|
||||
|
ДВЕ СВАДЬБЫ1Царская длань примяла парик, скользнула к загривку, потрепала, легла на плечо. Борис встрепенулся, почувствовав ласку звездного брата. Жалеет небось, что обидел зазря. – Нету нам, Мышелов, от Марса отставки. Ясно, жалеет. Иначе не удержал бы при себе. Семеновский полк уже снялся, получив дирекцион на Ригу. Рука государя горячая, сукно кафтана напиталось жаром. Очнулась летней порой, затрясла царя лихорадка, приставшая, верно, еще под Азовом. Лейб-медик Арескин с великим понуждением уложил царя в постель. Строптивый пациент встал, не долечившись. – Не дают, Петр Алексеич, воистину не дают, злыдни, – ответил полуполковник вяло. Сам еще не тверд на ногах после колик. Главная квартира снимается. Царский шатер разобран, погружен на фуры. В сем шатре, на другой день после баталии, Борис присутствовал на торжестве необычайном. Царя видел радостным, как николи прежде. Видел генералов шведских, коих привели обедать. Сидели тесно, взмокли от духоты, пуговицу расстегнуть не смели. А царь шутливо сожалел, – нет за столом короля Карла, обещался прийти в шатер царский. Генералы переглядывались, смущенные, не зная, что последует далее. Царь пил за здоровье учителей-шведов, и генералы таращили глаза, удивленные сим великодушным тостом. Граф Пипер, первый министр королевский, нашелся, – хорошо же, говорит, ваше величество отблагодарили учителей. И начали он и Реншильд уверять, будто они советовали королю заключить вечный мир с Россией, но он не желал слушать. На что царь ответствовал: – Мир мне паче всех побед, любезнейшие. О короле не было в тот день ни слуху ни духу. И видение мира, заблиставшее над полем баталии, сияло Борису и неделю спустя, во время смотра, учиненного царем. «Пленные, видев армию Царского Величества, вчетверо большую, нежели каковую видели во время баталии, о великости ее удивлялись». Меньше половины ее хватило для разгрома противника. Стало быть, мотайте на ус! Но вскорости Карл объявился – живой, с горсткой придворных, с Мазепой. В степях за Днепром, на пути к туркам. И как только приспела сия весть, видение мира померкло. Ибо сомнительно упрямца возмочь образумить. И вот лежат шатры на фурах, под мелким дождем. Главная квартира снова на колесах. Нету, нету отставки от Марса… Лещинский, слыхать, удрал из Польши, паны живо скинули его с престола, чуть докатился полтавский гром. Крассов, потрепанный напоследок Синявским, ретировался в Померанию. Стало быть, виват Августу! Кроме саксонца, сесть на польский трон некому – такова злосчастная доля сего государства. И царское величество иного выбора не имеет, как принять обратно беглого союзника. Увы! Свидание с саксонцем назначено в Торуни. Зарницы за лесом возвестили издалека – король уже прибыл, ждет, артиллерия репетирует салют, чтобы дружно, разом приветствовать царя. Борис потом вспоминал: «Сия бытность обоих потентатов вельми удивила, какою низостью, и почтением, и без всякой отмолвки во всем послушностью был король Август к Царскому Величеству…» Уж кланялся – ниже нельзя. Разоделся словно куртизанка, – вся грудь в кружевах, под кадыком самоцвет чуть не с кулак. Стыда не показал нисколько. Или, быть может, не пробился стыд сквозь пудру, выбеливающую лицо обильно. Борису сдавалось – Торунь устроила маскарад, по примеру Венеции. То не король всамделишный, – маска изгибается в реверансе, маска семенит ногами, раскидывая искры. А искры обманные, потому как брильянты на застежках башмаков фальшивые. С усердием натужным, как в дурной комедии, творили политесы ближние к саксонцу люди. И Борис ловил себя на том, что никому здесь не верит – ни вельможе, ни герольду, трубившему у ворот, ни ремесленникам, выгнанным по королевскому приказу из мастерских на улицу, на торжество. А звездный брат комедиальное сие ликование охладил. Во-первых, парадностью одежды не почтил, встретил Августа в красном кафтане офицера-преображенца. Во-вторых, оглядев короля взыскательно, спросил напрямик, где шпага. Его, царского величества, подарок. Смешавшись на миг, саксонец извинился. Виноват, мол, оставил в Дрездене, запамятовал. Соврал, негодный. Карлу ведь передарил царский клинок. А швед, убегаючи, его потерял, и на полтавском поле тот клинок нашли… – Ну так вот, – сказал царское величество, не скрывая усмешки. – Я тебе дарю новую. И тотчас принесли ее. Ту самую, прежде даренную саблю… И саксонец вынужден был съесть горькую пилюлю, оружие с поклоном взять. Перо просилось запечатлеть памятную сцену, но Борис не допустил. Дипломату не все следует класть на бумагу. Как-никак союз с Августом возобновлен, старое надобно похерить. Условлено, что царевич Алексей поедет учиться в Дрезден и король назначит наставников добрых. – Дома говорить не заставишь, – роняет царь хмуро. – Немецкий язык ему нужен. И латынь. Оба монарха верхом, со свитой, объезжают город. В тусклом небе расцветают ракеты, поливают башни и кровли то синим колером, то зеленым, то алым. Башни островерхие, вытянутые, с острыми шпилями, город утыкан остриями, взгорбился каменным ежом. Наутро Главная квартира перешла на суда. Вереницей, убранные флагами, гирляндами, прижались к пристаням ладьи, золотясь начищенной медью церемониальных мортир. Прощальный фейерверк падал градом головешек, едко дымил и сварливо шипел, погружаясь в воду. Верно, Август охотно утопил бы в Висле и саблю вослед своему фейерверку. Флотилия должна плыть вниз по реке, в Мариенвердер, где обоих владык встретит король Пруссии. Ныне, после Полтавы, и он испытывает небывалое к царской особе расположение. От непогоды, от сырости речной Борис начал кашлять. Звездный брат предупредил: – Не болеть, Мышелов! В Пруссии ты мне нужен. Свернув с Вислы, флотилия втиснулась в узкий приток и через малое время начала палить из мортир. Уже поднялся на холме замок Тевтонского ордена, охваченный густо городскими строениями. Подошла ладья Фридриха, с черным одноглавым орлом на флаге. И пруссак учинил прием высший, но без подобострастия, омерзевшего Борису. Из ладьи вышел спокойно, целоваться не лез, а, пожав руку царю, отвел его к себе и усадил рядом, Августа же будто не приметил сразу. Пришлось саксонцу ехать позади. И Фридриху подарена царем сабля. Столы накрыли в замке, под сенью гербов. Громадные, вырезанные из дерева, заново покрашенные, они взирали на пирующих надменно. – Эти господа у нас бывали, – сказал царь, поглядев на гербы. – При Александре Невском визит нам сделали. Фридрих не понял. – История старая, – вставил Куракин. – А вспомнить полезно, – вмешался Петр. – Расскажи, князь, про Невского! Король выслушал и указал на двух-трех вельмож, штурмовавших жареную свинину. – Тевтонские роды живучи. Интереса царь не выразил, стал расспрашивать короля об академиях, учрежденных им в Берлине для ученых и для художников. – Не при вас ли, – спросил Петр, – обретается знаменитый филозоф Лейбниц? – Ученая братия своенравна, – вздохнул Фридрих, – однако Лейбниц моей академией не погнушался. Царь сказал, что был бы весьма рад завязать знакомство, выслушать советы столь просвещенного мужа. – Осторожно! – воскликнул король. – Язык у Лейбница острее бритвы. – Я не боюсь, – засмеялся царь. – Острый инструмент всегда на пользу. Саксонец, не упускавший случая вступить в разговор, поспешил сообщить: – Русские бояре испытали это на себе. Его величество собственноручно резал им бороды. – Верно, – кивнул Петр и положил обсосанную поросячью ножку. – Обросли зело. Правда, бывает и побрит, да плохой с него профит. Август, уплетавший айсбайн – свое любимое жаркое, – перестал жевать, хотя царь в его сторону не смотрел. Рядом с Борисом датский посол, брызгаясь, впивался в грушу. Его маленькие с рыжинкой глаза бегали от одного венценосца к другому. – Я не знаю Лейбница, – сказал он. – Но с вашим сувереном выдержать словесную дуэль трудно. – И не только словесную, – подхватил Куракин. – Быть в дружбе с его царским величеством гораздо выгоднее, чем в ссоре. – Да, участь Карла убеждает в этом. Русские поразили Европу. Кто мог помыслить, что вы побьете шведов! Карл приводил в трепет весь север, самого императора. И шепотом, на ухо: – Бедный Август. Ему не слишком удается хорошая мина при плохой игре. «Так ему и надо», – подумал Борис. Пруссак оттеснил Августа совершенно, весь день не отходит от царя. Собой неказист – мешковатый, сутулый, на высоких каблуках нетверд. Верно, обулся специально к приему великорослых потентатов. Все же царю лишь до плеча достает. Сей поклонник муз, однако, еще паче почитает Марса. Приближенные его держатся по-военному, лихо звенят шпорами, живот при короле не распускают. Многие уже удостоены нового ордена Черного Орла – свирепого, с крючковатым злым клювищем. Гвардейцы – молодец к молодцу – вышколены на диво, маршируют так, будто шар земной силятся покачнуть. Встанешь из-за стола – на плац, наблюдать воинские экзерсисы, либо на форт, где пушкари лупят по мишеням. Потом опять за стол. К ночи башка словно чугунная. Тетрадь покоится в ларце, не до нее тут, скорее бы в постель завалиться. «Восемь дней в великих банкетах пребывали», – написал Борис коротко ослабевшей от возлияний рукой. Однако и дело сделать успели, «учинили альянс общий, Царского Величества, датского, польского, прусского против шведа». Сытные яства, терпкое бургундское, можжевеловая водка не мешали готовить сей союз. Напротив, самые молчаливые выкладывали потаенное. Куракин, не пропускавший речи соседей-дипломатов, говорил царю: – Натура у Фридриха несмелая. Прочие немецкие владетели ему подозрительны. Виноват сам, покойный его отец разделил земли между братьями, а Фридрих завещание отменил, захватил наследство. Из Бранденбурга ушел в Берлин, боясь, что родня его отравит. Аппетит ко славе имеет большой, а силенок маловато, в ружьях недостаток. Ганновер, к примеру, ремеслами и всем насущным богаче. Так что побуждать Фридриха к наступлению на шведов напрасно. – Мало ему Карл насолил? – Насолил, Петр Алексеич, да ведь войско, посуди-ка, один дым, звон да топот. А казна плачет. На свое коронование, веришь, пять миллионов талеров извел, не моргнув, не почесавшись. Фридрих рад бы выпроводить шведов, засевших в Померании, рад бы своими силами отобрать у ник город Эльбинг – важный балтийский порт в соседстве с Данцигом. Уповает на русских. Понятно, царским войскам через Пруссию дорога свободна. У датского Фридриха решимости больше, – обещался через своего министра не только обороняться от шведов, но и ударить с царем совместно. Датчане высадятся в Сконии – южной шведской провинции, а Россия двинет войска по суше, от карел. И тем уж всеконечно Карл приведен будет к миру. К миру, коего царь и подданные его жаждут паче всех побед на поле брани. В подвале замка отомкнули еще одну бочку бургундского, дабы новорожденный альянс подобающе спрыснуть. Потом прусский король пригласил царя беседовать сепаратно. Предмет беседы, как известил Бориса Вартенберг, – Курляндия, немецкое герцогство возле Риги, почитай у самых ее врат. Немудрено – Фридрих прусский имеет виды на Курляндию. Страна с копейку, но хлебная и флотом до разорения обладала внушительным, а море в той стороне почти не замерзает. Что ж, послушаем… Пруссак начал с того, что еще раз поздравил, – Московия-де после Полтавы возвысилась необычайно и вошла, как сказал Лейбниц, в концерт мощных европейских держав. – Дай бог доброй нам музыки, – ответил Петр. Он сидел откинувшись, в расстегнутом кафтане. Истопники, отгоняя осеннюю сырость, перестарались – громадный зев камина опалял, словно дракон огнедышащий. – Мой племянник, герцог Курляндии, – сказал король, – просил высказать и свою радость по поводу ваших успехов. – И мечтает занять престол предков, – нетерпеливо вставил Вартенберг. Многословие короля раздражало его, тем более сейчас, в гостиной, превращенной в пекло. – Превратности войны, – продолжал Фридрих, как бы не расслышав министра, – обрекли герцога на изгнание, но не погасили в нем тягу к своей родине. К своему наследственному достоянию, – прибавил король и отер взмокший лоб. – Мы в том не препятствуем, – отозвался Петр. Возле него хлопотал растерянный камердинер. Царь слизнул с ложки крема и потребовал соленого. Гороха ему, гороха, которым ремесленники заедают пиво! – Курляндия уже седьмой год без монарха. Через несколько месяцев мой племянник достигнет совершеннолетия. Вартенберг скрипит креслом, но более не вмешивается. Король не умолкнет, пока не израсходует все припасенные фразы – отточенные, украшенные по моде французскими словами. – Герцог питает надежду, что царь, победитель шведов, поддержит его законные права… Не сосчитать, сколько бедствий пало на злополучного юношу. И Фридрих сверкнул перстнями, воздев пальцы-коротышки, изобразил сдержанное соболезнование. «Ловок, – подумал Куракин. – Пустил в ход племянника. Не укусить иначе от курляндского пирога. Не купить и силой не взять». – Честь и место герцогу, – кивнул Петр. – Возьмем Ригу, тотчас уйдем из Курляндии. Брошено было вскользь, однако тоном, не допускающим сомнений. Прусские министры переглянулись. «Погодите, – сказал им Борис мысленно, – еще не то услышите!» – А мы ему герцогиню подыщем, – произнес царь, кинул в рот горошину и смачно разжевал. – Любую из моих племянниц посватаем. Впечатления неожиданного это не вызвало, – верно, сей демарш царя двором предусмотрен. Король не колеблясь поблагодарил за честь и похвалил благонравного, хорошо воспитанного герцога. И одобрил намерение царя сблизиться с домами Европы посредством брачных уз. Вартенберг не вытерпел. – Герцога ожидают руины, – сказал он деловито, обратившись к царю. – Он не найдет ни одной крепости, способной в случае нужды сражаться. Скуповаты союзники… Второй Версаль отгрохали под Берлином, а племяннику денег жалеют на починку фортеций. Деньги наши и кровь наша… Извольте московиты защищать Курляндию, воевать в Померании, гнать шведов со всех германских земель! Так оно и есть, – король всецело вверяет герцога царской милости. – Фрицци не желает иного, как назвать себя вашим сыном. Фрицци, мой маленький подлиза, – и голос Фридриха дрогнул от нежности. – Он так умильно выпрашивал у меня конфетку. Колени короля сжимают царскую шпагу. Тяжелая, длинная, она бьет по ногам, волочится по полу, но король носит ее терпеливо. Сейчас он ласково оглаживает золоченую рукоятку. – Ах, ведь герцог помнит вас, брат мой! Помнит, как вы играли с ним и обещали дать в жены русскую принцессу. Поистине, устами монарха глаголет провидение. Вартенберг и Куракин обменялись за спиной короля улыбками. Герцогу не было пяти лет, когда царь посетил с великим посольством Митаву. – Будет свадьба, будет и приданое невесте, – сказал Петр. – Дело за женихом. Пускай напишет мне. А то выходит, без меня меня женили, я на мельнице был. Пословицу царь произнес по-русски, и Борис, поймав его взгляд, перевел. Собрание вежливо посмеялось. Петр рубанул рукой по колену, встал. В опочивальню вела витая лестница из каменных глыб, – ступени аршинной высоты. Царь был весел, подталкивал Бориса, запыхавшегося на крутизне. – Гляди, вторая свадьба наклевалась! Детей будем крестить, а?.. Мать честная, портреты с царевен, кажись, не списаны! Дикие мы, Мышелов. Которую же ему? Пухлая, разбитная Катерина и неуклюжая, неприветливая Анна… Борис видел царских племянниц мельком и к тому же давно. – Герцог, поди, на приданое зарится… Шведы шибко напакостили. Митава городок недурной, да что от него уцелело? Смекнем, во что репарацион вскочит. Флот герцогский, поди, сгинул, а ведь знатные стояли фрегаты. Проверим… Все едино маршрут Главной квартиры лежит через земли пруссов, тихого лесного племени, – в Курляндию, к войскам. 2– Я шпион, – сказал незнакомец. Огонек свечи выхватил его из сумерек. Жемчужно блеснули зубы, – он смеется. Разумеется, это шутка. На его щеке черное пятнышко. Пламя колеблется, пятнышко словно живое. Свечу держит Борис, держит крепко, судорожно. Капля воска обожгла пальцы. – Кто вы? – повторил Борис. – Как вы сюда попали? Двери заперты, Борис уже начал раздеваться, чтобы лечь спать, как услышал шорох, шаги. – Пожалуйста! Я покажу, как попал. Незнакомец открыл книжный шкаф, пошарил в глубине. Шкаф повернулся, встал к Борису торцом. Очертился квадрат тьмы. – Постойте! – крикнул Борис. Ему вдруг вообразилось, что незнакомец ухнет туда, скроется бог весть в каких закоулках обширного, полуразрушенного митавского замка. Или под ним, в недрах острова, в подземном коридоре, который, как говорят, выводит к некоему причалу, скрытому под обрывом. – Ага, признайтесь! – забавлялся незнакомец. – Вы поверили, что я шпион. Он выговаривает слова старательно, чересчур старательно для немца. По виду дворянин. На кружевную сорочку накинут халат из переливчатого бархата, подбитый чем-то против ноябрьской стужи, гуляющей в покоях. Еще мушку прилепил, – аксессуар обычно женский. И как только сумел сохранить столь модный фасон среди ободранных стен, унылого курляндского запустения. – Вы не немец? – Я француз, майн герр. А вы, если я не обознался в проклятых потемках, князь Куракин. – Совершенно верно, монсеньер. – Но я действительно шпион, мой принц. Шпион его светлости герцога Фридриха-Вильгельма. Слово это, на французском, как бы утратило зловещее свое значение. – Видите, я узнал вас. Наблюдать, оставаясь невидимым, – такова ведь моя обязанность. Шпион, шпион… Меня дважды хотели расстрелять. Так-таки шпион… Он вскидывал голову и словно подбрасывал в воздух сие звание. И наслаждался эффектом. Удивителен французский язык, – он переносит в иную сферу, где легче поверить в самое необыкновенное. – Не трудитесь, мой принц, заряжать пистолет. Скажите фельдмаршалу Шере… Шер… О, тысяча чертей, до чего сложны ваши русские имена! Впрочем, если угодно, я готов удовлетворить и ваше любопытство. – Что же сказать Шереметеву? – спросил Борис. На руке застывал горячий ручеек воска. – Вы встретили маркиза Сен-Поля, вот и все. Этого будет достаточно. Прошу вас! Тот же шкаф впустил их в небольшое помещение, половину коего занимал диван, продавленный посередине. – Моя гнусная нора, – сказал маркиз. Видимого выхода из норы не было. Маркиз набросил на Куракина одеяло, – здесь впору разводить белых медведей. Показав на голую щербатую стену, сообщил, что библиотека там, рядом. Иначе он выбрал бы жилье получше. – Француз я, собственно, по воспитанию. Во мне половина крови немецкая. Садитесь! Моя мать немка, я родился в Кельне, вырос во Франции. Отец в некоторой мере испанец, так что я по происхождению дитя Европы. Садитесь же, принц! Слава богу, нет дождя. Там, – он указал на оконце под потолком, – разбито стекло, и я ничего не могу поделать. Не дотянуться… Наплевать, Жорж Сен-Поль бывал во всяких передрягах. Увы, именья Сен-Полей мне не достались. Увы, принц! Мой родитель проиграл их, проел, проспал с любовницами. Грешно осуждать отца. Он дал мне все же образование. И на том спасибо! Имею кусок хлеба, преподаю фехтование и верховую езду в Эрлангене, в Рыцарской академии. Название пышное. Академия, пропахшая сапожной мазью и конским пометом. Мальчик пыжится, вы понимаете, – возраст самолюбивый. Герцог, мой ученик… Дитя Европы тараторило взахлеб, верно, изголодалось по собеседнику. Живет анахоретом, однако без распятия, без иконы. С трехногого стола – четвертую заменил обрубок сосны – свешивается карта. Ее прижал канделябр, массивная медная черепаха. В углу ворох бумаг, там тоскливо скребется мышь. К маркизу она привыкла, а стоит Борису подать голос, затихает. – Лошади его сбрасывают, беднягу. Лошадь не терпит робких, мой принц. В точности как женщина. На моих уроках мальчик безнадежен. Зато учителя истории, географии не нахвалятся. Я говорю: «Фриц-Вилли, не забывай, ты – курляндец! А небесные знамения при твоем рождении – небывалая гроза, красное зарево… Не зря же!» Он отвечает: «Мосье Сен-Поль, я помню». И хлопает детскими глазами. Можно умереть со смеха. Если бы не Отто, я пропал бы тут. Это камердинер герцога. Правда, старик нацарапал не план, а черт знает что. Я десять раз ломал стену. Для герцога Митава – нечто туманное, в воспоминаниях детства. Что же ему нужно, беспоместному маркизу? На карте, под черепахой, – некий остров. Форма странная – слева округлен, справа вытянут и конец загнут кверху крючком. От берегов расходится волнистая, дрожащая синева, – земля будто брошена в море и начертана картографом в самый момент падения. – Мальчик не хотел меня отпускать. Понимаете, ему поручили роту солдат. Они не слушают его, напиваются, как свиньи. Мальчик бегает ко мне, не знает, как укротить балбесов. Ему не до Курляндии. Сам начал пить для храбрости, а он слабенький… Я говорю: «Фриц-Вилли, ты наследник престола. Шведов прогнали. Неужели тебе не интересно, в каком состоянии твое герцогство? Будешь зевать – выхватят из-под носа». Вижу, мои увещевания глохнут в нем. «Нет, говорит, у меня отчего дома. Шведы отняли, а теперь русские. Говорит, русские надругались над могилами предков, не хочу я туда…» Это его мать настраивает, Елизабет-Софи. Дама властная. Я подозреваю, сама метит на трон. А мавзолей разворотили шведы, я нарочно расспрашивал здешних жителей. Похоже, России сей шпион не враг. Борис отвлекся от карты, прислушался. – Понимаете, Фриц-Вилли вдобавок влюблен. Таинственная сильфида, грация, фея… Имя ее – тайна, даже от меня. Стихи сочиняет, бормочет на уроках, дурачок. – Пора жениться, – улыбнулся Борис. – Для него невеста есть. – Невеста? Где? – У нас, в Москве. – Любопытно, – засмеялся маркиз. – В жизни не встречал ни одной русской женщины. Пригласите меня к себе в Москву, мой принц! У вас там гарем, наверно. – Я не шучу. Царское величество предлагает герцогу свою племянницу. – Нет, вы… Вы в самом деле не шутите? – Слово благородного человека. Скажу больше, прусский король этот союз одобрил. При мне, в Мариенвердере. Скрывать надобности нет. Дипломату лишь по нужде следует играть в прятки, – так мыслит Петр Алексеевич. И показал довольно примеров прямоты отважной, ошеломляющей в сношениях с иностранцами. – Ку-ра-кин, – проговорил Сен-Поль. – Я не ошибся? Так вы советник царя? Вы приехали с ним? Я верю вам, конечно… Это чудесно. Это слишком чудесно, мой принц. Брак с русской принцессой… Лучшего нельзя вообразить. Он схватил обе руки Куракина и не выпускал их, пылая ликованием неподдельным. – Я говорю ему: «Поклонись царю, Фрицци! Это твой единственный шанс». Вы, мой принц, подняли меня за облака, право… Послушайте! Вы устроите мне аудиенцию с царем. К фельдмаршалу вашему, к Ше… Шер… Шер ами, одним словом, я обращался, но у него были другие орехи для расколки. Кто-то из его интендантов проворовался. Я униженно молю вас, мой принц. Потом он снова зачастил выражениями восторга, коими французский язык намного богаче русского. Не умолкая ни на миг, Сен-Поль приподнял черепаху за передние лапы, высвободил карту и расправил, победно взмахнув ею, словно знаменем. – Когда его царское величество узнает, что я нашел архив герцога Якоба… Гибкие тела тритонов, жителей морских, огибают щиток, на коем оттиснуто – Тобаго. Странное названье. На немецкое не похоже. Герцог Якоб, дед нынешнего? Помнится, обширную вел коммерцию. Большой Курляндский залив… Малый Курляндский залив… Надписи стали от времени рыжими. Квадрат крепости, по углам – ромбы бастионов. Кругом – шалаши неких обитателей, шалаши и вперемежку с ними пальмы. – Тобаго, Тобаго, мой принц… Сахарный тростник, какао, кофе, мускат, перец, кокосовые орехи… Да, представьте, – во владениях герцога Курляндского! На другой карте, в атласе всемирном, Тобаго – крохотное зернышко у берега Южной Америки, против устья реки, распавшейся на рукава подобно Неве у Санктпитербурха. «Ориноко», – прочел Борис. А Сен-Поль, раскидывая бумажный сугроб, клал перед ним на стол, на черепашью спину, на кровать, все новые свидетельства удивительных промыслов мизерной по размерам державы. Какова Курляндия! Шведы, цесарцы – и те не забежали столь далеко! «Записи, из коих явствует, что остров Тобаго принадлежит его высочеству…» Заглавие книжицы длинное, на трех языках – латинском, французском, голландском. Напечатана в Митаве, в 1668 году. Тобаго, – говорит книжица, – подарен герцогу английским королем Яковом, и колония тамошняя основана курляндцами. Они первые поселились на острове, хотя враги герцога уверяют противное. Помнится, в Амстердаме среди флагов в порту встречался и курляндский – с черным крабом на кроваво-алом поле… Нора Сен-Поля как бы раздвинулась, вошли, загудели на ветру паруса, грянула якорная цепь. Грудь, окропленную брызгами, обнажила дева морей, распятая на носу фрегата. Загомонили матросы купецких флотов, люди Гоутмана, люди Брандта, щеголи в бархатных куртках, в башмаках с дорогими пряжками. Шелковые шейные платки… С виду – всякого ришпекта достойные кавалеры. А сейчас, в зеркале жалоб, адресованных герцогу Якобу из-за океана, Ост-Индская компания предстает шайкой гнусных грабителей. «Высадились самовольно… Подданных вашей светлости побили, туземцев взяли в плен и увезли». Дела запутанные, кровавые вытащил на свет божий Сен-Поль. Какова польза? Маркиз имеет надежду обогатить своего беспечного ученика, да и себя заодно. Что ж, было бы недурно… Цена жениху возрастет преважно. Вопрос, – есть ли почва под сим прожектом? Как затевать тяжбу? На что опереться? На короля Якова, что ли? Должна быть дарственная грамота. Где она? Грамоты нет, есть лишь показания старых моряков, со ссылкой на отцов и дедов. Маловато! – А то, что десятки лет существует поселение курляндцев на острове, вам мало, принц? – Кто разрешил им селиться? Хоть бы строка с подписью суверена? – Зато есть судовой журнал. Слушайте! Сто пятьдесят человек, отправленных герцогом искать остров, на который белые люди не предъявляли претензий, обнаружили в Антильском архипелаге… Впрочем, это все пустое, мой принц. Главное, голландцы тоже ничего не докажут. Все зависит от Англии. Если королева окажет милость… Да, мой принц, иного средства нет. Потому я и хочу обратить внимание царя. Легко сказать… Не столь мы любезны королеве Анне. Царь посмеется. Скажет, спятил ты, Мышелов. Держи-ка, удружит нам англичанка! Британцы пуще всех напуганы нашей викторией. – Фрицу-Вилли я напишу сегодня же. Какой-нибудь гофрат с удовольствием поскачет в Эрланген, в тихую, сытую Баварию. Напишу – возвеселитесь, ваша светлость, врата рая вам откроются! Увитые мускатом, корицей, гвоздикой… – Перцем увиты, перцем, – сказал Куракин хмуро, и маркиз захлопал в ладоши. Положим, Анна на троне не вечна. Слыхать, похварывает. Королем Англии будет Георг-Людвиг, ныне курфюрст Ганноверский, после Фридриха потентат в Германии славнейший. Значит, и ганноверца надо привлечь к альянсу. Борис оставил маркиза в настроении лучезарном, хотя обещал не ахти что – только доложить его величеству. 3Мучения первой любви постигли Фридриха-Вильгельма два года назад, в Байрейте, на каникулах. Музыканты на балконе дворца трудились с утра. Из карет в июльскую теплынь выпархивали нежные создания, коих поэты уподобляют Диане, Авроре, Цирцее, – знатные фрейлины на выданье, приглашенные ради шестнадцатилетнего герцога. Соскакивали с седел, хлопали плетками, лихо сбивая пыль с голенищ, бравые кавалеры – женихи для сестер юного герцога. Мать Фридриха-Вильгельма и отчим, маркграф бранденбург-байрейтский, устраивали в то лето бал за балом. «Крючок Кеттлеров действует ловко», – шептали остроумцы, имея в виду эмблему курляндской династии – нечто напоминающее обломок багра. «Пригласи принцессу фон Вольфенбюттель», – сказала сестра Элеонора. «Она скучает», – тянула просительно сестра Амалия. Покладистый Фрицци послушался. Нет, Шарлотта не поразила его ни красотой Дианы, ни лучистой прелестью Авроры. Высокая, тощая, с оспинами на щеках… Взглянула неприветливо, в ответ на поклон присела в равнодушном книксене, без улыбки. Он не выучил новейших па, и она строго поправляла его. Без улыбки, резко сводя густо-черные брови. Держалась как старшая, хотя ей тогда не исполнилось четырнадцати. Смутившись, он наступал ей на ноги. Загадочная принцесса, непохожая на хохотушек-сестер… На следующем балу он пустился искать ее в толпе, танцевал с ней, гулял в саду. В отблесках фейерверка ее черты волшебно менялись. Он говорил без устали. «Ты страшно важничал», – укоряла потом сестра Элеонора. Он издевался над подрезанными кустиками, над бедной, скованной природой и восхвалял прелести тропиков. Разошелся, сказал, что намерен отправиться туда, добывать колонии, отнятые неправдой. – Там же дикари, – поморщилась Шарлотта. – Они ходят голые. Фу, мерзость! Но эти люди зато честны, искренни. А путешествия, опасные приключения у него в крови. В числе его предков – герои крестовых походов. Один рыцарь привез из дальних стран ручного льва, покорного как собачонка. – Мой дедушка, – сказала Шарлотта, – пишет рыцарские романы. Он не мог не похвалиться. Скоро выйдет в свет его книга. Типографщику уже заплачено. Это не роман, не выдумки. «Бранденбургский пантеон» – труд исторический, извлечения из старых хроник. – Мы, Кеттлеры, слились с бранденбуржцами, – объяснял он с жаром. – С тысячелетним славным родом… Граф Фердинанд разгромил колоссальное войско аваров… Шарлотта вдруг рассмеялась. – Вы должны познакомиться с моим дедушкой Антоном Ульрихом. Непременно! Амалии она сказала: – Он вбивал мне в голову каких-то аваров. Он что – всегда у вас такой? Элеонора пожурила сестру и принялась утешать Фрицци. Шарлотта пошутила. У нее злой язычок, но доброе сердце. Фрицци старался поверить. С мыслями о суровой принцессе он вернулся осенью в Эрланген и облегчил свою душу перед маркграфом Кристианом. Мраморный, в римской тоге, он стоит в замковом саду, на площадке, затененной деревьями. Истинный рыцарь, настоящий суверен. Не боялся ни короля, ни папы, даровал приют еретикам-гугенотам, бежавшим из Франции. Это укромное место в саду облюбовано герцогом для мечтаний и размышлений. Прелестное дитя! Не ведаешь ты муки И слез, пролитых в тишине ночной. О, сжалься! Дай доверчиво мне руку! Или умолкну я под крышкой гробовой. Выплеснулось на бумагу сразу… Правда, рифма хромала. И написал он по-немецки, а Шарлотта говорила – немецкий язык в Вольфенбюттеле звучит только в казармах. Поэтому он не послал свое признание. «Бранденбургский пантеон» был отправлен в сумке курьера, с пылкой надписью на заглавном листе. Шарлотта сдержанно поблагодарила. «Она думает о тебе, – писала Элеонора. – Она из тех натур, которые не умеют выразить свои чувства и хранят их глубоко внутри». Вот уже год, как Шарлотта в письмах сестры не упоминается. Ударом хлыста была последняя весть о жестокой принцессе, – «мы пили с ней кофе за твое здоровье». Только-то! Значит, больше нечего было сказать, при всем желании… Оглядываясь на себя прежнего, легковерного, Фридрих-Вильгельм скорбно усмехается. Милая сестрица попросту сочинила трогательный роман. Прочь иллюзии! Его удел – любовь безответная, безысходная. Все громче, все уверенней говорят, что Шарлотту отдадут в жены царскому сыну. Где же ему, герцогу без земли, изгнаннику, тягаться с наследником трона Московии! Покорись, любовь, спрячься в израненном сердце! Ах, плачу я, и плачет вся природа, Бессильная, увы, лечить мои невзгоды. Низкое осеннее небо накрыло Эрланген. Туи в замковом саду почти черны. На шлеме маркграфа примостился одинокий, мокрый голубь. – Слезы недостойны рыцаря, – слышится герцогу. Учитель Сен-Поль, насмешник, не поверил бы, – в памятнике заключена особая, таинственная душа. Миф о мраморной Галатее, пробужденной к жизни, имеет основу. Сейчас во взоре маркграфа – грустный упрек. И стихотворная жалоба осталась неоконченной. Потомок обнаружит в архиве курляндских герцогов десятки поэтических опусов Фридриха-Вильгельма. Публиковать их он не решился, – возможно, уступив насмешнику Сен-Полю. Шарлотта уподобляется неприступной крепости, гранитной скале, цветку, содержащему сладкий яд. Сам же злополучный автор – то мощный, испепеленный молнией дуб, то сокол, сбитый наземь стрелой Амура. Осенью 1709 года муза герцога умолкла. Барон Дидерикс поглаживал пушистые светло-рыжие усы и прятал скорбную улыбку. Так вот он, наследник престола! Провидение могло бы подарить Курляндии более зрелого властителя в нынешнюю многотрудную пору. Фридрих-Вильгельм читает, шевеля губами, – детская привычка, от которой он до сих пор не избавился. Четыре строки в письме Сен-Поля подчеркнуты. «Поздравьте меня и себя с успехом! Бумаги вашего деда найдены. Возвеселитесь! Самым же важным я считаю то, что мне удалось заинтересовать весьма высокую персону и обеспечить ее содействие». Герцог произносит это место вслух и резко откидывает голову, – Дидериксу виден острый кадык на хилой шее, заострившийся подбородок. – Какая персона, барон? – Царь Петр. – Я так и думал, – откликнулся герцог поспешно, с раздражением. – Мы маленькая страна, ваше высочество. Теперь герцог улыбается чему-то. Глаза прикрыты синеватыми, дрожащими веками. – Вы хотели бы, барон, отправиться на Тобаго? – По мне, лучше перепелка на столе, чем жирный гусь в небе. Глаза его высочества открылись, облив барона горестным осуждением. – Пошлая философия, мой друг. Рыцари так не рассуждали. Ну, это уж слишком! Играет в рыцарей… Надо стащить его с облаков на землю. – Мы не избалованы, – сказал Дидерикс жестко. – У нас в Курляндии перепелка – редкое лакомство. Война распугала птиц. А в деревнях гложут древесную кору. Война, война, ваше высочество! Что не доели шведы, добирают московиты. Мало несчастий на наши головы, – всевышний послал еще чуму. – Чуму? – Да, чуму. – Мы… мы соболезнуем. – Осмелюсь заметить, ваше высочество… Личное присутствие герцога весьма поддержало бы ваш народ. – Да, да… Поблагодарите Сен-Поля… Кажется, он снова унесся на Тобаго. – Итак, ваше высочество, – сказал барон громко, – я сообщу курляндцам о вашем скором прибытии. – Скором? – встрепенулся герцог. Дидерикс выругал себя, – зря он сболтнул насчет чумы. Узкая белая рука герцога шарит по столу среди бумаг, находит пакет с крупицами сургуча, украшенный шеренгой черных прусских орлов. – Я напишу из Берлина… Король желает меня видеть, так что пока, вы понимаете… Одним словом, вы будете извещены, барон. Что еще для меня? Правда или нет, – царь сватает герцогу свою племянницу. Но маркиз Сен-Поль, сенаторы – все просили не распространять этот слух. – Ничего? Тогда я вас не держу. Постойте! Скажите там… Молебны… молебны во всех кирках… Чума – это ужасно. – Ужасно, – кивнул барон, вставая. – Надо молиться. – Совершенно верно, ваше высочество, – произнес барон сухо и поклонился, резко притопнув. «Сен-Поль, безбожник Сен-Поль посмеялся бы, – подумал герцог. – Но что еще советовать? Монарх – не врач. К тому же медицина беспомощна. А вера способна совершать чудеса. Каков барон! Добро пожаловать, ваше высочество, у нас чума… До чего назойливы эти курляндцы! Жили без герцога, поживут еще». Ехать надо, конечно… Утром он не смог влезть в карету, – лакеи внесли его. Целую неделю, вплоть до Берлина, он изнывал от тряски, от болей в желудке, от головокружения. Опять нарушил предписание лекаря – избегать крепких напитков, как злейшего яда. Столица дяди Фридриха дохнула зимним холодом. Ветер нес снежную пыль. Липовая аллея, ведущая к городу, сбросила всю листву. Вереница экипажей въезжала медленно. Шлагбаум надсадно скрипел, вахмистр, собирающий плату, пробовал каждую монету чуть ли не на зуб. Зверски тянуло в постель, согреться под одеялом, уснуть. Но на башне дворца плескался королевский штандарт. Герцог завидел его издали, и нетерпение перебороло усталость. Пришлось долго ждать в вестибюле, слушать отрывистую берлинскую речь, перезвон шпор, топот гвардейских ботфортов. Какие-то военные подозрительно оглядывали его, будто самозванца. Когда он поднимался по лестнице, огромный важный генерал, шагавший сверху, едва не сбил его с ног. Дядя Фридрих – постаревший, толстый, в халате до пят – раскинул пухлые руки. – Мальчик мой… Черт подери, настоящий мужчина! Сколько лет ты не был у меня? Три года, четыре? Обнял и повел, выспрашивая, дыша в ухо: – Ну, каков Берлин? Ты видел мои липы? Мой Арсенал? Красиво, а? Племяннику совсем не понравился надменный Берлин, но нельзя же огорчать дядю-короля. Надо хвалить знаменитую аллею, новый Арсенал, вздымавший над черными, старательно обстриженными шарами-кронами грозные букеты лепных копий, мечей, знамен, труб и кирас. Хвалить все, что делается на Унтер-ден-Линден, где, по замыслу дяди, должны встать самые лучшие здания столицы. Фриц-Вилли хвалил и сердился на себя, чувствуя, что здесь он «маленький подлиза» и будет поддакивать всему. В глазах рябило – мелькали фигуры в латах, щиты, мушкеты, прибитые к стене крест-накрест, бронзовые, мраморные, гипсовые тела витязей античных и сотни, тысячи воинов на батальных полотнах, выписанных тончайшей, усерднейшей кистью. Шелка и бархаты гостиных обдавали вспышками слепяще желтого, пунцового, кроваво-красного. А шпоры не стихали – звенели навстречу, обгоняли, пересекали путь в гулких, увешанных доспехами залах. И вдруг – таинственный полумрак грота, медовое тление, струящееся по стенам. – Этого ты еще не видел… Каково, а? О дядином янтарном кабинете Фриц-Вилли наслышан. Передают, что эти камни, обточенные искуснейшими данцигскими мастерами, обладают некой сверхъестественной силой. Их мерцание пьянит, дурманит, лишает человека воли. И подлинно – в лучах янтаря, в сонме призрачных отражений, порожденных в узких зеркальных просветах, герцога обволакивает вязкое, неотвратимое наваждение. – Ну что, надоел Эрланген? Признайся! Хватит бездельничать? Хватит, хватит… Все науки все равно не выучишь. А Курляндию свою проворонишь. Как пить дать утащат из-под носа… Так и есть, для того и вызвал… Что ж, «маленький подлиза» не возражает. Он уже решился. Насчет Тобаго, конечно, ни звука, – дяди Фридриха это не касается. – Мы говорили с царем. Митава твоя, Фрицци, твоя со всеми потрохами. Знаешь, что он спросил? «Помнит ли герцог, как я обещал ему в жены царевну? Племянница Анхен как раз подросла». Я сказал, отчего же, мой мальчик, наверно, не откажется. Где герцог, там должна быть и герцогиня, не правда ли? Дядя засмеялся и резко оборвал смех, отчего Фрицци стало не по себе. – Где герцог, там и герцогиня, где кобель, там и сучка, – сказал дядя и снова засмеялся, приглашая племянника разделить веселье. Фрицци онемел. Кто-то вошел в кабинет, сел позади и засопел. – Я говорю, Вартенберг, где кобель, там и сучка… Смотри-ка, я вогнал в краску нашего книгочия из Рыцарской академии. Щеки Фрицци в самом деле пылали. Стены придвинулись, янтарь жег его. – Понимаешь, милый мой, царь не забыл, представь себе, и желает выполнить обещание. – Царь оказывает его высочеству большую честь, – прогнусавил Вартенберг, всегда отталкивавший Фрицци высокомерно назидательным тоном. – Да, именно честь… Кстати, царевна недурна. А, Вартенберг? Ты что-то рассказывал. – Со слов датского посла в Москве, ваше величество. Он нашел ее очень красивой. Фрицци все еще не знал, что ответить. Какая-то русская… Почему он должен жениться на ней? Царь оказывает честь. Кто его просил? – В Курляндии чума, – вырвалось у Фрицци. Царь предстал перед ним зловещим, безликим чудовищем, воплощением рока, и слово «чума» Фрицци бросил в страхе, для защиты. – Герцога она не тронет. Верно, Вартенберг? Успокойся! Потолкуем с тобой, как с мужчиной. Ему налили настойки. Крепкий, горький мужской напиток. Как мужчина, он обязан понять – ссориться с царем невыгодно. Только русские способны вытеснить шведов из Германии. Прусские войска заняты. Для Фрицци не новость, что Пруссия воюет на стороне императора против французов. Что война за испанское наследство не кончилась. За услуги императору дядя и получил свой титул, – из курфюрста Фридриха Третьего стал королем Фридрихом Первым. Но все это совершалось где-то далеко от Эрлангена, от академии, от библиотеки, где воздухом веков веет от старинных хроник. – Его высочество отдает себе отчет, – твердит вельможа. – Курляндия в настоящее время авангард Европы. Россия наступает. Новая, опасная потенция… Фрицци выпил, но возражения, поднимавшиеся в нем, смешались окончательно. Все стало проще. Напрасно они разжевывают ему, как ребенку. Чтобы получить Курляндию, он должен жениться. Это не просьба, а условие. Что ж, он готов… Остановит Курляндия русских или нет – бог ведает. Ему, герцогу, нужно немного. Крошечный остров… Желтое солнце пробивается сквозь тропическую чащу, – в недрах янтаря, одевшего стены, возникает Тобаго. Янтарные деревья, цветы, бесконечные сплетения стволов, ветвей, янтарное море, янтарные мачты… – Триста тысяч, не меньше, – слышит он. – Триста тысяч. Мы подсчитали… Приданое, вот что они подсчитали. Прикажете торговаться с царем? Нет, увольте! Фрицци ответил не словами – гримасой отвращения. – Ваша страна в руинах, ваше высочество. Деньги вам необходимы. Постарайтесь извлечь из русского кошелька сколько возможно, не стесняйтесь! – Да, да, от нас ни талера, мой мальчик! Твои деньги у царя. Кроме того, пусть царь выведет из Курляндии войска. Наивозможно скорее, во всяком случае – к свадьбе. Пусть признает нейтралитет Курляндии. Что касается детей от брака… Они все сосчитали, обо всем позаботились. Вартенберг словно читает брачный договор, пункт за пунктом. Иногда назойливый монотонный голос глохнет, потом возникает где-то вдали, доносится как бы из тропических зарослей Тобаго, опутанных лианами. Оказалось, что и послание герцога Курляндского царю уже составлено, надо только подписать. «Ваше величество оказали мне милость, согласившись принять меня в качестве сына и проявив заботу о моем благе, чем я весьма осчастливлен, – особенно же тем, что вашим велением скоро последует чаемое мною очищение моих пределов и прав, которые отняты были короной шведской». 4В том же месяце ноябре 1709 года Борис Куракин, посол державы Российской, находился в дороге, следуя в Ганновер, к курфюрсту Георгу-Людвигу, наследнику престола Англии. Вместе с послом отбыл из Митавы маркиз Сен-Поль, взятый на службу переводчиком. Бумаги и карты, относящиеся до острова Тобаго, маркиз неукоснительно держал при себе, в надежно запертой сумке из толстой кожи. Сен-Поль, предвкушая свадьбу своего ученика, шумно ликовал, столь шумно, что Куракина брала суеверная оторопь. К добру ли! – Король обломает мальчишку. Ручаюсь, из него можно лепить что угодно. Он теперь на Тобаго, всеми помыслами… Родственник царя, вы шутите, принц? Кеттлерам это и не снилось. Болтовня маркиза, подчас надоедливая, весьма скрашивает долгий путь. – Держу пари, король будет рад вытащить Фрица-Вилли из академии. Покровитель наук? Бросьте, принц! Если бы не Софья-Шарлотта… За четыре года вдовства Фридрих, говорят, превратился в фельдфебеля. Черта с два была бы в Пруссии Академия наук и искусства, если бы не она. Знаете, что сказал ей Лейбниц? Вам угодить невозможно – вы хотите знать причину всех причин. А когда она умирала… Вот мужественная женщина! «Не оплакивайте меня, я узнаю то, что даже Лейбниц не постиг. А моему супругу я дам случай покрасоваться на похоронах». О, она раскусила Фридриха, мой принц! О нем хорошо сказано – заметен в малых делах, в больших – ничтожен. Расчихвостит маркиз суверена прусского, примется за другого. А то начнет филозофствовать. – Нет, мой принц, я отказываюсь признать, что нами управляет некий верховный разум. Почему, во имя чего он допустил грехопадение? Я имею в виду, конечно, не бракосочетание Адама и Евы, – сей акт заповедан самой натурой, а потому безгрешен. Богатство и нищета, рабство и господство, – вот что я называю грехопадением. Мы навлекли на себя тысячи бедствий, удалившись от натуры, и все глубже, заметьте, все глубже, мой принц, утопаем в мерзостях. Насколько счастливее были жители Тобаго прежде, пока не явились просвещенные европейцы. Просвещение! Чему служат наши науки? Они не дали нам ни мира, ни справедливости. – Так как же быть? – спрашивает Борис. – Спалить, что ли, книги? Ученье отменить? Скажете, и рожу не умывать, волосья не чесать? Нет, я не думаю. Просвещением достигнут люди лучшего порядка, не дикостью же… – Не знаю, мой принц, не знаю… Обратимся к животным, к птицам. Что они ищут, кроме пропитанья? Слон – сильная тварь – разве мечтает поработить обезьяну или буйвола? Разве жаждет захватить чужие земли, соорудить себе Версаль, накопить золота? Согласитесь, в природе нет обмана, тщеславия, нет рабов – все сие присуще людям, хотя священники учат нас, что человек есть божий шедевр. Почему же тогда верховный разум, если он существует, не печется о своих излюбленных созданиях? Для Сен-Поля нет ничего выше природы. Она и есть бог. Борису и сладко и тревожно слушать опасные речи. Хорошо, Филька по-французски не понимает. Такая филозофия не для него, холопа, деревенщины. Сидит Филька на облучке молодцом, вызывая к фигуре своей расположение немцев и немок, так как силачи в германских странах в почете. Случается, пивом угощают, расщедрившись. Филька хвалит пиво, хвалит добрые колбасы. Одобряет, деревенщина, и строения немецкие. Нет-нет да и осадит лошадей, заглядится на фонтан, на мост, уставленный изваяниями, на врата, уснащенные лепкой. Война сих камней не коснулась. Но хозяин таверны сказывал, в деревнях пошаливают солдаты, отбившиеся от полков. Чистые разбойники, не жалеют ни мужика, ни господина. – Нам и полк не страшен, – смеется Сен-Поль. – Наутек кинется от нашего Филимона. Перемените ему имя, мой принц! Он Самсон, Геракл. – Однако разжать кулак его величеству мой Самсон не смог, – сказал Борис. – О, ваш царь! – воскликнул маркиз. – Природа исчерпала свои дары, наделяя его. Петр Алексеевич обошелся с Сен-Полем ласково и так внимательно смотрел карту Тобаго, что маркиз воспылал негаснущим восхищением. – Ваш суверен поражает. У него нет ни маршала двора, ни церемониймейстера, ни камер-юнкеров. Он живет как обыкновенный офицер на бивуаке. Озадачила маркиза возня шутов при царской особе, – воют, дудят, кувыркаются, голова от них болит. – Я не смог бы стать русским. – Почему? – Прежде всего потому, что я неспособен поглощать чеснок в таких гигантских количествах. Ваш фельдмаршал… Шер ами, спас меня от расстрела, но чуть не убил, дохнув чесноком. 5От Виттенберга ехали берегом Эльбы до Магдебурга, города торгового, оглушившего ярмаркой и криками разносчиков, осаждавших непрестанно. После переправы, к исходу дня вступили в Ганновер, владение курфюрста Георга-Людвига. Память Сен-Поля неисчерпаема, хранит всю подноготную европейских дворов. Нет для него секретов и в семействе ганноверском. – Курфюрст по воспитанию чистейший немец. По-английски не умеет. Вы спрашиваете, откуда у него права на Великобританию? От матери, мой принц, так как она – внучка английского короля. Да, всего-навсего внучка… Теперь, благодаря маркизу, Куракин разобрался. Суть в том, что шотландская фамилия Стюартов, правившая одно время, от престола отстранена. Яков Стюарт, прежний наследник, обретается во Франции и ныне известен как претендент на английский трон. Персона весьма беспокойная, – тайные эмиссары Якова, проникающие в Шотландию, причиняют Лондону немало забот. Вспомнилось давнишнее – лагерь под Азовом, палатка генерала Гордона, пропахшая лекарственными травами, портрет Марии Стюарт, злосчастной обезглавленной королевы. – С курфюрстом вам будет нелегко, предупреждаю вас. Характер у Георга-Людвига скверный. После истории с женой он озлоблен против всего мира. Говорят, она очаровательна. Французская кровь, мой принц. И там пожар из-за нее. Софья-Доротея – дочь гугенотки из захудалых дворян, появившаяся на свет не по правилам – до того, как ее родители обвенчались. И понятно, презираемая графинями, принцессами, княгинями хотя бы за то, что она красива. В Ганновере ей не повезло. Ненависть свекрови, легкомыслие супруга, отлучавшегося к метрессам… Ну, Софья-Доротея, как вы догадываетесь, не стерпела афронта, вознаградила себя с графом Кенигсмарком. Смазливый обольститель, шатавшийся по разным столицам, прихлебатель, карточный шулер, – его-то оплакивать не стоит. Когда сей альянс всплыл наружу, Кенигсмарк пропал без вести, если верить официальной версии. На самом деле его тихо прикончили. И отныне на ганноверском доме – пятно скандала. Георг-Людвиг не стер его, заточив жену в дальний замок. К ней не пускают даже детей… Так, развлекаясь чужими амурами, сварами, бедами, а кое-что откладывая в копилку памяти, царский посол продолжал путь на запад, против ветра, леденившего лицо. Ганновер воспарил на холмах, над рекой Лейне смутно, окутанный вьюгой. Бюргеры от стужи попрятались. Где тут, во мгле кромешной, найдешь жилье, приличное для посольства? Волны мокрого, крупного снега бушевали в узкой улочке. Слава богу, плутали недолго, – маяком блеснула, качаясь на ветру, золотая корона. – Русских у меня не было, врать не хочу, – говорил хозяин, принимая одежду. – Жил шведский дипломат, жил английский, жил саксонский. После обеда Куракин отправил маркиза в замок – известить курфюрста. Сен-Поль хотел взять одну из лошадей, но посол не позволил, велел подать своему секретарю портшез. – Меня понесут?! – воскликнул маркиз. – Я становлюсь важным вельможей. Курфюрст назначил аудиенцию тотчас же. «Прислал карету с двумя лакеями, как всех примают», – записал Борис в дневнике удовлетворенно. Замок надвинулся серой глыбой. Посла повели через сумрачные покои, обитые темным, скудные мебелью и словно покинутые. Георг-Людвиг встретил в дверях тронного зала, чем проявил внимание особое. Высокий, длинноногий, с лицом жестким, он усадил посла учтиво, без улыбки, изъявил радость по поводу прибытия высокого гостя, – голосом глухим, слабым, будто боялся нарушить тишину чертога. «Дом без хозяйки», – подумал посол. Он не мог поймать взгляд курфюрста, глядевшего в себя, и от этого испытывал нечто близкое к обиде. Приступать сразу к делу вряд ли политично, – сперва надо расшевелить ганноверца. – О стране вашей, о мудром управлении вашего высочества я много наслышан. Убедился, пересекши границу, сколь преуспели здесь в ремеслах, в земледелии. Скажу откровенно, пример для иноземца воодушевляющий. Посол видел, проезжая, обозы с солью, – из копей, что в люнебургской вересковой степи, видел работных людей, ломающих руду, дымы над заводами, делающими железо. Природой Ганновер богаче Пруссии, и народ тут зажиточней. Верно, курфюрст не тщился перещеголять Версаль. – Чувство изволите питать благородное, – произнес курфюрст. – Чаще всего богатство возбуждает зависть окружающих и увеличивает число врагов. – Сие прискорбно, – вздохнул посол. – Пользуюсь случаем заверить ваше высочество – зависть моему государю несвойственна. – Да, в Московии земли предовольно. Кстати, правда ли, что у вас произрастает злак, имеющий голову наподобие овечьей и такую же шкуру? – Сказки, ваше высочество! – Рот, глаза, как у животного, – настаивал курфюрст упрямо. – Именуется бор… боранец. Мясо, годное в пищу, отличного вкуса, излюбленное волками. Убежать от них жалкое создание не может, так как коренится в почве. Подай да подай ему боранца! Нет, истиной поступаться негоже. И посол сказал, что даже Адам Олеарий, ученый автор «Описания путешествия в Московию…», поверил легенде, неправильно истолковав русское слово. – Европейцам надо бывать у нас почаще, – прибавил посол. – Мы не Китай. Стеной не отгорожены. – Ганновер тоже не лишен курьезов, – отозвался Георг-Людвиг, словно не расслышав. – Мы покажем вам… Великан, рост четыре элла и шесть цоллей. Жаль, вы не застали его в живых. На могильной плите о нем написано достоверно. Ого, верзила саженный! Прикинув в уме, посол признал – рост и впрямь необыкновенный. Впрочем, соответствует ли ганноверский элл прусскому? – Наш короче, но незначительно. А прусский вы успели изучить, я вижу. – Вполне. Пребывание в Мариенвердере было столь же полезным, сколь и приятным. – У нас свои меры, сиятельный принц. Бросил как бы невзначай. С Пруссией, мол, нас не равняй, Фридрих нам не указ. Мы – особ статья… Куракин почел повод удобным, дабы перейти к делу. – Вы меряете эллом, мы – аршином. Ар-шин, – повторил он внятно. – Однако, когда интерес встает для разных держав общий, следует и меру применить общую. Курфюрст сию тезу одобрил. – Его царское величество, – начал посол по писаному, – имеет особливое склонение и почитание к вашей светлости и желает учинить добрую коришпонденцию. Отвечал курфюрст вяло и будто через силу. Сказал все же, что царское величество оказал честь, послав столь высокую персону, а добрым отношениям с Московией он, курфюрст, всегда рад. Куракин продолжал: – Хотя ваша светлость имел с королем шведским дружбу, благодарности от него получил немного, а паче противность. Близость шведских войск в Бремене и Вердене вам не без опасности. Отсюда и проистекает общий интерес с царским величеством, который намерен обуздать силу шведа, чтобы не мог чинить разоренье как империи Римской, так и России. Сознавая, что перед ним наследник английского трона, посол прибавил: – Привести Швецию к конечной гибели мы не хотим, – только помышляем удержать ее в исконных границах. – За предложение дружбы, – ответил курфюрст, – я царскому величеству признателен. Но вопрос подлежит зрелому обсуждению. Для этого вам надо говорить с графом Бернсторфом, первым министром двора. На том аудиенция закончилась. Семидесятилетний Андреас Готлиб Бернсторф носит шведскую пулю, застрявшую в ноге, и опирается на палку. Волочит ее по наборному полу замка, а как речь заходит о Карле, стучит ею гневно. Душой он датчанин полный и Сконии, отнятой шведами, не простил. – В Дании есть песня, экселенц. Швед набил карманы талерами, но кичился недолго – остался без денег и без штанов. Это матрос, загулявший в порту. Датские моряки непременно разденут спесивца. Минул месяц, а переговоры – многословные, утомительные – тянулись. Не окончились они и к новому, 1710 году. Маркиз Сен-Поль изнывал, переписывая прожект договора, и проклинал медлительных, церемонных министров, – спорят о каждой букве. Об острове Тобаго, о вожделенном сокровище полуденном, нечего пока и заикаться. 6Царь нагрянул в Измайлово внезапно, – в кумпании, с песнями, с криками «ура». У дворца остановился невиданный поезд – десятка три санок, связанных цепочкой. Дыхание дюжины лошадей, уставших от лихой скачки, затуманило окна. Подбегали, отряхиваясь, выпавшие на повороте, хохотали, бранились шутя, пьяными, осипшими голосами. И Парасковья повеселилась бы, да в жар бросило от слов Петра. – Где Анна? Поздравить пора. Расцеловал невестку взасос. Анна сосватана, выйдет за Фридриха-Вильгельма, герцога Курляндского. – Не в черед, батюшка, – вымолвила царица жалобно. – Старшая не нашалила бы… Боязно за нее, кровь играет… Анну кличут, а Катюшка – старшая – тут как тут. Пострел везде поспел. Смешинка на щечках, дядина любимица. – Подрумянился пирожок… Потерпи, тебе жениха получше найдем! Зови Анку! – Счас… Вихрем умчалась. – Ты гляди за Катькой! – сказал Петр. – В оба гляди! – Глаз есть за ней. Не сомневайся. Да мало ли… Герцог, значит? Да ведь Анка по-немецки двух слов не склеит. Господи!.. Иван Федорыч бьется с ней… Так царица окрестила Иоганна Остермана, учителя. – Ты сажай! Приколоти задницу жирную к стулу!.. А, пропащая! Гряди, гряди, невеста! Анна вошла, лениво передвигая короткие ноги. Ткнула губами руку царя. Новость выслушала без волненья, – будто не ее касается. Парасковья не запомнила, как принимала ораву гостей, чем кормила-поила. – Закисли тут, – бросил царь на прощанье. – Ну, зимуйте, медведи, так и быть! До весны вам срок – и марш! Свадьбу в Питербурхе сыграем. Невесте погрозил кулаком: – У, тетеря!.. Царице век бы его не знать, Питербурха. Нагляделась в позапрошлом году… Край света, топь, комары. Подвоз плохой, цены – волосья дыбом. Дворяне сухари грызут, работный люд с голоду мрет. И хоронить-то по-христиански не в чем, гробов не напасти. Разлетятся дочери, – тогда, может, царь помилует, позволит скоротать век в Измайлове. Да что за крайность отдавать Анну немцу? Ошарашенная вестью, Парасковья выспросила мало. Где оная Кур… куриная держава? Дочери объяснить не сумели. Француз Рамбур, нанятый для обучения танцам, искал ее на глобусе и запутался. Остерман, тот указал. Небогат жених землицей. Герцог с насеста, – так стала звать его про себя царица. Что за угодья у него? Чего ради венчать царевну с чужестранцем? – Матушка! Да он веры не нашей! – Грех, грех за басурмана идти… – Табачищем задушит голубку бедную. Пока застолье шумело, любимцы Парасковьи попрятались, замерли, – ни одна немытая, заросшая морда не высунулась, не попалась на глаза государю. «Дом моей невестки, – говаривал Петр, – лазарет для уродов и юродов». Теперь сбежались, начали жалеть, сетовать, рыдать, – расстроили царицу вконец. Объясняла, чуть не плача: – Она веру не потеряет, при своей будет. И он при своей, люторской. – А детей крестить как? – Сыновей в люторском законе воспитают, а дочерей в православном. – Нешто семья это, коли вера врозь? Бог покарает. – Тьфу, ну вас! Надоели… Прогнала всех, ушла в опочивальню. Слезы вылила на подушку. А Москва между тем готовилась к долгожданному празднику. Построили семь триумфальных ворот. Из ближних городов везли шведов, полоненных под Полтавой. Стягивались гвардейские полки. Царица приехала с дочерьми в город загодя, но не без усилия втиснулась в купецкие хоромы, отведенные для смотренья. В горнице густела толпа бояр, дьяков, иностранных послов. Палили все пушки столицы, – со стен, с башен гремели оглушающе, брызгали огнем в глаза. Сосульки сыпались с карниза, – так бесновались орудия, трясли деревянное строение. Анна таращила сонные глаза, Пашка, младшая, вздрагивала, тыкалась в материнское плечо. Катерину оттерли кавалеры, зажали в угол, зубоскалы… Ох, избаловалась молодежь! Парасковья глядела в окно рассеянно. За немца, за немца дочь пойдет… Добро бы король был, а то герцог… Думали, царь возглавит шествие, однако вместо него, с трубачами, с литаврщиками первым вступил на площадь князь Голицын, семеновский командир, а за ним солдаты. Нынче не угадать, кому царь наибольшую честь воздаст. Провезли артиллерию, отнятую у шведов, рекой потекли взятые знамена, – тут на сердце у Парасковьи полегчало. Экую силищу железную сокрушили! Следом, в розвальнях, кочевряжился и выкрикивал что-то сморщенный старикашка, закутанный в меха, в длинноухой шапке. За спиной царицы говорили, – то полоумный француз, которого государь вырядил царем самоедов. Зрители забавлялись, созерцая ужимки шута, оленей в упряжке, плосколицую, смуглокожую свиту. Парасковья же сердилась. Почто сии потешки? Торжество надо бы чинно справлять, без глупостей. Высматривала царя, негодуя. Сам-то в каком виде? Небось в кафтанишке замызганном… Опять хлынули шведские знамена, загромыхали пушки. Строем прошагали пленные генералы. Вскидывали головы, входя под триумфальные ворота, расписанные картинно – король Карл в обличье льва к нам вторгся, а убрался пятясь, обратился в ползучего, ободранного рака. Петр появился в белом кафтане, в парадном. На гнедом коне, носившем его под Полтавой. «Продешевил ты, – упрекала Парасковья мысленно. – Анна же дочь царская, а он всего-навсего герцог. Неужель тем дорог, что немец? Коли мы такую викторию одержали, пускай короли наших царевен домогаются!» После праздника Петр задержался в Москве до весны, и царица имела случай высказать свои сомнения. – Зять тебе обезьяну подарит, – смеялся государь. – У него в Америке есть вотчина. – Тьфу, куда мне! – А нет – крокодила… Перед пасхой прибыл барон из Курляндии, старый, спесивый, вручил презенты – перстень с алмазом, книгу, портрет жениха. Анна пихала палец в кольцо, злилась. Не лезет, хоть убейся. Катька завладела портретом. – На дятла похож. Нос длинный, острый, лицо и плечи узкие. Фридриха-Вильгельма вывесили в сенях напоказ всем обитателям дворца. Взирал презрительно, вынырнув из пены кружев. Вся братия приблудная потянулась на поклон к герцогу. И впрямь ведь дятел! Народ скорбел, крестился, шептал молитвы – в огражденье от козней чужих, неведомых. Царевна Анна толстый свой палец мяла, кусала с досады, – нет, не впору кольцо. Недобрая примета, – молвили в один голос нянюшки. Царица позвала стольника Юшкова, фаворита, авось растянет. Он на все мастер. Книга курляндская оказалась собственным герцога сочиненьем. Пан-те-он… Как понять сие? Остерман объяснил. Его светлость рекомендует принцессе, кроме себя, вереницу своих прославленных предков. Жениху надобно отписать. Из Посольского приказа торопят, а невесту взять перо не заставишь. Хоть бы по-русски сообразила! Учитель переведет. Царица гневалась, грозила всыпать розог. Розгою дух святый детище бити велит, Розга мало здоровью вредит, Розга разум во главу детям вгоняет, Розга родителей чтить научает. Вирши вызубрены назубок, – царевны твердили их под ударами в чулане, служившем для экзекуций. Лентяйку Анну нянюшки волокут на скамью часто. Остерман послание составил, но неудачно, – Посольский приказ вернул, сказал, что коряво и непочтительно. Вишь, мало герцогу политесов, еще подавай! Протянули с ответом до летней жары, до Петра и Павла. Наконец, посольские, выйдя из терпения, дали образец. Анне всего трудов – снять копию своей рукой. Который раз приходит дьяк, требует письмо. Расселся, будто званый гость, точит лясы с Катериной. От мужика ее палкой не отвадишь. Подливает дьяку вино, тащит конфеты, пастилу. Ох, унесло бы этого черноусого, от греха подальше… А письмо не готово, и Анны, как всегда, не дозовешься. – Анка! Анка! Царица бежит, держась за сердце. Отекшие ноги повинуются плохо. С разгона налетела на Тимофея Архипыча, выбила из рук чашку с клюквой. Пророк, бормоча, пал на четвереньки, пополз, собирая ягоды. – Курочка по зернышку клюет… по зернышку… Кво, кво, кво… Зерна отдели от плевел, матушка! Кво, кво… Погодь! – ухватил царицу за подол разлетевшегося летника. – Погодь, скажу куриное число!.. – Пусти! Пнула слегка в плечо назойливого юрода. Он свалился на бок, заскулил притворно. Ну его! Некогда отгадывать загадки. Тимофей Архипыч прежде писал иконы и сподобился благодати, начал слышать голоса, исходящие от ликов. Предсказал царевне Анне престол, унизанный самоцветами. – Анка! Куда делась, паскуда! В портретной палате царице перегородили путь шуты Савоська да Аброська. Растянули вожжи, загомонили, повизгивая: – Город Кукуй, король Обалдуй! Плати пошлину в казну! Вырвала вожжи, замахнулась: – Кыш вы! Ищите мне Анну! Топотом, криками, скрипом старых, иссохших половиц и лестниц наполнился Измайловский дворец – многобашенное, цветными стеклами наряженное владение царицы Парасковьи, излюбленное ее вдовье местожительство после смерти царя Ивана, заселенное густо и пестро, подобно Ноеву ковчегу. Носятся, ищут Анну голенастые комнатные девки и древние гадалки, бабки-кликуши в зипунах, старцы-проповедники в рясах и заведенные по новому обычаю фрейлины, коим уже розданы веера, пока шьются иноземного покроя платья. Остермана, уснувшего после обеда, фрейлины шаловливо будят, щекочут веерами. Где Анна? Немец отбивается, стонет: – Ф-ферфлюхте! Я не знайт… Принцесс свой воля, принцесс не слушайт… А вожжи свистят, хлещут кого попало. – Анка! Оглохла, что ли, дрянь! – Аннушка! Голубушка царевна! – вопят нянюшки, старцы, старицы. Невеста сидит в нужнике, запертая сестрой Пашкой по злобе, из зависти. Раскачиваясь на судне, сплетает жгутом толстую черную косу, обильно смазанную репейным маслом. Выйти не спешит. Нарочно не откликается, чтобы весь дворец поднять на ноги. Зато отлупят Пашку-тихоню, материну угодницу. Запомнит, мерзкая тварь. Попало в тот день обеим. – Не смеете! – орала Анна, отбиваясь. – Герцогиня я… Потом, почесывая вспухшее место, хныча, выводила пером крупно, неровно: «…не могу не удостоверить Ваше Высочество, что ничего не может быть для меня приятнее, как услышать ваше объяснение в любви ко мне. С своей стороны уверяю Ваше Высочество совершенно в тех чувствах, что при первом сердечно желаемом с Божьей помощью счастливом свидании позволю себе повторить лично, оставаясь между тем, светлейший герцог, Вашего Высочества покорнейшею услужницей». 7Апрельским вечером, в час, когда работный люд по сигналу ратушного колокола валит из мастерских домой и в тавернах из кружек в глотки льется пиво Брейхана, почтовый возок доставил в Ганновер еще одного московита. – Мне к батюшке, – сказал он Сен-Полю, неловко поклонившись. – Фатер, ферштеен? Отвесил поклон и Фильке Огаркову, так как не узнал холопа, одетого в ливрею дворецкого. Сен-Поль пошел наверх доложить, а молодой Куракин, – рослый, с темным пушком на верхней губе, – остался ждать в антикаморе, таращил карие, нетерпеливые, любопытные глаза. Поглядел на портрет курфюрста и показал ему язык, поиграл с котенком редкой длинношерстной породы. На карте, растянутой по всей стене, отмерил расстояние до Лейдена, куда отец определил на ученье. – А-а, добрался, студент! Выплыл! Сын за последний год вытянулся резко, в дороге похудел, – нисколько нет лопухинской рыхлости, жирной и ленивой, ненавистной Борису. – А это кто? Плошка? Сын ключника, увалень, посмешище на дворе. Бегал в отцовской рубахе, путался в ней и падал. А на деревья взбирался, как белка. И Александр за ним, взапуски… Прошка, видно, и сейчас неловок на земле, – ни поклониться чередом, ни встать перед господином. Могла бы дать Александру лакея постарше, поосанистей. – Чуть не смыло нас, – рассказывает Александр. – Реки играют – страсть! – А морда грязная… А ногти-то, ногти! Ну, чучело! – Так бани же нет у них. В тазу разве умоешься? Чудно у немцев! Дома добрые, каменные, а топят плохо, в холоде живут. Щей не варят, похлебка жидкая и едят ее в начале обеда, а не в конце, как у нас. – Мачеха серчала на меня? – За что? – Как же! Сына совращаю… – Эка! Рада до смерти, отвязался я… Ответил беспечно, искорки в глазах не погасли. Искорки не лопухинские, – куракинские. О княгине больше не упоминали. Борис спросил, навещает ли дядя Авраам, вникает ли в хозяйство. – Хо-одит… Крысится на тебя… Не иначе, говорит, твоему отцу княжество отвоевано в Германии, – забросил семью и достояние. – Бог с ним… Губастов женился? – Ага. На поповой дочери. – Княжна здорова? – Прыгает… Что ей! Письма, привезенные из дома, Борис отложил. За ужином экзаменовал сына по немецкому. Зеленый суп из шпината остывал. Борис сердился, призывал в свидетели маркиза. – Правильные глаголы, неправильные глаголы, – пропел Сен-Поль. – О мой принц, сами немцы часто путаются в них, как в тенетах! Александр жаловался: – Тут что ни уезд, то говор свой. А коли частить начнут, я ушами хлопаю – ни аза не понимаю. Лопочут и улыбаются… Смешон я им. Тут Борис увидел самого себя – несмышленыша, жителя Ламбьянки. Так же вот озадачил стольника, привыкшего к боярскому степенному чину, европейский политес с улыбкой, со смешком. – Дай срок, – сказал отец, – обкатаешься. А людей злых и хороших везде равные доли, какую страну ни возьми. Все мы люди, все человеки. Две ноги, две руки… Узришь в Лейдене, как профессор тело разнимает – жилы, и мясо, и требуху. – Живого режет? – испугался Александр. – Непременно, – засмеялся Борис. – Тебя первого под нож, за дурость. – Это кто, лупоглазый такой, в передней висит? Звезда с тарелку… Курфюрст тутошний? – Курфюрст. – Он кого больше любит – нас или шведов? – Никого он не любит. – Так за кого же он? – Обещался нам не вредить. – А верить можно ему? Как он обещался? Ты ему крест дал целовать? – Ну, выдумал! Теперь крест не целуют. – А как же?.. Честное слово говорят? – Бумагу подпишут – и хватит. Подпись – та же клятва. Сын, однако, не успокоился. – А верить можно, тять? На другой день, гуляя по городу, посол объяснил наследнику, о чем идет спор с ганноверцем. – Курфюрст на вид Аника-воин, а всех кругом боится. Правда, грызня между монархами в Европе жестокая. С запада курфюрста датчане утесняют, влезли в Голштинию. С севера – шведы. Прусскому королю курфюрст ни на грош не верит, – оба княжества издавна в ривалите, то есть в соперничестве. Чуешь, каков труд – привести всех к согласию, чтобы с нами действовали заодно? Подали мне ганноверцы прожект – слов много, а написано слепо, ни один король, ни одна держава не названы. Кто за кого, против кого – читай как хочешь… Расчет простой – помощь от нас получить, а себя ничем не обязать. Пятый пункт, к примеру… Споткнулись, жуем, оскомину набило… Вон, Шафиров твердит, – не уступать, пускай курфюрст ясно скажет – стараться, мол, буду, дабы алеаты царского величества, короли датский и польский, обижены не были. – Тять… А ну, как наобещает курфюрст, а потом откажется? Стоят у Кузнечных ворот, перед часами с потехой. Механика внутри урчит, готовясь возвестить время. Удар – и человечья голова, скоморошья, накрашенная, дрогнув, прорастает рогами. – Игрушка филозофическая, – заметил посол. – В каждой башке есть сокрытое. – Тять… В Москве болтали, ты в крепость посажен у немцев. В ихнюю веру тебя перекрестили. «От мачехи небось наслушался чепухи», – подумал Борис. Рога с боем часов росли – острые, с серебряными ободками. В толпе смеялись. Расплакались, заголосили наперебой два малыша. – Дипломатия, она как баталия, – рассуждал Борис. – Плох тот политик, который руководствуется страхом. Страх не советчик. А баталии безо всякого урона не бывает. Беседы с отцом полюбились Александру. Погостил неделю и уезжать не хотел. – Возьми меня, тять, к себе! Я бы тебе помогать стал… – На что ты мне сейчас! С какой стати я тебя возьму? Окстись! Сердился, глуша в себе радость. Лучшего не желал бы, как увидеть рядом дипломата Александра Куракина. Собирая сына в дорогу, вручил письма к голландским друзьям – Гоутману, Брандту. А перво-наперво велел явиться к послу Матвееву с низким поклоном и выражениями сердечных чувств. Просил не оставить юношу без наблюдения, уберечь от дурной кумпании, от азартной игры, пьянства, от опасных женщин. С кем отправить сына? С Прошкой боязно… Придется взять его себе, обтесать, – на догадку парень скор, толк со временем будет. А в Голландию, так и быть, Филимона Огаркова… Жаль отдавать богатыря, но сыну он там нужнее. Кстати, в Голландии и Филька поступит в ученики. – Приставишь к нему живописца аль ваятеля. Авось награжден талантом… По крайности, станет понимать в художествах, нам и такие знатоки нужны. В Санктпитербурхе, в Северной Венеции… Заветная тетрадь посла лежала всю неделю в ларце, забытая. Борис раскрыл ее, как всегда, с думой о читателе, доселе безымянном. Теперь читатель словно очертился в тумане, обрел лицо Александра. С тех пор Борис стал дольше просиживать за писаньем, стремясь не упустить ни одной подробности, полезной для наследника, для будущего дипломата Александра Куракина. 8Этикет ганноверского двора строг и соблюдается неукоснительно как на аудиенциях, так и на обедах семейных. Первым входит в трапезную курфюрст, ведя под руку свою мать Софью, восьмидесяти трех лет. В еде бережливы по-бюргерски, перемен не много – суп, жаркое, конфитуры. Тостов не произносят. Суверен гнетет обедающих мрачной молчаливостью. По окончании маршал двора подносит каждому полотенце, смоченное в вине и «сложенное фигурно», которым вытирают рот и зубы. Курфюрст, в отличие от прочих, не берет оное, а пользуется салфеткой, отойдя при этом к окну. Сие есть единственная, замеченная Куракиным вольность. Каково было бы царю терпеть здешний двор! Звездному брату, привыкшему ломать заведенное! Удовольствие послу доставляла не столько кухня замка, пресная и однообразная, сколько музыка. «Видел одного скрипача так славна, хотя бы и в Италии токмо ж равный ему был». Слушают скрипача неподвижно, как истуканы, аплодируют вяло, – одна лишь старая курфюрстина бьет в ладоши молодо, громко. «Сия дама удивительна всем в какой бодрости чувств, ума, памяти, слуха, виду и к тому искусна все языки европски – французский, английский, голландский, итальянский, писать, говорить…» Прошлым летом курфюрстина ходила в машкере на редут, где устраивают костюмированные балы, и всяк день гуляла по саду три часа и дольше. Московиту Софья благоволит, играет с ним в карты, в разговоре с ним откровенна. – Не забавно ли, – сказала она, тасуя колоду, – Георг-Людвиг уже считает себя королем Англии, как будто я умерла. А я, вообразите, переживу королеву Анну! Какой удар для моего нежного сына! Софья помнит царя Петра, – ее очаровал молодой, необузданный великан, ошеломивший Германию тринадцать лет назад, хотя он бывал раздражителен, груб. Зато какое редкое сочетание мощи телесной и умственной! Уже тогда виден был победитель шведов. – Ненавижу Карла. Разбойник, свой дом забросил, вламывается в чужие. Георг-Людвиг чересчур считается с ним. Скажу вам по секрету… В маленькой, обитой коврами арабской гостиной Софьи, под клекот ее любимцев – умных черных попугаев – посол узнавал известия весьма важные. Курфюрст, оказывается, двуличен – на словах прекратил дружбу с Швецией, а на деле согласился пропустить два шведских батальона из Бремена, позволил пройти в Померанию. Бесчестный обманщик! Негодуя, посол отдает Софье лучшие карты, и та грозит ему пальцем: – Не сметь! Взяток не принимаю. Прошли батальоны или нет? Надо проверить. Сен-Поль завел знакомство со статс-секретарем Темпельгофом. Сей кавалер, служащий в канцелярии курфюрста, крупно и безрассудно играет в карты, вечно в долгах. Куракин отсчитал, вручил Сен-Полю триста золотых. Секретарь принял деньги. Говорит, батальоны в Померанию прошли. Протесты посла выслушивает Бернсторф. Он медленно набивает трубку, прежде чем ответить. – Эти батальоны, принц, вам зла не причинят. По моим данным, они отозваны в Швецию. – У меня, барон, другие данные. – От кого же? – спрашивают близорукие глаза министра. Осведомленность московита стеснительна. – Могу ли я рассчитывать, барон, что впредь такого пропуска шведам не будет? – Поверьте, я сделаю все, что в моих силах. Но они не безграничны, мой принц. Я между двух огней. Открываются новые козни – посол Карла Фризендорф напирает на курфюрста, пристает с просьбами. Просит денег взаймы для Швеции, просит продать или заложить ей Бремен и Верден. Сии города для курфюрста – бельмо в глазу, и он склонен уступать, дабы избавиться от забот. Снова надобно к Бернсторфу… Все сии демарши, изложенные обстоятельно, хранит тетрадь в сафьяновой обложке, запертая в ларце. Добившись успеха, посол отмечает коротко: «Удержано». Слово это, вдавленное в бумагу, выделяется в кудрявой скорописи. Удержан Ганновер от предательства, города не проданы и не заложены, шведы в них заперты. И заем не выговорил Фризендорф, – шиш он получил вместо денег. Куракин и курфюрстина весьма друг другом довольны. Сражаются в карты, в шахматы, кормят говорливых попугаев – «графа Коко», «графиню Тото», «барона Крикри». – Не правда ли, мой барон похож на Бернсторфа? – смеется Софья. – Кстати, не попадите к нему в мешок. Они говорят по-итальянски, и Борис слышит поговорки, звучавшие в Венеции, в Риме. Софья впоследствии напишет о Куракине: «Это очень честный человек. Он кажется более итальянцем, чем московитом, и владеет сим языком в совершенстве, со всей мыслимой учтивостью. Поведение его я нашла во всех отношениях безупречным». Попугаям Софьи понравились ласковые руки московита, его мягкий голос. Они привечали его истово: – Ур-ра Кур-рак! Даже «барон Крикри», самый способный, не мог произнести фамилию до конца. – Царь Питерр! Виват! – кричали попугаи. Слышать из птичьих глоток – и то приятно. Весна для России милостива. В Пруссии царским войскам сдан город Эльбинг, шведы, осажденные в Риге, в Выборге, обречены, так как подмоги не получают. В сих обстоятельствах ганноверцы стали покладистей и с предложениями посла по всем пунктам согласились. Договор, верно, подписали бы до лета, кабы не помешало досадное происшествие. Приглашенный в замок откушать по-семейному, Куракин столкнулся, входя в столовую, с Фризендорфом. Кто-то нарочно или по недосмотру свел московита и шведа. Сей последний резко повернулся на каблуках, звякнув шпорами. – Я не знал, монсеньер, что встречу вас, – сказал он по-французски. Низкорослый, прыщавый, утопающий в высоких ботфортах с широченными раструбами, наглец смотрел насмешливо. Борис опешил, – подобного с ним не случалось. – Между прочим, я старше вас, монсеньер, – прибавил швед, усмехаясь. Курфюрст жестами звал обоих занять места. Не смутился ничуть, будто так и надо… Это обозлило Куракина до крайности. «Тогда я принужден тут при столе взять конжет и уступить в дом свой, который афронт всегда в сердце моем содержу». Он еще кипел, водя пером, – раскаяние явилось после. Напрасно вспылил, напрасно сбежал не простившись. Курфюрст несомненно обижен и проступок сей не извинит. Так и вышло. В тот же вечер перед окнами посольского двора остановилась знакомая карета и из нее вылез, чертыхаясь, Бернсторф, – хмурый и расстроенный. – Дурацкая история… Курфюрст в отчаянии, но есть порядок… Наш святой ганноверский порядок. За нарушение оного посол российский, невзирая на высокий его ранг и выдающиеся достоинства, отлучен от двора на семь недель. – Я выяснил, мой принц, – выдохнул Сен-Поль, вбежав в кабинет посла. – Одна дама… Сведения достоверные, так как любовница маршала двора – ее кузина. Борис нехотя оторвался от чтения. – Она хороша собой, ваша дама? – Недурна, но речь не об этом. Швед дал взятку маршалу. Это столь же несомненно, как то, что я стою перед вами. Фризендорф вырыл вам яму, и вы свалились… Ну почему вы не сдержались? Теперь не исправить, я понимаю… Но ведь надо же его проучить. – Что вы предлагаете? Дуэль? У меня нет оснований. – Увы, нет! И потом, дипломаты не дерутся, вы потеряете если не жизнь, то карьеру. Я бы подстроил ему какую-нибудь штуку в таком же роде… Вы разрешите? – Не разрешу, – отрезал посол. Куракин счел за лучшее на небольшой срок уехать. Самое время сейчас побывать в Вольфенбюттеле, в доме царевичевой невесты. 9Волчий город, его – серого – логово, если верить названию. А похож на гнездо, свитое на холме. Замок монарха в густой, кудрявой опушке парка, и шпиль торчит, словно клюв аиста. Укрепления старые, давно не чинены и разъедены старостью – войны их щадили. Со стены глядит, опустив клыкастую морду, каменный волк, – испокон веков, сказывают, торчит пугалом. – Эмблема нашего города, – говорит герцог Антон-Ульрих, едва разжимая морщинистые губы. – Мы Вельфы, следовательно, по-старогермански – волки. Потрепал громадного черного дога, привалившегося к тонким, иссохшим ногам, и прибавил: – Род из самых древних, экселенц. Утренний кофе, на который позвали посла, давно выпит. Четвероногий любимец герцога слизывает с тарелки остатки. – Вы отдохнете у нас, экселенц. Ганноверский двор утомителен. У нас проще, не правда ли? В том ли простота, что все исцарапано собачьими когтями? Мебель, ковры, гобелены парижской работы… Сен-Поль говорит: курфюрст догов не терпит, предпочитает борзых. В Вольфенбюттеле все делается назло Ганноверу, наперекор Ганноверу. – Повсеместно в немецких землях, – сказал Куракин, – я встречаю большое расположение к царскому величеству. – На комплименты Ганновер ловок, – отозвался герцог, поглаживая пса. – Нам, провинциалам, не тягаться. Зато, экселенц, наше слово искреннее. «Мы Вельфы, мы Вельфы», – слышится в зале, роняемое надменными устами портретов. Герцог Антон-Ульрих принадлежит к старшей линии рода, а курфюрст, коему герцог обязан подчиняться, – Вельф-младший, боковой ветви. Сен-Поль говорит, иной причины для раздора нет. И оказался Ганновер без вины виноватым, – Вольфенбюттель, ничтожная козявка, в испанской войне встал на сторону Франции, замахнулся на всех немецких соседей. Замахнулся, а ударить не успел, – ганноверцы тотчас заняли герцогство и основательно пограбили. Ох, безумное, болезни подобное тщеславие! – Боюсь, Георг-Людвиг обольстил вас сладкими речами, – слышит посол. – Между тем он собирается продать шведам Бремен и Верден. Своевольно, не спросив мнения у императора… Новость устарела, но послу полагается благодарить. Разумеется, сдержанно, а то, чего доброго, герцог станет звать царя в союзники против Ганновера. – От этого намерения, – сказал посол примирительно, – курфюрст отказался. – Я предупредил вас, экселенц. Шамканье старика временами едва достигает слуха. А псина, как только хозяин упомянет ненавистного курфюрста, рычит и топорщит шерсть на холке. – Предостеречь царя я считаю своим долгом, экселенц, – продолжил герцог жестко. – По праву друга, а также по праву будущего родственника, если решение царского величества неизменно… Ай, Абдул, нехорошо! Пфуй! Дог облапил камердинера, внесшего еще кофею, и выбил из рук поднос. – Его царское величество, – ответил Куракин, – менять своих решений не привык. Как торгаш денег жаждет, так герцог брака Шарлотты с царевичем. – Не скрою от вас, экселенц, в Вене плетут интриги. Его высочеству, наследнику царя, подыскивают католичку. Мне называли дочь принца Лихтенштейнского. Папа Климент сей альянс весьма поддерживает и прислал опытного кардинала, расстроившего, как утверждают, не одну свадьбу. – Царское величество повода к тому не давал и машинации сии почитает за ничто. – Все же поймите меня, экселенц!.. Король Август католик… Почему царь выбрал Дрезден для занятий царевича? Смею сказать, у нас профессора не хуже. А там… Иезуиты способны на все. – Силой, полагаю, не женят. – На все, на все способны, – твердит герцог, и псина, чуткое животное, вострит уши, нюхает воздух – не пахнет ли иезуитами. «Опасаюсь за царевича, не сделали бы чего – пить что и есть надо смотреть», – этими словами герцога закончил Куракин отчет о беседе, внесенный в дневник. Заключать брачный договор поручается графу Шлейницу, первому министру. Условия Вольфенбюттель примет любые. Угодно царю, чтобы Шарлотта сменила веру, – быть по сему, спорить не станут. На приданое не поскупятся. Кроме того, готовы дать важную сумму царю взаймы. Лишь бы не упустить жениха… Лишь бы поярче заблестел герб вольфенбюттельских Вельфов… Старец поистине болен честолюбием. Сколь же въедлив сей недуг! Одна нога в могиле, а ловит пустяшные слухи, словно баба. Чудятся иезуиты, сыплющие яд. Казну истощит, только бы заполучить вожделенную корону для Шарлотты… Жалок и противен Борису презнатный Вельф, выпрашивающий жениха униженно, как подачку. «Недуг тщеславия, – размышляет Борис, – переживает многие страсти в человеке. Угаснет амор, отомрет чревоугодие, кончатся за немощью потехи воинские и охотничьи, а сияние славы влечет до смертного часа, наравне с алчностью». Опасается за царевича… Ишь заботливый! Легко и быстро, на первой же аудиенции достался успех дипломату Куракину, но успех горький. Лягушку, лягушку суем в постель Алексею… Тогда, в Кремле, Борис посмеялся, – красоткой обернется лягушка. Как знать? Алексей сидел бледный после ночного бдения, в расстегнутой рубахе, вздувшейся от ветра. Книги на ковре, маковки Кремля за открытым окном… Сиротская тоска, бесприютность в глазах племянника. И страх, отчаянный страх перед будущим… А Сен-Поль язвит, насмешничает, повергая посла в вящее расстройство. – Не завидую я царскому сыну. Прелести Шарлотты сомнительны, недаром ее прячут в захолустье. Принцесса воспитывается в городишке Торгау, под надзором польской королевы. На днях приедет в герцогство, в загородный замок Брунсвик, и посол сможет лицезреть ее – будущую царицу российскую. Лягушка, лягушка, скользкая, большеротая… Такой кажется Алексею жена-иноземка, такой и будет, если не воспылает амор. Только амор способен произвесть счастливую метаморфозу. Смятение в душе, для дипломата неприличное, посол прячет от придворных, от Сен-Поля. В тетради оно сквозит между строк, – откровенность опасна. Зато подробно, с удовлетворением, но без восторга описаны знаки ришпекта, явленные послу. Таких нигде не бывало… Для вояжа в Брунсвик прислали карету, запряженную шестеркой, и в пути непривычно, смущающе грохотали барабаны. Почитай, вся гвардия герцогства становилась в ружье. – Вас везут, как короля, – подтрунивал Сен-Поль. – Подозрительно, мой дорогой господин. Лягушка, лягушка, – повторялось в уме. Лошади несли стремглав, – пар из ноздрей. Скорость на сей раз Борису неприятна. Дорога обсажена липами, вправо глянешь или влево – мельтешат, бьют по глазам черные кривые стволы. Будто монахи отбивают поклоны… Сен-Поля быстрая езда вгоняет в сон, – жмурится, а язык не устал. – Я и вам не завидую, мой принц. В некотором смысле и вы вступаете в брак. Притом без права первой ночи. Маркиз бередит сокровенное, о чем не смеет думать посол Куракин. – Царь начал прихварывать, я слышал, – продолжает Сен-Поль безжалостно. – У наследника, кажется, вкусы весьма отличны от отцовских. Не сердитесь, я молчу, молчу. И тотчас забыл обещание, принялся утешать: – Молитесь богу Гименею! Как знать, мы, может быть, кладем царевичу сущего ангела в постель. О, гамма человеческих хотений неизмерима! Замок Брунсвик – хмурая каменная глыба, брошенная на ковер французского парка. Искусные садовники вполне поработили натуру, настригли из деревьев геометрические фигуры, а землю покрыли живыми узорами цветов. Сад хитроумных, праздных затей, не дающий тени. Форейтор осадил коней на скаку, туча пыли заволокла гренадер, выстроенных у ворот, – высокие островерхие шапки, золоченые барабаны. Туча разражалась яростным сухим грохотом, – мнилось, что над Брунсвиком грянул гибельный, всесокрушающий гром. Потом пыль отнесло, и железная ограда с коваными волчьими харями, беседки парка, темный фасад замка с полуслепыми, тюремными оконцами обнажились упрямо и нерушимо. А пыль волнами обдавала встречающих, – семейство Вельфов в полном сборе, во главе со старым герцогом, плотный сгусток шелков, бархатов, кружев. Борис отыскал невесту, – бессомненно это ее держит за руку Антон-Ульрих, прямой как палка. Одета по-домашнему – белое платье без обручей спадает с узких бедер вольно, а причесана парадно, волосы торчком кверху, в серебряной оплетке, подобно гвардейской шапке. Лицо смуглое, черты мелкие, резкие, глаза – два уголька, тлеющие затаенно, выжидающе. Южная масть – от отца-полуитальянца, наследного герцога Луиджи. Он стоит рядом, затянутый, разряженный, в седом парике, стоит торжественно, слитый с Вельфами родством и помыслами, гонором фамилии. Посол едва дотерпел обязательные политесы, – хотелось скорее понять невесту. Чего ждут, на что устремлены итальянские глаза-угольки? На колени упал бы перед Шарлоттой испросить амора для Алексея. Только амор сотворит чудо. Сделает немку воистину царицей России, отвлечет Алексея от попов, от лукавых юродивых, от разобиженных бояр. Какая иная сила способна освежить мысли, смягчить душу, унять злость против царя, вырвать сию ядовитую для отечества змею? Амор, единственно амор… – Я бесконечно благодарна его царскому величеству, милостиво изволившему мне дать место дочери в своем щедром сердце. Губы тонкие, упругие, бескровные, – губы Вельфов… Словно урок – бесстрастно, внятно. Французская речь безупречна, впитана с детства. – Плезир невыразимый доставляют мне ваши слова, светлейшая и высокоуважаемая принцесса. Ваши превосходные чувства… Герцог пригласил в дом, Шарлотта отделилась, исчезла в кучке придворных девиц. Обедать сошли в подземелье. Скрипки стонали, надрываясь. Борис вобрал голову в плечи, – так нависли желтые, грубо отесанные камни низкого древнего свода. Пили здоровье царя, герцога, царевича, Шарлотты. И посол, поднимая фужер, несчетно выражал радость, силясь перекричать льстивые голоса скрипок. Беседа с Шарлоттой возобновлялась урывками. Запомнил Борис разговор на балу. Отталкивая коленями кринолин, раздутый сверх моды, он иногда привлекал ее к себе, ощущал тощее, костлявое, горячее тело. Нет, не лягушка… Спросила, какая посуда во дворце у царя. Вновь смутила, – Борис не решился почему-то сказать, что и дворца-то нет, – Москву звездный брат не жалует, а Санктпитербурх еще строится. Ответил шутливо, – запамятовал, давно не едал у царя. Который год в путешествиях. У герцога приборы серебряные. А Шарлотте что надо? Поди-ка золота потребует! Спросила еще, бывает ли царевич в войсках. Тут посол покривил душой, расхвалил воинскую доблесть жениха. И напрасно, – принцесса, вишь, не любит военных. – Это правда, что царь всегда с фавориткой, во всех сражениях? Она красива, да? Московит потупился. Вряд ли подобает обсуждать сюжет столь щекотливый, да еще с девицей. – Война ужасна, монсеньер. Мужчины грубеют… Скитаться по бивуакам, по грязи, без пристойного общества… Невыносимо! – На войне к тому же убивают, принцесса, – сказал посол, не сдержав усмешки. Глаза-угольки настойчивы. Вопрошают, засматривают в будущее, – строго, неуступчиво. – Супруг, избранный вами, – произнес дипломат, спохватившись, – не осмелится вас неволить. 10Бал в замке Брунсвик – прощальный, так как миссия Куракина завершилась, – памятен и Сен-Полю. В толпе, растекшейся по залам, часто возникало лицо молодого кавалера – детски круглое и пухлое, как у купидона, с натугой исторгающего музыку из фанфары. Кавалер был навеселе и бродил, пошатываясь, без видимой цели. В гуще публики, смотревшей танцы, он задел маркиза плечом и пробормотал: – Извините, мосье Сен-Поль! Маркиз отстранился, но тот цепко держал его за рукав и раздувал щеки, – похоже, от распиравшего изнутри смеха. – Простите… Повеса не выпустил рукав, качнулся к Сен-Полю и сказал, потянувшись к его уху: – Я ваш друг… Идите в сад, ждите меня там… Приятная погода выманила многих на свежий воздух. Встреча в саду произошла как бы случайно, в укромной аллее, под навесом из дикого винограда. – Советую вам, – услышал Сен-Поль, – не возвращаться в Ганновер. – Почему? – У вас могут быть неприятности… У вас и у московита… Из-за одного придворного. Вы догадались, конечно, о ком речь. Назвать вам его? – Назовите! Незнакомец не шатался. Совершенно трезвый человек шел рядом, твердо вонзая в гравий высокие каблуки, но лицо сохраняло выражение беспечное. – Секретарь Темпельгоф, – бросил он, сорвал стебелек с зеленого свода и сунул в рот. Сен-Поль приказал себе не терять самообладания. Источник тайных сведений раскрыт. Кем? Это главный вопрос, и ответ нужно получить во что бы то ни стало. – Вы заплатили Темпельгофу триста золотых. Не волнуйтесь, повторяю – я ваш друг. – Допустим, – сказал Сен-Поль, сдерживая нетерпение. – Но я с вами еще не знаком. – Шевалье Делатур. Он поднимал к собеседнику смеющийся взгляд, будто делился невинной проказой. – Ваше имя ничего не говорит мне, – отозвался маркиз сухо. Стебелек торчал из толстых губ шевалье. Сен-Полю вспомнился уличный глотатель змей. – Вы хотите знать больше? Увольте, монсеньер! Хватит с вас того, что я здесь, перед вами… Стебелек шевелился – гибкий и тонкий, словно жало. Сен-Поль опустил руку на шпагу. Делатур… Слишком заурядное имя, наверняка ненастоящее… Что ему нужно? – Хорошо, – начал Сен-Поль. – Молчание имеет цену. Какова же она, шевалье? Кавалер вынул стебель, отвел руку и расхохотался громко. – Вы приняли меня за вымогателя. Бог с вами, маркиз! Прощаю вам. Но вы правы, молчание золото. А у вас есть то, что для нас дороже золота. Ваша храбрость, ваш ум, ваша находчивость… И, кроме того, ваши связи с Московией. Они могут быть весьма полезны королю Англии. – Он покамест курфюрст. – Георг-Людвиг никогда не сядет на трон, – отрезал шевалье и в сердцах отшвырнул стебель. – Я служу законному королю. Если так, он действительно не опасен. Сторонники Якова, претендента на английский престол, обретающегося во Франции, пышут ненавистью к курфюрсту. По слухам, существует обширный заговор. – Но вы, Делатур, – сказал он, надеясь больше выведать у якобита. – Какое дело французу до сей политики? – По матери я шотландец. Этого довольно, монсеньер? Поговорим лучше о вас. В Ганновере вам делать нечего. Курфюрст подпишет договор с царем, чему мы, кстати, не препятствуем. Но вам, маркиз, вам Георг-Людвиг не поможет. Просить у него Тобаго? Это бессмысленно… Мы обратимся к законному королю. Он – образец великодушия. Якобит осведомлен недурно. Только в беседах с двумя-тремя вельможами касался Сен-Поль курляндских прав на Тобаго. Однажды Куракин замолвил слово курфюрсту и встретил вежливое сочувствие. На большее рассчитывать рано. А вдруг в самом деле трон достанется претенденту? Шансы Якова, говорят, значительны, Шотландия ждет его. В Англии его поддерживает партия тори. Что ж, может быть, сама Фортуна послала Делатура. Вероятно, разумнее всего не поверить, внешне не поверить в серьезность предложения. – Моя особа, – сказал Сен-Поль шутливо, – слишком ничтожна для предприятия столь грандиозного. – Предоставьте нам судить. Не будем тратить время на пустые любезности. Вы нам нужны. Когда и зачем, я сейчас не скажу при всем желании. Возможно, через месяц или через полгода, через год… Покамест я получил ваше молчание в обмен на мое, не так ли? – Хорошо, – ответил Сен-Поль. Немедленных действий от него не требуют Но что сказать Куракину? Нельзя же бросить его в Вольфенбюттеле без объяснений. И что с Темпельгофом? – Ничего, – сказал Делатур. – Он просаживает в карты ваши триста золотых. Вас видели вместе, возникли подозрения. Ваше присутствие в Ганновере излишне. Мелкий повод может вызвать скандал. Передайте нашу беседу московиту. Он сам сочтет, я думаю, что вам лучше расстаться. По крайней мере, на время… В конце аллеи блеснула залитая солнцем площадка. Мраморный Ганимед – виночерпий богов – наклонился над бассейном фонтана, держа амфору. Вода лилась из нее тонкой звенящей струей. – Глядите сюда, – и якобит поднес палец к уху. – След юношеской шалости. От уха змеился к щеке, едва проступая сквозь пудру, шрам. Делатур медленно провел по нему ногтем. – Человек, который придет к вам от меня, сделает точно такое же движение. Запомните! Он скажет: «Делатур справляется о вашем здоровье». А вы… Для нас вы Ганимед. Не возражаете? Он круто повернулся и пошел к замку широким, неверным шагом подгулявшего кутилы. На другой день Сен-Поль и Куракин покинули Вольфенбюттель, выехав из разных ворот. Царский посол одобрил поведение своего секретаря, – отталкивать якобитов не резон. Где находка, где потеря – не угадаешь, будь хоть семи пядей во лбу. Борис остановился в Ганновере ненадолго. 3 июля Курфюрст поставил под договором свою жирную, тяжело вдавленную подпись. Все пункты русского прожекта приняты, Ганновер отныне на двенадцать лет в оборонительном союзе с Россией. Лето выдалось счастливое. Царский штандарт взметнулся над покоренной Ригой. Не дожидаясь штурма, сдался Выборг. В сентябре пал Ревель. В Эстляндии, Лифляндии, Карелии шведов не осталось. Осень – пора свадеб. 31 октября в Санктпитербурхе отпраздновали первый марьяж с европейским Западом – обвенчали царевну Анну с курляндцем Фридрихом-Вильгельмом. Посол Куракин на торжестве не был, – дипломатические поручения на несколько лет отдалили его от российских пределов, но наслышан был весьма. Воистину сказать, эхо пушечных салютов, гремевших над Невой, – а они сопровождали каждый до единого тост, – пронеслось по всем столицам. – Необычайно, как все у вас, – говорили Куракину иностранцы. – Свадебный кортеж на воде, сотня судов с гребцами. Царь, взявший на себя роль обер-маршала, появился при всех регалиях, с лентой святого Андрея, что случается редко. Дом князя Меншикова, самый крупный в городе, ломился от приглашенных. Пировали, как у вас принято, два дня. А каков дивертисмент, придуманный царем! Представьте, – два пирога на столе, два громадных пирога. Царь разрезал их собственноручно, – и что бы вы думали! Живая начинка – две лилипутки в модных французских платьях. Выпорхнули и исполнили тут же, на столе, танец. За сим – бал лилипутов. Их свезли по приказанью царя из разных мест государства, одели, обучили танцам. Маленькие человечки напились и вели себя препотешно. Бедный герцог повеселился напоследок… Фридрих-Вильгельм перегрузил себя едой и напитками и вспомнил запрет врача лишь когда занемог. Медики напрасно пытались спасти его. Через два с небольшим месяца герцогиня курляндская Анна стала вдовой. Изредка доходили до Куракина вести о Сен-Поле. Маркиз, назначенный камергером митавского двора, готовил апартаменты для новобрачных, а потом уехал из герцогства. Куда, Борис знал лишь приблизительно, ибо другие лица в посольском ведомстве имели с маркизом коришпонденцию. Пройдут годы, прежде чем Куракин встретится с ним. Интерес царя к полуденным землям, утраченным Курляндией, тайные демарши Сен-Поля по сему предмету не запечатлены в дипломатических документах, не проникли в куранты. Лишь в 1758 году приоткроет завесу ученый немец Гебхард. Его «История Лифляндии, Эстляндии и Курляндии» сойдет с печатного станка в Галле и сообщит: «Царь взял на себя задачу путем переговоров с Великобританией, Францией и Нидерландами помочь герцогу восстановить власть над островом Тобаго». Тропические чары Тобаго тревожили и Куракина. Иногда, устав от тягостной аудиенции, он раскрывал роман, сделавшийся его спутником. Симплициссимус вел его под сень девственных зарослей, в земной рай, изобильный и благоухающий. «Куда вы влечете меня? Здесь мир, там – война; здесь неведомы мне гордыня, скупость, гнев, зависть, ревность, лицемерие, обман… Когда я жил в Европе, там повсюду (о горе, что я должен свидетельствовать сие о христианах!) была война, пожар, смертоубийство, грабежи, разбой, бесчестие жен и дев и пр.; когда же, по благости божьей, миновали сии напасти совокупно с моровым поветрием и голодом и бедному утесненному народу снова ниспослан благородный мир, тогда явились к нам всяческие пороки, как-то: роскошь, чревоугодие, пьянство, в кости игра, распутство, гульба и прелюбодеяние, кои все потащили за собой вереницу других грехов и соблазнов, покуда не зашли столь далеко, что каждый открыто и без стеснения тщится задавить другого, дабы подняться самому, не щадя для сего никакой хитрости, плутни и политического коварства». Так говорит Симплициссимусу матрос с погибшего корабля, обретший на острове убежище. Справедливое суждение, – Борис перечитывал заключительные страницы романа, пока не затвердил наизусть. Изменилось ли что-либо в Европе? Увы, нет! Однако одиночество в пещере не влечет Бориса. Бегство от зла – удел труса. Он спасется сам, но златой век не приблизит. 11Свадьба царевича откладывалась, – после встречи с невестой он еще год жил в Дрездене, проходя курс наук. Шарлотта была приятно разочарована, – Алексей оказался недурен собой и достаточно воспитан. «Он берет теперь уроки танцев и его французский учитель тот же, который давал уроки мне… Ему два раза в неделю дают французские представления, которые доставляют ему большое удовольствие». Нет, не дикарь, каким его, случалось, изображали. Мать может быть спокойна. Жених очень вежлив, – подчеркивает принцесса. Дальше проскальзывает уязвленное самолюбие. «…он не сказал мне ничего особенного. Он, кажется, равнодушен ко всем женщинам». Жених начитан, прилежен в ученьи, – Шарлотта решила не отставать. «В Дрездене я возобновила игру на лютне и изучение итальянского языка». По примеру Алексея взялась за латынь и увлеклась этим языком древних, – «день и ночь провожу за книгой», – похвасталась она родителям. Жених и невеста виделись до свадьбы всего два раза, хотя значительное время находились в одном городе. Глаза-угольки, запомнившиеся Куракину, внимательны, замечают малейшую неловкость Алексея. Он не сразу приобретает светский лоск, но «несколько изменился к лучшему в своих манерах». Досаждают интриги вокруг царевича. Люди, желающие расстроить брак, нашептывают, что жена-иноземка неугодна ни Алексею, ни его друзьям. «Если уж суждено свершиться этому делу, то я желала бы, чтобы оно произошло скорее, дабы я могла избавиться от бесконечных толков по этому поводу». Шарлотта сказала бы больше о себе, о нескромных, назойливых толках, если бы не боялась огорчить близких. К тому же письма могут быть перехвачены. Вокруг жениха и невесты шныряют лазутчики. Граф Вильчек – лазутчик официальный, присланный в Дрезден от венского двора. Австрийские фамилии, предлагающие своих невест царскому сыну, еще питают некоторые надежды. Вильчек исполнителен, аккуратен, – он фиксирует образ жизни Алексея с точностью до одного часа. Царевич встает в четыре часа утра, как и его отец. Помолившись, садится за книги. В семь часов к нему в комнату входят гувернер Гюйсен и другие приближенные. В девять с половиной часов Алексей обедает и пьет за этой утренней едой немного. С двенадцати часов – уроки по четырем предметам: фортификации, математике, геометрии и географии. С трех часов – прогулки, беседы с Гюйсеном до ужина, подаваемого в шесть часов. В восемь царевич ложится спать. Вильчек дает подробнейшую характеристику Алексея, начиная с внешности. «Лицо продолговатое, лоб высокий, карие глаза, темно-каштановые брови и также волосы, которые зачесывает назад, так как не признает общепринятого парика». Цвет лица смуглый, желтый, голос грубый. Рост высокий, плечи широкие, талия тонкая. Часто сутулится, – привычка с детства, оттого что «попы учили читать, держа книгу на коленях». Походка стремительная, – «никто из окружающих за ним не поспевает». Во всех движениях обнаруживает нервность и душевное смятение в обществе незнакомых людей неразговорчив, сидит задумавшись, свесив голову набок. Весьма скрытен и боязлив, – «подумать можно, опасается покушения». Выписки, сделанные из книг, никому не показывает. Единственное качество, воспринятое от отца, – чрезвычайная любознательность. Но точные науки интересуют мало. Царевич посещает церкви, монастыри, бывает на богословских и философских диспутах в университете. Именитый наблюдатель присматривается и к лицам, приставленным к наследнику российского трона. Называет Головкина, Трубецкого. Молодой князь Трубецкой отвлекает Алексея от занятий, возбуждает в нем честолюбие, стремление скорее достигнуть власти. Донесения Вильчека нужны цесарю. Для Вены небезразлично, каков будущий царь России. Однако многое ускользнуло от дотошного наблюдателя. «Мы по-московски пьем», – сообщает Алексей на родину своему духовнику и доверенному Игнатьеву. Возлияния эти – ночные, тайные, за дверьми плотно закрытыми. При всем старании не дознался Вильчек, рад ли царевич браку с Шарлоттой. Видимо, воле отца покорен. Догадки свои добросовестный граф не излагает. 12«А я уже известен, – сообщает царевич в Россию, другу Игнатьеву, – что он меня не хочет женить на русской, но на здешней, на какой я хочу, и я писал, что когда его воля есть, что мне быть на иноземке женатому, и я его волю согласую, чтобы меня женить на вышеописанной княжне, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр и лучше ея мне здесь не сыскать». Пишет Алексей часто цифирью, в строгой тайне от всех. Свадьбу положили справить в Торгау, недалеко от Дрездена, в самом большом замке саксонских королей. Шарлотте в нем мил каждый закоулок, – она провела там отрочество, опекаемая супругой Августа. Родные невесты, гости германские и польские от дальних передвижений избавлены, салюты в честь молодых грянут за Пределами России. Послу Куракину выдалась благоприятная оказия на торжестве присутствовать. Зиму и весну 1711 года он трудился в Англии, стремясь унять здравыми резонами страх ее правителей перед новой силой на Балтике. К дружбе не склонил, но заинтересовал торговлей с балтийскими портами, – ведь британский флот не обойдется без пиленого леса, без пеньки для канатов, без ворвани, которой смазывают слип, дабы спустить построенное судно на воду. Англичане намеревались послать флот против Дании, – понудить ее к сепаратному миру со шведами. Обещали сей коварный план отменить. На обратном пути, в Голландии, посол соблазнял и тамошних купцов русскими товарами. Проверил поставки изразцов для Санктпитербурха. В Лейдене навестил сына, похвалил за хорошие успехи. – Вижу, растет помощник мне… Я первый в роду дипломат, но авось не последний. Фортуна, благосклонная к России на севере, лишила милости на юге, – султан, побуждаемый Карлом, англичанами, французами, нарушил мир. В июле русская армия, перешедшая через Прут, изнуренная степной жарой и безводьем, очутилась по вине фальшивого союзника, молдавского господаря, в ловушке, в кольце огромных турецких полчищ. Царю и Екатерине, не разлучавшейся с ним в походах, грозил плен. Пришлось подписать капитуляцию, отдать султану Азов, низовья Днепра. Целебная вода Карлсбада не унесла всю горечь поражения, не долечила усилившееся нездоровье царя. В Торгау он явился непривычно угрюмый и словно постаревший. Не стало того свадебного обер-маршала, который в Санктпитербурхе ошеломлял гостей потешными выдумками. – Одно хорошо, – сказал Куракину генерал Яков Брюс, – мы избавлены здесь от мерзкого зрелища танцующих уродцев и от безмерного пьянства. Брюс – старый приятель, славный рубака и чернокнижник. Так их всех прозвали в Москве – членов общества Нептуна, собиравшихся у телескопа в Сухаревой башне, куда Бориса по незрелости лет не допускали. – Герцогу и так куда какой почет, – молвил Борис хмуро. – Вольфенбюттель теперь надуется, как та лягушка в басне Езопа. Царевича женят по-домашнему. Окна замкового костела прикрыты, – свет ложится на аналой, на мантию священника, на публику узкими золотыми галунами. Лицо царя, держащего венец над сыном, в тени, Куракин напрягает зрение. Алексей опустил голову, невеста же смело, почти не мигая, подставила лицо свету. Священнослужитель обращается к царевичу по-русски, «да» звучит из уст Алексея глухо, с затаенной досадой. В немецком митрополит нетверд, его выговор забавляет дочь Вельфов, ее губы насмешливо дрожат. А царь настроился радостно, – слышно, Шарлотта понравилась ему и наружностью и обхождением. Недолгое, через тусклые нежилые покои, в гулкой толще величавого строенья, шествие к столу. Шлейф новобрачной несут три придворные дамы, ведет ее герцог Антон-Ульрих, сочащийся помадой и духами, бесконечно довольный. Куракин, протиснувшись к Брюсу, рассказывает ему про архитекта и механика Шлютера, – Яков уезжает в Германию, так не мешало бы, доложив царю, пригласить знаменитого искусника на русскую службу. Потом Бориса окликнул Меншиков и задержал, – не терпится ему узнать, готова ли последняя партия изразцов да красиво ли исполнены. В итоге Куракин замешкался, и, когда вошел в парадный зал, место, подобающее его чину, было занято. И кем же? – Извини, – сказал Брюс и смущенно встал. – Царь меня посадил. Правда, он потомок шотландских королей, но царь не о том думал, а верно, решил принизить посла… Поддался недоброжелателям… Борис невольно вспомнил Фризендорфа, вспыхнул. Но не ссориться же с Брюсом, нисколько не виноватым. – Сиди! – махнул рукой Борис. – Все равно ведь… Веселья на этой свадьбе нет, откуда ни гляди. Брюс как будто понял недосказанное и, потоптавшись огорченно, сел. «Ниже всех сидел и являл лицо недовольное», – написал Борис о себе после торжества. Нарочно, в каком-то неодолимом отчаянии, казня себя неизвестно за что, поместился в конце стола. Очнулись давние супостаты – меланхолия и гипохондрия. В зале горят свечи, лучистый осенний день заслонен зеркалами, вставленными в окна. Борису все видится как бы в сером, вязком тумане. Издали мелькнула кривая усмешка Василия Долгорукова, – не он ли, завистник, змеиная душа, исхитрился, лишил места? Алексей и Шарлотта – за малым столом, на помосте, под балдахином – тонули в тумане совершенно. К блюдам Борис едва притрагивался, в танцах не участвовал. Событие сохранилось в памяти отрывочно. Брюс показал другу поджарого немца, сутулого, в большом, мелко завитом парике и сказал, что это Лейбниц. Ученый беседовал с царем, затем попал в круг любопытных. – Я приехал, – донеслось до Куракина, – чтобы познакомиться с его царским величеством. Бориса представили Екатерине, – он говорил политесы, вскидывая глаза, царица возвышалась над ним мощно, громадой обильных, жарких телес, распиравших платье. – Она сильнее любого мужика, – рассказал Меншиков. – Только царю уступит. Он ей свой жезл дал, на спор… «Удержишь, Катеринушка, вытянутой рукой?» Все чуть не попадали… Меншиков тараторил, искал, чем приободрить князя. Иногда скороговорка неслась где-то мимо слуха. Неспроста удостоил вниманием… Причина – изразцы, дорогое голландское изделие. Дались же они… Верно, себе урвать задумал… Лапы у Алексашки, слыхать, загребущие. Выпросил именье в Польше, у союзного магната, вызвал царский гнев. Ништо ему, как с гуся вода… Бойкость светлейшего, беспечный тон, белки глаз в непрерывном движении тяготили Куракина. От музыки, от шарканья ног по паркету разболелась голова. Пляшут, что им тут до Алексея? А Меншиков не унимался: – Немочка с коготками… Расцарапает морду Фроське… Куранты там, в заграницах, не гласят про нее? Слава те господи, не разнюхали еще! Кто? Дворовая девка Никифора Вяземского, учителя. Да, грешен твой Алеша-святоша. И, понизив голос до шепота: – Дай бог веку Петру Алексеичу. Не повезло ему с сыном, чужой он, чужой. – Пуще бы не озлобился… – Ночь покажет… Вот отведут их в спальню… Ночь, она умнее дня бывает… Обронил смешок, подмигнул. – Не поможет немка, – вздохнул Борис. – Раньше бы… Раньше бы внушали государю. Алексея попы пестовали, ровно подкидыша. Боялись мы… Боялись в семейные дела мешаться. Невелик был толк от наставников, – Гюйсена взяли поздно. Еще меньше – от шалой московской кумпании. А в Дрездене кто опекал царевича? Из фамилии Трубецких послали глупейшего. – Я князь Трубецкой. Ш-ш-ш! Никому, заклинаю вас!.. Одна и та же шутка, на весь вечер, каждому. Уже третий раз потчует ею Бориса. К Алексею Борис не подошел, – расстояние в десяток шагов стало неодолимо. Преградой возникло чувство вины перед племянником, растравленное гипохондрией и меланхолией. Шарлотта, та кивнула, удостоила беседы. Сказала, что царь с ней и с дедушкой ласков, что этот замок для нее почти родной и что люди кругом оказались вполне приличные. – Я согласна ездить с мужем, – щебетала она. – Царь не даст нам обрастать жиром. Сам такой непоседа… Предусмотрительный дедушка заказал ей в Брауншвейге, у первостепенных мастеров-каретников, редкостный экипаж, легко разбирающийся на части. Его можно перестроить к зиме и к лету, укрыть и распахнуть. – Мы все в дороге, – вырвалось у Куракина. – Вся Россия в дороге, принцесса. Не пробило двенадцати, а торжество закончилось. Царь первый покинул зал и ушел почивать, благословив молодых. Борису запомнилось, как он перекрестил их – широко, властно, уверенный в своем всемогуществе, в своей самодержавной правоте. Все же над амором суверены не властны… Сладостны ли были первые ночи новобрачных, неведомо, – только Алексей через четыре дня отбыл в Торн запасать продовольствие для русских войск, направляемых в Померанию. Отсрочки у отца не испрашивал. И Борис не засиделся в Торгау. Испанская война кончалась. Сквозь пороховой дым, окутавший запад Европы, забрезжил мир. «Уже Англия с Францией доброе согласие к миру учинили, – напишет Куракин в заветной тетради, – и место к съезду назначено – Утрехт». И вскоре, на следующей странице: «И дана была великого дела инструкция – предложение чинить союзным, чтобы им, союзным, не мешаться в дела войны северной». Инструкция ему – Борису Куракину, пока лишь полуполковнику от гвардии, но в скором времени и генерал-майору статской службы, послу отныне не простому, а полномочному, с которым даже многоопытному Матвееву надлежит советоваться и ничего без совета не предпринимать. В течение целого года будет Куракин наезжать в Утрехт на конгресс «без характера» как наблюдатель, особливое имея попечение обезвреживать козни Англии, «которая никогда не похочет видеть в разорении и бессилии корону шведскую». А с «характером посольским» будет в Лондоне сулить торговые выгоды, в Гааге станет пресекать британское влияние на Голландию, в Германии примет меры, чтобы князья ни прямо, ни косвенно не нарушали договоры о дружбе с Россией. Еще поручается ему нанимать умельцев разных ремесел и художеств, сноситься с тайными агентами, надзор иметь за покупкой кораблей у голландцев для зарождающегося балтийского флота. Малых дел у дипломата, почитай, нет, – все дела велики. А помощников нехватка. Попросил посол доверить ему Алексея, – зарекся, получил от звездного брата синяк на память. Инструкции о царевиче молчат, дядю от племянника, – с умыслом или без оного, – отдаляют. Прости, Петр Алексеич, упорствуешь ты в своевольстве! Неужель не понять тебе, превосходному разумом, где опасность самая страшная твоему делу, благу государства? Не в чужих землях ищи ее, – в собственном сыне! 13В Москве, возле куракинских палат, работные люди чистили заброшенный колодец. Окованная железом бадья вытащила на свет, вместе с землей и мусором, человеческие кости, лоскутья одежды и нательный крест на полусгнившей веревке. Федора Губастова в ту пору в Москве не было, – объезжал вотчины, гонял мужиков на покос. Да и мог ли он помешать? Раньше надлежало глядеть, Вериги с юрода снял, а крест в темноте не заметил. Напрасно из года в год хоронил юрода, сыпал в колодец все бросовое. Воскрес юрод, царицын гонец. Воистину воскрес для многих, причастных к тайному делу особ. Княгиня Марья отблагодарила работных людей штофом вина, а потом показала находку Аврааму Лопухину, который надзор за именьем не прекратил и захаживал нередко. Про гонца, забитого насмерть караульщиками, княгиня слыхом не слыхала. Зато боярин о пропавшей цифирной грамоте знал. И с кем она отослана – тоже осведомлен. А крест непростой, чеканный, должно – выделки монастырской. Лопухину пало на ум проверить. И точно – изготовлен во Владимире, при Рождественском монастыре. Теперь обрели имя сокрытые в колодце останки. Не иначе – Феоктист, беглый лампадник. – Ты помалкивай пока! – сказал княгине Лопухин. – Сгоряча не пори! Сидели в саду, угощались холодной бужениной с хреном, ягодным квасом, холодным же. Звенели, кружили слепни. Вот нечаянная радость, вот управа на Куракина! На нечестивца, изменившего боярству… – Наболтаешь лишнего – язык отрежут. Шуточки, что ли? Слово и дело государя… Вопрос только – какого государя? А? Уже не раз облетало Белокаменную известие – век Петра на исходе, царь занедужил крепко, не выживет. Радостное ожидание загоралось в родовых хоромах. Не сегодня-завтра встречать на царство Алексея Петровича. Отпраздновать восшествие его на трон в кремлевском дворце, понеже Москва снова станет градом стольным, столичным. Питербурху – обещает царевич – быть пусту. Замешкается Петр на этом свете – спровадят. Есть умысел, есть надежные офицеры в войске… Княгине открывать следует не все. Ей Лопухин отмеривает слова скупо. – Я Борису зла не хочу. Я не укажу на него… А за других не поручусь. – Как же быть-то? – Раскинь карты! Спроси у них! Вогнал в смущенье, до озноба довел в жаркий день, и потешается. А сейчас наклонился над осой, вцепившейся в кусок мяса. – Ишь свирепая животина! Ведь тащит, тащит… Уродилась бы с корову – вот бы страху! Княгиня взмолилась: – Что же будет-то, милостивец? Разоренье нам… Не этот царь, так Алексей – кругом мы виноваты. Верно ведь? Посоветуй, батюшка! – Кругом, кругом, – согласился Лопухин добродушно, наблюдая за осой. Стало быть, поняла верно, Лопухин говорит, – царица наряжала юрода к нему либо, на крайний случай, к Куракину. Колодец – вот он, рядом… Юрод не сам туда прыгнул. Лопухин божится, до него письмо не дошло. Не врет, поди… Говорит, – в Преображенском приказе подозрение пало на Куракина. – Ты вспомни, княгиня! Бориска при тебе не обмолвился? Намека не бросил? – Нет же, ей-богу! – И от меня сховал. И от царевича… Тебя не было дома, ты с попом своим нежилась. Так, кажись? – Ой, грешно тебе! Тьфу! – Ладно, я мужа с женой не поссорю. Нет у меня злобы. А княгиня закрыла лицо ладонями – будто горит оно. Отняла, обнажила спокойную белизну. Ничуть не застыдилась. Лопухин сам бы позарился, да уж больно костлява, локоть что шило… – А муженек твой уж точно дома сидел. С Федькой, с фаворитом своим… Оса между тем оторвала волокно от ломтя буженины и, гудя с натугой, надсадно, улетела. Боярин проследовал за ней восхищенным взглядом. – Авраам Федорыч, я что надумала… Деревни из моего приданого запишу на дочь. Катерине в приданое, значит… Отца разорят, так ее-то авось не тронут. Не тронут же, батюшка? – Вона! – подивился Лопухин и выдавил смешок. – Деревни бережешь. А мужа не жаль? – Му-уж… Ему девки голые прислуживают, немки. Без меня сладко. – Он из всех послов набольший, твой муж, – произнес Лопухин наставительно. – Скоро андреевскую ленту выслужит, если бог позволит. Да, матушка… Позволит ли? – Так писать деревни? – Твое хозяйство. Спора нет, если они здесь порешили юрода… И письмо взяли… И «слово и дело» не сказали… Лопухин бубнил нехотя, прикрыв глаза, словно разомлел от кушанья. – Петр Алексеич поблажки не даст. Генерал ты, амбашадур или кто – не помилует. Деревни… Впрочем, не к спеху… Сколько Катерине? Мала еще, не доросла до свадьбы. – А коли Алексей, – спохватилась Марья, недослушав – Тоже не похвалит. Слугу царицы порешили. Ой, господи! – Тихо ты! – и Авраам притопнул. – Не суйся прежде времени! Кто порешил, тот скажет. Не нам с тобой… На дыбе заговорит, как начнут ломать. Молчи пока! Слышишь? – Федьку окаянного на дыбу, – отозвалась княгиня и хрустнула пальцами. – Экой порох! Плесну вот… Навалился на стол, приподнял кувшин с квасом – узкогорлый, татарский, – покачал над столом, сердясь притворно. – Враг в доме, Абрам Федорыч. Будь он холоп, Губастов, – забила бы его, заперла бы в штрафной избе, заморила. Вольный он, вольный, наглая образина… Не Федька ныне, а Федор Андреевич. Вишь как! Сам дьявол надоумил супруга дать ему свободу да поставить управляющим. Обидеть не смей, прогнать не смей! Шныряет везде глазищами… – Довольно, Федор Андреич, – бормотала княгиня, сплетая пальцы. – Нагулялся на воле… – Право, окачу! Лопухин замахнулся кувшином, и голос его окреп, отяжелел, ибо хруст пальцев был ему несносен. – А с деревнями-то, батюшка… Враз настрочит князю, ирод губастый. Да не по-нашему… – Черт их унесет, что ли, деревни! – рассердился Лопухин. – Обожди, говорю! Торопыга разбежался, да в яму… Без меня ничего не делай! Себя накажешь, поняла ты? – Ты-то не выдашь меня? Боярин встал. – Уж коли так… Мне не веришь? Тогда я тут не нужен. Вовсе не нужен. Уйдет, бросит одну… И пускай… Наконец выпала оказия избавиться от губастого, от соглядатая. Отправить его на дыбу, потом кончить с деревнями. У дочери не отнимут, поди… Но Лопухин высился громадой, и взгляд его давил на плечи, пригибал к земле. А за ним – почудилось, возникло старое боярство, надвинулось молча, осуждающе. – Прости, милостивец, – выговорила, запинаясь. – Дура я… Прости неразумные мои речи… 14Губастов возвращался в Москву невеселый. Ладья плыла по реке медленно, Белокаменная пропадала в дымке, только маковки виднелись, висели гроздьями, рдели под солнцем. Век бы ехать, все равно куда… Жара густая, парная – быть грозе. Рубаха взмокла от пота. Федор снял ее, положил под голову. Постелью ему служит сено, копна сена для княжеских коров, коих ныне пасти в городе негде – пустырей вокруг дома не стало, все застроено. Авось княгиня у Троицы-Сергия, у архиерея своего. Хорошо бы… При ней в Москве не жизнь. Хоть золото набей в сарай – не угодишь ее светлости. Давеча привязалась – молоко не годится, полынью отдает. Плевалась, чашку шмякнула об стену. Откуда полынь? То трава степная. Коровы едят сено подмосковное, сладкое. Федор ухватил пучок травинок, приблизил к лицу. Где она – полынь? По листку ползла козявка, выросла, превратилась в чудище. С хоботом. Подобно слону. Глаза слипались. Ведал бы азовец, какая участь готовится ему в куракинском доме, – не задремал бы. Может, не стал бы ждать конца пути, толчка о пристань. Приказал бы остановить, сошел бы на берег, скрылся бы в лесу, под ласковым, зеленым кровом. Река извилиста, то притянет к Москве, то отступит. А в город войдя, задержались – вереница судов впереди, с сеном, с ягодами, с тесом и с живым грузом, мычащим, блеющим. С одного струга собачий лай – свора целая томится в тесной загородке, жалуется. Вдруг нечаянность – дома князь-боярин… Идучи к воротам, Федор всматривался, нет ли в чем перемены. Какого искал признака – сам не знал. Да нет, пустое – хозяин в Голландии, скоро прибыть не обещает. А княгиня у себя. Без слов ясно – по виду дворового, открывшего ворота. При ней все ходят виноватые. Во всем виноватые, без вины. И Федора тотчас охватила всеобщая сия виновность. Однако он был, против обычного, принят благосклонно. Княгиня кивала, слушая отчет, и ни разу не прервала. Положим, косовица удачная, дожди поутихли, трава высокая. Все же дивно… Оторвавшись от записей, Федор увидел руки княгини, лежавшие на наборной поверхности стола. Набор искусный, сделан в Немецкой слободе. Из всего нового, внесенного в палаты князем-боярином, княгиня одобрила лишь эту мебель и поставила в угловой светлице, назвав ее своим кабинетом. На столе кудрявились деревья, и распускались на них разные цветы – красные, зеленые, синие, и по мураве бродили олени. Руки княгини – белые, длинные, тощие – двигались по благолепному художеству неспокойно, ногти царапали, словно силились нащупать щель, вырвать лепесток или белое копытце оленя. Злые были руки и запомнились Федору, хотя отпустила его княгиня без попрека. – Ступай! – сказала. – Жена скучает, поди. Управляющий с супругою бездетны. Она его винит – наше, мол, поповское семя плодовитое. Ты порочный, тебя галанцы обкурили, опоили. Оттого с женой несогласие. Попрекает она и тем, что не радеет о прибытке, как другие управители в именьях, – те вон кубышки набивают ефимками, торговлю в Москве заводят, через доверенных людей. Попова дочь завидущая. – Не за вора ты вышла, – отбивается Федор. – За честного воина. – Навоевал много. Целковый на цепке – вся цена тебе, стратигу. – Этого ты не касайся, – взрывается Федор. – Не трожь поганым своим языком. Из всех передряг вынес он заветный целковый, царскую награду за азовское сидение. Пусты, тоскливы для азовца куракинские палаты. Единственно Харитина – кормилица князя-боярина – порадует душевным словом. Она и объявила страшную новость. – Попритчилось княгине. Опять бес вселился, что ли? Говорит, ты убивец, прикончил кого-то. Слугу царицы, коли я не ослышалась. Дрожью пронзило от шепота старухи. Ожгло, кнутом хлестнуло. – С чего она взяла? Едва повиновались онемевшие губы. И ласка в серых глазах старухи погасла. – Неужто правда, Федя? Спросила властно, приподнявшись на постели. А кругом, на стенах каморки, лампады будто вспыхнули и лики озарились и повторили настойчиво: – Неужто правда? А старуха заплакала – подумала, должно быть, что неспроста он замолчал испуганно, вина за ним есть. И Федор клялся, успокаивал, все еще томясь неведением. Откуда беда, как прознали про гулящего? Могло ли статься, что колодец выдал тайну? Азовец видел, – дворовые таскают из него воду для скотины. Все колодцы московские велено управить – для пожарной надобности. Дошла очередь и до этого. Что ж, кости гулящего копальщики бессомненно нашли. Федор не тревожился. Мало ли костей исторгают лопаты в колодцах, в ямах помойных, – имен не отроют. Нет, оказывается, не только кости отыскались. Крест того человека, редкой чеканки… Тут вытребовала Харитина все насчет давнего происшествия и сама передала все, что подслушала, болеючи за судьбу Феденьки, своего любимца. Крест попал к княгине, а теперь, надо полагать, у Лопухина. – Погубят они тебя, родной. И князиньке худо. Тебе первому отвечать. Ушел бы ты, а? Лампады пылали, всю каморку обегал огонь, будто шнур горел, протянутый к бочке с порохом. – Уходи, уходи! – твердили лики. И верно. Чего ждать? Решился легко и сразу, словно давно вознамерился бежать и откладывал до случая. Ничто не держит его в усадьбе, в вотчинах, в Москве. Вышел за ворота в чем был, прихватив деньжонок да краюху хлеба с солониной. Знакомый кормщик впустил к себе на ладью, высадил в семи верстах от Белокаменной, на тропу, едва приметную в зарослях. Топтали стежку люди верные, числом небольшим. Вела она к шалашу, охваченному густым ельником. Старца Амвросия не застал. На топчане, укрытом лапником, в изголовье лежал березовый веник. Следственно, старец в лесном угодье Рожновых, в березняке. Шалашей у него с полдюжины, подолгу нигде не обитает. Не раз погружался Федор в глухомань – поговорить со старцем. Другой нет пищи для страждущего ума. – Отрада в боге, – учит Амвросий. – А бог в натуре, в цветах и плодах, в реке и в воздухе, в теле человечьем и в теле животном. Даже в мошке ничтожной. Попы, церкви, фимиамы – суета, обман. Христос был такой же человек, как ты и я, рожденный натурально. И учил разумно. Живите, как птицы небесные! Федор сомневался. Хорошо старцу, – ему почитатели несут харч. А всем прочим как быть? – Корм добывай, как можешь. Будь людям полезен – вот главное. А наибольшая польза в чем? В доброте. Делай людям добро – вот и весь символ веры. Не ложной веры, а праведной. – Значит, ударили тебя по щеке, подставь другую? – вопрошал азовец. – Читал я. Толку-то! Опять влепят. – А ты не связывайся, отойди. Отойди от зла и сотворишь благо. – Да где от него укроешься? Коли беден, голова твоя на волоске. – Убежища есть, – уверяет старец. – Живут там на приволье, питаются своим трудом, нет над ними ни боярина, ни приказного, ни генерала. Где же? В Сечи Запорожской или на Дону? Казаки против царя бунтуют, азовцу с ними не по пути. Старец согласен – бунтовать бессмысленно. Царь Петр добра хочет для России, боярам спеси убавил, пирожника простого возвел в высший чин. И с монастырской братии бездельной, пустозвонной жир сгоняет – тоже добро. Желать короны для царевича Алексея незачем – он заодно с попами, с боярами. Черни при нем еще хуже будет, а просвещенье захиреет. Амвросий учился в Греко-латинской академии, да не поладил с попами, избрал житье в пустыне. Годами-то он не стар, седина в бороде чуть брезжит. Пользует людей не только словом – в шалаше всегда припас целебных трав, пахнет мятой, зверобоем, ромашкой. Федору вспоминается шатер Гордона под Азовом… Эх, забыть все, была царская служба и кончилась! Не нужен он более ни царю, ни князю. Теперь пускай поможет Амвросий определиться, найти пристанище. Рожновский лес велик, дремуч, – тропы тонули в болотинах, вязли в малиннике, вились по темным ложбинам, ныряли под стволы, сваленные недавней бурей. Что заставило Амвросия откочевать в этакую даль? Думать надо, спугнули. Воинские команды под Москвой усердствуют, ловят бродящих, шатающихся. Уже сумерки пали, – тропа из-под ног ускользала, а ельник стал враждебен, колол и царапал неистово. Лес смыкался, совал к ногам кочки, валежник. Запнувшись, упал на муравьиную кучу, зачерпнул голенищем жгучих насекомых. Заблудился бы, заночевал в чаще, под песню ветра, под стоны совы, да выручило сияние, сквозившее в ложбине, заросшей кустарником. Нет, не светлячок буравил мрак. Свет неподвижен, свет жилья. Лучина теплилась в шалаше. Федор увидел согнутую спину Амвросия, голый локоть, торчавший из прорехи в полушубке. Старец вздрогнул и обернулся. На коленях – охапка трав, собранных за день. Отшельник перебирает их, вяжет в пучки. Гостю обрадовался – вовремя пожаловал, разделить ужин. – Вишь, и у меня сенокос. Насушить в дорогу… Целебные растения дышат одуряюще. Свесились с игольчатых сводов, перебивают хвойный дух. Амвросий обвел рукой свое достояние. – Омниа меа мекум порто, – произнес он по-латыни и перевел. – Я и так понял, – похвастался Федор. – Все мое ношу с собой. Ели сдобные лепешки, смазанные яичным желтком, запивали ключевой водой. Амвросий хватал лепешку толстыми, мягкими губами, жевал смачно, двигая всеми мышцами широкого, словно бескостного лица. Передние зубы выбиты, – учинил, будучи в академии, спор, перешедший в драку. Действительно, ловцы рекрутов, шныряющие по селеньям, выживают его – Амвросия – из Подмосковья. Жидковаты здешние леса, Брянские погуще. Солдатчины он бережется, потому отнимает она волю у человека. Достанется владыка несправедливый – все равно служи. Стреляй, режь… – А у тебя что за крайность? Федор ничего не скрыл. Лучина догорала, огарок скукожился, упал. – Мудрые не впервой в бегах, Федя. Как раскольники рекут? Не имамы зде града пребывающа, грядущего взыскуем. Тоже диогены… Нет, с ними ты не пойдешь. – Не пойду, – кивнул азовец. – Они душу спасают, двумя перстами спасают. Рай думают открыть, двумя перстами. Нет, Федя, нам с тобой на земле спасаться, более негде. Ладно, не сейчас идти, я тебя не гоню. Подсоби-ка мне! Спать некогда. Надлежит распознать травы, покуда свежи, отделить одну от другой. – Гляди! Не красавица разве? Глаз тешит и тело очищает сверху донизу! Плотным, островерхим столбиком вздымается соцветие. Федор погладил его, понюхал. Амвросий приговаривал: – С чем сравнишь, ну-ка! Девичий румянец, верно? Наперстянка… Не слыхал? Подай мне мать-мачеху! Эх, простак! Желтая, да не та. Ну, нам цветок не нужен, сила в листочках. К язвам прикладывают. Слыхал? – А трава одолень есть? – спросил Федор. Рассказал со слов Харитины, княжеской кормилицы, – растет трава при реках, ростом в локоть, цвет рудо-желт, листочки белые. Трава приворотная, привлечь способна женский пол. И мало того, охраняет от недругов, если зашить в ладанку и надеть на себя. – Хорошо бы, – ухмыляется Амвросий. – Бабки нагородят чудес, подставляй уши! – Еще будто адамова голова есть, корень такой… Кто носит, дьявола может узреть. Смеются оба. Пребывал Федор в шалаше, в Рожновском лесу четыре дня и расстаться с Амвросием не захотел. Попросился в товарищи – странствовать, врачевать народ травами, одолевать хвори людские. Амвросий того и желал. С тех пор Федор Губастов затерялся в необъятности российской надолго. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх | ||||
|