|
||||
|
Часть третья«Схватка» 1Победа Ганнибала доставила Бараку радость — он и сам не знал почему. Это чувство не было обусловлено политическими причинами, ибо он еще не определил своего отношения к программе Ганнибала как шофета; восторгаясь человеком, который неуклонно шел к своей цели, упорно отстаивал свои взгляды, смело вторгался в хаос противоречий мира, Барак как-то связывал с Ганнибалом свои терзания и разочарования. Он хотел лишь одного: найти способ отделаться от мучивших его сомнений и неудовлетворенных желаний. После деятельной жизни в имении его раздражало праздное времяпрепровождение в городе. Отец намеревался послать его на год в качестве агента в Гадир, на Атлантическом побережье Испании; но решив отложить на время эту экспедицию, он не мог придумать для сына другой работы, кроме мелких поручений по делам, которыми занимался он сам. Бараку надоели эти мелкие дела, суть которых была от него скрыта. В довершение всего Бараку не удавалось забыть Дельфион. Он несколько раз ходил в гавань к девушкам, просто потому, что это было легче, чем искать какое-либо другое место. Хотя чисто физическое обладание женщиной и давало ему некоторое облегчение, оно не могло погасить огонь, который Дельфион зажгла в его крови, — сложное сочетание враждебности и страстных желаний. Она не выходила из его головы все равно как, скажем, выгодная рыболовная концессия, которую конкурент перехватил бы у него в тот момент, когда он, Барак, уже прикидывал будущие барыши. Он считал себя материально пострадавшим, его чувство собственного достоинства было унижено. То, что Дельфион — человек более высокой культуры, он воспринимал как оскорбление, хотя и не сознавал этого. Барак стал разыскивать Герсаккона, желая предложить ему вместе навестить Дельфион. Один он не решался предстать перед нею, и это еще больше бесило его. Чтобы Барак, сын Озмилка, краснел, терялся и чувствовал себя беспомощным перед обыкновенной бабой! Нет, это ей так просто не пройдет! Видя, что сына надо чем-то занять, Озмилк давал ему задания, которые обычно поручал своим мелким служащим. Таким образом Барак приобретал ценный опыт, столь важный для будущего наследника и распорядителя имуществом семьи. Озмилк, разумеется, желал иметь наследника расчетливого и ловкого, который преумножил бы перешедшее к нему состояние, но в то же время весьма неохотно посвящал Барака в тайны своих дел. Всякий случай, когда Бараку представлялась возможность заменить его, Озмилк воспринимал как угрозу своей власти. Поэтому он находился в двойственном положении: с одной стороны, он побуждал Барака к деятельности, а с другой — сдерживал его. Барак видел во всем этом сварливость, мелочность, раздражающую несправедливость и недоумевал, почему ему не удается угодить отцу, как он того хотел. Временами он винил в этом себя и тогда бушевал и возмущался. Так в мелких делах проходило время; он взыскивал долги, занимался торговлей, проверял накладные, угрожал должникам лишением права выкупать векселя. Он выполнял все эти обязанности с должной добросовестностью, но настоящего доверия между ним и отцом не было. Его попытки проникнуть в существо финансовых дел отца и выяснить, как ведутся сложные интриги, которые, как он смутно догадывался, лежат в основе торговых операций, неизменно встречали отпор. Особенно его занимал вопрос, каким образом отец собирается победить Ганнибала и сокрушить своего соперника Гербала. Наиболее интересными из его деловых посещений были те, которые давали ему возможность изучать различные способы производства в мастерских. Стоя в дверях мастерской стеклодела и разговаривая с хозяином, Барак внимательно следил за действиями подмастерьев, работавших в помещении с закопченными, растрескавшимися стенами и маленькими земляными горнами, из которых то и дело вырывалось ослепительное, переливающееся всеми цветами радуги пламя. — Мы не можем больше ждать… — говорил Барак, и хриплый голос хозяина, срывающийся на визг, когда он молил и жаловался, отвечал ему: — Подумай, какие настали тяжелые времена. Я прошу дать мне всего месяц отсрочки. Я уверен, что до тех пор получу деньги. Подмастерья всовывали прутья в огненную массу, вытаскивали их и, ловко орудуя длинной лопаткой, быстро придавали шарообразную форму прилипшему к концу прута кусочку расплавленного стекла. — Ты должен понять, что мой достопочтенный отец не имеет желания быть жестокосердным, но он тут ни при чем. Во всем виноваты политические демагоги, которые подорвали основы общественного кредита; он должен вернуть свои деньги… Прут снова полетел в горн, затем вынырнул оттуда, и с помощью другого прута был вытянут круглый кусок стекла нужного размера. — Как ты окрашиваешь стекло? — спросил Барак, обнаруживая свою заинтересованность, и стеклодел воспользовался случаем переменить тему разговора. — Нет, нет, красители не добавляются после, они сразу смешиваются в горне. Взгляни сюда, господин. Эй, ты, быстро покажи господину, как ты прибавляешь краску! Загляни, господин, в этот тигель. Эй, ты, я переломаю тебе ноги, ничего другого ты не заслуживаешь!.. Хозяин показал Бараку кольца и браслеты, разложенные на подносах для охлаждения. Барак перестал докучать ему уплатой долга, он старался узнать все, что мог, о его ремесле. — Почему вы, стеклоделы, не умеете создавать такие же изделия, как александрийцы? Или в этом повинно более низкое качество песка и щелочи? Если дело только за этим, то материалы можно будет ввозить. Ты говоришь, нет мастеров? Но их тоже можно привезти. Беда в том, что вы укрываетесь за нашими торговыми монополиями. Я думаю, вы разленились за последние несколько столетий. Стеклодел постарался увести его из мастерской, где рабы могли подслушать их разговор. — Тебе надо подкрепиться, господин! Окажи мне милость. Да, мы грешили. Мы плохие производители. Мы противны господу. Но все же позволь моей недостойной жене поднести тебе наименее отвратительное из моих вин. У Барака зарождались собственные честолюбивые планы. Ему хотелось создать в Кар-Хадаште художественные мастерские и вытеснить с рынка Александрию, Пергам и другие крупные центры Востока. Зачем злобствовать, устраивать заговоры и вести себя так, словно наступил конец света, только потому, что все должно развиваться и изменяться? Он иронически подумал об отце. Кто сейчас нужен, так это такой человек, как он, Барак, — с широким кругозором, с ясным представлением о том, что необходимо Кар-Хадашту, если он хочет восстановить свою гегемонию на Западе. Шагая по улицам, Барак чувствовал в себе более чем достаточно сил для осуществления этих идей. Ему нужна лишь свобода действий, денежные средства и чтобы сварливый отец не держал его в узде. Барак репетировал проникновенные речи, в которых доказывал Озмилку, как тот отстал от времени, финансируя множество мелких, ни на что не годных мастерских и путем интриг пытаясь восстановить монополию, канувшую в вечность. Мы не можем больше контролировать крупный транзитный рынок, действуя отжившими свой век методами торговых монополий, мысленно объяснял он отцу; нужно добиваться этого, поставляя на рынок продукцию высшего качества. Это путь, по которому шли Афины, путь, по которому идет сейчас Александрия. Пока мы не улучшим промышленное производство, у нашего судоходства тоже не будет перспектив развития. Но когда Барак очутился в доме отца, в этом столь превосходно организованном доме, где даже сени, казалось, дышат благоговением и требуют приглушать голос, он сник. Стоя перед отцом, он чувствовал все могущество его власти и незыблемость укоренившейся уверенности в своих силах. У Озмилка были деньги, авторитет, земля, корабли, у Барака — одни лишь идеи. И нерешительно сделанные им предложения были встречены холодным молчанием, которое хуже, чем любые возражения. Отец был явно против того, чтобы принять сына компаньоном в свое дело. Да, разумеется, он желал, чтобы Барак продолжал развивать свои деловые способности, но без малейшего проявления собственной инициативы. Озмилк глядел на сына из-под полуопущенных век, выпятив губы; большим и указательным пальцами левой руки он медленно крутил подвижную печатку в форме скарабея, вставленную в перстень, который он носил на правой руке. Удовлетворенный растерянностью Барака, он бросил взгляд на печатку и с треском повернул драгоценный камень в оправе. Несмотря на свое замешательство, Барак был убежден, что он один знает, как взяться за разрешение экономических проблем Кар-Хадашта. Его бунтарские планы не давали ему покоя. У него не было никого, кому он мог довериться, и он уповал на то, что Ганнибал начнет наступление против олигархии и сломит могущество Сотни. Если будет произведена необходимая чистка, то, несомненно, наступит время людей с идеями. Когда ему приходилось присутствовать при политических спорах, его так и подмывало вмешаться и защищать Ганнибала; но осторожность и сомнения вынуждали его молчать. Внезапно овладевший им скептицизм заставлял его критически относиться к любым идеям, кроме его собственных. Ганнибал, наверно, один из тех стариков, которые хотят все захватить в свои руки, — больше ничего. Никому нельзя доверять. Однажды вечером он проезжал верхом через Магару, возвращаясь после осмотра имения, которым интересовался Озмилк. Поровнявшись с домам, принадлежавшим Ганнону, политическому главарю антибаркидов, Барак услышал стук молотков, взрывы грубого смеха и пронзительные вопли. Барак остановил лошадь и увидел, что за оградой сада Ганнона медленно поднимаются вверх два деревянных столба с распятыми на них рабами. Один столб был плохо укреплен и завалился набок. Распятый на нем человек издал ужасающий крик, а когда столб снова подняли, Барак увидел, что он мертв. Этот несчастный оказался счастливее своего собрата, в котором все еще теплилась жизнь. Бараку были видны крупные капли пота на щетине над верхней губой и зеленовато-серая бледность напряженного лица, искаженного предсмертной судорогой. Он поехал дальше, оставив позади два столба, торчащие посреди гранатовых деревьев фруктового сада Ганнона. Рабы становились непокорными в такие беспокойные времена. А хозяева были напуганы и становились более подозрительными. Неделю назад три раба умертвили своего господина на одной вилле в Тении, держа его голову в наполненной водой ванне. Неудивительно, что после этого события каждый замечал странное выражение в глазах своих рабов. Продолжая свой путь через город, Барак повернул на север и вскоре оказался на улице, где находился дом Дельфион. И прежде он не однажды проезжал мимо ее дверей, но никогда ее не встречал. Он никогда не задумывался над тем, что стал бы делать, столкнувшись с нею. Так и на сей раз — почти не думая о ней, он по привычке сделал крюк и направился этой дорогой домой. Барак был расстроен, но все еще надеялся, что ему в конце концов удастся убедить отца благосклонно принять его планы. Он заметил Дельфион лишь когда оказался рядом с нею. Она была в плаще из тонкой шерстяной ткани, голову ее покрывал капюшон; позади шла одна из ее девушек, молодое существо с оливковой кожей, большим ртом и кошачьими глазами. Барак увидел девушку раньше, чем Дельфион, и злорадно улыбающееся кошачье личико вызвало у него смутное воспоминание; потом он узнал Дельфион и неловко соскочил с лошади. Дельфион вздрогнула и быстро подняла правую руку, как бы защищаясь от удара, затем откинула капюшон. Барак остановился, и мгновение она глядела на него. Ей было досадно, что у нее вырвался этот испуганный жест. Тем, что он заставил ее так глупо вести себя, Барак вызвал в ней еще большую неприязнь, чем даже своим поведением в ее доме. Поэтому она бросила на него ледяной взгляд и прошла мимо. Девушка-кошечка слегка склонила головку и показала Бараку язык, с вызывающим видом проследовав за своей хозяйкой. Когда Барак поглядел вслед удаляющейся паре, девушка сложила руки за спиной и одной рукой сделала ему пригласительный знак. Барак остолбенел. Он был так изумлен неожиданной встречей, что даже не успел напустить на себя достойно-безразличный вид. Он хотел поздороваться с Дельфион, взять примирительный тон, улыбнуться и попросить вновь допустить его в круг ее друзей. В нем в эту минуту не было влечения к ней; ему только хотелось возместить свою неудачу и получить возможность показать, что он ровня просвещенному эллинскому обществу Дельфион. Но то, что она так холодно отвергла его намерения и, как ему казалось, не обратила внимания на его исключительную любезность, вызвало в нем бешеную ненависть. Дельфион олицетворяла собою в ту минуту всю его оскорбленную самоуверенность, задушенные жизненные силы; и он чувствовал, что задохнется от злобы, если не сможет отплатить ей соответствующим образом. — Милостыню во имя самой Танит… — затянул нищий со скрюченной рукой, преградивший ему путь; Барак вскочил в свое красиво расшитое седло и молча вонзил шпоры в бока коня. Нищий с воплем откатился к стене, сжимая ногу здоровой рукой. 2От богатых и до рабов все в Кар-Хадаште ожидали драматических перемен, которые — все были в этом уверены — не преминут произойти в момент, когда Ганнибал вступит в должность. Людей волновали разные чувства — от восторга до ненависти, — однако никто не сомневался в том, что будет свидетелем необыкновенных событий. Но ничего такого не произошло. — Сначала надо осмотреться, — сказал Ганнибал Карталону, предложившему внести на утверждение Народного собрания новые законы, тщательно разработанные им с использованием всех перлов красноречия греческого права. Ганнибал занимался текущими делами — спокойно и основательно проверял деятельность различных государственных учреждений и их методы работы, а также рассматривал те жалобы граждан, которые почему-либо привлекли его внимание. Советы Пяти, оправившись от полученного на выборах первого удара, всячески ставили ему палки в колеса. Стоило Ганнибалу затребовать какой-нибудь документ, как ему отвечали, что он либо затерян, либо уничтожен, либо никогда не существовал; какое бы дело ни захотел он расследовать, ему отвечали, что этим делом занимался чиновник, который недавно скончался. Если шофет не верит, он может пойти на кладбище и посмотреть воздвигнутый на могиле чиновника надгробный камень. Как отвечать на вопросы, если единственного человека, который что-либо знал об этом деле, теперь уже нет в живых? В довершение всего оказалось, что за последний год было несколько пожаров и ограблений, в результате чего исчезли почти все важные документы и счета; только этим должностные лица объясняли полную невозможность представить желательные шофету сведения. Каждое должностное лицо, от великих мужей из Советов Пяти до мелкого таможенного инспектора, делало все от него зависящее, чтобы препятствовать и мешать начатым Ганнибалом расследованиям. У них были для этого основания. Но несмотря на саботаж, Ганнибал стал проникать во все части системы управления. Он подозревал, что обнаружит коррупцию и, как следствие этого, полную непригодность всей системы управления, но он никак не думал, что государственный аппарат до такой степени превращен в орудие власти и обогащения правящих семей. Он, так же как и его отец, был очень мало связан с внутренними делами Кар-Хадашта, его общение с правителями города ограничивалось почти исключительно вопросами, касающимися внешней политики. А теперь ему стало ясно, что коррупция разъела весь государственный аппарат снизу доверху. Главкон целью Сотни было сохранение господства правящих семей и обеспечение такого порядка, при котором все налоги и подати ложились бы на плечи мелких торговцев, промышленников, земледельцев и ремесленников. Для того чтобы создать столь выгодное положение правящим семьям, требовалась обширная сеть государственных агентов и должностных лиц; и все они были крепко спаяны, ибо каждому предоставлялись широкие возможности для хищений и взяток. Эта система, очевидно, была постепенно усовершенствована в течение последних столетий, со времени создания Совета Ста четырех. Вот почему этот Совет должен быть уничтожен. Ганнибал сразу принял это решение. Труднее было найти правильную исходную позицию для атаки, подходящий момент для ее начала. Он не обсуждал этого вопроса с Карталоном, который разом потерял бы голову и начал бы с того, чем, по убеждению Ганнибала, следовало кончать. Начать с призыва к народу, принять закон о лишении Совета Ста четырех полномочий означало бы сыграть на руку богатым; они подняли бы обычный крик: «Остерегайтесь злоумышленного тирана!» Нужно было поступить иначе: осторожно маневрировать, довести общественное мнение до крайней степени накала, вызвать взрыв негодования против Совета. Тогда тактика богатых провалится и закон о лишении Совета полномочий представится необходимым ввиду создавшегося положения. Чиновник казначейства Балишпот, патриций, использовавший свой пост для того, чтобы на следующий год пройти в Сотню, был одним из самых отъявленных саботажников. «Проведи специальную проверку его счетов, — приказал Ганнибал вольноотпущеннику Келбилиму, исполнявшему теперь обязанности его домоправителя и секретаря. — Не сомневаюсь, что откроются упущения и разные злоупотребления». Через несколько дней Келбилим, в ведении которого находились писцы шофета, доложил, что Балишпот не только был преступно небрежен в контролировании работы сборщиков податей, подчиненных его ведомству, но и, несомненно, присваивал себе немалую часть налоговых поступлений, предназначенных для уплаты контрибуции Риму. Ганнибал улыбнулся, кивнул и распорядился послать Балишпоту официальное извещение с приказом предстать перед судом шофета. 3Весна приближалась. Герсаккон поднял глаза на далекие фиолетовые горы, и его сердце переполнилось отчаянием. Ему казалось, что он сел на мель в океане жизни и бессмысленно на ней толчется. Он прошел к молу и стал глядеть на море, на первые корабли, входившие в отливающие зеленым блеском прибрежные воды; но стоило ему вернуться домой, как им снова овладела какая-то скованность. Как быть с Дельфион? Он будет терзаться ревностью, если сойдется с нею, зная, что она доступна ухаживаниям других, что он пришел к ней после стольких других. Ревность, которая мучит его и теперь, станет еще более невыносимой, если он сделается любовником Дельфион. Однажды ночью, перед тем как уснуть, он вдруг принял решение жениться на ней; но утром эта мысль показалась ему безумной. Он никогда не сможет забыть, отогнать подозрения и сомнения, если не будет держать ее взаперти и сам караулить у двери. Да и фамильная гордость все еще была достаточно сильна в нем, чтобы яростно воспротивиться такому соблазну. Даже если бы они уехали куда-нибудь далеко, в Гадир например, то не прошло бы и нескольких месяцев, как все вокруг начали бы перешептываться о ее прошлом. Но хотя Герсаккон приводил самому себе все эти доводы, чтобы удержаться от любовной связи с Дельфион или от женитьбы на ней, он подсознательно понимал, что существовали более глубокие и сложные причины, которые удерживали его от этого. В действительности он использовал все доводы за и против связи с Дельфион лишь для того, чтобы заглушить в себе какой-то непонятный страх. Он испытал этот страх в ту ужасную минуту, когда Дельфион сказала ему, что у него жестокие глаза, а потом снова, когда она сказала, будто он пришел к ней, чтобы обидеть ее, но ему это не удалось. Едва ли Дельфион сама ясно представляла себе смысл этих слов. Она говорила полушутя, отзываясь на что-то в нем, чего она боялась и, быть может, желала, но едва ли понимала. Герсаккон снова отправился к Динарху. Остановившись перед дверью, он услышал доносящийся из-за нее звук голосов и отворил ее, не постучав. Ему стало стыдно, что он так сделал, но все же он вошел. Динарх стоял, прислонившись спиной к узкому подоконнику, и беседовал с двумя женщинами, сидевшими перед ним на табуретах. Его глаза были закрыты, он говорил не спеша и выспренне. Герсаккон тихо затворил за собой дверь, отказавшись от намерения извиниться. Он отошел к стене и стал слушать. — …Так я начал проповедовать людям красоту благочестия и познания Бога. Я сказал им: слушайте, люди, порожденные землей, предавшиеся пьянству и спящие в своем неведении Бога. Пробудитесь к трезвости. Вы отупели от крепкого напитка своих страстей, вы убаюканы дремотой, которая является смертью Разума. Так я говорил. И те, кто услышал, пришли и окружили меня с сияющими глазами. И я сказал им: увы, люди, почему вы отдали себя смерти, когда вам была дарована власть стать бессмертными! Раскайтесь, вы, что блуждали в грехе и прелюбодействовали с невежеством. Совлеките с себя ветошь мрака и примите свет. Вкусите вечности. Это — познание того, кто громко молился на рыночной площади; дай мне силу, чтобы я мог обрести благо, о котором прошу, и просветить тех из моего рода, кто пойман в сети обмана, моих братьев и ваших сыновей. Его голос мягко замер; не открывая глаз, он сделал женщинам знак удалиться. Они встали. Старшая, с немолодым смуглым лицом, склонила голову, пробормотала что-то и направилась к двери. Лишь после того как она вышла, вторая, худощавая, бледная и очень молодая девушка, тоже склонила голову и повернулась к выходу. Проходя мимо Герсаккона, она бросила на него испытующий взгляд из-под длинных ресниц; ее большие глаза на изможденном лице горели желанием. Динарх подождал, пока затворилась дверь, затем открыл глаза и обратился к Герсаккону. — Ты дурно поступил, войдя сюда так, как ты это сделал. Если бы тебя влекла жажда высшего познания, это не было бы дурно. — Свет слабо мерцал на его щеках. — Однако ты несчастлив. Я ожидал тебя. — Я не знаю, зачем пришел, — сказал Герсаккон злобно. — Ты пришел, гонимый желанием, чтобы я вывел тебя из греха, окружающего тебя. — Динарх сделал знак рукой, и Герсаккон присел на табурет, где до него сидела худенькая девушка. — С той минуты, как я узрел твое лицо в последнее твое посещение, — продолжал Динарх, — я стал сомневаться, смогу ли тебе помочь. Мне кажется, ты скоро должен либо совсем погибнуть, терзаемый плотью, либо тебе станут доступны такие ступени откровения, которые недоступны мне. Могу лишь сказать тебе: сорви прилипшую к тебе паутину, бессмысленную пелену смерти, смерти при жизни. Беги от содрогающегося трупа, от посещаемой призраками могилы, от грабителя в доме, от врага, подмешивающего яд в твою повседневную пищу. Могу ли я предложить тебе сострадание? — Все равно, говори! — промолвил Герсаккон упавшим голосом. Динарх обернулся и задернул занавеси. В комнате стало темно. Герсаккон слышал, как Динарх нащупывал табурет у стола. У него началось головокружение, и он покачнулся. Динарх заговорил; под влиянием его спокойного голоса тревога Герсаккона улеглась. — Слова приобретают другое значение во мраке. Чем могу я помочь тебе, сын мой? Слушай, формы необходимы для того, чтобы мы могли выходить за пределы форм; и в конце концов мы выходим даже за пределы разума. Поколение привязано к вертящемуся вслепую кругу, но тот, кто никогда не вкладывал свое семя в трепетное чрево, никогда не примет Матерь Божию и не узнает потустороннего мира. Ты — душа, которая была вынуждена пропустить несколько остановок на своем пути превращений, и поэтому ты испытываешь головокружение от быстроты полета. Было бы так легко отступить назад, снова упасть в первозданные глубины. В наступившей тишине Герсаккон почувствовал, как цепенеет его ум. Шелест папируса заставил его очнуться. — Отец, — пробормотал он напряженным голосом. — Да, я могу называть тебя так, ибо ты открываешь мне Путь… Я кое-что хочу поведать тебе. Это правда, что я несчастлив. У меня нет желания отличаться от других людей. Я хотел бы поселиться в усадьбе с женой — может быть, эллинкой. Я извожу себя из-за того, чего не существует, — это действительно так. Я даже спрашиваю себя, какие доходы ты имеешь. Кто эти твои женщины? Видишь ли, меня это нисколько не интересует. И все же я любопытствую о том, что меня совершенно не касается. Знаю, что умышленно разжигаю в себе эти чувства. Разжигаю, отец. Я пришел к убеждению, что я одержим дьяволом. — Ты отклоняешься от сути, — донесся до него из темноты голос Динарха. — Верно. Но я не знаю, уместно ли говорить о том, что случилось, когда мне было тринадцать лет. Мой отец скончался через десять дней после того, как мне сделали обрезание. Помню, моя кормилица сняла повязку и сказала: «Гляди, зажило». Ты скажешь, что это было не ее дело. Это должен был сделать жрец или но крайней мере домашний врач, если не мой отец, а его, как я сказал, уже не было в живых. Но меня всегда пестовали женщины. — Он задохнулся от волнения и замолчал. Затем внезапно крикнул: — Прекрати это, будь ты проклят! Динарх сидел безмолвный, невидимый. Герсаккон не мог вынести гнетущей тишины и снова заговорил лихорадочно, бессвязно: — Может быть, пьяная девушка-рабыня во сне придавила меня, когда я был младенцем. Я задумывался над этим в последние дни. В моем уме словно раскрывается что-то и все больше будит во мне прошлое. Люди мне кажутся холодными движущимися тенями. Его голос стал громким. — Нет, я не могу тебе объяснить. Глаза Герсаккона были крепко зажмурены. Когда он раскрыл их, то увидел, что Динарх отдернул занавесь. От яркого света Герсаккон растерялся. — Что я говорил? Динарх печально покачал головой и произнес самым вкрадчивым, декламационным тоном, как бы заканчивая беседу: — Вот почему те, кто прозрел, ненавистны толпе и толпа ненавистна им. Да, да, они кажутся безумцами и становятся всеобщим посмешищем. Их клянут и презирают и даже предают смерти. Но богом вдохновленный человек все снесет, беззаветно веря в свет своего познания. Ибо для такого человека все хорошо, даже то, что оказывается дурным для других, и когда против него замышляют дурное, он оценивает это, исходя из своего знания, из ниспосланного ему откровения, и он один превращает зло в добро. — Но как ты можешь называть меня богом вдохновленным? — вскрикнул Герсаккон. — А ты все выносишь? — спросил Динарх, бросив на него пронзительный взгляд. Герсаккон почувствовал, как на него нисходит покой; но в то же время его мятежный ум сравнивал последние слова Динарха с тем, что философ говорил женщинам. Неужели прозвучавшие в потемках последние наставления Динарха обеим женщинам неожиданно коснулись и его? Однако он был спокоен. Он даже почел себя в моральном долгу за что-то перед Динархом. 4Последние зимние ливни обрушились на холмы и наполнили извилистые водосточные канавы, сбегающие с Бирсы, потоками воды. Великолепные ступени храма Эшмуна сверкали под лучами выглянувшего из-за туч солнца; подметальщик на Северной улице, ведущей к Площади Собрания, поднял оброненный кем-то впопыхах мешочек для денег и сунул его за пазуху со словами молитвы к Танит; воробьи и девушки щебеча выпархивали из своих убежищ под карнизами домов. Весенний ветер расстилал по небу, под золотыми щелями в облаках, свежий слой голубой краски; она капала с неба и затвердевала в радужных оттенках моря. Рыбаки в лодках с темно-красными парусами тянули за собой на веревках самок осьминогов, чтобы ловить одурелых самцов. На улицы высыпали, покачивая бедрами, благочестивые блудницы; молодые ливийцы забегали в палатки, где им заостренным клинком наносили на руку выбранный ими рисунок, царапины заполняли сажей, жиром и сурьмой, «чтобы приворожить желанную». Акация тянулась к солнцу своими великолепными желто-красными цветами. Мелочные торговцы расхаживали с подносами, на которых лежали отлитые из бронзы и вылепленные из глины скорпионы — их клали под порог дома для отвода дурного глаза. Голуби кружили над башенками с оконцами, забранными решетками на особый пунический манер. В полях виднелись цепочки рабов, работающих мотыгой и распевающих свои печальные песни. Я верно рассчитал удар, — размышлял Ганнибал; около него не было никого, кому он мог бы высказать свои мысли. Он мог бы поговорить с Келбилимом, но это было бы все равно, что говорить с самим собой. Последнее время у Ганнибала было такое ощущение, словно он снова уходит в одиночество своего духа, подобно волнам, которые, гордо завихряясь, в своем безрассудном белопенном неистовстве обрушиваются на скалы Фароса[45], а затем с могучим отливом отступают назад, в пучину. Не то что двадцать лет назад, когда каждое движение его души было как любовное объятие, как зов и отклик, взрыв буйного хохота, на который откликались все горы мира. Однако даже тогда под его челом таилось это мрачное, тягостное ощущение одиночества, проявлявшееся, может быть, только в непоколебимости и в неизменном безразличии. Думы о двух убитых братьях тяготели над ним всю жизнь, сжимая сердце смутной тоской. Пройдя через летнюю столовую в заднюю часть дома, Ганнибал отворил дверь в маленькую комнату, еще не прибранную. Он запретил кому-либо входить сюда и все медлил приняться за уборку сам, хотя ненавидел всякий беспорядок. Он нашел то, что искал, под какой-то узорчатой тканью и самнитским мечом[46]. Это был миниатюрный портрет на слоновой кости — женское лицо, удлиненное, с широко расставленными, серьезными глазами; в ушах — кольца, тяжелые ожерелья ниспадают с шеи на широкую, не полную грудь. Иберийка из Кастуло[47], на которой он был женат. Он вспомнил ее прощальный взгляд, руки, расстегивающие пряжку его пояса, ее спокойные движения. Это было все; этого было довольно: она жила. Он поставил портрет на столик. Хотел было взять его с собой, но вместо этого достал самнитскую бронзовую статуэтку воина в доспехах, в высоком, украшенном пером шлеме. Грубоватая работа, но выразительная. Ганнибалу нравилось, как тяжело стоит воин на своих босых ногах: это давало ощущение земли. Ганнибал усмехнулся. В конце концов, это была именно та твердость, которую он хотел получить от портрета своей иберийки жены. Но поблекшая миниатюра не давала живого представления об образе этой женщины, о ее крепком торсе и животе. Бронза была ближе его разбуженной памяти. Он верно рассчитал удар. Толки об этом шли одновременно с приготовлениями к принесению в жертву первых плодов. Ганнибал хотел, чтобы наступление пришлось на ту пору, когда оживает природа. Первые зеленые плоды, сорванные с деревьев, первые неспелые колосья пшеницы будут принесены в жертву среди возрастающего возбуждения и трезвона об этой его новой войне. Он завершит удар, когда умы будут очищены и разгорячены шествием бога. Пробуждением Мелькарта. Огромный погребальный костер раскладывался, согласно ритуалу, в открытой местности, на склоне холма. Процессия двигалась по городу, останавливаясь в определенных местах, где под тоскливый напев флейт и рожка, сопровождаемый боем барабанов, произносились заклинания. Голуби Танит стенали; жрицы с позолоченными сосками двигались по спиралям вечности, и глаза их, горящие зелеными изумрудами, были обведены чернотой, чтобы отвратить окружающих демонов. Голуби Танит стенали. Звучали кимвалы с невидимых башен в небе, обновляя жизнь солнца, и влюбленные лежали среди розовых вьюнков. Толпы на улицах, у окон, на стенах и крышах омывались волнами тишины и шума. Казалось, острия зеленых побегов весны вот-вот уколют ноги; где бы кто ни стоял, он стоял на священной земле. Верховный жрец Мелькарта торжественно шествовал под колпаком в виде львиной головы и с суковатым жезлом в руке. Позади него восемь юношей в пурпурных мантиях несли похоронные носилки; слышались вздохи флейт и всхлипывания женщин. Бог умер.[48] Бог, который умер, проследовал через безмолвный Кар-Хадашт. Все огни погасли. Ворота жизни захлопнулись, стенание голубей ушло за пределы жизни. Только спирали танца не переставали плести нить жизни, сохраняя надежду для рода людского. Только паутина солнечного света и тени пены. Не следует ли и людям вернуться назад, к изначальным истокам, исчезнуть за пределы человеческой значимости, подчинившись извечному свершению смерти бога? Юноша лежит на похоронных носилках. Жизнь истекает кровью под ласковое журчанье флейт. Процессия приблизилась к погребальному костру, монотонно прозвучали ритуальные слова, рука тяжело поднята, трепетные звуки флейт, сопровождаемые эхом из хаоса, возвысились угрожающе, поднялись на грань отчаяния, рассыпались смехом и успокоились в трехдольном ритме. Спирали танца вдруг стали сходиться в одной точке. Глаза-изумруды оттаивали и распускались цветами. Невнятное гнусавое пение вознеслось ввысь вместе с поднявшимся над толпой телом бога. Факел брошен в кучу деревянных стружек вокруг бочек со смолой позади щитов, расписанных соснами и звездами. Бык на жертвенном камне мертв; мертва коза; и баран мертв. Языки пламени вздрагивали от громких взвизгов рожка. Ярко-красный дракон пламени вступил в смертельную схватку с богом и проглотил его, почив вместе с ним. Дым устремился ввысь, приняв формы деревьев, дев, снопов пшеницы. Орел взвился прямо к солнцу. Голуби хлопали крыльями над оживающим городом. Ветер подул с северо-востока. Небо было того же цвета, что и золотые искорки. Люди пожимали друг другу руки и смеялись. Светильники и факелы зажигались от углей потухающего погребального костра. По всему городу несли новое пламя, зажигая от него очаги и лампады. Свежий ветер разносил по всей стране пепел с погребального костра. Его собирали в кувшины и горшки, им посыпали пашни, корни деревьев в садах, загоны для овец. В храме Мелькарта завеса была разодрана, и в отблесках большой, изумрудного цвета колонны из таинственной мглы выступил бог, улыбающийся и вечно юный. Женщины почувствовали, как отяжелели и потеплели их чрева внутри обогащенных тел. Девятилетние девочки, голые, с обритыми головками, танцевали под арками из взлетающих лепестков. Барабаны громыхали и бухали под отрывистый вой рогов-раковин, и звуки рожка были болезненны, как уколы любви. Бог воскрес! Я верно рассчитал удар, — думал Ганнибал в ту ночь, оставшись один в покое, где он хранил свитки и таблицы. Отдернув красно-зеленую шерстяную занавесь, расшитую кусочками хрусталя и нефрита, он вступил в свою собственную молельню. В ней не было ничего, кроме культовой статуи, подаренной ему жрецами в Гадире, на маленьком острове, где он постился перед тем, как выступить в поход на Италию, — простой статуи, высеченной из красного гранита, и лампады перед нею. И он громко сказал богу: «Только правда дорога для меня. Только правда в людях. Жизнь — это борьба, будь то схватка демонов или стихий. Поэтому правда — это борьба. В душе у меня нет презрения и жалости». Он стал на колени, сложил руки и опустил голову. Мир плыл перед его глазами в судорожных узорах крови, угасая. Он тоже скоро умрет, и безвозвратно; и все, кто горел в солнечной купели этого дня, тоже безвозвратно уйдут в небытие, забытые навеки. Старая горечь поднялась у него к горлу. Я становлюсь жестче с годами, — подумал он и почувствовал себя вдруг тем неуклюжим бронзовым воином, который вцепился в землю пальцами ног, сильно давя на нее пятками. Ему казалось, что теперь он уже не может так просто доверять своим порывам. Было время — словно орлы взлетали с его чела, когда он ополчался против сил тьмы. — Теперь я похож на крестьянку: подсчитываю, сколько снесено яиц, проверяю закрома и запасаюсь на зиму. Но сквозь путаницу его мыслей пробивалось ясное сознание необходимости. Мои отношения с богом неправильны или, во всяком случае, не совсем правильны, ибо мне не хватает истинного счастья. Возможно, наступает час, когда наш аппетит становится столь ненасытным, что только смерть в силах его удовлетворить. Но я должен умереть, пронзенный копьем при последнем звуке флейты. И все же я иду верным путем. Три часа стоял он коленопреклоненный, а когда поднялся, к нему пришло знание, непреклонное, как застывшие линии культовой статуи. Казалось, бог раскрыл ему свои объятия и он вошел в бога, в застывшие линии. Это нельзя было выразить словами. Звучание хора голосов, слияние многих красок в одну, разгадка многих контуров при вспышке света. И во всем этом растворилось его одиночество; прямо через дверь бога он прошел на другую сторону, вошел в жизнь своего народа и соединился с ним воедино. В стройной гармонии слились голоса, и краски открывали так много оттенков, и от шара света ритмически расходились лучи. Это было больше чем любовь, это было движение времени и удары молотов в кузнице. В конце галереи зашуршали покровами тени, и Келбилим поднял к нему свое озабоченное, невопрошающее лицо. — Разбуди меня на заре! — приказал Ганнибал и стал подниматься впереди Келбилима по лестнице. — Ах, мой друг… — Он обернулся и на минуту положил руку на плечо Келбилима, опираясь на него всей своей тяжестью. Келбилим легко выдержал эту тяжесть, глядя на своего господина снизу вверх, с озабоченным, ни о чем не вопрошающим лицом. 5У них эти празднества проводятся лучше, чем у нас, — думала Дельфион, возвращаясь домой после Пробуждения Мелькарта. Даже Элевсинские мистерии, которые так сильно волновали ее в юности, представились ей теперь безвкусными: так, дешевое старье, к которому верховные жрецы относятся, скорее, как к достопримечательности. А этот праздник показал, что символы совершавшегося во время него обряда понятны и близки простому народу. Придя домой, она почувствовала сильную головную боль и приняла горячую ванну. Просидев в ней слишком долго, она прилегла на ложе, расслабленная, рассеянная. А тут еще бесконечные неприятности. Одна из девушек забеременела и винила в этом Пардалиску, «Она меня сглазила, — твердила бедняга. — Иначе этого не случилось бы. Я все время пила травы и шептала заклинания. Но Пардалиска побежала к колдуну. Она втирала мне, когда я спала, какое-то вонючее зелье, вот почему это случилось!» У другой девушки появились нарывы на теле, и она не могла участвовать в мимах, а повариха запила и лила вино не только в себя, но и во все блюда, которые готовила. Не люблю я мирскую суету, — решила Дельфион. Эта суета нарушала покой, нарушала всегда. Придя с улицы, Дельфион никогда не могла сразу восстановить душевное равновесие. Она много лет жила уединенно у вдовы, да и впоследствии редко выходила за стены просторного прекрасного дома с большим садом, принадлежавшего ее первому любовнику. В Коринфе она тоже почти не покидала дома, лишь изредка ходила на празднества или в храм и жила столь бережливо, что за пять лет скопила довольно большую сумму и откупилась на волю. Ее светлое представление о себе самой и о своей жизни становилось ничтожным, блеклым и мелким, как только она входила в сколько-нибудь длительное соприкосновение с бессердечным торгашеским миром. Однако горе ее было глубже, чем она сама себе признавалась, хотя она несколько раз посещала храм Деметры и Коры[49], где совершались греческие обряды, и давала обеты. Суету улиц и вечные перебранки в доме еще можно было не принимать близко к сердцу, а при некоторой настойчивости и вовсе изгнать из своего внутреннего мира. Ее тревожило совсем другое — растущая неспособность сохранить душевную гармонию, на которой основывалось ее представление о себе. Теперь, когда она попыталась разобраться, какое воздействие оказало на нее празднество в честь Мелькарта, то с мучительным беспокойством поняла, как сильно она сама изменилась. Ее ум работал отчетливее, чем когда-либо, но томили тревожные мысли, и волнение в ней все усиливалось. Более всего она ценила в себе дар интуитивного отражения своих переживаний, способность подчинять свои индивидуальные порывы общей цели, способность познавать мир не умозрительно, не втискивая события в заранее заготовленные формы, а путем интенсивного восприятия ритма танца, движений, когда обрывки жизни соединяются в систему равновесия, которая сочетается с духом в познании совершенства. В следующее мгновение это исчезало, но это было. И так же, как дух низводился до уровня материального круговорота жизни и излучался в исчезающих очертаниях нового видения, так изменения материи, изменения форм поднимались, вращаясь до вспышки, в мир высшего единения и предопределенных гармоний. Прощальный взмах руки в танце; взлет пронизанного судорогой тела, песня на эолийский лад[50], услышанная в некий миг, когда ширококрылая чайка снимается с пенистого гребня волны и свет кажется зеленым сквозь грань воды; сверкающее сходство девственной груди с лилией. Но извлечь эту символику из жизни можно только сочетая покорность и независимость. Мужчина, вошедший в ее тело, — это была движущая сила Адониса, отраженная в золотистых глазах Афродиты. До тех пор пока он не пытался разрушить эту иллюзию, она была ему благодарна, и выражалась эта благодарность в ее ласковой покорности. Если бы вдобавок он смог увлечь ее остроумием или ученостью, тем было бы лучше; это было бы приятным сюрпризом. Но главное — чтобы он только не препятствовал ей отрешиться от него в божественный момент, в момент, когда она во власти дум о себе, как о Пеннорожденной[51]. Непристойность шутки или мима была всего лишь показом в форме сатировской драмы[52] разобщения и соединения плоти, которая открыто доходит до экстаза в трагическом общении. Вожделение становится чистым духом через возрождение в жертвенном козле. Ее решение искать счастья в Кар-Хадаште, хотя оно и окупилось в материальном отношении, изменило ее взгляды на жизнь. Теперь она направляла внимание посетителей на девушек, не желая участвовать в представлениях в какой-либо роли, исключая роль устроительницы увеселений. Ее потребность ясного мышления, а также склонность к рачительному ведению хозяйства немало способствовали тому, что она стала бояться давать волю чувствам, игре воображения. Но она не сознавала, что в ней жил страх до тех пор, пока Барак не оскорбил ее. После этого она несколько недель заставляла себя, несмотря на чрезвычайно сильное внутреннее сопротивление, принимать ухаживание троих посетителей, вместо того чтобы искусно направить их на Пардалиску или Клеобулу. И в результате это только усилило, а не уменьшило ее недовольство и сомнения; обеты, данные Деметре, не помогли. У дверей послышалась возня, и вошла Архилида с красным, мокрым от слез лицом и задранной до плеч туникой. За ее спиной показалась хихикающая Пардалиска. — Войдите обе! — сказала Дельфион резко. Эти домашние дрязги, которые прежде позабавили бы ее, теперь вызывали лишь раздражение; и чем больше она раздражалась, тем больше возникало дрязг. Пардалиска становилась сущим демоном; в этой девушке было чертовски много жизненных сил, которым можно было бы найти гораздо лучшее применение. Архилида глотала слезы; ее лицо распухло, глаза почти исчезли между вздувшимися щеками, покрытыми пятнами. — Это она во всем виновата! — крикнула Архилида, указывая пальцем на ухмыляющуюся Пардалиску. — Это она сделала меня беременной, а вовсе не мужчины! Она заколдовала меня! Я разорву ее на части! — Не надо так волноваться, дитя мое, — сказала Дельфион, стараясь сохранить спокойствие. — Ты право же могла бы еще некоторое время участвовать в зрелищах. Но я буду вызывать лишь одну из вас, а другая пусть отдыхает, сколько хочет. Я найду другую девушку на твое место. — А я не хочу, чтобы на мое место взяли другую девушку! — взвизгнула Архилида. — И я не могу работать больше! Уже заметно! Взгляни! — Пока еще совсем незаметно. — Нет, заметно, и это убьет меня. Раз она могла наколдовать мне ребенка, она может и заставить его убить меня, когда наступит время. Моя мать так умерла. — Ты хочешь сказать, что я заколдовала твою мать, — надменно произнесла Пардалиска, — а ведь я даже не знала о ее существовании. В ответ Архилида снова принялась рвать на себе одежду и бухнулась на пол. — Поднимается, как тесто, — рыдала она. — Мне приснилось прошлой ночью, что меня закрыли в печке. Пардалиска меня закрыла. — Разве я не умница? — глумилась Пардалиска. — В следующий раз ты скажешь, я виновата в том, что ты родилась со свиным рылом вместо носа. — Веди себя как следует, — сказала Пардалиске рассерженная Дельфион. — Зачем ты ее мучаешь? — А когда я вижу, что она кладет гвозди в мою постель, тогда я ее тоже мучаю? — Пардалиска выпрямилась и сложила руки за спиной. — Вот что она делала! Вомбакс говорит, что она просила его принести ей лягушку. Зачем, спрашивается, ей понадобилась лягушка? — заключила она с насмешливым торжеством. — И подумать только, что как-то раз я дала ей свое коралловое ожерелье, — стонала Архилида, скрипя зубами, — и свой лучший милетский амулет! Дельфион вздохнула. В конце концов ей все же придется отправиться на невольничий рынок, хотя уже одна мысль об этом внушала ей отвращение. Правда, самой ей не пришлось, когда ее продавали, проходить через все эти страшные унижения, она не стояла голая, с побеленными ногами[53] и с ярлыком на шее и покупатели и другие любопытные не щупали ее и не проверяли ее зубов. Ее поставили в особый сарай вместе с кучкой невольников высшего класса — красавиц рабынь и рабов, обученных медицине и инженерному делу. Но невольничий рынок остался в ее памяти как что-то зловещее, и она предпочитала держаться от него подальше. Хлопнув в ладоши, Дельфион призвала Клеобулу, ласковую девушку с кроткими карими глазами, казавшимися незрячими, и велела ей взять Архилиду на свое попечение. — Последи, чтобы ей дали к обеду жареной куропатки, — сказала Дельфион, вспомнив, что Архилида любит куропатку. Пардалиска медлила уходить, лениво вертясь на пятке; затем своей гибкой, вызывающей походкой подошла к Дельфион. — Я знаю одну девушку, она живет в переулке позади нашего дома, — сказала она, с самоуверенным видом усевшись возле Дельфион и обняв ее за плечи. — Я думаю, она подойдет. Ты так красива сегодня, честное слово! Ну разве Архилида не дурочка? Ты позволишь поцеловать тебя под ушком? — Что это за девушка? Ты думаешь, ее семья согласится? Я ее видела? — Это очень милая девушка, у нее есть брат, — они близнецы, представь себе! Их почти нельзя различить. Я спросила, чем они отличаются, а она сказала, что и сама не знает… Или что-то в этом роде. Не помню точно, что она сказала, только это было очень смешно, и мы обе хохотали так, что нам пришлось держать друг друга, чтобы не упасть, — вот почему она мне так нравится. Она моя большая поклонница. Она называет свою кошку Пардалиской вместо Облибобли — так, кажется, она ее раньше называла. Она и твоя большая поклонница, конечно. — Где же она меня видела? — На улице два-три раза. Она прошла мимо нас на углу, когда мы выходили в последний раз. У нее еще была капуста в руках. — Нет, я что-то не помню. Но все равно, можешь привести ее, если хочешь, и я посмотрю, если только ее мать согласна. Приведи и мать тоже. — Ее мать противная, — сказала Пардалиска, презрительно фыркнув. — Но я скажу ей, что она может прийти. — Она живо вскочила. — Я мигом вернусь. Дам только бедняжке помыть ноги. Разумеется, она пока еще ничего особенного собой не представляет. Но из нее можно кое-что сделать. Главное, у нее стройные ноги. Дельфион вздохнула и откинулась на подушки. Какое, все-таки облегчение, что не придется идти на невольничий рынок. Хотя Дельфион было всего двадцать четыре года, она вдруг почувствовала себя старой и как-то выбитой из колеи. А все эта Пардалиска. Дельфион приподнялась, намереваясь пойти посмотреться в зеркало, по снова легла, недовольная собой. Через несколько лет у нее будет достаточно денег, чтобы купить маленькое имение где-нибудь в Аттике или Арголиде. Она стала размышлять о своих планах, о юридических формальностях, о способах защиты от оскорблений, о том, как наладить новое хозяйство. Всякий раз, когда она думала о будущем, неожиданно возникали досадные препятствия; она не может успокоиться до тех пор, пока не обдумает заранее все возможные затруднения. За дверью раздался голос запыхавшейся Пардалиски. Она что-то быстро говорила, убеждая кого-то войти. Занавеси раздвинулись, и вошла Пардалиска, таща за руку девушку. Другую руку девушки держала почти лысая женщина, что-то бормотавшая себе под нос. У девушки были голубые глаза ливийки и правильные черты лица; она казалась испуганной и немного рассерженной. — Это Хоталат, — сказала Пардалиска, подталкивая девушку вперед. — Ей надо надушиться, разумеется; и ее серьги ужасны. — Затем, переходя с греческого на пунический: — Не бойся, Хоталат! Девушка подойдет, если она не глупа. Дельфион с усилием встала и приступила к переговорам. Ей было лень говорить на пуническом, который она не очень хорошо знала. — Ей придется научиться нашему языку, если я возьму ее. Она достаточно смышленая? — Конечно, — ответила Пардалиска. — Она уже знает несколько слов. Я научила ее. Поздоровайся с госпожой, Хоталат, — обратилась она к девушке на пуническом. — Хайре, о деспойна![54] — сказала девушка слабым, монотонным голосом. Пардалиска в восторге ударила себя по ляжке: — Ну-ка, повтори! Но Хоталат была не то слишком робка, не то слишком обижена. Зато ее мать разразилась тирадой, которую ни Дельфион, ни Пардалиска не могли понять. — Что она говорит? — спросила Пардалиска девушку. Хоталат ответила не сразу. — Деньги. Она хочет денег. Ее мать снова что-то яростно затараторила на своем непонятном языке, и Хоталат наконец перевела на пунический: — Деньги. Она хочет денег. И она объясняет, что это из-за воды в источнике, в Утике, у нее вылезли волосы. — Но я еще не решила, возьму ли девушку, — сказала Дельфион. — Возьми, возьми ее! — вскричала Пардалиска. — Гляди, какие у нее славные ушки и круглые колени! — Она приподняла тунику девушки. — У нее маленькая родинка здесь, на спине, но совсем бледная и похожая на козлиные рога. Ну разве это не замечательная примета? Право же, нельзя упускать такую чудесную примету. Она слишком хороша. — И Пардалиска нетерпеливо потрясла сжатыми кулачками и погладила Хоталат по лицу. — Сними с нее тунику, — сказала Дельфион. Пардалиска проворно взялась за дело, но ей помешала мать девушки; она отпустила руку дочери лишь после того, как договорилась о цене. Наконец Пардалиска отступила на шаг, любуясь своей подопечной. — Я ведь говорила, что она хороша, — заявила она, склонив голову набок. Да, девушка была хороша. — А она действительно хочет, чтобы ее купили? — спросила Дельфион. — Разумеется, хочет, — воскликнула Пардалиска с негодованием. — Ты думаешь, она сумасшедшая? Я ведь сказала тебе, что она моя подруга. Она ждет не дождется, чтобы ее купили? — А как отец? — Он умер, отравившись тухлой рыбой, — бойко ответила Пардалиска. — Уже давно. Уверяю тебя, Дельфион, голубушка, я все уже разузнала. — Пусть девушка сама скажет. — И Дельфион обратилась к Хоталат по-пунически: — Ты поняла? Ты хочешь, чтобы я тебя купила? Девушка энергично закивала. — Если только я могу взять с собой свою кошку. Договорились, что завтра сделку скрепят законным договором, где будет предусмотрен особый пункт, строго запрещающий матери являться в дом, после того как она получит деньги. Хоталат не хотела уходить. Она всхлипывала и цеплялась за косяк двери, но мать ни за что не желала отпустить ее руку, пока не будут уплачены деньги, и Хоталат пришлось отправиться на ночь домой. С этим покончено, — думала Дельфион, в то время как Пардалиска сжимала ее в объятиях и обещала за месяц сделать Хоталат презентабельной и пригодной к исполнению своих обязанностей. — Придумай для нее какое-нибудь эллинское имя, — сказала Дельфион. — Мы не можем называть наших девушек варварскими именами. Надо будет представить ее как девушку из Македонии. Дельфион уже придумала для нее подходящую одежду, украшения для волос, позы Афродиты, в роли которой она будет специализироваться. — Ее можно использовать и в ролях Ганимеда[55] в качестве твоего дублера, — проговорила Дельфион, сжав губы. — О, какая ты умница! — вскричала Пардалиска, обнимая ее. Хотя Дельфион почувствовала облегчение и даже приятное возбуждение, беспокойство вернулось; и вдруг она поняла его причину. Держа в одной руке зеркало и взяв другою гребень, частый с одной стороны и редкий с другой, она увидела на банке с нардом отпечаток своего пальца и внезапно ощутила, как ее тело холодеет от страха, словно охваченное порывом ледяного ветра. Случилось так, что в самой сущности абстрагированного ритуала возникло понятие личности, настойчиво утверждающей совершенно новое средоточие жизненного опыта. Несомненно, в какой-то период жизни Дельфион, как и в прошлом человека вообще, этот ритуал был самой могучей силой для нового осознания личности, свободы; но наступило время, когда внешние формы стали слишком тесны и превратились в препятствие для стихийного проявления личности и свободы. Требовались новые формы, а возможно, и старые формы, но видоизмененные, нужна была другая фаза развития; иначе внутренний круговорот жизни становится уничтожающим себя вихрем. Она не могла бы так продолжать. После этой ночи она стала видеть вещи яснее. Да, она снова соприкоснулась с действительностью во время обряда пробуждения Мелькарта. Поэтому она еще не совсем погибла, старые вехи направляли ее не только в пустыню. Постепенно приходящее к ней сознание того, что на ее жизнь воздействуют могучие силы, выражающиеся в жестах благословения, и страха, и обновления, было связано с памятью о Герсакконе. Что предлагал он ей? У нее было такое чувство, будто она предала его, уничтожила нечто драгоценное, проявила жестокую бесчувственность в обращении с ним. Не принес ли он ей нечто новое, еще неведомое вселенной, но уже возникающее в этот самый час в деяниях богов? А она в ответ предложила ему только затхлый хлам, старые уловки распутства, ритмы истощившейся поэзии. Она терзалась, падая в пропасть смирения и самоунижения, что было ей чуждо. Ей хотелось целовать его ноги, хотелось, чтобы ее топтали и надругались над нею в каком-то новом месте. У нее было ощущение бесконечной агонии и жертвенного подвига. На какое-то мгновение, когда она металась при тусклом мерцании светильника, вся в поту, кусая руки и чувствуя глубоко в груди гложущую боль, она вообразила себя умирающим богом — Адонисом с кровоточащей раной в боку, Аписом, распятым на Древе проклятия[56], Мелькартом, претерпевающим смертные муки в огне, Осирисом, растерзанным в клочья. И вдруг пришел покой, голуби взлетели из глубины глубин ее существа, вспыхнул благодатный свет — и она погрузилась в сон. 6Слухи о том, что Ганнибал вызвал на суд Балишпота, казначея, распространились еще накануне празднования воскресения Мелькарта; утихнув на время, толки об этом оживились, едва окончилось празднество. Ощущение неминуемой схватки усиливалось самим ритуалом празднества, в котором было все: смерть и воскресение, сон и пробуждение юного бога-героя Мелькарта, избавителя от злых чудовищ, странника, проникающего в неведомое в поисках новых источников жизни. Весенние костры, вливая силы в землю, воодушевляли сердца людей, вселяли мужество и надежду. Ритуальные единоборства на равнине вокруг озера подготовили почву для ожесточенных социальных битв: две команды молодых девушек боролись и фехтовали палками, пока-одна команда не сдалась и девушки не бросились врассыпную. Пляски и любовные объятия в зеленых кущах обещали гармонию по окончании борьбы. Город выжидал. Ганнибал, заседавший в судейской коллегии шофетов перед зданием Сената, вторично послал Балишпоту вызов. На этот раз Балишпот прислал письмо, в котором просил извинить его: он, мол, слишком занят, чтобы уделять внимание всяким пустякам. Ганнибал перешел к слушанию других дел, а на следующее утро послал к Балишпоту в третий раз. Балишпот ответил, что у него важное свидание с цирюльником. При огромном стечении народа, заполнившего всю Площадь Собрания, Ганнибал поднялся со своего места, сорвал пурпуровую кайму с мантии и объявил, что правосудию нанесено оскорбление. — Пока это пятно не будет смыто, город останется оскверненным! — воскликнул он звонким голосом. — Арестовать осквернителя города! Служители коллегии шофета, взяв в подмогу ветеранов последней армии Ганнибала, направились в дом, где находился Балишпот. Подняв эмблему шофета, они вошли и объявили Балишпоту, что он арестован. Его отвели на Площадь Собрания. Невзирая на страшную давку, толпа расступилась, образовав проход; Балишпот и его охрана проследовали к трибуналу, где, склонив голову, сидел Ганнибал. — Город осквернен! — воскликнул Ганнибал, когда перед ним предстал Балишпот. — Решение суда осквернено. И не безвестным бедняком, а одним из власть имущих. Блюститель исполнения присяги — сам лжец. Человек, облеченный властью следить за чистотой нравов, — осквернитель, Страж народа — предатель. Толпа ответила громким ревом одобрения; Ганнибал повернулся к Балишпоту, невысокому человеку с тяжелой челюстью и квадратной курчавой бородой, спрятанной в красный холщовый мешочек. — Тебя вызывали трижды, и каждый раз ты отказывался явиться на зов. И все же ты здесь. — Как будто так, — ответил Балишпот резко и сухо, пожав плечами. К чему вся эта комедия? Он прекрасно знал, что в конце года пройдет в Совет Ста, куда поступают на утверждение все приговоры суда. Он виноват не больше или ненамного больше, чем любой член Совета, который существует лишь для того, чтобы защищать правящий класс и терроризировать другие. Обвинять его глупо и смешно, это бессмысленное заигрывание с народом. В самом деле, это даже небезопасно: толпа может выйти из повиновения. Но Балишпота успокаивало сознание несправедливости выдвинутого против него обвинения. Почему к нему придираются больше, чем к другим? К тому же он страдал от несварения желудка и был в крайне дурном расположении духа. — Приступаем к суду над Балишпотом, старшим казначеем, по обвинению в лихоимстве, насилии и измене! — провозгласил Ганнибал. — Признает ли обвиняемый себя виновным? — Я отвергаю этот суд, — ответил Балишпот вне себя от ярости. — Я не признаю за ним права судить меня. Я взываю к конституции. Пусть меня судят, если это необходимо, по истечении года моего пребывания в должности, но пусть судят те, кто имеет на это право, — Сотня. — Мы продолжаем слушать дело, — объявил Ганнибал, — оставив пока в стороне вопрос об оскорблении подсудимым государства, олицетворяемого шофетом. Балишпот фыркнул. Спокойно и неторопливо были перечислены улики, тщательно подобранные и подготовленные Келбилимом под надзором Ганнибала. Сначала выступили свидетели, раскрывшие последствия безграничной жадности таких чиновников, как Балишпот, для простых людей: земледелец, лишившийся своей земли; вдова мелкого торговца, покончившего с собой; лавочник, представивший доказательства, что его дважды обложили налогом. И так без конца — доведенные до отчаяния, разоренные, разрушенные семьи. В толпе поднимался гневный ропот. Балишпот слушал с презрительным и отсутствующим выражением лица, однако он делал усилия подавить обуявший его страх. С каждой минутой все более вероятной становилась угроза народного возмущения. Быть может, Ганнибал нарочно хочет бросить его на растерзание черни, для того чтобы вызвать неминуемый разрыв между правящими семьями и народом. Но почему он выбрал именно меня? — хотел крикнуть Балишпот. Затем начались свидетельские показания о взяточничестве, Балишпот не стал более слушать. Его глаза были прикованы к дверям Сената позади Ганнибала. Он не мог поверить, что Сотня покинула его. Неужели они не понимают, что, бросая меня на съедение волкам, они обрекают и себя? — Взываю к Сенату! — вскричал он. — Подсудимый будет ждать, пока не закончатся свидетельские показания, — ответил Ганнибал. Изложение материала о продажности в казначействе продолжалось. Балишпот не мог не признать, что обвинительный акт составлен блестяще, ему даже стало интересно. Он начал внимательнее слушать разоблачения. Тут было много такого, чего он не знал. Кто это мошенничал? Он был страшно возмущен тем, что ему приписали несколько не особо значительных растрат, которые, очевидно, были делом рук подначальных ему чиновников. — Не виновен! — заорал Балишпот, услышав, что к нему снова обратились с вопросом. — Взываю к Сенату против шофета, я имею на это право по конституции! Что же касается всей этой лжи и фальсификаций, сфабрикованных моими бесчестными врагами, то я отказываюсь на них отвечать! Я настаиваю на своем конституционном праве! Ганнибал дал знак отвести Балишпота в сторону. Толпа разразилась дикими криками, требуя его крови. Ганнибал выждал, пока оглушительный шум заполнил всю Площадь Собрания, перекатываясь эхом из одного конца ее в другой: не мешает нагнать страху на богатые семьи. Этот гвалт испортит сегодня много роскошных обедов в Кар-Хадаште. Его не скоро забудешь! Балишпот вдруг потерял самообладание; он завопил и сорвал мешочек со своей блестящей курчавой бороды, которая была его гордостью, и выдрал из нее несколько завитков. Но его вопли потонули в общем гаме. Ганнибал поднял руку, и толпа постепенно затихла. Балишпот, как-то странно задыхаясь, застонал. Внезапно наступившая тишина казалась зловещей, чреватой рвущимся наружу насилием. Для многих сенаторов, случайно оказавшихся в здании Сената, в храме Ваал-Хаммона, в банковских конторах над портиком и наблюдавших судебный процесс, внезапно воцарившаяся тишина была таким же неприятным доказательством власти Ганнибала, каким до этого был неистовый шум. — Принимаю обращение к Сенату, согласно конституции, — объявил Ганнибал. Толпа издала протяжный вздох. Отчасти это означало, что напряжение ослабло, отчасти — что толпа была сбита с толку и не понимала смысла происходящего. Неужели это судебное разбирательство затеяно лишь для того, чтобы превратить дело в предмет политических споров? Когда народ стал медленно расходиться, разбиваясь на кучки возбужденно спорящих людей, многие ораторы выражали сомнения и тревогу. Другие твердили, что они доверяют Ганнибалу; что бы он ни делал, все к лучшему. Сам Ганнибал ушел с Площади Собрания со своей немногочисленной охраной. Если народ еще не мог разобраться в происходящем, то друзья Балишпота отнюдь не были обрадованы результатом процесса. — Ты не должен был этого делать, — сказал Балишпоту Гербал, пожилой человек с серым лицом и холодной яростью в глазах. — Ты не должен был позволять ему превращать этот процесс в конституционный спор. — Это не был конституционный спор, — пробормотал Балишпот, нервно ощупывая бороду в тех местах, где были вырваны волоски. Когда он увидел, что Ганнибал принимает его обращение к Сенату, то вообразил, будто необыкновенно ловко выпутался из трудного положения. Он стоял, окруженный обезумевшей чернью, жаждущей его крови, и, сохранив хладнокровие, нашел единственный путь спасти себя. Он ожидал горячих поздравлений от своих собратьев из правящих семей. Но они вовсе не были расположены оценить его усилия. Они, видимо, считают, что ему следовало скорее отдать себя на растерзание, чем позволить Ганнибалу превратить дело в открытую распрю между шофетом и Сенатом. Ибо, согласно конституции, когда между шофетом и Сенатом возникал спор, народ созывался для осуществления своих законодательных функций и последнее слово принадлежало ему. Эти функции никогда не осуществлялись народом по той простой причине, что никто не мог вспомнить, чтобы когда-либо возникал серьезный конфликт между Сенатом и шофетом. Казалось, не было никаких оснований отнимать у народа право, которым он никогда не пользовался. Гербал сжал бескровные губы и взглянул на Озмилка, своего соперника, с которым они теперь публично помирились. Озмилк кивнул. Балишпот, безусловно, проявил эгоизм. Он явно сыграл на руку Ганнибалу. Будь у Балишпота хоть капля преданности своим братьям по классу, он скорее дал бы себя разорвать на куски, чем навлек бы на них беду. — Во всяком случае, было бы хорошо, — проворчал Балишпот, потеряв всю свою классовую сознательность, — если бы кто-нибудь из вас вышел к этой орущей черни… Заверяю вас… Лично… — Он щупал бороду, донельзя расстроенный тем, что слева в ней образовалась плешина. — Все, что теперь нужно, — это твердая позиция. Твердая позиция. Он всего только демагог… Гербал и Озмилк переглянулись. Никто из них и не думал недооценивать Ганнибала. Теперь дело шло о жизни и смерти; в Кар-Хадаште нет места для Ганнибала и правящих семей. Что ж, Ганнибал не глупец; но и они не глупцы. Время покажет. — Ведь вы не выдадите меня черни? — проговорил Балишпот с опасением, перехватив взгляд, которым обменялись Гербал и Озмилк; он так нервничал, что забыл о всякой осторожности. — Нет, нет, — раздраженно ответил Озмилк. Им, конечно, придется теперь защищать Балишпота, хотя им вовсе не улыбается апеллировать к народу. — А нельзя ли подослать к нему убийц? — спросил Балишпот, стоявший ошеломленный, с открытым ртом. Гербал щелкнул языком. Право же, этот Балишпот рехнулся. Как будто убийство не было тем средством, о котором они подумали в первую очередь! Но Ганнибала слишком хорошо охраняли; кроме того, убийство в такой момент только разъярило бы чернь, и она бросилась бы поджигать их дворцы. — Пойди лучше проспись, — сказал Гербал резко своим тонким, дребезжащим голосом. — Помимо всего прочего, ты, видно, забыл, что у нас нет войска! — И вдруг он тоже забыл всякую осторожность; от ненависти у него засосало под ложечкой, он скрючился, ловя воздух перекошенным ртом, и сухой старческой рукой ударил по витой колонне: — И все-таки неужели ты думаешь, что он проживет больше года? 7Барака не раз брало искушение обратиться за финансовой помощью для осуществления своих планов к магнатам Кар-Хадашта, даже к конкурентам своего отца. Но он прекрасно знал, что едва они разведают о его идеях, как используют их в собственных интересах, а затем бросят его. Он посетил несколько гончарных мастерских, расположенных в северной части города вдоль ограды обширного кладбища Кар-Хадашта, и побеседовал с одним родосцем, который сообщил ему много ценных сведений о лучших видах современной керамики и о районах наибольшего спроса на нее. Воодушевленный беседой, Барак прихвастнул немного и дал понять родосцу, что ворочает крупными делами. Гончар проникся к нему уважением, и Барак туманно обещал свое влиятельное содействие. — В горах в окрестностях Тунета есть несколько хороших месторождений керамической глины, — сообщил родосец. Он попытался связать Барака обещанием финансировать его проект и, уговаривая юношу, взволнованно носился по своей маленькой мастерской с сушильными печами из сырцового кирпича и опущенным в землю горном эллиптической формы. — Нам нужна большая гончарная мастерская; тяга воздуха здесь совсем плохая. Стоявший посреди мастерской столб поддерживал сводчатое перекрытие над горном, который соединялся трубами с двухъярусной, цилиндрической формы топкой. В поде верхнего яруса над топкой были отверстия для прохода кверху горячих газов. Рабы приготовляли горшки для обжига, ставя более грубые изделия прямо в топку, а более тонкие — с таким расчетом, чтобы пламя не касалось их непосредственно. На полках стояли ряды необожженных ваз; под навесы у стен ставили готовую продукцию, вынутую из печи; возле двери лежала большая куча глины, в нее была воткнута лопата; повсюду на полу валялись черепки разбитых горшков. — Никто из моих работников не умеет как следует накладывать краску, — жаловался родосец. Он уныло показал пальцем на неуклюжие горшки однообразной формы из красноватой и серой глины с белой или бледно-желтой полоской. — Грубый, ломкий товар, плохо обожженный — все это верно. Но у нас все время был устойчивый рынок. — Хорошо, мы все это изменим, — сказал Барак, стараясь не терять энтузиазма, которым он был полон в начале беседы. Барак оставил родосца с его мечтами о большой, современной гончарной мастерской, изделия которой вытеснили бы Родос и Кампанью с западных рынков, и в подавленном настроении отправился домой. Он еще более помрачнел, когда по пути зашел к одной женщине, занимавшейся перевозкой торговых грузов по морю, чтобы обсудить некоторые транспортные вопросы. Она была незаконной дочерью патриция и пользовалась большей свободой, чем женщины ее сословия. Будучи очень умной и гораздо опытнее Барака, она относилась к нему несколько снисходительно. Его возмутила ее манера обращаться с ним, но в конце концов он решил, что его идеи, может быть, и в самом деле не столь уж блестящи, как он предполагал. Барак так привык делать крюк по дороге домой, чтобы пройти мимо дома Дельфион, что и сейчас почти машинально пошел этим путем. Когда он поворачивал за угол возле улицы, где жила гречанка, на него наскочила какая-то девушка. Он пробормотал извинения, полагая, что сам по рассеянности толкнул девушку, но через несколько шагов она снова наскочила на него и расхохоталась. Он узнал ее. — Да мы кажется знакомы, — сказал Барак. Он остановился, затем, нахмурившись, хотел пройти мимо. Но она преградила ему путь. — Мой господин Барак, наверно, не так уж занят, чтобы не мог потерять минутку с преданной ему служанкой, известной бесчисленным своим поклонникам под именем Пардалиски из Лемноса? Барак колебался, но, взглянув на ее зовущее и насмешливое лицо, улыбнулся: — Где же мы можем поговорить? — Иди за мной, — бросила ему Пардалиска. Она побежала вперед и вскоре свернула в узкую улочку. Барак увидел, как она шмыгнула в боковую дверь кабачка, и последовал за нею со смешанным чувством сомнения, недоверия и ожидания. Пардалиска приподняла занавесь у входа в одну из комнат вдоль галереи, и он поспешил туда. — Прежде всего купи кампанского вина и инжира в меду с фиалками. Пардалиска казалась чрезвычайно довольной; она только что посетила три из тридцати различных лавок, где могла получать товары даром, заходя лишь на несколько минут за занавеску. Она была в обиде на Дельфион, которая задала ей взбучку за то, что она положила в суп этой несчастной Архилиды крепких мочегонных трав. Архилида подняла шум, только чтобы выставить себя в выгодном свете и вызвать всеобщее сочувствие. Барак заказал молодому слуге вино и инжир, уселся и взглянул в лицо Пардалиске, желая понять, что у нее на уме. — Почему ты больше не навещаешь нас? — спросила она, выплюнув черенок инжира. — Я видела, ты что-то начал, но не кончил. Барак был так поражен, что потерял всякое самообладание и грохнул кулаком по столу. — Вот как! Я что-то начал и не кончил, а? Я для тебя дурак, трус, презренный шут? Человек, у которого в голове полно идей, но он не может их осуществить! — Он стал жадно пить красное вино, зло глядя на девушку. Пардалиска с любопытством смотрела на него, вдруг решив изменить свой первоначальный план. Она, собственно, заманила его сюда просто потому, что он красив, богат, молод, потому что ей очень хотелось вмешаться в личную жизнь своей хозяйки и потому что ей доставляло удовольствие заводить интрижки вне дома Дельфион. Но видя, как исказилось лицо Барака, она подумала, нельзя ли использовать чувства юноши с большей пользой, чем для мимолетной встречи в грязном кабачке. — Нет, я только думаю, что ты ее боишься, — сказала Пардалиска, зондируя почву. — Я боюсь ее? Я не боюсь ни одного человека на свете, будь то мужчина или женщина. У меня просто нет времени, чтобы как следует осадить ее и поставить на место. Вот и все. Я занят планами переустройства всего производства в нашем городе. Только сегодня я разговаривал с одним человеком, которого намерен поставить во главе крупного гончарного предприятия. Мы будем делать настоящую посуду, не такую дрянь. — Он швырнул на пол чашу с водой и тупо уставился на черепки. — Пошел вон! — крикнул он прибежавшему слуге, который смотрел на него вытаращенными глазами. — Я заплачу. Я могу заплатить за все горшки в этом доме и не замечу, что денег у меня стало меньше. Мой отец — Озмилк, сенатор, раб и все такое… — Он повернулся к Пардалиске: — Что ты сказала? — Только то, что я восхищаюсь твоим носом. Барак пощупал свой нос и выпил еще вина. — Ты милая девушка, в самом деле, ты очень, очень мила! Я когда-нибудь приищу тебе шикарное место, только дай срок. — Я дам тебе все что угодно, дорогой! Он взял ее руку. — Послушай-ка, могу ли я действительно уважать тебя? Сколько ты стоишь? — О, моя цена состоит из крупных цифр. Она обозначена в обычном месте, где проставляются клейма и цены. Взгляни. — Ты удивительно милая девушка, — сказал Барак, теряя всякую осторожность. — Больше того, ты понимаешь меня. Больше того, я собираюсь устроить твою судьбу. И самое главное — я ненавижу эту женщину. — Она ужасно заносчива. — Как раз это я и хотел сказать. Она заносчива. Я порицаю ее за многое. Я подумывал нанять мальчишек, чтобы они бросали скорпионов в ее окна. В общем, я хочу, чтобы ты мне помогла. Пардалиска приблизила к нему свою головку, коснувшись лбом его лба. Он почувствовал ее нежное дыхание. — Разве это не счастье для меня, что мы встретились? Давай обсудим это дело как следует… — проговорила она. Три ночи спустя засовы на маленькой боковой калитке в ограде сада Дельфион были отодвинуты с легкостью, показавшей, как хорошо они были смазаны, и стройная девушка, высунув голову на улицу, шепотом позвала: — Барак! — Я здесь! — отозвался Барак не совсем уверенно. Он подошел ближе, и Пардалиска, схватив его за руку, наклонила к себе его голову и обнюхала лицо. — Ты обещал мне не пить. Беда с вами, пьянчугами: вы никогда не замечаете, как сильно шумите. — Я выпил самую малость, — проворчал Барак; и это была правда, ибо неуверенность в его голосе объяснялась скорее волнением. Пардалиска чмокнула его в подбородок и ласково погладила; затем она потянула его в сад, прижала к ограде и тщательно заперла калитку. — Дай руку, — прошептала она, — и только не спеши. Она повела его по галерее, где стоял запах роз и мяты; затем велела нагнуть голову, и они прошли через низкую дверь. Ступени лестницы заскрипели, когда они стали медленно подниматься. На верхней площадке Пардалиска постояла немного, прислушиваясь. — Как она хрипло смеется, эта Клеобула, — процедила она сквозь зубы. Несмотря на громкое биение сердца, Барак услышал девичий смех за стеной. У него было такое ощущение, будто он что-то забыл; он хотел попросить Пардалиску остановиться, пока он соберется с мыслями и вспомнит, что он забыл захватить. — Подожди минутку, — прошептал он, но Пардалиска, не обращая на это внимания, только крепче сжала его руку своей маленькой сильной ручкой. Он вспотел и хотел вытереть ладонь. Его не оставляло ощущение, что он что-то позабыл и все будет испорчено. Он хотел повернуть назад. Я не боюсь, — подумал он, — но я не подготовлен, я что-то позабыл. Однако пойдет ли он дальше или отступит назад — все равно он поставит себя в дурацкое положение. Будь она проклята, эта женщина! Будь они все прокляты! — Она читает внизу, в библиотеке, — сказала Пардалиска, презрительным шипением подчеркивая слова «читает» и «библиотека». — Все в порядке. Она заглянула за занавесь и, сильно дернув руку Барака, втащила его в комнату. Он споткнулся о тигровую шкуру на полу и тяжело бухнулся на кровать. — О боги, как ты шумишь, пьянчужка ты этакий! — набросилась на него Пардалиска. Оба они в страхе прислушались, но с парадной лестницы не донеслось ни звука. — Ты не заслуживаешь своего счастья, — продолжала Пардалиска, потрепав Барака по щеке. В избытке воинственных чувств он сделал страшные глаза и сказал, надувшись: — Ты растрепала мне волосы. Пардалиска схватила его за руку и заставила подняться. — Живей! — сказала она и потащила его через всю комнату в угол, где вышитая драпировка закрывала маленькую гардеробную. — Здесь есть дырочки, через них тебе все будет видно, — шепнула она, показывая на вышивку. — Я знаю, потому что скрывалась тут, когда мы играли в прятки. Только не кашляй, не чихай и не вздумай петь. Ты здесь в полной безопасности. Сегодня я буду готовить ее ко сну. На лестнице послышались шаги. Пардалиска расправила складки драпировки и подбежала к туалетному столику. Вошла Дельфион, в руке она держала свиток; вид у нее был утомленный. — Почему ты подняла здесь такой шум? — Какой шум? — спросила Пардалиска, широко раскрыв глаза; в ее очаровательно невинном голосе звучало скрытое озорство. — Я только убирала тут. Это просто ужасный дом; как здесь отдаются эхом все звуки, правда? Нельзя повернуться в постели, чтобы не было слышно на весь дом. Клеобула совсем не благородная девушка, она все время хихикает. Однажды я даже подумала, что у нас провалился потолок, а это Архилида слетела с задней лестницы — помнишь, в тот день, когда она пыталась уверить всех, будто у нее перелом позвоночника. А на самом деле она просто умирала от зависти, вообразив, будто ей не дали того чудесного пирога, который получила Софоклидиска, а ее кусок все время лежал на столе, только эта неуклюжая Клеобула нечаянно накрыла его шарфом — ты ведь знаешь, как она всегда разбрасывает свои вещи, когда раздевается второпях. — Какая ты, однако, болтушка, дитя мое, — сказала Дельфион, садясь на край постели и положив свиток на колени. — Разве? Но большинство людей достаточно учтивы и мне говорят, будто им нравится моя болтовня. Мне самой нравится. Хармид говорит… — Помоги мне раздеться, — прервала ее Дельфион. — Я хочу лечь. — Конечно. Ты так прелестна в постели. Горячая вода уже готова. Дельфион закрыла глаза, в то время как ловкие пальцы Пардалиски развязывали, расстегивали, стягивали ее одежды с плеч и через голову и наконец сняли сандалии. Налив воды в чашу, Пардалиска обмыла ноги своей госпожи. Дельфион зевнула и нагая откинулась на подушки. Какое блаженство лежать так, какая легкость и покой! Она слушала пустую болтовню Пардалиски, не вникая в смысл. Слушать было приятно, именно не разбирая слов, — Пардалиска щебетала звонко и весело, словно птичка. — Нет, я не хочу этой ерунды сегодня, — сказала Дельфион, отмахиваясь от нарда, ассирийских притираний и мазей, сделанных, судя по этикеткам, из молока сказочных зверей и пахнущих миндалем. — Но ты можешь помассировать меня немного. У меня сводит руки и ноги от долгого сидения на месте. — Да, ты ужасно много сидишь, правда? Тебе придется больше следить за своей фигурой. Знаешь, Клеобула всегда приходит в ярость, когда мы ей это говорим. Но что верно, то верно… Дельфион задремала. Ей не удалось удержать промелькнувшее перед нею новое видение, которое даровали ей празднества Мелькарта. Лишь слабо мерцающий свет остался как воспоминание о том, что произошло с нею, да не покидало все усиливавшееся внутреннее недовольство. Хорошо, что ее донимали заботы о деньгах, о доме — они служили как бы болеутоляющим средством. И еще эта новая девушка, которую надо обучить. Способная ученица, действительно смышленое существо, обладающее чувством танцевального мима. Мне следовало бы стать учительницей, — подумала Дельфион и вздохнула; она грезила о Сапфо, о зеленых лужайках Митилены[57], о море, сверкающем, как драгоценный камень, меж кипарисов, о юной девушке, сияющей белизной кожи, с полуоткрытыми устами и с гирляндой из шафрана и укропа на прекрасных распушенных волосах; в этом райском уголке роса рассыпает свои брызги, чтобы влить новые силы в розы, гибкие травы и цветущий клевер; но печально бродит она, вспоминая Аттиса, некогда ее возлюбленного… Просторы посеребренного луной, далекого, бурного моря… Ее пронизала такая глубокая тоска по родине, какой она еще никогда не испытывала. Она застонала и заметалась, испугав Пардалиску. — Милая ты моя! — Ты все еще здесь? — глухим голосом спросила Дельфион, приподнявшись с ложа. — Я думала, ты ушла. Иди ложись. Погоди… В лампаде достаточно масла? Да, все в порядке. Можешь идти. Пардалиска подбежала к ней, охватила ее колени и, всхлипнув, расцеловала ее, затем отпустила и выбежала из комнаты. Дельфион удивил этот взрыв чувств. Что происходит с девочкой? Внезапные бурные излияния — это нехорошо, нездорово. Как девушки ссорятся из-за пустяков… Ее мысли стали путаться. Она сознавала, что глядит на пламя лампады, различает желтые и золотые оттенки, прислушивается к шипению горящего масла. Ей хотелось как следует улечься в постели, хотелось еще почитать, но она не могла пошевельнуться. В ней все усиливалось ощущение опасности, но опасности внутри себя, медленного, неуклонного нанизывания сомнений, грозивших овладеть ее душой. Боги, спасите меня, — взмолилась она, — ведь не схожу же я с ума! Казалось разум покидает ее — какая-то смутная, туманная тень, будто остов разбитого бурей корабля, промелькнула по потолку; и в то же мгновение она заметила на потолке маленькие паутинки и подумала, что завтра сделает выговор служанке. Она вдруг очнулась от полудремоты, положила голову повыше, накрылась простыней. Запах горящего масла был неприятен, но она не могла спать без света и не хотела, чтобы в ее комнате спала одна из девушек. Уединение стало для нее настоятельной потребностью, да и не стоило создавать новые причины для зависти между девушками, их и без того было достаточно. Ремни под матрацем скрипнули — один из крюков расшатался, надо велеть починить его. Дельфион села и стала искать глазами свиток. Он скатился на пол. Как поднять его, не вставая? Эта мысль привела ее в изнеможение. Она оглянулась вокруг, ища, чем бы зацепить свиток, хотя знала, что ничего не выйдет. Тогда она стала медленно перегибаться над краем кровати и почувствовала, как кровь прилила к голове и груди стали приятно прохладными. Но до свитка нельзя было дотянуться. Позвать Пардалиску? Нет, девушка, наверно, уже спит; да если ее теперь и позвать, то уже не отделаешься от нее. Она сделала последнее усилие дотянуться до свитка и вдруг упала на пол. От падения Дельфион совсем проснулась. Она сидела на маленьком индийском коврике, наслаждаясь своей прохладной наготой, чувствуя необычайный прилив бодрости и энергии. Заглянула под ложе… Затем поднялась, потянулась, зевнула и прыгнула в постель; ей хотелось читать. Она прочитала комедию до конца — это был «Третейский суд» Менандра[58]. Затем улеглась поудобнее и стала думать о прочитанном. «Я докажу, что сам ты в такой же западне…» Да, это очень тонко сказано. О, на свете есть еще добро и тонкий ум. Жалеть и все же превозмочь жалость; видеть с суровой ясностью, что всколыхнуло глубочайшие бездны жалости. Она вдруг сказала себе: он знал меня, он для меня это написал. «То удел наш человеческий». И все-таки она еще в западне; никакое взаимное прощение грехов не помогло бы ей. Однако, читая пьесу, такую утонченно ясную, она почувствовала успокоение. Она нашла свой жизненный путь. В ней бурлили родники любви, из которых никто еще не пил; она желала нежного, благородного взаимопонимания, осознания любви как отрадного воздаяния. Теперь она крепко спала. Барак был в этом уверен. Сколько раз ему хотелось чихнуть, кашлянуть, упасть на пол. Его глаза так устали, пока он глядел сквозь крошечные дырочки в ткани, что ему стоило большого труда сосредоточить их на Дельфион. В довершение всего ему очень хотелось лечь на пол и уснуть. Сон казался ему гораздо более желанным, чем любая женщина. Его удерживала не столько ненависть к Дельфион, сколько страх быть высмеянным Пардалиской. Но ненависть в нем осталась, поднимаясь горячими волнами желания. Он отдернул драпировку и шагнул в комнату. Ничего не произошло. Лампада зашипела и продолжала гореть ровным пламенем. Он слышал глубокое, спокойное дыхание Дельфион. Она повернулась на бок, накрывшись с головой простыней. Это придало ему смелости — смелости, вызванной внезапным бурным желанием. Он на цыпочках подошел к лампаде, накрыл рукой пламя, не испытывая даже боли от ожога. В темноте он почувствовал, как она повернулась к нему и раскрыла объятия, чтобы принять его. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх | ||||
|