировой бомонд от Грэма Грина до Йоко Оно. То был какой-то форум в защиту мира. Я ходил по отелю «Космос» и чувствовал себя на балу у Воланда. На этом форуме впервые появился на публике возвращенный из ссылки Андрей Сахаров. Но специфика того момента заключалась в том, что появиться Сахарову уже было можно, а написать об этом в «Литературной газете», где я тогда работал, или показать его по советскому телевидению — еще нельзя. В руководстве Союза кинематографистов СССР в то время оказались либералы, постоянно испытывавшие режим на прочность — именно там получили крышу над головой и легальную трибуну люди, составившие впоследствии первую команду Ельцина. На очередной кинофестиваль в Москву Союз пригласил Анджея Вайду и Адама Михника, но Михнику не дали визу, и тогда Вайда, который должен был возглавить жюри, сказал, что он тоже не поедет. В итоге приехали оба. Я привез Вайду в редакцию, в комнату набилось много народу, это было первое появление Вайды в Москве после «Человека из мрамора». Среди прочих там сидел человек, написавший гнуснейший пасквиль на фильм «Дантон», но он задавал вопросы как ни в чем не бывало и, по всей видимости, ничего похожего на комплекс вины не ощущал и даже, наверно, искренне не понял бы, о чем речь, если бы его спросили, не стыдно ли ему. Во всяком случае многие из тех, кому тогда задавали подобные вопросы, реагировали именно так. «Молчащих нельзя лишить слова», — сказал Станислав Ежи Лец. Пора было говорить. Я работал в могучей, авторитетнейшей «Литературной газете». В то время журналист с таким удостоверением почти не знал преград. Чиновникам и обыкновенным гражданам и в голову не могло прийти, что он действует не по заданию редакции, а по собственному почину. Я взялся за проблему секретных протоколов к пакту Молотова—Риббентропа. Моим старшим товарищем и наставником в этой работе был ныне покойный блистательный историк Натан Эйдельман. Нет, я не обнаружил оригиналы протоколов — даже во времена расцвета горбачевской гласности к самым секретным архивам никого извне не подпускали. Но я нашел косвенные подтверждения их существования в документах Нюрнбергского процесса. Эйдельман пригласил меня участвовать в дискуссии в Центральном доме литераторов. Уже наутро об этом донесли моему газетному начальству, которое велело мне впредь не участвовать в «полуподпольных сборищах». То было странное время. Еще действовала цензура, но она уже не знала, что можно, а чего нельзя. Когда в августе 1989 г. в связи с 50 летием начала II Мировой войны развернулась острая дискуссия о советско-германских протоколах и стало ясно, что чаша весов клонится к признанию их подлинности, мой редактор принял запоздалое решение печатать мой текст на эту тему, который провалялся у него на столе полгода. Но к тому времени я уже отдал статью в московский журнал. Цензура вынула ее из сверстанного номера, и номер полетел к черту, но я переслал статью в Таллин, где она и была опубликована. А месяц спустя вышла и в Москве. В архиве, где я искал документы о Катыни, полагалось все выписки делать в специальную тетрадь с пронумерованными страницами, чтобы нельзя было вырвать и унести часть записей. После занятий тетрадь надлежало сдавать на хранение работникам архива, которые внимательно просматривали записи, выясняя, не содержат ли они государственную тайну. Лишь после такого просмотра тетрадь можно было забрать домой. Но мне вся эта морока сильно осложняла работу, к тому же я был почти уверен, что катынское дело по-прежнему составляет государственную тайну (узнать это было неоткуда, ведь перечень гостайн тоже был гостайной). Поэтому я царапал свои заметки на клочках бумаги, а клочки совал в карман. Все мое катынское досье состояло из кучи бумажных обрывков, в которых я потом с трудом мог разобраться. Ничего особенно героического во всем этом нет. Я никак не пострадал — меня не выгоняли с работы, не вызывали в КГБ. А неприятности с цензурой бывали у всех приличных людей. Но все-таки, когда оригиналы протоколов, а затем и катынские документы наконец нашлись в президентском архиве и были опубликованы (их никто и не терял, разумеется), у меня было ощущение свалившегося с плеч груза — дело сделано, повернуть историю вспять невозможно. Оказалось, еще как возможно. Всего только и требуется спрятать протоколы в какую-нибудь «особую папку». И через полвека историки и журналисты нового поколения начнут раскопки заново. Иногда мне все это кажется каким-то наваждением — не то, что было со мной и Россией тогда, а то, что происходит с Россией сегодня без меня. Я смотрю теперь на нее издалека, из-за океана, не улавливаю многих деталей, но ведь со стороны виднее. Происходящее в России представляется мне экранизацией романа жанра «альтернативная история», чудится, будто к власти в Москве благодаря какой-то дикой причуде истории пришли постмодернисты и устроили инсталляцию, перформанс размером со страну. Будто Пелевиным написаны фантасмагорические визиты на бронепоезде северокорейского вампира Ким Чен Ира, абсурдные «съезды гражданского общества» под патронатом верховной власти и шпиономанские судилища в духе Льюиса Кэрролла («— Нет! — сказала Королева. — Пусть выносят приговор! А виновен он или нет — потом разберемся!»). Я публикую свои маргиналии и ламентации в Интернете, а потом читаю в блогах, что мне, предателю и клеветнику, давно пора на Колыму. Наивные люди. Они думают, что лояльность режиму спасет их от Колымы. Как говорит нам история родной державы, лояльные на Колыме тоже нужны — ведь они работают не за страх, а за совесть. Только теперь я вижу скрытый смысл названия этой книги. Я побывал в лабиринте, но до Минотавра не добрался. Наш Минотавр, наше общее чудовище — тяжкое наследие сталинизма. Еще недавно я все твердил согражданам, как рыцарь Ланцелот из пьесы Евгения Шварца: «Дракон вывихнул вашу душу, отравил кровь и затуманил зрение. Но мы всё это исправим». Должность вопиющего в пустыне утомляет. Но никакой другой у меня нет. Август 2006, Арлингтон, Вирджиния Глава 7. ТАЙНОЕ СТАНОВИТСЯ ЯВНЫММихаил Сергеевич Горбачев искренне верит, что он дал свободу народам Советского Союза. На его месте я бы, наверно, тоже верил. Но на своем верить этому не могу, потому что очень хорошо помню, как было на самом деле. «О, не верьте, не верьте, почтенные иноземцы, что мы боимся благодетельной гласности, только что завели — и испугались ее, и прячемся от нее. Ради Бога, пуще всего не верьте «Отечественным запискам», которые смешивают гласность с литературой скандалов», — писал, пародируя кого-то, Достоевский в 1861 году, когда Россия после лютой стужи николаевского царствования пошла по пути великих реформ. (В английских толковых словарях эта исторически первая дефиниция гласности отсутствует вовсе — glasnost ассоциируется исключительно с горбачевской перестройкой.) Именно это и произошло с горбачевской политикой гласности: едва приоткрыв клапан, генеральный секретарь ЦК КПСС, который очень хотел нравиться иноземцам, испугался последствий и то и дело норовил закрыть его. Попытки восстановить контроль над прессой маскировались разными предлогами — например, борьбой с порнографией. Он провел закон о защите чести и достоинства президента, тем самым показав, что президент «равнее» прочих граждан. (Закон этот отнюдь не остался мертвой буквой — по нему привлекались к ответственности лидеры оппозиции, а арбатских торговцев, торговавших матрешками, изображающими Горбачева, штрафовали, конфискуя товар.) Действительно при Горбачеве, с превеликими трудами, был принят закон о печати — в июне 1990 года. Но уже в январе 1991 го застрельщик перестройки попытался отменить его «в связи с необъективным освещением событий в Литве». Речь идет о войсковой операции по захвату телецентра и других ключевых объектов в Вильнюсе — в город вошли танки и бронетранспортеры, московский спецназ штурмом взял телецентр, при этом погибли защищавшие здание в качестве живого щита безоружные граждане. После событий в Вильнюсе вся либеральная пресса встала в оппозицию режиму и впервые, черным по белому, назвала его преступным. Горбачева это шокировало. Он просто не представлял себе, что журналисты могут осмелеть до такой степени, у него это не укладывалось в голове. На заседании Верховного Совета генсек предложил приостановить действие закона о печати, но столкнулся с такой обструкцией зала, что вынужден был отступить. Эта нерешительность и стала смертным приговором режиму, который оказался слаб в коленках. Путч в августе 1991 го был агонией советской империи. Примечательна обмолвка Горбачева: «Этот вопрос мы решим по ходу пьесы», — сказал он однажды вместо «по ходу съезда». Он не понимал, что события уже давно вырвались из рамок стройного сценария. И до последней возможности все твердил про «социалистический выбор», который сделал еще его дед. Горбачев не подарил нам свободу слова. Мы взяли ее сами, постепенно, шаг за шагом, расширяя зону гласности. На заре перестройки я и мои коллеги по «Литературной газете» постоянно шли как бы по тонкому льду: вот сюда уже можно, а туда — еще нет. Пределы допустимого определялись всякий раз заново. Статья, не имевшая шансов у одного редактора, могла проскочить у другого. Тонко вычислялся политический момент. Помогали ссылки на прецеденты — публикации в конкурирующих изданиях — и на публичные выступления генсека. Сегодня это звучит смешно, но именно таким образом увидели свет наиболее громкие материалы ЛГ. «Чуть ли не каждую неделю появлялись «дерзкие» публикации, поднимавшие планку допускавшейся в тот момент открытости», — пишет Горбачев в своих мемуарах «Жизнь и реформы». Там же, в другом месте: «Гласность вырывалась из рамок, которые первоначально пытались ей определить…» Мне в какой-то мере было проще: я работал в отделе зарубежной культуры, эта сфера в глазах высокого начальства была не столь взрывоопасна, как внутренняя политика или экономика. В мае 1988 г. я пришел в Союз кинематографистов СССР на советско-польский «круглый стол» об историческом кино. Дискуссия быстро вышла за узкопрофессиональные рамки. Критик Анджей Вернер прочел неслыханный по откровенности доклад о «белых пятнах» в истории двусторонних отношений. Советские историки, и это было еще удивительнее, поддержали диалог, проявив полную осведомленность в этой проблематике. В такой концентрации рассуждения о трагизме советского периода в истории Польши и о лжи, окружающей его, мне прежде слышать не приходилось. Отрывки из стенограммы «круглого стола» были опубликованы без особых усилий — возможно, бдительность цензуры усыпила тема — «историческое кино». Но очень скоро я понял, что это только начало работы. Тираж «Литературной газеты» в то время был 6,5 млн. экземпляров. После выхода в свет статьи на меня обрушилась лавина читательских писем. Теперь из мемуаров бывших кремлевских сановников я знаю, что Горбачев столкнулся с проблемой «белых пятен» уже через несколько недель после своего избрания генеральным секретарем ЦК в 1985 году. С предложением снять табу к нему обратился Войцех Ярузельский, к которому Горбачев относится с подчеркнутым пиететом. Новый советский лидер не возражал, но сказал, что недавно приступил к исполнению обязанностей и ему требуется время, чтобы вникнуть в эти вопросы. Горбачев умел по аппаратной привычке «спускать на тормозах» неприятные дела, для этого советская система изобрела множество уловок в духе законов Паркинсона. Но генерал проявил настойчивость, и в ходе его визита в Москву в апреле 1987 г. была подписана «Декларация о советско-польском сотрудничестве в области идеологии, науки и культуры», в которой было сказано, что «все эпизоды (совместной истории. — В.А.), в том числе драматические, должны получить объективное и четкое истолкование с позиций марксизма-ленинизма». На основании декларации была создана и уже в мае того же года провела первое заседание двусторонняя комиссия историков. Никаких вестей от членов комиссии, заседавшей за закрытыми дверями, не доносилось. Моя наивная попытка помочь советским историкам привела лишь к попытке одного из них воспрепятствовать моей работе. Но мое начальство не нашло в моих занятиях ничего предосудительного. Сегодня трехлетняя эпопея комиссии описана во всех подробностях, как ее польским сопредседателем Яремой Мачишевским, так и советским — Георгием Смирновым. Проблема советской части комиссии состояла не только в том, что в нее входили люди, посвятившие свою научную карьеру апологии довоенной внешней политики Сталина и разоблачению «польской контрреволюции» (один из них, Олег Ржешевский, писал о «засевшей в КОС-КОР и руководстве пресловутой «Солидарности» агентуре империалистических разведок»), но и в том, что она не имела никаких полномочий на проведение самостоятельных научных исследований. Вместе с тем в качестве компенсации за проволочки в катынском вопросе Смирнов добился рассекречивания решения президиума Исполкома Коминтерна от августа 1938 г. о роспуске компартии Польши. Очевидцы рассказывают, что на заместителе директора Центрального партийного архива Аникееве, который принес бумагу на заседание комиссии, лица не было, у него тряслись руки. Тот факт, что он должен передать совершенно секретный документ иностранному профессору, не укладывался у него в голове и разрушал сложившуюся в ней картину мира. Советская часть комиссии оказалась в нелепом положении: она не могла принимать политических решений, но и побудить руководство страны к их принятию была не в силах. Между тем в Кремле стал муссироваться вопрос о секретных протоколах к пакту Риббентропа—Молотова. 5 мая 1988 г. он был поставлен на заседании Политбюро в связи с предстоящим визитом Горбачева в Польшу. Разброс мнений оказался таков, что, как пишет тогдашний секретарь ЦК Вадим Медведев, «девять десятых в решении этого вопроса зависело от Горбачева. Но он подтвердил свою прежнюю точку зрения: по копиям, как бы достоверно они ни выглядели, юридическое признание документов неправомерно». Аргумент об отсутствии подлинника, на основании которого Советский Союз десятилетиями отрицал аутентичность копий протоколов, для профессионального историка звучит, конечно, дико. Оригиналы множества межгосударственных договоров утрачены, но это отнюдь не значит, что сами договоры утратили силу или что надо переписать историю так, как если бы их никогда не заключали. Помнится, Натан Эйдельман в ответ на этот довод рассказал, что недавно из отдела рукописей Ленинской библиотеки пропал подлинник Ништадского мирного договора между Петром I и Карлом XII — может, теперь по этому случаю снова объявить войну Швеции? Но дело не только в абсурдности аргумента, но и в том, что Горбачев знал, что оригиналы существуют, и не только знал, но и видел их собственными глазами. Как выяснил Валерий Болдин (в то время — заведующий Общим отделом ЦК, позднее — шеф аппарата президента СССР), сразу после смерти Сталина его ближайшие клевреты вскрыли его личный сейф и разобрали хранившиеся там документы по служебной принадлежности. Подлинники секретных протоколов взял себе Молотов. В его личном сейфе они и хранились вплоть до октября 1957 г., когда Молотов был снят Хрущевым с высших партийно-государственных постов и отправлен послом в Монголию. Оригиналы протоколов поступили тогда в архив Политбюро и хранились там за семью печатями. Даже глава государства не мог распоряжаться бумагами этого архива бесконтрольно. Болдин пишет, что показал Горбачеву протоколы и карту раздела Польши с автографом Сталина в начале 1987 г. и получил команду: «Убери подальше!» Катынское же дело и подавно не могло сдвинуться с мертвой точки. Парадокс ситуации заключался в том, что Кремль хотел — или делал вид, что хотел, — принять политическое решение на основании архивных документов; но ведомства-архиводержатели не могли представить документы, не имея политического решения. С этой аппаратной головоломкой приходится постоянно сталкиваться любому бюрократу — человек опытный чутко улавливает умонастроения начальства и точно знает, когда нужны документы, а когда отписки. Академик Смирнов отовсюду получал отписки. Александру Яковлеву, которого Смирнов донимал просьбами помочь в поисках документов, генсек отвечал одним словом: «Ищите!» Валерий же Болдин на вопросы Яковлева о катынских документах «уверял, что таковых у него нет, но говорил это с легкой усмешкой». «Иногда у меня появлялись сомнения в искренности ответов на мои просьбы», — признаётся Яковлев. Саммит Горбачева и Ярузельского в июле 1989 г. не оправдал ожиданий поляков. Как пишет д р Мачишевский, Горбачев высказался о Катыни «только в результате стараний, настояний и прямо-таки требований польского руководства». Советский генсек затронул тему лишь в послесловии к брошюре о своей встрече с польской интеллигенцией. «История этой трагедии, — написал он, — сейчас тщательно исследуется. По результатам исследования можно будет судить, насколько оправданны те или иные суждения, оценки». На самой встрече заговорить на катынскую тему у Горбачева не хватило духу. Ему все еще казалось, что ее можно обойти и забыть, он искренне не понимал, почему бы Москве и Варшаве не сосредоточиться на будущем и не предать забвению прошлое. Между тем вопрос о переоценке пакта Риббентропа—Молотова встал на Первом съезде народных депутатов по настоянию представителей прибалтийских республик. Горбачев в своем выступлении заявил, что подлинники протоколов не найдены, а судить о подлинности копий он считает невозможным. Даже видавший виды Болдин, внимая речам генсека, изумлялся такому фарисейству. Вскоре Горбачев, как бы между делом, спросил Болдина, уничтожил ли он протоколы. Болдин остолбенел: сделать это он мог лишь по письменному распоряжению первого лица. Но лицо это как раз не хотело оставлять своих следов в таком щекотливом деле. В этом эпизоде, как в капле воды, отражается половинчатость натуры первого и последнего президента СССР — он не решался ни уничтожить документы, ни опубликовать, ни даже признаться, что видел их. О том, что видел, не знал даже его ближайший соратник Александр Яковлев, возглавивший на съезде комиссию по политической и правовой оценке пакта 1939 года. После отчаянной борьбы, как публичной, так и закулисной, Второй съезд, состоявшийся в декабре того же 1989 г., признал предвоенные советско-германские секретные протоколы «юридически несостоятельными и недействительными с момента их подписания». Голосование по проекту постановления было открытым. Горбачев не спешил поднимать руку «за», наблюдая за залом, и сделал это, лишь убедившись, что «за» голосует большинство. Постановлению предшествовали разнообразные и хитроумные ходы, направленные на легитимацию копий. Одним из главных возражений противников признания аутентичности копий была подпись Молотова, сделанная латиницей, что не соответствовало дипломатическому протоколу и как будто не было в обычае у наркома иностранных дел. Тогда депутат от Эстонии академик Эндель Липмаа представил комиссии образчики латинского автографа Молотова из своей личной коллекции — оказалось, что на иноязычных экземплярах документов Молотов подписывался именно так. Заведующий международным отделом ЦК Валентин Фалин передал комиссии результаты криминалистической экспертизы, установившей, что текст советско-германского договора о ненападении 1939 г. и секретные протоколы напечатаны на одной и той же машинке. Доложив об этом генсеку, Фалин сказал Яковлеву: «Протоколы существуют, и Горбачев их видел. Непонятно, для чего генеральный разыгрывает этот спектакль». Я следил за перипетиями этой борьбы с неослабевающим интересом, хотя видел только верхушку айсберга. У меня уже в конце 1988 г. была написана большая статья-расследование о секретных протоколах на Нюрнбергском процессе, о показаниях на эту тему Риббентропа и Вайцзеккера; я списался с адвокатом Гесса Рудольфом Зайдлем, который допрашивал их в качестве свидетелей защиты; из рабочих документов советской делегации в Нюрнберге я знал, что следователи и обвинители находились под неусыпным наблюдением сотрудников МГБ, докладывавших о каждом их шаге в Москву; наконец, знал я и о загадочной смерти в Нюрнберге одного из советских военных прокуроров Николая Зори — по странному совпадению, именно ему пришлось вести допросы свидетелей, подтверждавших существование секретных протоколов, и ему же было поручено представление доказательств по Катыни. Мне хотелось, чтобы статья вышла в «Литературной газете», но в то же время важно было напечатать ее к 50 летию начала II Мировой войны. Статья была опубликована вовремя, но не в Москве, а в Таллине, в русскоязычном журнале «Радуга». Оригиналы же секретных протоколов были представлены публике лишь 27 октября 1992 г., уже при Ельцине. Позднее, вспоминая о своих переговорах с покойным японским премьер-министром Рютаро Хасимото, Борис Ельцин написал, что в Москве раздумывали, не заключить ли с Токио некий негласный пакт о Южных Курилах, которые Япония считает своей территорией. Однако отказались от этой идеи: «Время секретных протоколов все-таки уже в прошлом. Ничего хорошего от возрождения этой практики не будет». Теперь, с расстояния в 17 лет, видно, что Первый и Второй съезды народных депутатов были высшей точкой горбачевской гласности и демократизации. Горбачев выдохся в неравной борьбе с партийным аппаратом, а опереться на радикальное крыло реформаторов опасался. Народ, измученный борьбой за выживание, отказал в доверии своему лидеру, забалтывающему любую проблему. Кремль переходил к обороне, защите «идеалов социализма» от посягательств слишком рьяных либералов («…многие начали срываться на истерики, — писал впоследствии Горбачев, — злобные выпады против перестройки и лично против меня. Одни мстили за разрушение привычных миров и удобного для них порядка. Другие, пьянея от свободы, соревновались в показной смелости»). Пресса была заполнена статьями о преступлениях сталинизма, но непорочные ризы Ленина оставались неприкосновенными. «Говорят, что рамки социализма для перестройки тесны, — вещал Горбачев на встрече с деятелями науки и культуры в январе 1989 года. — Исподволь подбрасывается мысль о плюрализме, многопартийности и даже частной собственности». Но в марте 1990 го ему пришлось смириться с многопартийностью. На внеочередном Третьем съезде был поставлен вопрос об избрании Горбачева президентом — он испустил вздох облегчения, когда было решено избирать съездом, а не всенародным голосованием, которое он, несомненно, проиграл бы. Но и на съезде при отсутствии альтернативных кандидатур за него было подано всего 59,2 % голосов. Катынская проблема тем временем перешла в стадию аппаратных игр. По высоким кремлевским кабинетам циркулировали совершенно секретные записки, справки и проекты решений. Одни бесследно пропадали, не возымев никаких последствий, другие получали ход, обрастали визами, но из замкнутого круга секретного бумагооборота вырваться не могли. 22 марта 1989 г. Эдуард Шеварднадзе, Валентин Фалин и Владимир Крючков подают в ЦК КПСС под грифом «секретно» записку «К вопросу о Катыни». У авторов ее нет сомнений в том, какая из двух версий верна. «Советская часть Комиссии (историков. — В.А.), — пишут они, — не располагает никакими дополнительными материалами в доказательство «версии Бурденко», выдвинутой в 1944 году. Вместе с тем нашим представителям не дано полномочий рассматривать по существу веские аргументы польской стороны». Авторы записки предлагают: «Видимо, нам не избежать объяснения с руководством ПНР и польской общественностью по трагическим делам прошлого. Время в данном случае не выступает нашим союзником. Возможно, целесообразнее сказать, как реально было и кто конкретно виновен в случившемся, и на этом закрыть вопрос. Издержки такого образа действий в конечном счете были бы меньшими в сравнении с ущербом от нынешнего бездействия». И опять заседание Политбюро, и новое поручение различным инстанциям в месячный срок представить ЦК КПСС «предложения о дальнейшей советской линии по Катынскому делу». Но такие предложения, а вернее указания, инстанции хотели получить как раз от ЦК КПСС. В ответ на слезные мольбы академика Смирнова, просившего принять хоть какое-нибудь решение, ему от имени Горбачева было предложено вместе с д ром Мачишевским выступить с совместным обращением к гражданам, организациям и архивам Польши, Советского Союза и третьих стран с просьбой направлять комиссии свидетельства и документы, имеющие отношение к событиям в Катыни. Но Мачишевский категорически отказался участвовать в этом фарсе. Видимо, в момент тяжких раздумий Горбачев решил посмотреть на документы «особой папки». Бегло прочитав несколько страниц, он собственноручно заклеил пакеты скотчем и вернул их Болдину со словами: «Храните получше и без меня никого не знакомьте. Слишком все это горячо». Горбачев держал в руках документы «особой папки» за 10 дней до визита Ярузельского в Москву (27–28 апреля 1989). Среди этих бумаг была и самая главная — постановление Политбюро ЦК ВКП(б) от 5 марта 1940: «…рассмотреть в особом порядке, с применением к ним высшей меры наказания — расстрела. (…) Рассмотрение дел провести без вызова арестованных и без предъявления обвинения, постановления об окончании следствия и обвинительного заключения…» Но и на этот раз до признания дело не дошло. Болдин пишет, что не может понять, почему генсек «начинал юлить и лгать» всякий раз, когда речь заходила о Катыни. Возможно, в этом не отдавал себе отчета и сам Горбачев. До меня доходили отголоски аппаратных баталий — в основном через Юрия Зорю, сына погибшего в Нюрнберге военного прокурора. Теперь уже тоже покойный, он был убежден, что отца убили бериевские тонтон-макуты. Я в этом не уверен — эта смерть могла быть и самоубийством. В любом случае она связана с катынским делом, которое в Нюрнберге не удалось приписать нацистам. Юрий Николаевич был одним из исследователей, тщетно стучавшимся в двери закрытых архивов. Волею случая и собственной находчивости он проник в Особый архив, нашел там ключевые документы и понес их в ЦК. 1 декабря 1989 г. Михаил Горбачев встретился в Ватикане с Папой Иоанном Павлом II. Судя по официальной записи беседы, о Катыни они не говорили, но тема эта будто присутствует подспудно в разговоре, который касался главным образом свободы совести и взаимоотношений римско-католической Церкви с русской православной. Конфликт Церквей связан прежде всего с историческим наследием, перекройкой государственных границ, и Святой отец много говорил об этом. Горбачев не вдавался в подробности и сказал, что примет любое решение, к которому придут главы Церквей. А потом произнес удивительную в устах советского лидера фразу: «Это не значит, что мы, используя известное выражение, умываем руки…» Он не хотел быть Пилатом… Помощник Горбачева Анатолий Черняев в одном из интервью говорит о взаимоотношениях Кремля и Святого Престола в этот период. На реплику журналистки о том, что Горбачев отправился к Папе за тем, «чтобы получить свидетельство в Ватикане, что с «империей зла» покончено», Черняев отвечает утвердительно: «Очень правильная постановка вопроса». Меня кремлевские интриги интересовали мало. Я вообще не понимал, для чего нужно обивать пороги Старой площади. Меня не волновали личные душевные терзания президента. Я спешно заканчивал книгу, не представляя себе, когда и в каком виде она выйдет и выйдет ли вообще. Издательство дожидалось того дня, когда Горбачев наконец признается. Полного, безоговорочного признания, однако, не произошло. Горбачев решил не передавать польской стороне документы «особой папки», содержавшей главную улику — постановление Политбюро о расстреле польских военнопленных без суда и следствия. 13 апреля 1990 г. Ярузельский получил от Горбачева две папки, в которых были собраны, по словам советского президента, «косвенные, но достаточно убедительные доказательства того, что расправа с польскими офицерами в Катыни была осуществлена тогдашними руководителями НКВД». Об ответственности высшего политического руководства страны не было сказано ни слова. Более того, Горбачев счел нужным попросить генерала не раздувать сенсацию. Утвержденный Политбюро проект беседы (тоже под грифом «совершенно секретно») гласит: «Хотел бы посоветоваться с Вами, Войцех Владиславович, как лучше сделать, чтобы внесение окончательной ясности в катынскую трагедию не пошло во вред польским друзьям, а сам факт объявления об этом сейчас не был бы представлен как результат давления». Конечно, забота о своем личном престиже и лицемерное беспокойство по поводу «вреда», который может причинить «польским друзьям» признание вины НКВД, не идет ни в какое сравнение со значением события. Широкая публика узнала о нем из сообщения ТАСС, в котором было сказано, что «выявленные архивные материалы в своей совокупности позволяют сделать вывод о непосредственной ответственности за злодеяние в Катынском лесу Берии, Меркулова и их подручных. Советская сторона, выражая глубокое сожаление в связи с катынской трагедией, заявляет, что она представляет одно из тяжких преступлений сталинизма». Моя рукопись ушла в набор. Книга вышла в январе 1991 г. неслыханным сегодня тиражом — 75 тысяч экземпляров. Я в то время работал в «Независимой газете» — совершенно новой и непохожей на все старые. Мы создавали ее на пустом месте и голом энтузиазме. В короткий срок она заняла положение главного оппонента правительства. Когда газете потребовался девиз, я предложил из Тацита — «Sine ira et studiо». Начав выходить в декабре 1990 го, «Независимая» сразу же прошла горнило вильнюсских событий и «Бури в пустыне» и во многом сформировала отношение общества к обоим событиям. Эта работа захватила меня целиком. Это время было самым счастливым периодом моей жизни. Катынь я считал пройденным этапом — главное сказано, остались детали. Я не видел тогда эту тему во всем масштабе. Работая в газете, вообще многое видишь в искаженной и даже обратной перспективе — за мелкой повседневностью подчас не слышна тяжкая поступь судьбы и истории. В марте 1991 го состоялась генеральная репетиция путча — в Москву под предлогом защиты внеочередного съезда депутатов России, созванного ради отставки Бориса Ельцина, вошли танки. (На самом деле — дабы не допустить демонстраций в поддержку Ельцина.) Отлично помню свои ощущения. Зрелище было не приведи Господь. Стволы аккуратно и молчаливо высовывались из переулков в центре города. В тот же день Горбачев в ответ на требование депутатов съезда войска из города вывел. Но с этого дня военный переворот был лишь вопросом времени. Поэтому, когда в августе грянул путч, я нисколько не удивился. Было противно, но не страшно. В конечном счете это и погубило ГКЧП — люди отвыкли бояться. У нас появился иммунитет, и за эту прививку от страха, пожалуй, следует сказать спасибо Горбачеву. Вечером 21 августа я наблюдал на Лубянке, как толпа валит кумир Дзержинского. В здании КГБ почти не было светящихся окон. Как рассказал мне потом один сотрудник зловещего ведомства, большинство его коллег оставалось на рабочих местах, а свет в кабинетах выключили, чтобы лучше было видно происходящее на площади. То был один из редчайших в истории России моментов, когда тайная полиция оказалась под угрозой ликвидации — предпоследний был в XVIII веке. Единственный русский правитель, при котором не было госбезопасности — Петр III, герцог Голштинский. Он сгоряча отменил Тайную экспедицию, за что вскоре жестоко поплатился: года не процарствовал, как переворотчики во главе с собственной супругой монарха Екатериной отменили его самого. И ведь ни тогда, ни теперь никакая самая бдительная госбезопасность еще ни одного царя от ГКЧП не спасла. С императором Павлом еще интереснее вышло. Первый сановник империи и шеф Тайной канцелярии граф фон дер Пален вел себя замысловато: императора заверял, что нарочно примкнул к заговорщикам, чтобы вовремя пресечь преступные планы, однако же не пресек, но в самый решительный момент вдруг исчез и объявился лишь после убийства Павла. Вот и Горбачев в Форосе то ли выжидал за высоким забором, то ли сам оказался в заложниках у собственной госбезопасности. Борис Ельцин назвал КГБ «принципиально нереформируемой структурой». Но уничтожать эту структуру не стал, поменяв лишь высшее руководство. А в декабре 1991 г. и вовсе объединил госбезопасность с министерством внутренних дел в одно ведомство, как это уже было после смерти Сталина. Но менее чем через месяц Конституционный суд признал реформу незаконной и отменил указ президента. Много было разговоров о люстрации, но законом они так и не стали. Помню, во время одной из таких дискуссий генерал-майор ГБ выходил из зала курить, нервно играл желваками, слушая ораторов, и говорил мне сквозь зубы: «Мстить будем. А вы как думали?» Генерал напрасно нервничал. Новые хозяева жизни, русские олигархи, рекрутировали себе в советники отставных лубянских «рыцарей плаща и кинжала». В период первоначального накопления капитала для выживания и успешной борьбы с конкурентами им потребовались собственные службы безопасности. Генерал, собиравшийся мстить, получил высокую должность в частной нефтяной компании, а затем и избрался в Думу по списку компартии. Проблема в том, что у госбезопасности всегда собственная повестка дня. В конце концов она провела одну из самых успешных в своей истории тайных операций: власть в стране перешла к ней незаметно, без драматических эффектов. Тот краткий период, когда Лубянка оказалась деморализована провалом путча, был золотым временем для историков и журналистов, исследующих мрачные тайны повергнутого режима. Кажется, на второй или третий день после провала путча новый заместитель председателя КГБ генерал Николай Столяров пригласил к себе журналистов, был учтив и радушен, постоянно улыбался. Архивы можно было брать голыми руками — Столяров обещал настежь распахнуть двери хранилищ. Аппарат, правда, поправил своего начальника-неофита — двери разве что слегка приоткрылись, но и этого оказалось вполне достаточно, чтобы значительно продвинуться в изучении «белых пятен». Ни до, ни после в прежде недоступных архивах не было такого широко доступа к документам. Сегодня я вынужден признать, что использовал это время нерационально — я был уверен, что уж теперь-то архивы не закроются никогда. У меня разбегались глаза. Я не знал, за что хвататься, — выхватывал и публиковал самое броское. О том, как вожди Коминтерна в 20 е годы планировали революции в Бразилии и на Филиппинах. Как советская разведка доносила: в Баварии появился некто Адольф Хитлер, марионетка реакционного генералитета. О том, как в годы «холодной войны» Москву опять обуяла идея мировой революции и она за тридевять земель, в иные полушария рассылала своих военных инструкторов и оружие, щедро снабжала повстанцев Третьего мира всем необходимым, от нижнего белья до музыкальных инструментов. Собственными глазами видел и опубликовал документы о безвозмездной поставке партизанам Африканского национального конгресса носков, трусов и книги на португальском языке «Почему в СССР сложилась однопартийная система», а конголезцам — микроскопов, гитар и саксофонов. Под носками стояла подпись не кого-нибудь, а председателя Совета министров Алексея Косыгина. Само собою разумеется, что революционеры учились, лечились и отдыхали в Советском Союзе, прибывая в Москву в целях конспирации кружным путем, через Париж и Лондон, проводили на его территории свои секретные, но расширенные пленумы, а расплачивались за все эти блага тем, что на съездах КПСС дружно пели осанну государству рабочих и крестьян. Архивы стремительно коммерциализировались. По сходной цене можно было заказать подборку материалов на любую тему. Помню, я привел к заместителю директора архива ЦК КПСС на Ильинке двух американцев, желавших написать книгу о поддержке Москвой леворадикальных партизанских движений Латинской Америки. «Нет проблем», — сказал хозяин кабинета и назвал сумму, по нынешним временам смехотворную. Никогда прежде общение с государственными чиновниками, жрецами доселе самых закрытых учреждений, не доставляло мне такого удовольствия — симпатичные, приветливые, милые люди. Еще вчера до них было не дозвониться. Сегодня они угощали чаем с печеньем и изъявляли полнейшую готовность поделиться любой интересующей журналиста информацией. Страной правил закон о печати. Увы, это время быстро кончилось. Уже к концу 1991 г. режим секретности в архивах был восстановлен практически в прежнем объеме. Лубянка пришла в себя. Вежливые чиновники опять превратились в хамов. Но кое-что мы все-таки успели сделать. В архиве Главного управления конвойных войск я нашел списки военнопленных англичан и бельгийцев, содержавшихся в Козельском лагере вместе с поляками, — они бежали в Польше из немецкого плена и угодили в советский. Английский историк лорд Николас Бетелл, которому я передал список, нашел одного из англичан. Тот рассказал, что они вернулись домой только после того, как началась война Сталина с Гитлером, причем английские командиры взяли с них подписку о неразглашении факта пребывания в советском плену. Нашлись документы об американских пилотах, членах экипажа бомбардировщика B-25, который участвовал в знаменитом налете Джимми Дулиттла на Токио в апреле 1942 года. Эскадрилья поднялась в воздух с авианосца «Хорнет», но самолет майора Эдварда Йорка на обратном пути потерял много топлива и совершил вынужденную посадку близ Владивостока. Хотя США и СССР были союзниками, Йорк и четверо членов его экипажа были интернированы и никогда больше не увидели свою машину. После моей публикации Национальный музей аэронавтики и космических исследований пытался найти самолет Йорка, но не нашел. Мои поиски в архивах иногда приводили к неожиданным результатам в смежных темах. Так, например, мой интерес к «процессу шестнадцати» (суд над командующим Армии Крайовой генералом Леопольдом Окулицким и руководителями Польского подпольного государства в Москве в июне 1945 г.) оказался важен для исследователей судьбы Рауля Валленберга. Когда генеральный консул Польши в Москве Михал Журавский дал мне посмотреть только что полученную им копию тюремного дела Окулицкого, который был приговорен к 10 годам лишения свободы и уже после оглашения приговора скончался на операционном столе в больнице Бутырской тюрьмы, где его оперировали по поводу подозрительного диагноза «заворот кишок», я ахнул: под заключением о смерти стояла подпись начальника санчасти внутренней тюрьмы МГБ Смольцова. Именно этот человек подписал рапорт на имя министра госбезопасности Абакумова о смерти Валленберга от инфаркта миокарда 17 июля 1947 года. Рапорт этот, появившийся на свет в 1957 г., спустя годы после кончины как автора, так и адресата, всегда внушал независимым исследователям сильнейшие подозрения. Годами нам твердили, что ни одного другого автографа Смольцова не сохранилось. И вот нашелся образчик подписи того же лица, сделанный совершенно другой рукой. Рапорт Смольцова оказался несомненной фальшивкой и был изъят из корпуса документов по делу Валленберга. 25 декабря 1991 г., на западное Рождество, президент Горбачев объявил согражданам, что уходит со своего поста. Он сказал, что делает это «по принципиальным соображениям». Но на самом деле у него теперь просто не было государства, которым можно было бы руководить. «Процесс обновления страны и коренных перемен в мировом сообществе оказался куда более сложным, чем можно было предположить, — говорил президент-реформатор с некоторой обидой в голосе. — Однако то, что сделано, должно быть оценено по достоинству. Общество получило свободу, раскрепостилось политически и духовно. И это — самое главное завоевание, которое мы до конца еще не осознали, потому что еще не научились пользоваться свободой». «Не научились пользоваться свободой». По крайней мере он и себя включил в число не научившихся. И на том спасибо. Почему Горбачев так и не решился до конца открыть правду о Катыни? Не исключено, что правы те, кто считает, что правда оказалась слишком чудовищной. Конечно, в истории Европы были и Варфоломеевская ночь, и крестовые походы, и инквизиция… Но из близких по времени событий массовых убийств, сопоставимых с катынским, нет. Ленский расстрел — 270 убитых, Кровавое воскресенье — тысяча, кишиневский погром 1903 г., всколыхнувший мировую общественность — 49 трупов. Была Катастрофа еврейского народа, но она была уже после Катыни. Существует гипотеза, что Горбачев предвидел, что катынское признание приведет к тектоническим сдвигам в общественном сознании. «Ну что может быть страшнее для КПСС признания того, что с благословения некоторых ее лидеров гибли тысячи соотечественников, коммунистов и беспартийных, граждан многих зарубежных стран, о чем мир уже знал, — пишет Валерий Болдин. — Зачем же теперь архитектору перестройки и обновления вдруг понадобилось утаивать это преступное убийство? Думаю об этом и не нахожу ответа». Но разница есть, и очень существенная. Разоблачения хрущевской поры касались только лично Сталина и его подручных, исказивших «ленинские нормы». Дальше узкой группы лиц, в основном уже покойников, Хрущев не пошел. Виноват был «культ личности», жажда личной власти, маниакальная подозрительность вождя. Об осуждении партии, государственного строя, социализма не было и речи. Комиссия по реабилитации под председательством Николая Шверника уже в 1962 г. прекратила свою деятельность. С тех пор масштабного и юридически значимого возвращения к этой теме на уровне высшего политического руководства страны не было. На посту генерального секретаря Михаил Горбачев ни разу не высказывался о Сталине отрицательно. В мае 1985 г. в докладе по случаю 50 летия окончания войны он отметил заслуги Сталина как организатора победы. Прекрасно помню, как резанула слух эта фраза, — мы надеялись услышать от нового молодого генсека совсем другое. Да, при нем открылись шлюзы, публиковались материалы об ужасах сталинизма. Но разоблачения системы и идеологии в этих публикациях все же не было. На меня эта новая «оттепель» особого впечатления не произвела — новыми были лишь детали, а суть я знал и прежде, причем в гораздо более жестких формулировках: при позднем Брежневе книги самиздата и русских зарубежных издательств имели достаточно широкое хождение, за их чтение уже не сажали. Фигур, равновеликих Солженицыну, среди «прорабов перестройки» не было. Публикация «Архипелага» в «Новом мире» началась только в конце 1989 года. Это было действительно событие. Именно после этого я поверил словам о «необратимости перестройки». Конечно, мы знали, что Горбачев не сталинист. Но сам он только в отставке стал откровенно говорить о Сталине и XX съезде. В феврале 1996 г. «Горбачев-фонд» провел конференцию, посвященную 40 летию XX съезда. В своем вступительном слове бывший президент впервые рассказал о своем восприятии доклада Хрущева о сталинском терроре: «Помню, тогда я работал в комсомоле и принял съезд сразу же — для меня проблемы тут не было. Но когда, будучи заместителем заведующего отделом пропаганды крайкома комсомола, я по поручению Ставропольского крайкома партии поехал в Ново-Александровский район разъяснять итоги съезда, секретарь, который меня встретил в райкоме, мой хороший знакомый, сказал: «Я думаю, Михаил Сергеевич, тебя подставили. Мы вот сидим и не знаем, что делать». Спрашиваю: «Почему? Есть же материалы, есть пресса». Он отвечает: «Вот поедешь, послушаешь, что говорят люди, тогда и узнаешь… Не понимают… И не принимают»». Он уподобил воздействие съезда «электрическому шоку огромной мощности». В той же речи он говорил о том, что поставить под сомнение систему, порвать с ней Хрущеву оказалось не под силу: «Хрущев, конечно, был реформатором. Но в его деятельности очень много противоречий. Часть из них связана с сугубо субъективным пониманием происходивших процессов. А часть определялась приверженностью, ангажированностью, включенностью в эту систему. Я это по себе хорошо знаю». И настойчиво проводил параллель между хрущевской оттепелью и перестройкой: «…новый импульс мы дали перестройкой, пытаясь соединить социализм с демократией». А далее следует знаменательное признание: «Но многое и не получилось, и, может быть, из-за того, что мы соединяли несоединимое». Спустя 10 лет он повторил: «Есть органическая связь между перестройкой и ХХ съездом, и поэтому, наверное, некоторые также считают перестройку актом предательства». «Соединяли несоединимое»… Признание вины за катынские расстрелы потребовало бы от Горбачева полного разрыва с партией, отказа от иллюзорной веры в возможность реформировать социализм, морального осуждения не отдельных лиц, не преступлений тайной полиции или даже режима, а системы. К такому признанию Горбачев в то время был просто не готов. Я считаю, за это его можно уважать. Для партократа, ни имевшего никаких внутренних убеждений, не составляло ни малейшего труда превратиться в демократа. А Горбачев мучился. Он не смог. В своей Нобелевской лекции он сказал: «Невозможно «выпрыгнуть» из собственной тысячелетней истории». А потом в интервью добавил: «Мне кажется, это будет напоминать выпрыгивание из штанов». Да и все мы не смогли. Помню призывы к всенародному покаянию. Слово это вошло в публицистическую речь после фильма Тенгиза Абуладзе «Покаяние», с превеликими трудами пробивавшегося в прокат. И помню реакцию: мол, каяться должны сталинско-брежневские сатрапы, палачи, а нам, народу, каяться не в чем. Оно и верно: покаяние — глубоко религиозный акт. В атеистической стране он невозможен, а православные пастыри молчали. Об этом писал в 1933 г., еще до сталинских ужасов, философ Георгий Федотов: «Почему Россия — христианская Россия — забыла о покаянии? Я говорю о покаянии национальном, конечно. Было ли когда-нибудь христианское поколение, христианский народ, который перед лицом исторических катастроф не видел в них карающей руки, не сводил бы счеты со своей совестью? На другой день после татарского погрома русские проповедники и книжники, оплакивая погибшую Русь, обличали ее грехи… Жозеф де Местр видел в революции суд Божий… А в православной России не нашлось пророческого обличающего голоса, который показал бы нашу вину в нашей гибели. Это бесчувствие национальной совести само по себе является самым сильным симптомом болезни». 25 июля 1991 г. в Москве, в своей квартире на Фрунзенской набережной, умер Лазарь Каганович — последний из тех, кто скрепил своим «за» расстрельную записку Берии. Один из самых беспощадных палачей-сталинистов, кровавый вампир, при Хрущеве он был исключен из партии, но к более серьезной ответственности не привлекался, до самой смерти пользовался кремлевской больницей и получал продовольственный кремлевский паек. В своих мемуарах Горбачев отрицает, что видел документы «особой папки» в 1989 году. Он утверждает, что в папках, которые показал ему тогда Болдин, находилась «документация, подтверждающая версию комиссии академика Бурденко». Записку же Берии с визами Сталина и других членов Политбюро он, по его словам, впервые увидел лишь в декабре 1991 г., накануне встречи с Ельциным, когда готовился сдавать ему дела, причем на ознакомлении Горбачева с этой бумагой будто бы настояли архивисты. «У меня дух перехватило от этой адской бумаги, обрекавшей на гибель сразу тысячи людей», — пишет Горбачев. Он не просто передал записку Ельцину, но прочел ему ее вслух в присутствии Александра Яковлева, что само по себе свидетельствует об исключительном значении, которое придавал бумаге Горбачев: архивный документ передавался новому главе государства вместе с ядерной кнопкой. Такова была его взрывная сила. Президент России тотчас согласился с тем, что документ следует передать полякам. «— Но теперь, — сказал я, — это уже твоя миссия, Борис Николаевич». Почему Ельцин не исполнил эту миссию при первой же возможности? На этот вопрос Горбачев дает удивительно мелкий ответ: «Сейчас уже ясно, что тяжелейшую драму в польско-советских отношениях пытались использовать, чтобы лишний раз бросить грязь в Горбачева». Александр Яковлев, очевидец встречи Горбачева и Ельцина в Кремле (которая, кстати, продолжалась более восьми часов) описывает ее иначе. В его рассказе Горбачев вслух записку не зачитывает, а просто передает конверт с документами и говорит, что надо посоветоваться, как быть с этими бумагами: «Боюсь, могут возникнуть международные осложнения. Впрочем, тебе решать». Ельцин, продолжает Яковлев, «почитал и согласился, что об этом надо серьезно подумать». «Я был потрясен… — пишет мемуарист. — Михаил Сергеевич передавал эти документы с поразительным спокойствием, как если бы я никогда не обращался к нему с просьбой дать поручение своему архиву еще и еще раз поискать документы. В растерянности я смотрел на Горбачева, но не увидел какого-либо смущения. Такова жизнь». Борис Ельцин задумался надолго. Он не передал Польше документы «особой папки» ни тогда же, в декабре, ни в мае 1992 г., когда в Москву с визитом приезжал Лех Валенса. Я помню этот визит, во время которого общине московских католиков был наконец передан костел Непорочного зачатия Девы Марии, построенный на пожертвования паствы, но национализированный советской властью; я помню и напряженное ожидание. В том, что документы существуют и что Ельцин знает об их существовании, сомнений не было. Но дело было даже не в документах, а в признании. Одна моя знакомая, большая поклонница Ельцина (у него вообще, как у оперного тенора, было много поклонниц среди одиноких дам бальзаковского возраста), называла его «раскаявшимся грешником». Он и впрямь похож на Савла, обратившегося в Павла. В отличие от Горбачева он решительно порвал с КПСС, президентским указом распустил ее на территории России. Уходя на покой, он попросил прощения у народа. Он «нашел» в президентском архиве оригиналы секретных протоколов и написал по этому поводу: «Сколько слов было сказано по поводу лживости буржуазной пропаганды, сочинившей секретные протоколы пакта Молотова—Риббентропа?! Сколько раз приходилось пропагандистскому аппарату говорить, что это всё происки и фальшивки?! Хотя любому здравомыслящему человеку было ясно, что уже нельзя отнекиваться от того, что давно известно всем. Прошло время, и вот мы признали, да, секретные протоколы существуют, но сколько же уважения и авторитета мы потеряли из-за такой твердолобости». Так что же мешало ему признать и извиниться за Катынь? Неужели прав Горбачев — нет, не в том, что Катынь стала для Ельцина поводом лишний раз «бросить грязь» в предшественника, а в том, что Ельцин выбирал удачный политический момент? Мне не верится. Со слов Олега Попцова, который был близок к Ельцину, можно судить о его реакции на переданные Горбачевым документы: «Впоследствии он рассказывал о брезгливом чувстве, которое пережил в тот момент, о своем нежелании не только вникать, но даже прикасаться к этим свидетельствам сотворения порока, насилия, искалеченных судеб и судеб целых народов». Знаю по себе: подлинный архивный документ таит в себе страшную силу, огромной мощности энергетический заряд. Нежелание прикасаться к бумагам вполне понятно. В марте 1992 г. я пришел в МИД брать интервью у министра иностранных дел Андрея Козырева, к тому моменту просидевшего в министерском кресле чуть больше трех месяцев. Едва ли не первым, что я услышал от него, были сожаления по поводу распада Советского Союза. К тому времени ностальгия по СССР уже вошла в политическую моду. Господи, думал я, что же это такое? Что же такое эта империя, где никто, включая правителей, не был свободен, которую ненавидели и боялись, из которой бежали при малейшей возможности, которая воздвигла свою мощь на костях собственных подданных, но все равно осталась «Верхней Вольтой с ракетами», империя, о которой вчерашние рабы не могут говорить без трагического надрыва?.. Во время визита Валенсы в Россию 21–23 мая 1992 г. шаг вперед все же был сделан: в совместном заявлении двух президентов говорится о преступлениях «сталинского режима» и «антигуманной сущности тоталитаризма». Горбачев в свое время решился обвинить лишь головку НКВД: «Берию, Меркулова и их подручных». Следующим шагом стало «дело КПСС» в Конституционном суде, куда обратились вожди упраздненной Ельциным партии с просьбой признать неконституционными указы президента о роспуске КПСС и КП РСФСР и о конфискации их имущества. Эксперты президентской стороны рассчитывали превратить судебные слушания в новый Нюрнбергский процесс, который признает КПСС преступной организацией и тем самым избавит Россию от «призрака коммунизма». Позицию президента должны были подкрепить архивные документы, иллюстрирующие механизм принятия и исполнения решений и тем самым доказывающие, что КПСС подменила собой государственный аппарат. Отбором документов для представления в Конституционный суд занималась специальная комиссия по архивам при президенте РФ. В качестве эксперта из Лондона был приглашен правозащитник Владимир Буковский, предлагавший окружению Ельцина устроить суд над КПСС еще в августе 1991 года. «Я сказал им очень простую и практическую вещь о том, что коммунизм сегодня как раненый зверь и что подранка нужно добить: «Если вы его не добьете сейчас, через несколько месяцев он оправится и бросится вам на горло»», — рассказывал Буковский на пресс-конференции в Варшаве в марте 1998 года. По словам Буковского, с ним были согласны все, кроме Ельцина: «Он не объяснял, почему, но было ясно. Он понимал, что такой процесс, однажды начавшись, обязательно заденет и таких людей, как он. Во всяком случае такие люди не смогут остаться лидерами после этого процесса». Но оказавшись в роли ответчика, Ельцин, по версии Буковского, испугался: «Он понял, что может проиграть это дело, потому что большинство судей симпатизировало коммунистам». Буковский не получил доступа к самому закрытому архиву — президентскому. Там работали только особо доверенные должностные лица, которые и вскрыли в сентябре «пакет № 1», где находились документы, переданные Горбачевым Ельцину, а тот вернул их на хранение. О находке доложили президенту, который тотчас распорядился вручить их полякам. Главный архивист РФ Рудольф Пихоя был назначен по этому случаю специальным посланником президента России. Он вылетел в Варшаву 14 октября и передал документы лично президенту Валенсе. Второй комплект тех же документов был представлен в Конституционный суд. Дело КПСС слушалось с перерывами с 26 мая по 30 ноября 1992 года. Сейчас уже можно с полной определенностью сказать: та масштабная задача, какую поставили перед собой советники президента, оказалась им не по плечу. И не потому, что они были плохими юристами. Слишком высок был накал политических страстей, слишком тяжело многим давалось отречение от недавнего прошлого. Не хватало времени, опыта, не было прецедентов, события эпохи сталинизма трудно было рассматривать с сугубо академических, правовых позиций. Зал судебных заседаний стал ареной идеологического столкновения. Судьи не смогли абстрагироваться от своих политических симпатий и антипатий. Судья Анатолий Кононов занимал радикальную позицию и настаивал на конституционности роспуска КПСС. Судья Виктор Лучин голосовал против. Оба написали особые мнения. Председатель КС Валерий Зорькин балансировал между двумя крайностями. («В моей профессии человек на компромиссы обречен», — сказал он в недавнем интервью.) Михаил Горбачев в суд не явился. На пресс-конференции 17 августа он заявил, что, даже если его приведут в суд в наручниках, он не скажет там ни единого слова, а позднее добавил, что на процессе КПСС его хотят «дискредитировать или использовать». В ответ суд наказал его штрафом в размере 100 рублей. По просьбе суда Горбачеву был воспрещен выезд из России вплоть до дачи показаний. В итоге суд принял половинчатое решение: он признал неконституционными руководящие структуры партии, но сохранил первичные организации, поскольку они, по мнению суда не нарушали статус общественных организаций. Как писал судья Кононов, это постановление «одновременно устраивало и не устраивало обе стороны именно в силу недоговоренности, неопределенности и возможности различного толкования». Исполнять решение КС никто не стал. Коммунистическая партия благополучно возродилась. Катынское дело в рамках «дела КПСС» рассматривалось поверхностно. Документы «особой папки» в экспертное заключение, составленное представителями президента, включены не были. Там сказано лишь, что «есть веские, хотя и косвенные основания полагать, что расстрел польских офицеров был санкционирован Политбюро ЦК ВКП(б) на заседании 05.03.1940 г.». Обновленная редакция заключения готовилась к судебному слушанию 7 июля, а «пакет № 1» был обнаружен в президентском архиве 24 сентября. Откуда авторам заключения стала известна не только точная дата, но и сам факт существования протокола Политбюро, не упоминающийся ни в каких опубликованных ранее документах? Вполне очевидно, что эта осведомленность — результат утечки, которую допустило одно из должностных лиц, знавших о существовании протокола до его повторного обнаружения в архиве президента. 14 октября президентская сторона ходатайствовала о приобщении к делу документов «особой папки». 22 октября суд постановил в удовлетворении ходатайства отказать. Представители КПСС поставили под сомнение аутентичность бумаг. Представлявший документы Сергей Шахрай был не готов к такому повороту. Как писал впоследствии эксперт Юрий Слободкин, «для представителей президентской стороны обвинение в фальсификации документов явилось настоящим ударом. Они старались не показывать растерянности и даже пообещали представить «подлинные архивные документы», но, разумеется, никаких подлинников никому и никогда не предъявляли». К аргументации Слободкина мы еще вернемся. Желая помочь представителям КПСС, бывший сотрудник ЦК КПСС Валентин Александров направил им письмо, в котором изложил по памяти все, что ему по долгу службы стало известно по катынскому делу. Поскольку он был помощником секретаря ЦК Медведева, а затем Фалина, через его руки прошли все бумаги, связанные с подготовкой решения о передаче катынских документов Ярузельскому в апреле 1990 г., — вся закрытая служебная переписка начиная с осени 1987 года. Александров особо подчеркивает, что в 1988–1989 гг. «остро этот вопрос поляками не ставился» (хотя и «выражалась неудовлетворенность крайне медленным освещением «белых пятен» истории»), — в его версии, инициаторами признания правды о Катыни были высокопоставленные сотрудники ЦК. Александров нисколько не сомневается в виновности советской стороны. По его словам, сокрытие истины об этом преступлении было делом рук не партии, а Горбачева и его ближайшего окружения, за действия которых партия не должна нести ответственность. «Утаивание документов, — писал Александров, — стало проявлением противопартийных действий со стороны горстки людей, поставивших себя над, а следовательно, и вне КПСС». Нетрудно увидеть в этих обвинениях логику Хрущева, который тоже обвинял Сталина и горстку его клевретов, но не партию. Однако тактика защиты, предложенная Александровым, вождям КПСС не понравилась, его записка Конституционному суду не представлялась. В тексте постановления КС по «делу КПСС» Катынь не фигурирует. В особом мнении судьи Кононова Катынь упоминается в одной фразе, но зато эта фраза содержит правовую квалификацию расстрелов: «Как военное преступление можно расценить уничтожение по постановлению Политбюро ЦК КПСС тысяч польских военнопленных в Катыни и других местах». Это единственный в катынском деле судебный документ. После публикации ключевых документов встал вопрос о юридической ответственности виновных. На него должна была ответить Главная военная прокуратура. Во время своего официального визита в Польшу в августе 1993 г. Ельцин обещал: «В атмосфере взаимопонимания и доброй воли были выяснены обстоятельства катынского преступления, виновники которого будут наказаны». Действительно, в это время следственные действия шли полным ходом. По существу, следователи ГВП выполнили ту задачу, от исполнения которой уклонился Конституционный суд. Но для этого им пришлось проделать колоссальный объем работы — не только установить обстоятельства расстрелов, но и вскрыть технологию последующих фальсификаций. Результаты этой работы поражают своей скрупулезностью, профессионализмом, добросовестностью и юридической основательностью. Главная военная прокуратура открыла дело еще в сентябре 1990 года. Следственную группу возглавил подполковник, впоследствии генерал-майор юстиции Александр Третецкий. Сейчас уже очевидно, что, принимая решение о возбуждении уголовного дела, главный военный прокурор СССР Александр Катусев ориентировался на политическое решение Горбачева о признании виновными руководителей НКВД. Дело нужно было «оформить», то есть придать ему юридически законченную форму, и закрыть за смертью обвиняемых. От группы Третецкого никто не ожидал столь доскональных следственных действий. Но специфика дела была такова, что для решения вопросов о юридической квалификации катынского преступления, о подсудности исполнителей, о правовом статусе жертв потребовалось изучить международно-правовой режим, при котором совершались расстрелы, процессуальную сторону репрессий и даже систему кремлевского делопроизводства. Возможно, это было первое юридически состоятельное комплексное исследование механизма сталинского террора. На ход расследования самым непосредственным образом влияла общественно-политическая атмосфера в стране. Зачастую одни и те же должностные лица то способствовали следственным действиям, то препятствовали им. Самый яркий пример такого рода — тогдашний начальник управления КГБ по Тверской области Лаконцев. 19 августа 1991 г., едва получив известие о путче в Москве, он потребовал от следственной группы прекратить раскопки массовых захоронений в Медном и заявил, что не гарантирует безопасность экспертов. Распоряжение свернуть работы получила и группа, работавшая на раскопках в Харькове. А спустя несколько дней, когда путч окончательно провалился, Лаконцев приехал на место раскопок и стал убеждать следователей в огромной важности катынского дела. Я встречался с подполковником Третецким и его подчиненными по их приглашению в здании ГВП, предоставил им всех свидетелей и документы, которыми располагал сам. По их собственному признанию, именно из первого издания моей книги они узнали о существовании захоронения в Медном. Чтобы квалифицировать состав преступления, следствию необходимо было прежде всего установить, являлись ли польские узники на территории СССР военнопленными. Логика подсказывает, что для этого Советский Союз и Польша должны были находиться в сентябре 1939 г. в состоянии войны. Но войну они друг другу не объявляли. В ноте, которую заместитель наркома иностранных дел Владимир Потемкин пытался вручить польскому послу ранним утром 17 сентября, говорилось, что «Польское государство и его правительство фактически перестали существовать». Посол Вацлав Гжибовский принять ноту отказался, заявив, что польское государство существует и оказывает сопротивление. Если польское государство перестало существовать, то кому была адресована нота? В ней ничего не было сказано о состоянии войны, а советское вторжение мотивировалось необходимостью защиты «единокровных» братьев — украинцев и белорусов. Более того, главнокомандующий Войска Польского маршал Рыдз-Смиглый в тот же день издал приказ не вести боевых действий против советских войск и уходить в Румынию и Венгрию «кратчайшими путями». Однако в приказах советских военачальников говорится о «скрытном сосредоточении», «молниеносных» и «мощных ударах», «решительном наступлении» и «разгроме противостоящих сил противника». Войскам приказывалось не допустить ухода польских частей в Румынию и Венгрию. В то же время Потемкин, убеждая посла Гжибовского принять ноту и передать ее по назначению, говорил, что тем самым, «быть может, были бы предупреждены вооруженные столкновения и напрасные жертвы», то есть предлагал капитулировать без боя. Вряд ли поддается логическому объяснению и позиция посла: если правительство Польши существует, он обязан передать ему советскую ноту. Всего вероятнее, посол, поднятый с постели в два часа ночи, просто растерялся и был слишком взволнован («посол, от волнения с трудом выговаривавший слова…» — записал в своем служебном дневнике Потемкин); тем не менее он совершенно точно определил происходящее как «четвертый раздел и уничтожение Польши» (выписка из дневника Потемкина, направленная Сталину). По окончании польской кампании фразеология советской пропаганды приняла еще более уничижительный, лживый и наглый характер. В приказе от 7 ноября 1939 г. нарком обороны Клим Ворошилов пишет о том, что «Польское государство при первом же серьезном военном столкновении разлетелось, как старая и сгнившая телега… а его правительство и верховное командование польской армии позорно сбежало за границу». Вполне очевидно, для чего нужны эти упорные утверждения о том, что Польша как государство прекратила существование, — тем самым снималась необходимость соблюдения договорных обязательств по отношению к ней. Следователи Главной военной прокуратуры приняли к сведению содержание секретных протоколов к пакту Риббентропа—Молотова и факт признания их недействительными с момента подписания. Таким образом, советское вторжение в Польшу было лишено международно-правовых оснований, а с другой стороны, нарушало обязательства СССР по отношению к Польше. (Советско-польские отношения того времени регулировались Рижским мирным договором от 18 марта 1921 г., договором о ненападении от 25 июля 1932 г. и Конвенцией об определении агрессии, подписанной в июле 1933 года. Эти документы гарантировали суверенитет, неприкосновенность границ и невмешательство в дела друг друга.) Между советскими и польскими войсками были боестолкновения, иногда ожесточенные. Если не состояние войны, то вооруженный конфликт бесспорно имел место, а значит, правомерно говорить о военнопленных. В советском проекте «Положения о военнопленных» от 19 сентября 1939 г. сказано: «Военнопленными признаются лица, принадлежащие к составу вооруженных сил государств, находящихся в состоянии войны с СССР, захваченные при военных действиях, а также граждане этих государств, интернированные на территории СССР». Иными словами, советское правительство считало свои действия именно войной. Военнопленные находились под защитой международных конвенций. Правительство большевиков в 1917 г., как известно, объявило недействительными все международные обязательства царского и Временного правительств. Однако уже в 1918 г., находясь в кольце фронтов, оно обязалось соблюдать Женевскую конвенцию 1864 г. во всех ее позднейших редакциях, включая и Гаагскую (1907) «О законах и обычаях сухопутной войны» (принятую, к слову сказать, по инициативе Николая II и разработанную выдающимся русским правоведом-международником Федором Мартенсом). Эти обязательства были грубо нарушены, мало того — в своих инструкциях и приказах руководители управления по делам военнопленных НКВД СССР указывали подчиненным, что в обращении с военнопленными следует исполнять не требования конвенции, а ведомственные директивы. Прежде всего, согласно конвенции, военнопленные должны быть распущены по домам по окончании военных действий. Они не должны использоваться на физических работах. Привлекать к уголовной ответственности их можно лишь за конкретные уголовные преступления, а не за то, что они состояли в вооруженных силах противника, служили в полиции, в судах или государственных учреждениях. Между тем польских узников судили особыми совещаниями «за активную борьбу против рабочего класса», причем по Уголовному кодексу РСФСР, как будто, будучи гражданами Польши, они обязаны были соблюдать советские законы. Основную же массу расстрелянных приговорили без суда и следствия к смерти как «закоренелых, неисправимых врагов советской власти». Все это вместе взятое, наряду с уровнем, на котором было принято решение, и процедурой его принятия, а также способом его исполнения заставило следователей в дальнейшем переквалифицировать состав преступления с превышения власти на преступление против человечности. Группа Третецкого испытывала острый дефицит документальных материалов из секретных архивных фондов. Аппарат КГБ/МБ/ФСБ после признания Горбачева перестал отрицать вину НКВД, но по-прежнему отвечал на все запросы, что документов о Катыни в его архивах нет. После публикации известной записки Шелепина на имя Хрущева с предложением уничтожить учетные дела расстрелянных поляков Лубянка стала ссылаться на нее как на бесспорное доказательство уничтожения. Аналогично ведомство вело себя и в отношении свидетелей из числа бывших сотрудников НКВД. В ряде случаев местожительство таких свидетелей военные следователи установили с помощью обыкновенного адресного бюро, куда может обратиться любой желающий. Но часто следствие просто не знало имен возможных свидетелей — ему требовались списки личного состава тех или иных подразделений. Но и списки получить не удавалось. В этих обстоятельствах следственная группа решила изучить материалы комиссии Бурденко, которая в январе 1944 г. обвинила в катынских расстрелах немцев. В свое время я видел часть этих материалов. Вкупе с рабочими документами советской делегации в Нюрнберге они оставляют тягостное впечатление грубой и наглой фальсификации. Некоторые доказательства лжи комиссии Бурденко я нашел, о других догадался. Следственная бригада ГВП располагала полным корпусом этих документов и улик, установила и допросила свидетелей; в итоге мои выводы и предположения дополнены и подтверждены, но теперь это уже не журналистика, а уголовное дело. Скрупулезность следователей, их терпеливая настойчивость и высочайшая квалификация внушают мне глубокое уважение. Прежде всего выяснилось, что задолго до комиссии Бурденко в Катынском лесу было проведено так называемое «предварительное расследование», а точнее — уничтожение подлинных свидетельств и фабрикация ложных. Как явствует из справки о результатах этой деятельности, подписанной наркомом госбезопасности Меркуловым и заместителем министра внутренних дел Кругловым, в Катыни с 5 октября 1943 по 10 января 1944 г. работала «комиссия соответствующих органов». Текст справки Меркулова—Круглова дословно совпадает с текстом сообщения комиссии Бурденко — вплоть до мелких неточностей и разночтений в именах свидетелей. В деле имеется также опись документов и предметов, обнаруженных экспертами комиссии Бурденко при вскрытии могил. Самый поздний документ — конверт с почтовым штемпелем от 14 мая 1940 года. Однако в сообщении комиссии Бурденко фигурируют девять документов, якобы найденные на шести трупах и датированные ноябрем 1940 — июнем 1941 года. [В действительности восемь из этих девяти документов фигурируют и в описи. — Прим. ред. ] Документы эти никогда и никому, включая Нюрнбергский трибунал, не предъявлялись и факсимильно не публиковались. Как установила следственная группа ГВП, эти девять документов, которые она изучила в оригиналах, сфабрикованы. Так, например, на одном из трупов комиссией Бурденко найдена неотправленная почтовая открытка, написанная Станиславом Кучинским и датированная 20 июня 1941 года. В каждом из трех лагерей был свой Станислав Кучинский, но того, который написал открытку, звали «Кучинский — Искандер Бей». Он не был расстрелян: по распоряжению Берии от 16 февраля 1940 г. он был переведен в Москву. Его открытка, которую он написал во внутренней тюрьме НКВД, была подброшена в могилу «соответствующими органами», проводившими «предварительное расследование». И так со всеми девятью «документами». Крайне сомнительным оказался и блокнот смоленского бургомистра Меньшагина, на который ссылается комиссия Бурденко и о котором сказано, что он прошел «графологическую экспертизу». Военные следователи выяснили, что экспертиза установила лишь идентичность образцов почерка с записями в блокноте, но сделаны ли эти образцы рукой Меньшагина — неизвестно. Обильно присутствует в документах мой старый знакомый, ныне покойный ветеран Лубянки Леонид Райхман, в 1940 м — заместитель начальника контрразведывательного управления НКВД. Он-то как раз и руководил «комиссией соответствующих органов» в Катынском лесу. Как показал свидетель Козлов, входивший в состав этой оперативной группы, Райхман сразу же заявил группе, что расстреляли поляков немцы и что теперь требуется найти доказательства их вины. Именно Райхман «нашел» блокнот Меньшагина и отбирал свидетелей. Местным жителям, особенно тем, кто дал немцам показания против большевиков, пришлось, конечно, худо. Один из них, Иван Андреев, как установило следствие, был осужден в октябре 1949 г. Особым совещанием к лишению свободы на срок 25 лет за измену родине и пособничество оккупантам и освобожден в порядке реабилитации в феврале 1956 года. Дело оказалось полностью сфабрикованным. На допросах его ни разу не спросили о Катыни, а когда он затронул эту тему по собственной инициативе, не проявили к ней ни малейшего интереса. О том, что Андреев «клеветал на органы», участвуя в немецкой «провокации», показывали свидетели по его делу, но следователи упорно уходили от этого сюжета. Андрееву показания немецкой комиссии не вменялись — эта тема совершенно не затрагивалась в обвинительном заключении. Еще один свидетель, Парфен Киселев, работал сторожем на даче НКВД в Козьих горах. Он дал подробные показания немцам, а с приходом советских войск был арестован вместе с сыном. Обоих обвинили в сотрудничестве с оккупантами. На первых же допросах Киселев-старший подтвердил, что стал свидетелем добровольно и не только повторил то, что рассказывал немцам, но и добавил новые детали. Однако вскоре Парфен Киселев изменил свои показания на противоположные: теперь он утверждал, что нацисты пытками выбили из него рассказ о причастности к расстрелам НКВД, а на самом деле расстреляли поляков именно они, немцы. В такой редакции Киселев дал показания комиссии Бурденко, а затем выступил на пресс-конференции для иностранных журналистов. В сообщении комиссии Бурденко подчеркивается, что в Гестапо Киселеву причинили увечья — у него травма правого плеча, в результате отнялась рука. Может, не в Гестапо покалечили ему руку, а в другом, советском застенке? Под страхом тяжкого наказания согласился лжесвидетельствовать профессор физики Ефимов. Ему было предъявлено обвинение в измене родине по статье, предусматривающей смертную казнь. Он провел за решеткой три месяца, после чего был освобожден, а его дело закрыто за отсутствием состава преступления. Однако предварительно Ефимов дал подписку о неразглашении ставших ему известными сведений, составляющих государственную тайну. После этого он дал показания о своем разговоре с вице-бургомистром Смоленска Базилевским, из которого следовало, что виновники катынских расстрелов — немцы. В январе 1991 г. прокуроры ГВП допросили еще одного свидетеля комиссии Бурденко — Алексееву. Она работала уборщицей в немецких казармах, расположенных в Катынском лесу, и в 1944 г. ярко живописала картину расстрелов — вплоть до того, что солдаты возвращались после экзекуций забрызганные кровью. В 1991 г. Алексеева заявила, что о расстрелах ничего не знает, никаких выстрелов не слышала и крови не видела, а на немцев работала, чтобы не угнали на работу в Германию. Но когда ей показали протоколы ее допросов 1943–1944 гг., она испугалась и полностью их подтвердила. Аналогичным образом, как сказано в этой книге и подтверждено Главной военной прокуратурой, обрабатывали и готовили к Нюрнбергскому процессу свидетелей-иностранцев. В этой работе, как свидетельствуют документы, активнейшее участие принимал Леонид Райхман. А ведь отрицал при наших личных беседах, что имел хоть какое-то отношение к Нюрнбергу! Обнаружились и еще более интересные обстоятельства. Свидетель Михей Кривозерцев рассказывал комиссии Бурденко, что собственными глазами видел в августе 1941 г. грузовики с немецкими солдатами, направлявшиеся в Катынский лес; туда же двигались колонны пленных поляков, а потом из леса слышались выстрелы. Он нашел в 1943 году вблизи захоронения, вскрытого немцами, три стреляные гильзы фирмы Геко калибра 7.65, которые, однако, не отдал немцам, а передал «соответствующим органам». На допросе сотрудниками ГВП Кривозерцев полностью изменил показания и рассказал совсем другую историю: о том, как летом 1940 г. видел на станции Гнездово столыпинские вагоны с пленными, как к вагонам вплотную подгоняли автобусы, а потом в поселке говорили, что поляков хотели организовать в колхоз, но они отказались и были расстреляны. Что касается комиссии Бурденко, то в ней, по словам Кривозерцева, его никто ни о чем не спрашивал — дали подписать протокол и отпустили с Богом. Однако отпустили его не совсем: за пять-шесть лет до допроса группой Третецкого к нему, оказывается, приходил сотрудник КГБ, который напомнил ему прежние показания 1943 г. и предупредил, что он должен их в случае надобности подтвердить. Визит этот, судя по всему, имел место либо в андроповско-черненковские годы, либо в самом начале правления Горбачева. Что означал этот обход свидетелей? Неужели Лубянка тогда готовилась публично повторить версию Бурденко? Но по какой причине, в связи с чем? А может быть, не пять-шесть, а девять-десять лет назад? Как явствует из записи в архивном формуляре «пакета № 1», 15 апреля 1981 г. его просмотрел и вернул председатель КГБ и член Политбюро Юрий Андропов. Впервые после 1965 г. член высшего советского ареопага лично заинтересовался катынскими бумагами. Зачем ему это понадобилось? Советских вождей в 1981 г. страшно тревожили польские события. В первых числах апреля Андропов и министр обороны Устинов встречались с членами польского руководства в вагоне поезда в Бресте. 9 апреля Андропов докладывал об этом разговоре на Политбюро. Он постоянно искал аргументы в напряженном диалоге с Варшавой, говорил о мнимых немецких претензиях на Силезию и Гданьск. 15 апреля Брежнев принимал в Кремле первого секретаря ЦК ПОРП Станислава Каню. Именно перед этой встречей Андропов и просмотрел «особую папку». Став в 1982 г. генеральным секретарем, Андропов продолжал интересоваться катынским делом. Ходили слухи, что он завел собственное досье по Катыни. Когда Валентин Фалин — дипломат-германист, работавший тогда в ЦК КПСС, — предложил ему провести архивный поиск, собрать все имеющиеся данные и проанализировать их, Андропов дал ему поручение «подготовить предложения, как дальше вести эту проблему и, в частности, как реагировать на возможные польские обращения». Фалин утверждает, что речь шла о «мобилизации данных, которые при необходимости могут быть обнародованы». Обращение Фалина к КГБ дало все тот же обычный результат: заместитель председателя генерал-полковник Владимир Пирожков принес ему текст сообщения комиссии Бурденко и немецкую «белую книгу» — секретную для обычных граждан, но доступную Фалину. Когда Фалин проявил настойчивость, Пирожков заявил ему, что в КГБ хранится совершенно секретное досье по Катыни, запечатанное в пакет с надписью «Вскрытию не подлежит». «Вы предлагаете обратиться к его содержанию?» — спросил генерал, давая понять, что вопрос закрыт. Фалин стушевался, сказал, что просит помощи «в пределах полномочий» Пирожкова. Спустя несколько дней секретарь ЦК, непосредственный начальник Фалина Михаил Зимянин бросил ему гневное замечание: «Не слишком ли ты глубоко хватил по Катыни? Держись в рамках». По словам Фалина, чрезмерный интерес к катынской теме стал одной из двух причин его удаления из ЦК в газету «Известия». (Второй было, опять-таки с его слов, его отношение к вторжению в Афганистан.) Фалин полагает, что Андропов воспринял его действия как подспудную интригу, считал, что «проклятая история» косвенно бьет по нему как бывшему шефу КГБ. Вполне вероятно, что он был знаком с содержанием досье, о котором говорил Пирожков, или даже был его составителем. Речь могла идти, конечно же, в первую очередь о постановлениях тройки, на которую Политбюро возложило вынесение смертных приговоров польским военнопленным, — Меркулов, Кобулов, Баштаков. Эти документы не обнаружены по сей день. А быть может, обнаружены, но остаются секретными. Неужели странный визит сотрудника КГБ к Михею Кривозерцеву — отголосок этого эпизода? Что если Пирожков принял меры на случай, если ЦК начнет всерьез интересоваться Катынью? Мы ступаем здесь на слишком зыбкую почву и можем лишь гадать. Катынь настолько прочно вросла в плоть России, что порой дает о себе знать в самых неожиданных обстоятельствах. Отношение к военнопленным противника — это оборотная сторона отношения к своим гражданам, оказавшимся в плену. Непризнание за ними правового статуса — наследие Сталина, который в 1941 г. на запрос Международного Комитета Красного Креста, собирается ли Советский Союз выполнять требования Женевской конвенции, ответил: «Русских в плену нет. Русский солдат сражается до конца. Если он выбирает плен, он автоматически перестает быть русским». После войны насильственно репатриированные военнопленные и остарбайтеры почти без исключений отправлялись в ГУЛАГ. Лишь в 1956 г. к бывшим военнопленным был применен указ «Об амнистии советских граждан, сотрудничавших с оккупантами в период Великой Отечественной войны 1941–1945 гг.». Через 11 лет после войны государство не реабилитировало своих солдат, имевших несчастье попасть в плен, а простило их, оставив виновными. Отношение советской власти к плену как к предательству вынуждало пленников афганской войны не стремиться на родину, а искать убежища на Западе. Одного из них, Николая Рыжкова, получившего убежище в США, в 1988 г. уговорили вернуться в Советский Союз; заверения в том, что его не накажут, дал советский посол в Вашингтоне Анатолий Добрынин. Немедленно по прибытии в СССР, прямо в аэропорту «Шереметьево», он был арестован, судим и приговорен к 12 годам лишения свободы в колонии строго режима. По последним сведениям, 273 солдата афганской войны числятся пропавшими без вести. Им пошел уже пятый десяток. Кто-то перебрался на Запад, многие приняли ислам и остались в Афганистане и Пакистане… В конце концов следственной группе удалось идентифицировать, найти и допросить оставшихся в живых сотрудников НКВД, имевших непосредственное отношение к расстрелам. Наиболее яркую картину, со множеством деталей, нарисовал бывший начальник УНКВД по Калининской области генерал-майор Токарев. «Первое впечатление о Токареве как о угасающем старике оказалось ошибочным, — пишет военный прокурор Яблоков. — Физическая немощь не повлекла за собой деградации личностной. Сразу проявились внутренняя собранность, быстрота и логичность мышления, острая память, эрудированность и глубокий ум и — что особенно поразило — неизжитая авторитарность». (Все это мне так знакомо! Эти люди помнят всё до последней подробности, слабоумием не страдает никто.) Токарев подробно рассказал, как было оборудовано помещение для расстрелов в одной из камер тюрьмы УНКВД (ее стены обшили войлоком), как расстреливали (выстрелом в затылок), каким оружием (немецкими «вальтерами»). Потрясающее свидетельство Токарева — его показание о приказе Кобулова не оставлять в живых ни одного свидетеля, который не участвовал в казнях. Как тут не вспомнить русских нигилистов, Сергея Нечаева с его идеей повязать кровью заговорщиков и изображение нечаевщины в «Бесах» Достоевского, где Николай Ставрогин советует Верховенскому: «…есть одна штука еще получше: подговорите четырех членов кружка укокошить пятого, под видом того, что тот донесет, и тотчас же вы их всех пролитою кровью, как одним узлом, свяжете. Рабами вашими станут, не посмеют бунтовать и отчетов спрашивать». Именно из-за кобуловского приказа, желая спасти жизнь одному из водителей, который отказался было участвовать в расстрелах, Токарев, по его словам, угрожал ему расстрелом. Токарев выразительно описал главаря палачей Блохина, приехавшего со своими подручными для исполнения бессудных приговоров из Москвы: «Перед расстрелом Блохин надел спецодежду: кожаную коричневую кепку, длинный того же цвета кожаный фартук, такие же перчатки с крагами выше локтей…» Благодаря показанию Токарева о том, что все участники расстрелов были награждены в приказе по НКВД, по этому наградному списку нашли и других доживших до наших дней членов расстрельной команды. Наконец, Токарев с высокой точностью — ошибся всего на 16 человек — назвал число расстрелянных в Медном и указал точное место захоронения. В ходе расследования подполковник Яблоков привлек к изучению собранных материалов группу видных экспертов во главе с директором Института государства и права Российской Академии наук Борисом Топорниным. Комиссия, в которую вошли историки, юристы, криминологи и специалисты по судебной медицине, тщательно проанализировала весь корпус документов, в том числе данные немецкой и польской экспертиз 1943 года. В итоге эксперты пришли к заключению о том, что эксгумация останков, с которыми работала комиссия Бурденко, была проведена заранее, исследование трупов было поверхностным. Полные протоколы судебно-медицинской экспертизы обнаружить не удалось, а данные, имеющиеся в акте, приложенном к сообщению комиссии Бурденко, содержат лишь выводы, но не основания для этих выводов. В частности, непонятно, каким образом судмедэксперты датировали смерть осенью 1941 года. Они ссылались лишь на свой личный опыт, но непонятно, учитывали ли они свойства почвы, климатические особенности, активность микрофауны, факт двойной эксгумации трупов и другие объективные факторы. Никаких следов «последующих микроскопических и химических исследований в лабораторных условиях», для которых изымал материал Бурденко, следствию обнаружить не удалось. По авторитетному мнению членов комиссии академика Топорнина, при таких условиях даже современная судебная медицина во всеоружии современных методов исследования не в состоянии определить время расстрела с точностью до полугода. Поэтому международная комиссия, работавшая в Катыни в 1943 г. по приглашению немецких оккупационных властей, этого и не сделала: дата была установлена по документам, найденным на трупах. Метод псевдокаллуса, предложенный венгерским экспертом профессором Оршосом для датировки захоронений (твердые отложения на поверхности мозговой массы), по мнению специалистов комиссии Топорнина, судебно-медицинской практикой не подтвердился. Но выводов, основанных на вещественных доказательствах, это не отменяет. Отдельную проблему представляла проверка аутентичности документов «особой папки». На утверждениях, что эти документы — позднейшая подделка, строили свои возражение против приобщения их к материалам «дела КПСС» эксперты КПСС — заведующий кафедрой Волгоградской высшей следственной школы МВД РФ профессор Феликс Рудинский и кандидат юридических наук народный судья Слободкин. Эти аргументы с тех пор остаются в обороте российской публицистики на катынскую тему. В своем «опровержении» Юрий Слободкин пишет: «Одним из признаков, указывающих на фальсификацию записки Берии и выписки из протокола заседания Политбюро ЦК ВКП(б), явилось полное совпадение дат отправки записки (5 марта 1940 г.) и проведения заседания Политбюро (тоже 5 марта 1940 г.). В практике работы Политбюро такого никогда не было. Разрыв во времени между датой отправки того или иного документа с предложением рассмотреть какой-то вопрос на заседании Политбюро и самим заседанием составлял не менее 5–6 дней». Профессор Рудинский, в свою очередь, ссылается на мнение Слободкина, которому, судя по всему, доверяет. Слободкин, пишет он, заявил, «что протокол заседания Политбюро, где за № 144 от 5 марта значится «Вопрос НКВД», по его мнению, сфальсифицирован. Он обратил внимание суда, что нумерация заседаний Политбюро вызывает сомнение: № 136, потом вдруг сразу № 144 от 5 марта. «Почему, если все это… велось по порядковым номерам, не идет 137 номер записи по порядку, а идет вдруг сразу 144 номер?» — спросил Юрий Максимович». Опровергатели обращают внимание и на то, что записка Шелепина на имя Хрущева с предложением уничтожить учетные дела расстрелянных поляков имеет двойную дату: она датирована 3 марта 1959 г., а зарегистрирована в текущем делопроизводстве 9 марта 1965. Эти и другие «доказательства фальсификации» скрупулезно разобраны и опровергнуты. Дата 5 марта 1940 г. на записке Берии — это не дата ее составления или поступления в канцелярию Политбюро, а дата принятия решения по ней. Пропуски в нумерации пунктов решений протокола Политбюро от 5 марта того же года (на тех самых двух листах, изъятых по указанию Черненко, поэтому текст начинается с полуслова) объясняются тем, что это не полный протокол, а выписки из него, куда вошли только секретные решения. В открытом, несекретном протоколе в таких случаях оставались лишь ссылки на особую папку. С запиской Шелепина подробно разбирались следователи ГВП. Они допросили ее автора, обращались за консультациями к начальнику Центрального архива МБ РФ полковнику Александру Зюбченко. Шелепин подтвердил подлинность своей записки. По его словам, спустя три месяца после его вступления в должность кто-то из подчиненных доложил ему, что в помещениях архива целая комната занята секретными документами, совершенно ненужными для работы, и предложил запросить у ЦК КПСС разрешение на их уничтожение. Как заявил Шелепин, первое время на новом месте он чувствовал свою некомпетентность, доверял профессионалам ведомства и потому подписал бумагу, «не вникая в существо вопроса». Документ, по всей видимости, хранился в сейфе заведующего общим отделом ЦК КПСС Владимира Малина. Такой порядок был принят при общении с особо важными документами, которые к тому же, как записка Шелепина, составлялись в единственном экземпляре и писались не на машинке, а от руки. В июле 1965 г. Малин был назначен ректором Академии общественных наук при ЦК КПСС и перед уходом зарегистрировал записку Шелепина. Его место во главе общего отдела занял Константин Черненко; о том, как он распорядился катынскими документами, мы уже знаем. Владимир Никофорович Малин умер в Москве в январе 1982 г., поэтому подтвердить эту версию не представляется возможным. Уничтожены ли учетные дела, как предлагал Шелепин Хрущеву? Это неизвестно. Шелепин писал в своей записке: «Для исполнения могущих быть запросов по линии ЦК КПСС или Советского правительства можно оставить протоколы заседаний тройки НКВД СССР, которая осудила указанных лиц к расстрелу и акты о приведении в исполнение решений троек. По объему эти документы незначительны и хранить их можно в особой папке». Где эти «решения троек»? В том досье, о котором говорил Фалину Пирожков? Неизвестно. Летом 1994 г. расследование Главной военной прокуратуры, пережив взлеты и падения, подошло к своему финалу. Руководитель группы Анатолий Яблоков написал постановление о прекращении дела за смертью обвиняемых. Военный прокурор пошел на беспрецедентный шаг — он квалифицировал расстрелы польских военнопленных не по советскому законодательству, действовавшему в момент совершения преступления, а по уставу Международного военного трибунала в Нюрнберге. По мнению Яблокова, в деле имеются признаки преступлений, предусмотренных ст. 6 устава МВТ, а именно: преступления против мира, преступления против человечности, военные преступления. При этом Яблоков исходил из квалификации, которую советская юстиция уже дала катынским расстрелам в Нюрнберге — изменился лишь состав обвиняемых, но не суть преступления. Однако начальники Яблокова с таким подходом не согласились. Его постановление было отменено, дело передано другому прокурору с указанием переквалифицировать состав преступления на превышение власти (ст. 110 УК РСФСР в редакции 1929 г.) — именно так квалифицировались действия участников массовых репрессий в процессе хрущевской реабилитации. Практически никто из них ощутимого наказания не понес. После того, как президентом России стал выходец из «органов», о каких-либо прорывах в катынском деле говорить уже не приходится. Лишь на третьем году своего первого президентского срока, в январе 2002 г., Владимир Путин собрался с визитом в Варшаву. Перед поездкой он принял в Кремле польских журналистов. Главный редактор «Газеты выборчей» Адам Михник спросил его, каково, по его мнению, место Сталина в истории России. «Это такой несколько провокационный вопрос», — сказал Путин. «Немножко», — согласился Михник. «Ну, не немножко», — возразил Путин. И добавил, что «Сталин, конечно, диктатор», но «именно под его руководством страна победила во II Мировой войне». Сталинистские симпатии сегодня в России скрывать не принято. Ими, напротив, щеголяют в московских политических салонах. Лжепатриотизм, ксенофобия, комплекс великодержавности определяют сегодня внешнюю политику России. Отношения между Москвой и Варшавой вконец испортились в связи с участием Александра Квасневского в урегулировании украинского кризиса. А потом были торжества в Москве по случаю 60 летия Победы, и Александр Квасневский колебался, ехать ему или нет, потому что Россия вдруг стала яро оправдывать пакт Риббентропа—Молотова. Потоки лжи и оскорблений, извергнутые в адрес балтийских соседей России, запомнятся надолго. На любые упоминания о советско-германском пакте Путин реагировал с нескрываемым раздражением. Даже в Израиле, в музее «Яд-Вашем» (посещение имело место 28 апреля 2005 г.), когда гид сослался на пакт, Путин тотчас предъявил претензию: а почему вы не говорите о мюнхенском сговоре? Президенты Литвы и Эстонии Валдас Адамкус и Арнольд Рюйтель в конце концов отклонили приглашение Путина на празднество. Президент Латвии Вайра Вике-Фрейберга приехала, хотя Москва делала все, чтобы у нее сдали нервы. Приехал и Александр Квасневский. Упорное стремление уравнять «мюнхенский сговор» и пакт Сталина с Гитлером, истолковав пакт как следствие «сговора», фактически возвращает нас к сталинской оценке предвоенной политики европейских держав, впервые изложенной в брошюре 1948 г. «Фальсификаторы истории» в ответ на публикацию в США сборника документов о нацистско-советских отношениях 1939–1941 годов. Оценка эта с тех пор оставалась обязательной для советских историков вплоть до 24 декабря 1989 г., когда Съезд народных депутатов СССР признал предвоенные советско-германские секретные протоколы «юридически несостоятельными и недействительными с момента их подписания». Мюнхенское соглашение 1938 г., позволившее Гитлеру оккупировать Судетскую область Чехословакии, где преобладало немецкое население, было чудовищной ошибкой Чемберлена и Даладье, но они были убеждены, что подписывают договор о мире. Пакт Молотова—Риббентропа открывал Гитлеру дорогу к войне. В такой морально-политической атмосфере оставалось лишь окончательно закрыть дело о катынских расстрелах. В марте 2005 г. главный военный прокурор России Александр Савенков заявил, что расследование закончено. «По просьбе польской стороны, — сказал он на пресс-конференции, созванной по этому случаю, — мы тщательно исследовали данные обстоятельства и по результатам этих исследований приняли соответствующее процессуальное решение. Уголовное дело прекращено за отсутствием события преступления, поскольку факт геноцида польского народа не имел места ни на государственном уровне, ни в юридическом смысле. Дело было прекращено как военное должностное преступление, связанное с превышением должностных полномочий». «Геноцида нет, — еще раз повторил Савенков. — В дискуссию на эту тему я вступать не буду». [Cудя по ответу Главной военной прокуратуры обществу «Мемориал» от 24 марта 2005 г., уголовное дело прекращено также за смертью виновных. Цитата из письма ГВП: «Действия ряда конкретных высокопоставленных должностных лиц СССР квалифицированы по п. «б» ст. 193-17 УК РСФСР (1926 г.) как превышение власти, имевшее тяжелые последствия при наличии особо отягчающих обстоятельств. 21.09.2004 г. уголовное дело в их отношении прекращено на основании п. 4 ч. 1 ст. 24 УПК РФ за смертью виновных. В ходе расследования по делу по инициативе польской стороны тщательно исследовалась и не подтвердилась версия о геноциде польского народа в период рассматриваемых событий весны 1940 года. С учетом изложенного уголовное дело по признакам геноцида прекращено за отсутствием события преступления на основании п. 1 ч. 1 ст. 24 УПК РФ». — Прим. ред.] Но это еще не все. Даже с материалами закрытого дела польская сторона в полном объеме ознакомиться не сможет. По словам Савенкова, из 183 томов дела 116 содержат сведения, составляющие государственную тайну. Поэтому Польше может быть передано лишь 67 томов. При таком настрое властей неудивительно, что в России расплодились и расцвели пышным цветом различные обскурантистские и реваншистские группы и движения. Апология карательных органов и сталинского режима в целом приобрела масштабы, невиданные даже в брежневско-андроповские годы. Немалое место в этом мутном потоке занимают и попытки вернуться к сталинской версии катынских расстрелов. В этой кампании участвуют видные политики, такие как, например, бывший высокопоставленный сотрудник Прокуратуры СССР, ныне депутат Государственной Думы от КПРФ Виктор Илюхин. В одном из своих интервью он начисто отрицает вину НКВД и дополняет версию комиссии Бурденко сведениями о неких мифических, будто бы недавно обнаруженных, но скрываемых от народа документах, доказывающих вину нацистов. По мнению Илюхина, обвинение против НКВД основано исключительно на документах «особой папки» и в очередной раз выражает сомнение в их подлинности. Он ссылается на показания уже знакомого нам Михея Кривозерцева и на некий «подлинник протокола допроса немецких военнопленных», которые признались, что лично расстреливали поляков. «Геббельс, упоминая в своем дневнике о Катыни, — заключает Илюхин, — писал, что сделает из этого колоссальный скандал, который и много лет спустя будет доставлять Советам огромные неприятности. Видимо, знал, что у него будут старательные последователи». Илюхину вторит и интервьюер: «Писатель В. Жухрай, являющийся доктором исторических наук, указывает, что изготовление и внедрение фальшивок такого рода (как постановление Политбюро от 5 марта 1940 года. — В.А.) входит в методику работы английской разведки. Там работают прекрасные специалисты, оснащенные самой совершенной техникой. Он считает, что данные фальшивки были помещены в партийные архивы зарубежной агентурой в смутное время после смерти Сталина». Видимо, ни журналист, ни Виктор Илюхин не знают, что корпус документов, обличающих НКВД, насчитывает сотни, если не тысячи архивных документов, совпадающих в мелких деталях, — фальсифицировать такой объем документации не под силу даже английской разведке, ей шпионить будет некогда. Впрочем, взглянув на фамилию автора, я все понял — это тот самый редактор «Литературной газеты», который когда-то в горбачевские времена запретил мне посещать «полуподпольные сборища», где обсуждалась катынская тема. Так замыкается круг. Вряд ли стоит вступать в полемику с таким одиозным автором, как Юрий Мухин, сделавший себе имя на «разоблачениях» польской версии Катыни. От автора, который доказывает, что американцы никогда не высаживались на Луне и что вместо Ельцина Россией правил двойник, к тому же пишет в истерическом и оскорбительном тоне, лучше держаться подальше. Однако и его «разоблачения» все до единого добросовестно разобраны и опровергнуты. Тем не менее они продолжают гулять по русскому Интернету, где катынской теме посвящено несколько форумов, участники которых громоздят все новые горы неведомо откуда взявшихся «доказательств». Вот лишь один образчик уровня полемики. Внимательный Читатель: Судя по размещенному на вашем сайте документу (следует ссылка) руководство СССР планировало в 1990 году погасить затребованную поляками компенсацию за Катынь в размере 5–7 млрд. инвалютных рублей путем списания задолженности Польши Советскому Союзу. По современному курсу это не менее 11–13 млрд. Известно ли что-нибудь о том, какое решение было тогда принято Политбюро или ЦК КПСС по записке Яковлева и Шеварднадзе? Зная нравы Горбачева и его окружения, можно не сомневаться, что польская задолженность была списана за элементарную взятку со стороны поляков Горбачеву, Яковлеву и Шеварднадзе. Сергей Стрыгин, администратор форума: Для подобных далеко идущих выводов пока нет достаточных оснований. Хотя почти наверняка вы кое в чем правы, поскольку дыма без огня не бывает. Сергей Стрыгин — представитель нового поколения борцов за «правду о Катыни». Он не ограничивается сочинением наукообразных текстов. У него есть организация, так называемая Армия Воли Народа, активисты которой устраивают публичные мероприятия в Москве. Одной из самых заметных акций АВН стал пикет в сквере у посольства Польши 4 ноября 2005 г., о котором широко сообщала польская пресса. 30 марта 2006 г. Сергей Стрыгин добился приема в Главной военной прокуратуре. От ГВП в беседе участвовали генерал-майор юстиции Валерий Кондратов и полковник юстиции Сергей Шаламаев, который завершал следствие по Катыни. «В ходе состоявшейся беседы, — сообщает Стрыгин на своем сайте, — стороны продемонстрировали друг другу принципиально противоположное и взаимоисключающее понимание сути катынского дела». Индоктринация приносит свои ядовитые плоды. Согласно опросу социологической службы «Левада-центр», в глазах российских граждан Польша — недружественное России государство. Она входит во вторую пятерку недружественных стран вместе с Украиной, Афганистаном, Ираком и Молдавией. Еще в 2005 г. эту позицию занимал Иран, а Польша была дружественной страной. Польшу все еще называют в числе союзников России во II Мировой войне, но если в 2001 г. таких респондентов было 19 %, то в 2004 м — 15. В замороченных головах граждан России каким-то удивительным образом уживаются страх перед ростом фашизма и самый грубый национализм: по опросу «Левада-центра», опасающихся фашизма в стране 53 %, в то же время 17 % считают, что давно пора осуществить на деле идею «Россия для русских», а еще 37 — что осуществить ее надо «в разумных пределах». Шовинистический угар у моих соотечественников рано или поздно пройдет. Останется чувство жгучего стыда за людей, которых не по чину, каким-то попутным ветром занесло на вершину власти. За что же опять России такая пагуба? Откуда оно взялось на нашу голову, это племя, как писал Константин Леонтьев, «неопределенного цвета и лукавого петербургского подбоя»? Они все время говорят, что надо забыть былые обиды и всё начать заново, с чистого листа. Но сами не в состоянии забыть бесславный уход восвояси оттуда, куда их никто не звал. Историю переписать несложно. Но обмануть историю нельзя — обманутым в итоге остаешься ты сам. Москва не делает тайны из результатов расследования, заявил с трибуны Государственной Думы тогдашний генеральный прокурор России Владимир Устинов. И добавил, что депутаты, имеющие допуск к секретным документам, могут ознакомиться с закрытой частью материалов. Этот кафкианский комментарий дополнился в ноябре того же 2005 года новым событием. На заявление вдовы одного из расстрелянных с просьбой о реабилитации покойного Главная военная прокуратура ответила, что, с ее точки зрения, катынские расстрелы — не политическая репрессия, а потому и реабилитации их жертвы не подлежат. Ответ вызвал бурю возмущения в Польше. Но я в данном случае согласен с ГВП. Закон РФ «О реабилитации жертв политических репрессий» предполагает политические мотивы расправы и хоть какую-то, пусть квазиправовую, процедуру осуждения. Ни того, ни другого в катынском деле не было. Да и непонятно, для чего родственникам жертв эта реабилитация. Она была придумана Хрущевым в рамках возвращения к «ленинским нормам» справедливости и законности. Узников ГУЛАГа реабилитировали те же самые суды и зачастую те же люди, что и обрекали их на страдания, — просто взяли под козырек и стали выполнять новые указания партии и правительства. С такой же легкостью, с какой прежде доказывали, что обвиняемый — террорист, шпион и белогвардеец, стали доказывать, что он верный ленинец, лояльный драконовскому режиму. И восстанавливали страдальца в партии. Каждый, кто занимался изучением истории карательных органов и реабилитации жертв режима, согласится со мной: это какое-то кольцо, блуждание в замкнутом пространстве. Всякий раз, пытаясь обнаружить оборотную, истинную сторону событий, оказываешься все на той же плоскости и ходишь по кругу. Потому и не удаются, носят односторонний характер попытки реабилитации жертв политических репрессий: реабилитирующие комиссии разбирают дела в рамках той же абсурдистской логики, в какой они фабриковались. Бухарин реабилитирован и посмертно восстановлен в партии, а Ягода, проходивший по тому же процессу, — нет. Первый не был правотроцкистским заговорщиком, а второй, выходит, был — хотел свергнуть Сталина и восстановить капитализм. Реабилитация имела огромное значение потому, что реабилитированные получали материальную компенсацию за конфискованное имущество и каждый год заключения (и то и другое — по издевательским нормам), право на жилплощадь, бесплатное протезирование зубов… Но ведь ничего этого семьям катынских жертв не нужно. Чего же они хотят, зачем ломятся в запертую наглухо дверь? Они просто хотят знать правду, которой до сих пор не знают. Как не знаем мы правды про московские взрывы, Норд-Ост и Беслан. И пока не узнаем, не сможем простить. Возможен ли вообще суд над прошлым — не символический, а реальный, юридически убедительный? Когда Кромвель и его соратники учинили суд над Карлом I, они заметно нервничали с непривычки. Им было страшновато судить легитимного монарха: не ровен час разверзнутся небеса, и произойдет что-нибудь нехорошее. Однако обошлось. Голова Карла скатилась с плеч, а спустя 11 лет парламент призвал на трон его сына. Карл II милостиво принял приглашение. Первым долгом он приказал выкопать и повесить труп Кромвеля. Поскольку англичане уже создали прецедент, за французскими революционерами дело не стало. Причину, по которой Людовика надо обязательно осудить, Робеспьер объяснил Конвенту с подкупающей простотой: «Если король невиновен, тогда виновны те, кто его сверг». Безупречная логика! В истории были чудовищные гекатомбы, за которые никто не наказан. Ни за работорговлю, ни за колониализм, ни за геноцид коренных народов Северной Америки и Сибири, ни за войну пулеметами «максим» с не знающими пороха туземцами, ни за потраву неприятельских солдат газами, ни за голод, ни за ГУЛАГ никто никакой юридической ответственности не понес. Кого судили за I Мировую войну? Да никого. Даже революции стали гуманны: низложенные монархи побежденных стран мирно удалились в изгнание и имущество с собой вывезли целыми железнодорожными составами. А ведь Гаагские конвенции о законах и обычаях войны уже существовали. Впрочем, на Парижской мирной конференции в 1919 г. лидеры победивших держав обсуждали вопрос о наказании кайзера. Англичане хотели его повесить, но президент США Вудро Вильсон напомнил Ллойд-Джорджу Карла I: мол, хватит, одного уже казнили, так его потом поэты превратили в мученика. Тогда, может, сослать, как Наполеона? «Только не на Бермуды, — попросил Вильсон. — Я сам хочу там поселиться». В конце концов с Вильгельмом решили не связываться, тем более что Нидерланды наотрез отказались выдать его. Новому правительству Германии передали список тысяч лиц, обвиняемых в военных преступлениях. Из них к суду привлекли 12 человек, большинство оправдали. Двум капитанам субмарин, топившим спасательные шлюпки с ранеными, дали по четыре года; через несколько недель после приговора они сбежали из тюрьмы и так и не нашлись. Кайзер дожил в неге и довольстве аж до 1941 г., писал мемуары, читал Вудхауза, обличал всемирный еврейский заговор, ликовал по случаю прихода к власти Гитлера и умер за считанные дни до вторжения немецких войск в Советский Союз. И лишь бесчинства нацистов на оккупированных территориях заставили лидеров антигитлеровской коалиции всерьез задуматься о международном суде. Черчилль был против, Сталин — за, но хотел провести судилище по сценарию московских процессов. Только американцы подошли к делу с правовой точки зрения — начали собирать доказательства и разрабатывать регламент трибунала. Кстати, вопреки общественному мнению своей страны, которое считало, что главарей Рейха надо попросту вздернуть без суда и следствия. Именно американская делегация настояла на процедуре реального состязательного процесса — не потому, что желала оправдания обвиняемых, а чтобы процесс потом не объявили судом победителей. Но его все равно объявили. Гаагский суд над Милошевичем стоило бы назвать фарсом, если бы не преждевременная смерть обвиняемого. Процесс Саддама в Багдаде и вовсе смехотворен. Если уж судить, так всерьез и по-честному. Потому что должен быть иной ответ помимо того, который дает Булгаков в финале великого романа: «Заплатит ли кто-нибудь за кровь? Нет. Никто. Просто растает снег, взойдет зеленая украинская трава, заплетет землю… выйдут пышные всходы… задрожит зной над полями, и крови не останется и следов. Дешева кровь на червонных полях, и никто выкупать ее не будет. Никто». P.S. В первом десятилетии XXI века в России вошли в моду стихотворения Пушкина «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина». Этот факт надобно занести на «кровавые скрижали», о которых сказано в этих стихах, то есть в историю русско-польских отношений. Первое — ответ «народным витиям» Франции, которые требовали от своего правительства оказать помощь польскому восстанию 1830–1831 г., второе — ода на взятие Варшавы войсками генерала Паскевича, тоже обращенная к Европе. В свое время советским пушкинистам приходилось проявлять чудеса казуистики, дабы замазать антипольский смысл стихов. Однако из песни слова не выкинешь. В отличие от верноподданнического ража других, у Пушкина упоение кровавой расправой было совершенно искренним. Описав в письме к Вяземскому отчаянный героизм поляков в одном из сражений, он добавляет: «Все это хорошо в поэтическом отношении. Но все-таки их надобно задушить, и наша медленность мучительна». Но князь этих взглядов не разделял. Он назвал «Клеветникам России» «шинельными стихами», пояснив, что имеются в виду «стихотворцы, которые в Москве ходят в шинеле по домам с поздравительными одами». «Народные витии, — пишет он с неподражаемой невозмутимостью, — могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим, или, лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи, подобные вашим». Суров был князь Петр Андреевич. Как выразился один из современников, «гонял Пушкина за Польшу» без всякой пощады: «Вот воспевайте правительство за такие меры, если у вас колена чешутся и непременно надобно вам ползать с лирою в руках». Эта оценка была господствующей в русском обществе, по крайней мере в том кругу, мнением которого дорожил Пушкин. Федор Тютчев (тот самый, что писал про «особенную стать» России и про то, что к ней нельзя подходить с общей меркой) слагал хвалу Муравьеву — душителю другого польского восстания, 1863 года, и тоже от чистого сердца. Он был далеко не одинок, но в среде людей независимых уважения не снискал. Петербургский генерал-губернатор Суворов, внук знаменитого полководца, на предложение подписать приветственный адрес «Вешателю» не только ответил отказом, но и назвал Муравьева «людоедом» (un croque-mitaine). Возмущенный изобретатель особенного русского аршина разразился юродивыми виршами: Гуманный внук воинственного деда, В апреле 1866 г., когда сразу после покушения Каракозова на царя в стране воцарилась атмосфера злобной реакции, Некрасов в тщетной надежде спасти от закрытия свой журнал «Современник», прочел на обеде в Английском клубе «мадригал» в честь графа Муравьева. В тот же вечер, вернувшись с обеда, он написал покаянные строки: Ликует враг, молчит в недоуменьи Журнал ему спасти не удалось. Позором он горько терзался всю оставшуюся жизнь, хотя злосчастные стихи и не были опубликованы. Так обстояло дело прежде. Сегодня в России завелись свои «мутители палат». Они не только не стесняются своей полонофобии, но и получают явное удовольствие от публичной демонстрации оной. «Как похотлив их патриотизм! — писал все по тому же поводу Вяземский. — Только пощекочешь их, а у них уже и заходится и грезится им, что они ублудили первую красавицу в мире». Изрядно сказано. Им никогда не бывает стыдно — у них в организме отсутствует железа, вырабатывающая фермент стыда. Они придумали назвать московскую улицу Климашкина, на которой стоит посольство Польши, именем Муравьева и воздвигнуть на ней кумир «Вешателя». Это было в марте 2005 г., когда городские власти Варшавы назвали одну из городских площадей именем Джохара Дудаева. Летом того же года в Варшаве скинхеды избили детей российских дипломатов (детям было по 16–17 лет), что в Москве расценили чуть ли не как акт агрессии против России; расследования требовал лично Путин. Спустя несколько дней началась кулачная дипломатия: в российской столице неизвестные избили сначала польского дипломата, затем польского журналиста. Когда позорный счет кулачным расправам сравнялся, люди из правительства Москвы объявили план переименования улицы шуткой, что, разумеется, еще гнуснее: люди, способные так шутить, бесповоротно перешагнули грань приличий. Тем временем в Польше отметили 85 летний юбилей «чуда на Висле» — разгрома войск Тухачевского на подступах к Варшаве. Лозунг похода Тухачевского был: «Через труп Польши — к мировой революции!» Однако поражение под Варшавой переломило ход войны. Блицкриг не получился. После этой битвы большевистские армии в Европе только отступали. О мировой революции пришлось забыть. А в ноябре того же 2005 года пришел черед веселиться и нам: Россия впервые справила в качестве государственного праздника день изгнания «польских интервентов» из Москвы, которым заменили праздник по случаю октябрьского переворота. Не день победы над Гитлером, не разгром татар, ливонцев, крымского хана, турок, шведов или французов, которые тоже добрались до Кремля, а поляков. Это теперь главный государственный праздник России. Президент Путин по этому случаю выступил с обращением к народу, прочел краткую лекцию о том, что изгнанием «иноземных захватчиков… был положен конец Смутному времени в России, конец междоусобице и распрям, разобщенности и связанным с этим упадком». Одним словом, изгони иноземца — и в стране воцарятся мир и благодать. «С этого героического события, — вещал президент, — началось духовное становление державы — великой и суверенной». Казенная легенда, необходимая дому Романовых для утверждения его легитимности, спокон века ассоциировалась в сознании русских с понятием патриотизма. Но и патриотизм этот всегда был казенный. За древностию лет позабылось, что царь Димитрий, встреченный в Москве колокольным звоном и ликованием измученного Смутой народа, был русским; русским по преимуществу было и его войско. Его право на престол ни в коей мере не оспаривалось. Польской марионеткой он не был. Его отношения с Сигизмундом III складывались крайне неудачно. Новый царь был первым русским монархом, увидевшим мир западной цивилизации и вкусившим ее благ. Человек умный и способный, он задумал глубокие реформы, которые должны были радикально изменить облик Московского царства, повергнутого в варварство зверствами опричнины; он мечтал о братском слиянии двух великих славянских народов. Лжедмитрий был тайным католиком. Он видел себя во главе христианского войска, сокрушающего Османскую империю — источник главной военной угрозы для Европы того времени. Создание антиисламской коалиции было насущным вопросом европейской повестки дня. Успешная реализация этого плана могла превратить Москву в лидера крещеного мира. С возведением на престол Димитрия у России появился шанс войти в семью европейских народов — «интегрироваться в Европу», как говорят теперь. Этому не суждено было сбыться. Окно в Европу заросло. Патриоты правильно поняли президента. В день народного единства они устроили в Москве «Правый марш», участники которого несли лозунг «Россия для русских». Как некогда невежественные и изнуренные нуждой подданные Московского царства, участники этого шествия верят, что все зло в России от чужеземцев. Так и живем. То на нашей улице праздник, то на польской. Вместе не умеем. Русский философ Владимир Соловьев, страстный проповедник воссоединения западного и восточного христианства, считал «исторической обязанностью» России решение польского вопроса. «Россия должна делать добро польскому народу», — писал он. Воссоединение христианских Церквей было самым сокровенным упованием Иоанна Павла II. Покойный понтифик воспринимал разделение Церквей как наказание за грехи прошлого и неустанно эти грехи замаливал. Чтя мучеников веры, он заклинал, обращаясь к православным единоверцам, помнить, во имя чего они претерпели свои страдания от языческих и атеистических властей: «Все едины в этих мучениках, в Риме, на «Горе Крестов» и на Соловецких островах, и столь многих других лагерях уничтожения. Объединенные тенью мучеников, мы не можем не быть едиными». Завет Иоанна Павла II останется его духовным наследием и рано или поздно будет исполнен. «Действительное и внутреннее примирение с Западом, — писал Владимир Соловьев, — состоит не в рабском подчинении западной форме, а в свободном соглашении с тем духовным началом, на котором зиждется жизнь западного мира». Для такого соглашения время, как видно, еще не пришло. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх | ||||
|